Эмир Кустурица. Где мое место в этой истории? Автобиография Кустурица Эмир
Не успели «Led Zeppelin» исчезнуть со сцены, как Брегович уже включил в свой репертуар диски следующей волны. В своем желании дожить до ста лет он даже сочинил песню, в которой выражал свою неприязнь к столетним старожилам.
Появление группы «No smoking orchestra», певца Элвиса Джи Куртовича и телевизионной передачи «Сюрреалисты» стало по-настоящему революционным событием. Это популярное искусство позволило наследникам «Травницкой хроники» и «Моста на Дрине»[51] узнавать друг друга в песнях и телевизионных пародиях. Таксисты, мясники, булочники смотрели «Сюрреалистов» и смеялись над пародиями на самих себя в скетчах, созданных по аналогии с британской комедийной группой «Monty Python». Это был не плагиат, а обыгрывание клише, чем успешно занимались ранее Терри Джонс и Гиллиам[52]. Именно это сделал великий немецкий кинорежиссер Райнер Вернер Фассбиндер. Он увидел в гиганте Голливуда Кирке Дугласе и его грандиозных мелодрамах настоящие стереотипы. На их основе он создал современные кинематографические произведения, прославившие немецкое кино 1980-х годов, и среди них — самый известный фильм «Замужество Марии Браун». Фассбиндер был одним из тех редких режиссеров, кто, используя стереотипы, сумел удержать возле телеэкранов миллионы зрителей, заставив их смотреть настоящее искусство. Это был телесериал «Берлин, Александерплац». В то время телевидение могло создавать настоящие шедевры.
Мы собирались в квартире на улице Сеноина вместе с Нелле Карайличем, смотрели творение Фассбиндера и узнавали в нем приемы, которые сами применяли в фильмах и рок-н-ролле. Восьмидесятые годы стали важными для кино и музыки, поскольку оригинальность художника измерялась дистанцией, которую он соблюдал или не соблюдал по отношению к существующим стереотипам, но также и его уважением к основам мелодраматизма — будь то Еврипид, Шекспир или судьба Бабы Атифа, попавшего под поезд, — уважением, из которого фонтанировала эмоциональная мощь пережитого опыта. Этот опыт требовал присутствия художника, способного его понять и отреагировать по-своему, сообразно своей эпохе. Мы упивались музыкой группы «The Clash», поскольку Джо Страммер был героем, который порой голодал, а когда мы в сотый раз крутили его альбом «London Calling», он отправился в Никарагуа сражаться на стороне сандинистов. Мы бы не смогли так поступить, поэтому он стал нашим идеалом. Панк-движение, даже если оно было стилистическим творением лондонского менеджера Макларена, имело свои хорошие стороны. Оно будило уснувшее чувство справедливости, которое культивировали «дети цветов» — хиппи — до 1968 года, до того как продаться Уолл-стриту.
Появление Доктора Карайлича[53] вписывалось в логическую последовательность европейского дивертисмента, каким его ввели в наш темный вилайет австро-венгры со своими духовыми оркестрами и капельмейстерами, а также потомственными цирковыми акробатами. Нет необходимости исследовать его корни. Подобно всем творческим личностям, Карайлич прибыл из ниоткуда, с некой летающей трапеции, и любой вопрос о его происхождении меркнул на фоне проявляемого им артистического мужества. Он был лучшим представителем идеи панк-рока. Карайлич носил свитер, который связала ему мать, и презирал притворство. Он применял к футбольным теориям свои собственные философские схемы, что было для него своеобразной гимнастикой ума, которую он переводил на популярный язык. Он читал книги, упорно играл на тотализаторе и делал нереальные ставки на победы ФК «Железникар». Тогда как было очевидно, что его любимый клуб не имел никаких шансов на триумф.
В 1986 году на концерте группы «No Smoking Orchestra» в хорватской Риеке Доктор Карайлич заявил со сцены: «Маршал сдох». Это вызвало всеобщее замешательство. Одни утверждали, что он имел в виду усилитель марки «Маршал», но другие ни на секунду не усомнились, что он говорил о маршале Тито. Такое непочтительное отношение к Тито шокировало большинство наших сограждан. Самым сложным для них было принять мысль о том, что Тито был действительно мертв. Эта провокация Доктора Карайлича осталась в памяти югославов, стремящихся к свободе, как смелая шутка на тему тотемной сущности товарища Тито. Но очень быстро выяснилось, что играть со стереотипами на телевидении и в жизни было не одно и то же.
Когда Карайлич свернул на улицу Сеноина, направляясь к моему дому, чтобы обсудить творческие и политические проблемы, он не знал, что простая прогулка по городу заставит его прочувствовать всю значимость своего политического преступления. В газетах и на телевидении уделили совсем мало внимания инциденту в Риеке, но при этом вынесли дело на улицу, чтобы боснийский народ сам наказал злодея. Доктор Карайлич появился в моей квартире, прерывисто дыша, и показал мне рассеченную бровь над правым глазом. На улице на него напали несколько человек и попытались свалить на землю, обрушив град ударов. Пока они избивали его, один из них бросил:
— Если Тито тебе не нравится, собирай свои вещи и уматывай в Белград, мать твою так-то!
Их спугнули громкие крики прохожих, прогуливавшихся по улице Тито, и они не смогли уложить Карайлича на асфальт. Вне себя от гнева, я бросился на улицу в одних носках, чтобы проучить подонков, но, разумеется, их уже и след простыл.
Нам оставалось лишь строить предположения: действовали ли они по собственной инициативе или же их организовали иностранные спецслужбы, что в Боснии было обычной практикой? Если ты впадал в немилость у политических властей, как правило, следовала ответная реакция «улицы» — на дороге с односторонним движением ты мог вдруг оказаться перед грузовиком, едущим в запрещенном направлении и пытающимся тебя раздавить. Именно это произошло с поэтом Райко Петровым-Ного. А чего еще можно было ожидать от наших сограждан? Когда писатель Меша Селимович стал вызывать подозрение у Бранко Микулича, мало кто осмеливался здороваться с ним на улице. Лишь доктор Лагумджия, глава Академии драматических искусств, продолжала храбро шагать под руку с писателем по улицам Сараева. Даже лучшие друзья Селимовича отворачивались и переходили на другую сторону. А в отеле «Европа» все прятались за развернутыми газетами или хватали свои пальто и скрывались на соседних улицах.
Стрибор появился на свет, когда я еще тащил за собой груз своего прошлого в Горице — этой бедной, но притягательной атмосфере, где я провел свое детство в поисках ответов на важные экзистенциальные вопросы, которые позднее перевел на язык искусства. Эти трудные времена были увенчаны высокими наградами на международных кинофестивалях. И вот — о чудо! — первые наблюдения Стрибора и его первые фразы затрагивали те же самые вопросы. Отсюда его беспокойство за нашего пса Пикси и страх, что его может съесть «Золотой лев» после победы «Долли Белл» в Венеции.
Его сестра Дуня появилась на свет под звуки группы «The Clash» и в клубах сигаретного дыма в нашей квартире в доме номер 14 по улице Сеноина. В ту пору мы могли до рассвета вести нелепые споры, пытаясь выяснить, какая зажигалка лучше: «Ронсон» или «Дюпон», учитывая, что первая пользовалась большим спросом на рынке. В другой раз мы дождались рассвета, успешно расшифровывая оперу Уилсона «Эйнштейн на пляже». Это было время, когда наше сознание занимали два основных вопроса: политическая нищета Сараева, последовавшая за крушением титоизма, и надежда на лучшее будущее. Все это подкреплялось мощью музыки «The Clash» и эксцентричной и такой же популярной панк-культурой восьмидесятых годов, которые встали преградой на пути зарождающегося монстра канала MTV и его «нечистот», начинающих изливаться с маленького экрана, грозя утопить нас в своем музыкальном дерьме.
Вопрос, отражающий мысли миллионов людей, впервые сформулированный Джо Страммером в песне «Should I stay or should I go»[54], разрешился моим отъездом из Сараева в Соединенные Штаты. Это решение не имело под собой никакой политической подоплеки, просто мой родной город больше не соответствовал одежде, которую я любил носить, и перестал котироваться на финансовой шкале моих будущих творческих работ. Я принял приглашение Милоша Формана заменить его в Колумбийском университете и во второй раз в своей жизни — но на этот раз навсегда — покинул Сараево.
Стоял 1988 год, и, пока мы готовились к отъезду из дома номер 14 по улице Сеноина, в окружении печальных лиц наших друзей и родителей, по телевидению передавали прямой репортаж о «йогуртовой революции»: тот самый момент, когда Воеводина потеряла свою автономию и по всей Югославии начала растекаться грязь.
До свидания, любимая страна
Все пути к большому миру при отъезде из Сараева, так же как и все возвращения в родной город, неминуемо проходили через Белград и квартиру тети Бибы. Так же было и на этот раз, когда Дуня, Стрибор и мы с Майей отправлялись в Соединенные Штаты. Дорога в Нью-Йорк вела через дом номер 6 на площади Теразие. Для меня это означало настоящий праздник. Я был счастлив вновь увидеть тетю Бибу, бодрость и прозорливость которой наполнили мой период становления решимостью и силой, похожими на свежий ветер, внезапно оживляющий слабое пламя костра и позволяющий гореть ему с большим задором. Она была наставницей моего отца, но также одним из столпов моего собственного развития. К сожалению, на момент моего отъезда в Нью-Йорк, где я собирался преподавать в Колумбийском университете, взгляд моей тети был уже не таким пронзительным, а сияние, исходившее от нее, где бы она ни находилась, с годами потускнело. Неизбежная грусть, вызываемая старением, у нее усиливалась дополнительным разочарованием: отношения с ее мужем Любомиром Райнвайном достигли крайней степени конфликта. Он подцепил где-то юную художницу, младше его на тридцать лет, некую Гавранкапетанович, и теперь мечтал лишь о том, как бы получить максимум денег от своей совместной жизни с Бибой, чтобы перебраться в Герцег-Нови. Единственным способом раздобыть нужную сумму для этого журналиста, недавно получившего звание профессора, была продажа квартиры на площади Теразие. Моя тетя отказывалась наотрез, ссылаясь на то, что не может жить без культурных мероприятий и учреждений, которые обогащают ее жизнь и находятся, по ее собственному выражению, прямо за дверью.
— Эмир, мой мальчик, стоит мне выйти за порог моего дома, и я уже рядом с рестораном «Дусанов град», где подают лучшие горшочки с мясом во всем Белграде, а через сто метров от меня — Национальный театр и музей. Десять минут пешком — и вот я в парке Калемегдан и в пятнадцати минутах ходьбы от кафе «Коларац», что на улице Кнеза Михайлова.
Достаточно было одной из сторон воспротивиться продаже, чтобы сделка не состоялась. Позиция Любомира Райнвайна осложнялась еще и тем, что в его интересах было сохранять спокойствие и не показывать, до какой степени он ненавидит мою тетю. Однако он смотрел на нее так, словно в любой момент был готов наброситься и разорвать на части. Он надеялся, что с нашей помощью и с помощью остальных «разумных» членов семьи ему удастся получить как можно больше денег, чтобы позволить себе достойную жизнь на южном побережье Адриатического моря. Но каждое утро моя тетя, сидя в осаде в принадлежащей ей части квартиры и прислушиваясь к шагам своего бывшего мужа, кричала ему с нескрываемым удовольствием:
— Вы забрали даже аккордеон Славенки, шайка проходимцев! Знаешь, когда ты меня одолеешь, Любомир?! Никогда!
У тебя будет лишь часть квартиры, размером не больше, чем расстояние от кисти до локтя! — добавила она, адресуя ему соответствующий жест.
В следующем году, когда я вернулся из Нью-Йорка в Белград для получения премии AVNOJ[55], самой высокой награды Социалистической Федеративной Республики Югославия, моя тетя выглядела уставшей и измученной. Несмотря на это, и сама Биба, и ее объятия были такими же пылкими. Они стали для меня лишним подтверждением того, что мои успехи были для тетушки как бальзам на раны, полученные ею в последней битве.
Перед тем как отправиться на церемонию, я уступил настойчивой просьбе Любомира Райнвайна и зашел к нему на кухню. Он пытался убедить меня положить конец их совместной жизни, превратившейся в ад, пока не случилась какая-нибудь беда. Каждую секунду моя тетя открывала дверь кухни.
— Он хочет меня выгнать из собственной квартиры, — бросала она. — Это давний замысел семейки Райнвайнов, они уже двадцать пять лет этого добиваются! Эмир, мальчик мой, не верь ничему, что он говорит, это бандит, такой же, как его сестры, немецкие шлюхи!
— Вот видишь, Эмир, как я живу, — комментировал Райнвайн.
Только моя тетя исчезала за приоткрытой дверью, как тут же ее профиль возникал снова, как в фильмах Чарли Чаплина.
— Что это еще за «как я живу»?! Любомир, прошу тебя, не отравляй моего мальчика своими лживыми россказнями!
Эмир, дорогой мой, он женился на мне только из-за моего статуса ветерана войны, чтобы сделать карьеру в журналистике! Если бы ты не сошелся со мной, то до сих пор собирал бы сплетни на рыночной площади для титоградской газеты «Победа» и ноги бы его не было за границей!
Дядя твердил, что следует сохранять здравый смысл, и умолял меня поспособствовать разделу квартиры, чтобы он мог продать свою долю, поскольку, помимо непрекращающихся военных действий, моя тетя грозилась «убить его, пока он спит». На самом деле Биба устала от жизни и уже не раз попадала в больницу. Сначала ее лечили от болезни легких. Позже — от недомоганий, возникших на почве одиночества. Она принимала сильные снотворные, и ее психическое состояние лишь усиливало ее страх перед будущим.
Биба была невероятно счастлива, когда я сообщил ей, что на церемонии вручения награды она будет сидеть на почетном месте. После очередной стычки с Райнвайном тетя начала тщательно готовиться к вечернему выходу.
— Райнвайн Любомир, этот австрийский бандит и его сестрички, — твердила она как заведенная, накладывая макияж, — хотят выгнать из своей квартиры Бибу Кустурицу, награжденную медалью ветерана войны!
Несмотря на усталость и слабость, моя тетя по-прежнему любила красивые наряды и выходы в свет. Это напоминало ей о былых временах, когда она работала в европейских столицах, организовывала официальные приемы в Берне, Праге и Белграде и у нее в доме бывали Винавер, Вьекослав Африч и такие ученые, как известный биолог Синиша Станкович.
Холл Федерального исполнительного совета, где должно было состояться торжественное вручение премии AVNOJ, был переполнен известными людьми, которые пришли, чтобы добавить блеска церемонии. Среди всего этого бомонда я заметил известную поэтессу Десанку Максимович. Вопреки моим ожиданиям, она по-прежнему смотрела на мужчин глазами женщины, а не пожилой дамы. Я познакомился с другими гостями и в дверях встретился взглядом со Стипе Шуваром[56].
— Какой славный молодой человек, — говорила всем обо мне Десанка. — Настоящий Дионис, просто красавец!
Тетя Биба подошла к поэтессе и с широкой улыбкой протянула ей руку.
— Я — тетя Эмира, — представилась она.
Десанка повернулась к Бибе и удивленно спросила:
— Какого Эмира?
В тот вечер я произнес речь, которую написал чуть раньше в доме своей тети, пользуясь редкими минутами затишья между словесными перепалками Бибы и Любомира.
«Когда мне предложили произнести благодарственную речь от имени лауреатов премии AVNOJ, я без колебаний согласился, хотя мне известно, что в наше время слова обесцениваются быстрее динара. [Я подумал, что для меня это была прекрасная возможность высказать во всеуслышание свое мнение о стране, гражданином которой я являюсь.]
Я делаю это с еще большим удовольствием, поскольку не принадлежу ни к одной политической партии. Поэтому я могу говорить от имени поколения, принесенного в жертву идеологии Союза коммунистов Югославии и его руководителей, которые в течение долгих лет планомерно, методично и с поразительным усердием разрушали нашу страну. Они в этом отлично преуспели, как показывает статистика. Единственное, чего им не удалось сделать, — это сломить наш дух: как и все, что находилось на нелегальном положении, он остался в глазах моего поколения — и, вероятно, других поколений тоже — единственным ценным даром, сохранившемся в этой жестокой социальной игре.
В те дни, когда в моей стране на глазах целого мира разворачивались великие исторические события, я следил из Нью-Йорка за происходящим, испытывая огромное волнение и замешательство. Я глубоко переживал все эти катастрофы, гораздо болезненнее, чем распад Югославии. Какой смысл получать высочайшую награду страны, представляющей собой всего лишь сборище народов, враждебных друг другу племен, накануне глобальной войны? Страны, система ценностей которой разбилась вдребезги, где власть имущие обманывают свой народ, где полуграждане по сей день прячутся за стенами своих домов из гладкого кирпича, оставаясь, с исковерканным политическим сознанием, за кулисами жизни, страны, задавившей в них любое стремление к политическому анализу?
Как получать награду в стране, которая внезапно оказалась в самом хвосте истории, позади практически всех стран Европы, за исключением Албании и Румынии? В стране, где в результате массовых движений, спровоцированных политическим возмущением, в югославском социализме возник вид монархо-большевизма?
Почему же я тогда приехал сюда и согласился принять награду AVNOJ?
Потому что я отказываюсь жить без веры. Ведь остаться без веры, как написано в Евангелии, равносильно концу существования. Поэтому я оказываю самому себе небольшую услугу, продолжая верить и, несмотря ни на что, надеяться.
Я смею надеяться, что призыв, брошенный с этой сцены, где собрались люди, творчество которых заслужило высочайшую награду страны, будет воспринят должным образом и даст нам новый шанс вписать в наши хроники слова надежды и веры в истину.
Я отношусь к тем, чье сердце вздрогнуло от радости, когда в прошлом году в Жуте Греде черногорский народ, с молчаливого согласия федеральной верхушки, забитый своими вождями, пытавшимися в течение многих лет свести его к уровню жизни, достойному народов Конго, смог наконец отплатить им той же монетой и свергнуть существующую власть.
Мое сердце вздрогнуло от радости, но очень быстро сжалось от тревоги, когда я понял, что ничего не выйдет за пределы этой республики. Возможно, из-за этих самых полуграждан, спрятавшихся в своих кирпичных домах, построенных на деньги, которых они не заработали. Деньги, которыми народные массы делились со своими правителями, а те возводили себе виллы и строили „курорты“ для народа с целью обеспечить себе долгое правление.
Разве эти полуграждане не превратились на разобщенном югославском рынке в таких же разобщенных гарантов цивилизации, готовой к социальным и политическим бунтам, которые мы сегодня наблюдаем по всему миру?
Если черногорское восстание, которое вначале было мятежом, носившим социальный и политический характер, осталось на национальном уровне (тогда как мы уже стали свидетелями подобных событий в Чехии, Польше и Германии), возникает вопрос для истории: каким образом и откуда остальные югославские народы, находящиеся в такой же нищете и состоянии глухой взаимной враждебности, черпают силы для своей толерантности, чтобы молча следовать за своими сомнительными вождями, исключив себя из мирового освободительного движения?
Нет никакого сомнения в том, что мир меняется под воздействием напора улицы. События в Праге и Берлине говорят нам об этом открыто: была свалена не только стена, но и сам тиран, бассейн которого, как доказательство его коррумпированности, показывали по американскому телевидению две недели кряду!
Что произойдет, если не сегодня-завтра сотни наших Хонеккеров[57] — если предположить, что защитники справедливой системы не примутся вопить как раненые звери, а пустят в ход полицию, использующую сталинские или демократические приемы, — начнут сажать в тюрьму тех, кто обкрадывал нас, строя себе виллы?
Или же все эти регионы, оставшиеся в стороне от радикальных перемен, кончат, как персонаж Андрича Алиходье, который встретил новую власть с приколоченным к мосту ухом? Или нужно, чтобы обнищание и уровень цивилизации упали так низко, чтобы эти полуграждане, на коррумпированность которых рассчитывает власть, начали соскребать со стен штукатурку, чтобы не умереть с голоду?
Конечно, мы все хотим войти в Европу. Только для того, чтобы сесть на идущий туда поезд, нельзя брать с собой в попутчики политиков, построивших свою карьеру параллельно с Хонеккером, Чаушеску, Ходжей и Живковым[58]…
Мы не можем идти туда вместе с теми, кто является сегодня главными продолжателями их политики.
Мы не можем идти туда, поскольку в Европу не вступают с нерешенными проблемами.
Я склоняюсь к мнению одного из персонажей Вацлава Гавела[59], утверждающего, что антикоммуниста он ненавидит еще больше, чем коммуниста.
Проблема не в том, что кто-то ненавидит или любит коммунистическую идеологию. А в том, что политическая концепция развивалась на монархической тирании однопартийной системы — провинциальной, замкнутой на себе, подпитываемой в большей степени озлобленностью, чем реальными человеческими нуждами, — и она не прошла испытание временем.
Судя по нынешнему положению вещей, эта концепция и этот менталитет будут выжидать, пока не прольется кровь, чтобы на их месте появилась не идеология, но нечто качественно ей чуждое.
Первобытный человек приложил массу усилий, чтобы выбраться из хаоса, введя порядок, установив классификацию вещей, дав им названия, написав книги, чтобы общаться и понимать себе подобных.
Современный человек нашел средство коммуникации и взаимопонимания в политике, поскольку религиозная книга стала сборником метафизических понятий, и эту книгу надо было изучать.
Я считаю Союз коммунистов Югославии и его идеологию достаточно спорным средством коммуникации, средоточием югославской смуты, поскольку он нарушил и сделал невозможной связь между людьми на всем югославском пространстве.
Мы получаем награду организации AVNOJ, в создании которой участвовал Союз коммунистов, но я считаю, что имею право просить о том, чтобы наша родина была спасена без участия Союза коммунистов Югославии, поскольку весь наш прошлый опыт исключает его из этой игры.
Я начал свой первый полнометражный фильм словами: „Дорогие товарищи, ситуация сложная“, вложив гамлетовскую фразу в уста коммунистического идеолога, с хмурым видом сидящего перед бутылкой газированной минералки и управляющего нашим детством, юностью, всей нашей жизнью…
Для этого политика все, что касалось ежедневных потребностей, обычной жизни и духовных чаяний человека, имело меньше значения, чем его собственные великие замыслы и взгляды на вечность.
Из-за этой самой идеологии югославский дух 1940-х годов старался держаться в тени подполья.
Лишь придворные художники, ловкие служители этого режима, умудрялись приукрашивать идеологию по вкусу нашего амбициозного, практически мумифицированного политика, хмурящего брови при виде мелких человеческих проблем.
Я считаю, что все, кто был сегодня награжден, в некоторой степени принадлежат к этому подпольному духу, которому удавалось поддерживать в себе силы и сохранять свою подлинность вопреки всему.
Сделав это, они спасли лицо маленькой страны в глазах всего мира, который теперь нагрянул сюда со всей мощью своей технологии и заставил ее осознать собственную ничтожность. Мы справились, вопреки правящей идеологии. И невзирая на тиранию однопартийной системы, социальный прорыв все же произошел.
А правящая идеология тем временем распахнула двери югославскому катаклизму, продолжая тянуть нас в пропасть.
Если сторонники этого замысла, проиграв по всем статьям, не отступятся, не освободят свои места патриотам — предвестникам гуманизма и перспективным политикам, завтра мы можем спросить себя, какую же награду мы на самом деле получили».
Пока я читал свою речь, было понятно, что чиновники Федерального исполнительного совета рассчитывали услышать совсем не это.
После вручения награды, во время вечеринки в Клубе писателей, тетя Биба открыла Майе важную тайну из истории нашей семьи. Она пристально смотрела на меня, пока на другом конце стола я слушал словесный поединок между Момо Капором[60] и Душаном Ковацевичем[61]. Мне очень нравилась оригинальность театральных пьес Душана, а Момо был моим кумиром поп-арта. Момо утверждал, что некоторые члены Сербской академии наук и искусств были абсолютно безнравственны и обманывали своих жен, финансируя любовниц и не «решаясь оформить юридический развод с супругами».
Биба не скрывала своего удовлетворения от того, что ее племянник преуспел в жизни. Она была счастлива, что результаты моей работы обратили всеобщее внимание на фамилию Кустурица и прославили ее. Но больше всего тетю Бибу радовало то, что в определенный период жизни ей удалось спасти нашу семью.
— Поскольку я не смогла сохранить свою собственную, я решила попробовать спасти семью своего брата! — призналась она Майе.
И она рассказала моей жене историю начала 1970-х годов, когда мой отец без памяти влюбился в блондинку из Загреба.
— В ту пору я имела кое-какое влияние и предотвратила семейную катастрофу: я не могла допустить, чтобы мой Эмир рос без отца! Брат влюбился в эту девицу из Загреба. Сенка не знала ее, но без конца находила в чемоданах и вещах Мурата различные вещи, которые эта нахалка подкладывала с единственной целью — разбить семью. Однажды Сенка не выдержала и призналась мне, что в жизни Мурата происходит нечто трагичное! Тогда я приоделась и села на первый же поезд до Сараева. Ворвавшись в их маленькую квартиру, я обнаружила Сенку в угнетенном состоянии, мрачно разглядывающей кухонный линолеум. Эмир гулял где-то в Горице. «Биба, кто спасет его и оградит от дурного пути? Половина его приятелей уже сидит в исправительных учреждениях или в тюрьме. Он любит меня, просто обожает, но ничего не хочет слушать, Господи, помоги!» — плакала она. При этих словах я навела марафет и направилась прямиком в Федеральный секретариат, где постучалась в дверь своего друга с партизанских времен. Он был большой шишкой в UDBA на федеральном уровне. Я с порога ему заявила: «Товарищ, нужна твоя помощь! Мой брат спутался с девицей из Загреба и из-за этой шлюхи хочет бросить жену и сына, чтобы отправиться вместе с новой пассией на дипломатическую службу». Этот друг, хорошо знавший Мурата, пошел проверить, о какой женщине идет речь. Он быстро вернулся и объяснил мне: «Это не простая зверушка, а двойной агент. Она работает на нас, но также на немцев. Против нее мы бессильны, зато можем кое-что сделать, чтобы помочь семье Мурата. Больше не беспокойся об этом, Биба!» План Мурата по использованию своих связей в дипломатическом мире с треском провалился. Он не был назначен консулом в Бонн, а его подружка из Загреба быстро нашла ему замену и выскочила замуж — так наша семья избежала катастрофы.
Биба не стала рассказывать моей матери о своем участии в этой истории.
По возвращении в квартиру на площади Теразие, не успев повернуть ключ в двери, тетушка снова завела свою шарманку, нападая на Любомира Райнвайна.
— Они забрали даже аккордеон Славенки, эти грязные фрицы! — крикнула она в надежде, что он ее услышит. — Этого я вам никогда не прощу, для вас нет ничего святого!
Явно страдая от того, что бывший муж ей не отвечает, тетя сменила тактику.
— Дети мои, — посоветовала она нам вполголоса, — лучше не ходить ночью по квартире. Кто знает, что может прийти в голову этому немецкому бандиту!
— Тетушка, Райнвайны — австрийцы, а не немцы! — в очередной раз напомнил я, чтобы завершить вечер на спокойной ноте.
— Это одно и то же, мой мальчик. Ты просто их не знаешь!
Мы с Майей поспешили с ней согласиться.
В тот вечер по телевизору мы смотрели в прямом эфире, как в Румынии выносили приговор Чаушеску. Я никогда не питал симпатии к этому человеку — он и его жена скорее вызывали у меня неприязнь. Однако когда «революционеры» поставили обоих к стенке и расстреляли, мы с Майей были потрясены до глубины души.
Мы спали в гостиной на диване-кровати. Старому матрасу было больше тридцати лет, он служил еще тогда, когда тетя жила со Славко Комарицей в Швейцарии. В моей памяти осталось каждое движение той ночи, не только из-за грустных мыслей о несчастной судьбе моей тети, но также из-за боли, причиняемой мне пружинами матраса.
Мое место в этой истории
В 1992 году умер мой отец. В этом же году с лица земли исчезла Югославия. После отделения Хорватии на первом канале французского телевидения новости начались с фразы: «Югославии больше нет»[62].
Проведя два года в Соединенных Штатах, мы с Майей, Дуней и Стрибором вернулись в Европу, собираясь жить часть времени в Югославии, часть — во Франции. Франция была страной, где в Версале после Первой мировой войны был подписан договор о создании первой республики Югославия. Мы были еще больше потрясены, когда дикторша канала TF1 сообщила печальную новость голосом, полным воодушевления.
Наши планы жить в скором времени на две страны рухнули. Югославии больше не было, и нам ничего не оставалось, как поселиться во Франции, ставшей соучастницей уничтожения Югославии. Чьих рук это было дело — Ватикана, Германии или, в конце концов, Соединенных Штатов? Это тоже однажды выяснится. Станет известна вся правда. Только все это уже будет неважно.
В феврале 1992 года, накануне окончательного распада Социалистической Федеративной Республики Югославия, мы с Джонни Деппом находились в Сараеве. Я хотел организовать кинофестиваль на горе Яхорина в стиле белградского «Феста».
— Какой еще фестиваль ты выдумал? Бери ноги в руки и бегом отсюда! — твердила мне моя мать.
Мне казалось, что зима, снег и Джонни Депп были достаточными аргументами для проведения подобного мероприятия. В ледяном кабинете Министерства культуры Республики Босния и Герцеговина мы так долго ждали министра, что Джонни простудился. Когда наконец министр, некий доктор Хасич, появился и вяло пожал нам руки, он бросил на Джонни вопросительный взгляд, наверняка приняв его за одного из моих цыган.
— Твоя Яхорина — не самое лучшее место для фестиваля, езжай лучше в Беласицу. Яхорина — это тебе не морской курорт! — сказал министр, пытаясь сплавить меня в Беласицу, где население было сплошь мусульманским.
Разумеется, никакого фестиваля не получилось. Два месяца спустя в Боснии разгорелась война, и министр сбежал в Швецию.
Наша дружба с Джонни Деппом завязалась, когда появилась первая трещина в государственном устройстве Югославии. Начало съемок фильма «Аризонская мечта» совпало с первыми трагическими событиями. Футбольный клуб Белграда «Красная звезда» стал чемпионом Европы, а в это время в сараевской Баскарсии Сеад Сусич, брат легендарного футболиста Сафета Сусича, дрался с лавочниками, не скрывавшими своей ненависти к «Красной звезде» и ко всему, что было с ней связано. «Сукин сын четников!» — злобно шипели ему вслед почтенные торговцы. В этот же период в деревнях на сербских свадьбах появилась привычка рисовать кресты на стенах мечетей по пути шествия в церковь.
В самом начале съемок «Аризонской мечты» я, по своей старой привычке, впал в депрессию. Человек, который помог мне выбраться из этого тягостного состояния, был как раз Джонни. Когда этому супермену с периферии потребовалось переступить черту, он сделал это без колебаний, как цыгане из Горицы моего детства: несмотря на нищенские условия жизни, они никогда не бросали своих в беде.
Только Джонни рисковал гораздо больше, чем «индейцы». Цыганам из моего квартала терять было нечего, тогда как Депп как раз в эту пору становился самой оплачиваемой голливудской звездой.
Чтобы добиться для меня временной передышки, он симулировал внезапный приступ гастроэнтерита, предоставив мне, таким образом, семь дней отдыха. Я убежден, что этот перерыв спас «Аризонскую мечту».
Но на этом мои мучения не закончились. Съемки фильма часто прерывались, и в конечном счете я сбежал. За мной началась настоящая охота, возможно, самая глобальная в истории кино. Страховые компании, продюсеры, психиатры пытались меня отловить, преследуя до самого Сараева и Черногории. Все это время Джонни терпеливо ожидал развязки и отказывался от предложений других киностудий, оценивающихся в миллионы долларов. Его позиция была твердой: «Нужно подождать, пока автор „Времени цыган“ преодолеет свой психологический кризис». В итоге фильм был снят и даже получил «Серебряного медведя» за режиссуру на Берлинском кинофестивале. Во Франции и в Италии он прошел с большим успехом. Впоследствии я с удовольствием наблюдал за взлетом карьеры Джонни. Не каждый день король Голливуда ведет себя как «индеец» из Горицы, а не как янки из Кентукки.
В Сараеве февраль всегда был самым холодным месяцем года. Настоящий собачий холод. Сараевские морозы, как любила говорить моя мать. Ньего, Труман, Зимици Авдо и Бели, Зоран Билан, Кука, Сладьё, Рака Йевтич, Златан Мулабдич разожгли мангал во дворе кафе «Сеталист». Там был еще и доктор Карайлич, Нелле. Он принес два громкоговорителя и один усилитель, чтобы было лучше слышно глас свободы в борьбе с несправедливостью. Паша присоединился к ним чуть позже, поскольку по воскресеньям он обычно совершал прогулку в компании своей жены Куны. Для этого он просил ее надеть самые узкие брюки, чтобы были лучше видны ее округлости. Вдвоем они прохаживались от Свракина Села до Марьиного двора, где они держали ювелирную лавку. Речь шла не о банальной прогулке по Сараеву, когда пары, обнявшись, слоняются по улицам без определенной цели. В данном случае Куна шла перед Пашей, в то время как он внимательно оглядывался по сторонам, словно пес, готовый к прыжку. Он ждал только одного: чтобы кто-нибудь неудачно пошутил в адрес его жены. Если таковой появлялся, реакция Паши была мгновенной. Он тут же отправлял наглеца в нокаут. Случалось даже, что муж и жена объединялись, чтобы устроить хорошую трепку тому, кто пускал слюни и чрезмерно возбуждался при виде крупного зада в обтягивающих брюках.
Кафе «Сеталист» было первым, но также и последним портом приписки, в котором пришвартовались мои компаньоны. Теперь они бились о причал под новыми ветрами, во власти неведомых бурь, подталкиваемые волнами и подводными течениями, вызванными расколом Югославии, который начался гораздо раньше, чем это стало заметно. Не окончившие школу, с разбитыми мечтами и распавшимися браками, они были, тем не менее, довольны собой. Некоторые уже лечились от алкоголизма, один умер от героина, у кого-то родились дети, другие давно развелись, и мало кому удалось достигнуть уровня жизни своих родителей — боевых товарищей Тито. Большую часть своего времени они проводили за столиками кафе «Сеталист», которое теперь у них хотели отобрать.
На первых же демократических выборах мусульмане, сербы и хорваты разгромили нас в пух и прах, хотя мы наивно полагали, что достаточно быть простыми гражданами на Балканах. Нас победили. Народ Боснии сделал выбор в пользу националистических политических партий. Мы были уверены, что этот путь ведет прямиком к войне. После выборов реформисты Марковича, которых поддерживали мы, дети партизан, были изгнаны, тогда как все именитые граждане — те, кого называли горожанами, — клялись и божились, что проголосовали за него. На самом деле они боялись всего на свете: органов государственной безопасности, а также новых националистических властей, представлявших политическое будущее Боснии и Герцеговины. Лишь один предприниматель-строитель, серб из Пале, выпив лишнего в кафе «Сеталист», был вполне искренним.
— За кого ты голосовал, Вукота? — спросил его я.
— Знаешь, братишка, когда я зашел в кабинку, моя рука потянулась к реформистам Кецмановичу и Сидрану, но мое сердце приказало карандашу пойти в другую сторону, и я отметил Караджича.
Жизнь при демократии вскрыла новые язвы, тогда как старые еще не зарубцевались. Национальные противоречия обострились. Напряженность стала привычным настроением всех — тех, кто голосовал, и тех, кто не сделал никакого политического выбора. Так устроены люди. Они привыкают ко всему и скрывают все внутри себя. Сербы не хотели выходить из состава Югославии, а мусульмане, преобладавшие в Боснии и Герцеговине, считали, что государство теперь принадлежит им. К несчастью для сербов, они не хотели быть частью этого нового государства, и хорваты тоже, поскольку видели в нем копию Югославии, от которой как раз и стремились отделиться. Возникла идеальная ситуация для того, чтобы кто-то извне пришел и разрешил все дилеммы. В Хорватии уже свирепствовала война. Большинство людей в Сараеве предпочитали думать, что их это не коснется: «Нет никакого риска, братишка, что война доберется до нас».
Я не знал, как обычно войны приходят к домашнему порогу. Но в 1990 году у меня произошла встреча, которая стала прелюдией к грядущей войне.
Как-то раз, когда я делал покупки на рынке, ко мне подошел один мусульманин, Омерович, из верхней части квартала Високо:
— Ты приятель Вампо?
Он говорил об одном пройдохе, державшем кафе в центре Високо, который смахивал на вампира, потому что его лицо было обожжено в результате автомобильной аварии.
— Да.
— Вампо сказал мне, что тебя интересуют кое-какие игрушки из моей коллекции, — продолжил он заговорщицким тоном.
Я посмотрел на него с беспокойством.
— У меня есть «калашниковы», братишка, готовые взорваться, словно зрелые груши, — шепнул он мне на ухо.
Омерович потащил меня к своему дому, и мы спустились в его погреб, где под брезентом выстроились десятки деревянных ящиков, наполненных автоматами. Этот тип с бандитской физиономией не шутил:
— Придет время, и мы им покажем! Покончим со всеми разом: и с четниками, и с усташами!
— Я попрошу Вампо связаться с тобой, когда соберу нужную сумму, — сказал я, мечтая лишь о том, как бы скорее убраться из этого сырого боснийского погреба.
— Брат, ты из наших. Если хочешь, могу уступить тебе по сто пятьдесят марок за штуку. На рынке ты не найдешь дешевле трехсот. Так что решай…
Я был уже во дворе, когда он нагнал меня у калитки.
— Нигде больше не найдешь товар такого качества, братишка. Только никому ни слова! Неважно, какой ты веры, главное — быть мусульманином. Ха-ха-ха…
— Я приду к Вампо, как только получу гонорар за свой фильм. Мы свяжемся с тобой, и мы обо всем договоримся, — сказал я, поклявшись себе, что ноги моей больше не будет в этом дворе.
Потрясенный, я поспешил вернуться домой.
В Сараеве единственным местом, где зарницы войны казались менее гнетущими и не такими пугающими, было как раз кафе «Сеталист». По отношению к этим событиям завсегдатаи напоминали двоечника, отталкивающего от себя мысль о предстоящем экзамене. Он ни минуты не сидел над учебником, но во время экзамена намерен смотреть преподавателю прямо в глаза. Он ничего не знает, но надеется, что ему повезет.
В «Сеталисте» на повестке дня не было ни одного серьезного и глубокого размышления о войне. Пьяницы старшего поколения повторяли:
— Чего вы боитесь? С тех пор как мир стал миром, люди дерутся и трахаются. Я уже не могу ни того, ни другого, но не прочь был бы на это взглянуть… Чисто из любопытства!
— На что взглянуть — на первое или второе?
— Да не все ли равно, большой разницы нет. Ты садишься и смотришь на войну в перерыве между двумя кружками пива, отрезаешь себе несколько ломтиков копченой ветчины и травницкого сыра, и благослови тебя Господь!
Кафе «Сеталист» принадлежало «Балканам», обанкротившейся ресторанной компании. Акулы из круга богатых торговцев уже считали его своей собственностью. Но мои друзья детства имели на этот счет другое мнение. У них не было денег, чтобы выкупить кафе, но они не собирались расставаться со своим салуном и делали все возможное, чтобы помешать приобрести его оптовому торговцу фруктами и овощами, бывшему полицейскому Делимустафичу.
В разреженном морозном воздухе мангал еле-еле горел. Вверх поднималась тонкая струйка дыма, весело шкворчали шампуры с мясом. Мои друзья держали в руках плакаты: «НЕ ОТДАДИМ НАШЕ КАФЕ!», «ДОЛОЙ КАПИТАЛИСТОВ!», «УБИРАЙТЕСЬ, ЖУЛИКИ!» Это не оставило Джонни Деппа равнодушным, так же как и камеры сараевского телевидения.
— What a proud people! — сказал мне Джонни, артист с чувствительной душой. — They fight for their bar. I have never seen it my life[63], — добавил он.
На самом деле мы были похожи на пленников драмы Чехова, у которых малейшая вероятность перемен вызывает страх и паралич. И этот страх удерживает их в состоянии, похожем на дурной сон, не давая сделать первый шаг навстречу другой жизни, чтобы проснуться в совершенно новой эпохе и, возможно, даже в преображенном пространстве.
Этой акции протеста, со всех сторон исключительной, предшествовал визит в кафе «Сеталист» мэра Сараева, господина Мухамеда Кресевляковича. Встреча была организована политическим деятелем, защитником прав человека, дипломатом Срдяном Диздаревичем. Диалог открыл старейший из посетителей кафе, господин Йоза Франьцевич, который не стал ходить вокруг да около:
— Господин мэр, поймите меня правильно, я не пьяница, а обычный завсегдатай кафе, поэтому заявляю со всей ответственностью, что клиенты «Сеталиста» никогда не откажутся от своих прав на кафе!
Мэр, не совсем понимавший, о каких правах говорит Франьцевич, а потому опасавшийся этого дела, как и многих других трудноразрешимых дел Сараева, не предпринимал никаких усилий, чтобы разобраться в ситуации. Очевидно, еще нигде посетители не отстаивали своих прав на кафе подобным образом.
Изображая из себя гостеприимного хозяина, мэр предложил мятежникам «Сеталиста»:
— Может быть, по стаканчику, господа?
На что Йоза Франьцевич тут же ответил:
— Лучше сразу по два, чтобы вашему секретарю лишний раз не бегать.
Общение с прохожими было характерной чертой моих приятелей из кафе. Женщин с красивыми фигурами обычно приветствовали аплодисментами.
— Не хочет ли наша соседка немного посидеть в кафе и выпить соку или, быть может, легкого аперитива, ликера, к примеру? — спрашивали те, что постарше.
Стимулируемые присутствием высокого гостя, они принялись состязаться в остроумии. Когда мимо ехал мотоциклист, укутанный в шарф, один из наших «чревовещателей» — думаю, это был Кука — вначале изобразил скрип тормозов, затем крикнул: «Эй, дружище!» Обернувшись, несчастный мотоциклист повернул руль и улетел в кустарник, в то время как его мотоцикл врезался в ствол дерева. Это происшествие вызвало взрыв безудержного смеха и шуток. Стоя с шампуром в руке, Джонни Депп тоже веселился от души, пока Зоран Билан, гигант во всех смыслах слова, наполнял его бокал ракией и произносил тост:
— Давай, америкос, двигайся ближе! Выпьем с тобой по одной!
Я дал Джонни Деппу свою куртку, поскольку он совсем замерз. После барбекю в «Сеталисте» я повез его обедать в квартиру на улице Каты Говорусич. Мурат угостил нас своим коронным боснийским блюдом из мяса и овощей и на протяжении всей трапезы беседовал с Джонни на английском языке. Это стало настоящим облегчением для нашего именитого гостя, поскольку все предыдущие часы он провел, словно актер немого кино. По своей старой привычке я не стал предлагать ему отдохнуть после обеда в квартире моих родителей. Я хотел, чтобы он поехал со мной на встречу с укладчиком паркета в нашей новой квартире в доме номер один по улице Петара Прерадовича. Скажете, неприлично приглашать такого гостя в квартиру, находящуюся в стадии ремонта? Несомненно, но я всегда испытывал потребность делить приятные моменты жизни с людьми, которых люблю. Никто, даже моя мать, не могли мне в этом помешать. Позже я заметил, что мои дети, Дуня и Стрибор, увидев в фильме интересную сцену, не могли устоять перед желанием поделиться ею со своими близкими.
— Зачем ты мучаешь Джонни? — спросила меня Сенка во время обеда. — Дай ему хоть немного поспать, он должен как следует отдохнуть.
С недоуменным видом Джонни смотрел на китайский ковер, накрытый прозрачной пленкой под столом в гостиной. Он бросил на меня вопросительный взгляд.
— Так моя мать борется с быстрым и неумолимым разрушением дорогих ее сердцу вещей, — со смехом объяснил я ему.
— Вау! — прокомментировал Джонни.
Итак, мы отправились на мою новую квартиру. Согревая дыханием замерзшие руки, Джонни осматривал просторные комнаты и повторял «Great man, really great!», в то время как я обговаривал с мастером последние детали по кладке паркета. Достигнув консенсуса, я проводил мастера до двери и остановился, чтобы насладиться приятным мне зрелищем.
Для меня самое счастливое воспоминание о переездах — а их было немало в моей жизни — это беспорядок, создаваемый разбросанными по всему пространству вещами. Приоткрытые коробки, сумки и шкафы, предметы, готовые высунуть свой нос и взглянуть человеку прямо в глаза. И тогда создается впечатление, что видишь их в первый раз. То же самое с фотографиями, сложенными в коробки из-под обуви: чем длиннее жизнь, тем больше их становится… Берешь одну, затем другую, и вот они уже выскальзывают из рук и разлетаются во все стороны. Они норовят удрать вслед за событиями, покидающими вас и исчезающими в лабиринтах забвения.
Встреча с желанным беспорядком очень волнует, и все бы шло хорошо, если бы человек не был проклят. Даже когда он принимает решение убрать с глаз долой те или иные предметы, они, под воздействием неведомой силы, опять возвращаются к нему. Эти нежеланные вещи вновь попадаются ему на глаза, словно движутся по своей собственной орбите. И тогда начинаешь жалеть, что не выбросил их вовремя. Так из небытия возник журнал «VOX», где на обложке была изображена карикатура на Иво Андрича, посаженного на перьевую ручку, словно на кол. Джонни склонился над картинкой.
— It looks like commercial add for horror movie?* — спросил он.
Я ничего не ответил, но вспомнил, что, увидев эту обложку, воспринял ее как подтверждение шутки нашей соседки Велинки. Это был не скетч: наша соседка, обладательница внушительного зада, шлепнулась на него и, чтобы отвлечь всеобщее внимание от этого досадного события, бросила следующую фразу: «Стоит убрать одну ножку у трехногого боснийского табурета, как все летит к чертям!»
Гротескная карикатура представляла собой массированный удар по боснийскому строению и подрыв его фундамента.
— This guy is our Nobel price writer[64], — объяснил я.
Джонни не понимал, почему кто-то захотел нанизать нобелевского лауреата на перьевую ручку.
— Why they treated him like this?** — спросил он.
На первый взгляд мне было сложно навести порядок в своих разрозненных мыслях, отражавших состояние моей квартиры, но на самом деле в этом хаосе я чувствовал себя прекрасно. Когда мысли теснятся в различных ящиках моего мозга, мне гораздо проще ими управлять. Мне не составило труда объяснить Джонни, кто был нашим нобелевским лауреатом и почему он оказался нанизанным на перьевую ручку.
— Этот рисунок намекает на жестокую расправу с героем книги «Мост на Дрине» Радиславом, которого посадили на кол. По ночам он ломал то, что строители возводили за день. Поскольку строительство моста не продвигалось, Радислава поймали и наказали таким ужасным способом. Действие происходит в эпоху господства на Балканах Оттоманской империи. Строительство моста финансировалось Мехмедом Пашой Соколовичем, сербом, обращенным в ислам турками и ставшим почетным, богатым гражданином и военачальником. Мост был его данью народу. Описание казни Радислава относится к самым страшным натуралистичным страницам нашей литературы. Андрич — мой кумир. Хорват по рождению, но серб по призванию. Он перешел на сторону того народа Балкан, у которого было меньше всего шансов на победу. Этот писатель столь же гениален, как Томас Манн. Когда маленький народ имеет среди своих граждан творческую личность такого масштаба, это означает, что в некоторых областях он чувствует себя на равных со своими крупными европейскими собратьями. Биография этого выдающегося писателя очень насыщена, он даже был членом «Молодой Боснии» — организации, спланировавшей покушение на австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве. Андрич не принимал прямого участия в этом деле. Он получил в Вене докторскую степень, чем заслужил ненависть боснийских мусульман. В своей диссертации он, в частности, написал, что духовность во время турецкого господства в Боснии была жива лишь в православных монастырях.
Андрич был послом Королевства Югославии. Тито не любил его, но ничего против него не предпринимал, оставив писателя на своем месте в литературе. Ни один человек не знал лучше, чем Андрич, своих земляков, он достиг высшей степени проницательности в разоблачении человека с Балкан. Он был единственным, кто понял всю сложность этой трагической триады — ислама, католицизма и православия, симпатии которых, как он писал, были такими далекими, а ненависть невероятно близкой. Мусульмане устремляли свой взор к Истамбулу, сербы — к Москве, а хорваты — к Ватикану. Именно там были их симпатии. А здесь оставалась их ненависть. Одним словом, гений.
— And this magazine, form where it come?[65] — настаивал Джонни.
— Это результат демократии. Они потратили уйму времени на то, чтобы выявить всех, кто по своей фамилии или имени принадлежит к мусульманской «национальности»[66]. Они уверяли, что просто собирают вместе заблудших овец. При этом они не уставали оскорблять Абдулу Сидрана, автора сценариев двух моих первых фильмов. Насаживание Андрича на перьевую ручку было способом предупредить Сидрана, что его ждет такая же участь, «если он продолжит есть свинину». Мною они тоже интересовались. Сидрана в итоге заставили замолчать, но со мной этот номер не прошел из-за атавистической «любезности» моего характера, а также потому, что я переехал в другую страну. Еще задолго до выборов «VOX» публиковал статьи, в которых говорилось, что сербы будут жить в мусульманской стране в качестве второстепенных граждан. «Остроумие» этих молодых людей вызывало широкую улыбку на лице президента Боснии и Герцеговины Алии Изетбеговича.
— You cannot call it funny![67]
— Мне тоже кажется, что вряд ли можно назвать остроумным того, кто считает человека другой религии или национальности второстепенным гражданином в едва сформированном государстве.
— It’s scary, man![68] — Президент Изетбегович охотно позировал перед фотокамерами с журналом «VOX» в руках, демонстрируя Андрича, насаженного на перьевую ручку. «У этих молодых людей довольно симпатичный юмор!» — говорил он. А я задавался вопросом, как бы восприняли этот симпатичный юмор капитаны, полковники и генералы JNA. Ведь даже если такой мелкий торговец оружием, как Омерович, продавал столько «калашниковых», нашептывая им, словно детям, нежные слова, можно представить, какие слова шепчут сербские солдаты своим пушкам, танкам и бомбам. Или, что еще хуже, какие нежности они шепчут оружию, которое держат в руках. А уж чего-чего, а оружия здесь в избытке. Югославия не зря занимает четвертое место в мире по производству оружия.
— I didn’t know you have such big production of weapons![69]
— Me neither. I was just told this few weaks ago![70]
Я сварил кофе, окидывая взглядом вещи, разбросанные вокруг нас. Внезапно скупое зимнее солнце озарило гостиную своими лучами. Джонни разглядывал сотни фотографий, которые время от времени выскальзывали из его рук. Он собирал их, смотрел на них вновь, иногда спрашивая меня, кто изображен на том или ином снимке. Солнечный свет и присутствие Джонни усиливали ощущение пространства и уюта в квартире.
Наибольшее очарование этому месту придавал вид из окон, простирающийся с юга на восток. На юге гора Требевич возвышалась над рекой Миляцка, тогда как с другой стороны открывалось большое пространство парка, за которым виднелась православная церковь, а слева от нее — католический собор. Башни-минарета мечети видно не было, но слышно ее муэдзина было хорошо. Перед домом располагалась единственная площадь, которая сделала Сараево похожим на европейские города эпохи Возрождения. После моего возвращения из Соединенных Штатов именно этот шарм пробудил во мне невыразимое желание вновь поселиться в моем родном городе. Несмотря на мнение друзей, считавших безответственным мое решение поменять Соединенные Штаты на страну, в которой, по утверждению ЦРУ, должна была вот-вот вспыхнуть война. Возможно оттого, что жизнь коротка, человек старается не думать о войне во имя сиюминутных, более возвышенных чувств. Иначе вся планета переселилась бы в Соединенные Штаты, поскольку там не бывает войн. Или все вокруг превратились бы в американцев, чтобы избежать войны. Но, боюсь, далеко не всем подошел бы их образ жизни. В людях все же живет тяга к приключениям.
— Если честно, для меня лучше прятаться от гранат, чем умирать от тоски в Мамаронеке, — сказала мне Майя.
Тихой жизни в округе Вечестер штата Нью-Йорк она предпочла возвращение на беспокойную родину. Я разделял ее мнение, что американское одиночество — очень хорошо описанное в новеллах Карвера[71] — представляет собой еще более рискованное психологическое приключение, чем жизнь, предполагающая полную его противоположность, включая риск быть убитым в собственной квартире.
Я смотрел, как за окном дефилировали персонажи романов Андрича. Единственным отличием было то, что речь больше не шла о трогательной теме жизни сообща и на кону давно не стояла дружба. Не осталось и следа от остроумия и тепла «Сеталиста», согревавшего когда-то целые кварталы Сараева. Прямо под моим окном важно расхаживала боснийская интеллектуальная элита, поскольку неподалеку располагался издательский дом «Светлост». Я называл этих людей тутумраци[72]. У каждого из трех народов были свои собственные тутумраци, которые изо всех сил стремились опровергнуть слова Андрича о том, что симпатии представителей трех местных вероисповеданий были очень далеки, а ненависть клокотала прямо у них под носом. Эти люди оказались на перепутье между прошлым, откуда они пришли, и новыми временами, навязавшими им не только демократию, но и национальную принадлежность. В только что родившейся национальной демократии им следовало найти спасительное решение, которое помогло бы избежать войны.
В Сараеве поэтам, критикам, главным редакторам, академикам, телевизионным дикторшам, певцам, композиторам никогда не удавалось иметь более сильное и решающее влияние, чем простым торговцам фруктами и овощами, ходжам, попам и мясникам. Самые именитые ассоциации и академии не могли состязаться с мощью религиозных обрядов в мечетях и церквах, где с успехом правили ходжи и попы.
Я наблюдал, как тутумраци прогуливались вокруг бронзовых бюстов в парке возле улицы Петара Прерадовича. Они курили, садились на скамейки, с сомнением глядя на Андрича, Селимовича, Куленовича, Копича, и спрашивали себя: «Где мое место в этой истории?»
Они представляли свой собственный бюст, который, в соответствии с ценностями неотвратимо надвигающейся новой эпохи, станет достойной заменой «набившим оскомину» великим именам. Впрочем, большую часть задачи они уже выполнили. В течение долгих лет они работали над своим персональным монументом. Они уже вырыли фундамент для своей тумбы, и теперь оставалось лишь залить туда бетон. Опалубка была выполнена за счет Югославии Тито, ныне разлетевшейся вдребезги, а бетон оплатили националисты. Еще немного везения — и кто-нибудь закажет для них бронзовые бюсты, чтобы, став знаменитыми, они взирали на сараевцев своими холодными глазами.
Превращение произошло, когда им удалось пристроиться на службу новой системе путем создания комиссий, редакционных комитетов и прочих «социальных» причуд. Единственное, чего им недоставало, так это творчества. Являясь в большинстве своем бездарными писаками, они использовали эти смутные времена как шанс получить некий статус и напитать свои тщедушные и уязвимые души успехом, добытым любой ценой. Даже ценой войны. Изображать из себя жертв или быть преступниками — для них годилась любая роль. Главное — действовать по протоколу, который соответствовал бы «справедливости и просветительским замыслам». В этом их «величие души» сыграло решающую роль: они дошли до того, что назвали Андрича слабым человеком! (Да простит он мне эту цитату!) Между делом, в порыве невероятной щедрости, они соблаговолили присвоить ему статус великого художника. Потому что в процессе разрушения ценностей в военное время художник вызывает меньшее уважение у улицы, чем храбрый человек. Наилучшим путем для достижения их цели стала «дьяволизация» великого писателя. Чтобы затем спокойно заявить: «Если внимательнее приглядеться, в его творчестве нет ничего особенного». Не имея реального стремления к литературе, не достигнув высот в личной жизни, эти виновники беспорядков, дилемм, трагедий и переворотов запутались в сетях собственной аморальности, которую они назвали — только им известно каким образом — «нравственностью». Лишь крысы Сараева радовались выходу их произведений, поскольку знали, что никто никогда не станет читать эти толстенные тома и они быстро окажутся в подвалах издательств. Эти люди, доставляющие радость лишь грызунам, выливали на нобелевского лауреата потоки грязи. И на этот раз все снова сводилось к вопросу воришки Керы: «Где мое место в этой истории?» Когда речь шла о тутумраци, ответ был прост: «Нигде!» Порочный нарциссизм этих людей блокировал любую их реакцию на общественную жизнь. Их деятельность в самом сердце общества убивала в зародыше любую надежду и веру в будущее.
Когда мы с Джонни уже собирались покинуть квартиру на улице Петара Прерадовича, я заметил в коробке сваленное в беспорядке полное собрание сочинений Иво Андрича. Я надеялся найти там «Травницкую хронику» и «Мост на Дрине», чтобы подарить их Джонни. Но наткнулся на английский перевод одной из его новелл «Барышня».
— This is not the best what he has done, but anyway…[73]
И я предложил прочесть ему отрывок, который мой кумир в литературе и философии написал о простых людях, живших в Сараеве до начала Первой мировой войны.
— I am afraid this could happened again[74], — сказал я Джонни, прежде чем начать читать.
«Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах, согласно законам некоей неведомой общественной химии, внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах»[75].
— Amazing. If this represants the worse, what could be the best?[76]
— This, — сказал я, показывая ему непереведенные издания: «Травницкая хроника», «Мост на Дрине» и «Проклятый двор», и добавил, показывая на книгу «Знаки вдоль дороги»: — But this, if there is another world up there, I would send them this to study. This is the best example of painful history of human kind[77].
Когда мы вышли на улицу в сараевские сумерки, в час, когда загрязненный воздух наполняет ноздри, фразы Андрича все еще эхом отзывались во мне. Внезапно я вздрогнул при мысли, что сила этой толпы, ее разрушительная мощь однажды затопит Боснию. Когда я читал Джонни отрывок из «Барышни», я не ждал с его стороны полнейшего понимания. Не знаю почему. Возможно, по причине этой провинциальной, глубоко укоренившейся в нас убежденности, что иностранцам не дано понять наших проблем. Между тем иностранцы — как это было в случае с Джонни — прекрасно понимают, что имел в виду гениальный писатель. Вопрос лишь в том, есть ли мы у них в сегодняшнем меню и хотят ли они нас понять.
В «Барышне» Андрич описал руку, которая после его смерти поспешит снести его статую. Через некоторое время после выхода мерзкой карикатуры на обложке журнала «VOX» память нобелевского лауреата была осквернена в городе Вишеград. Там между мостом и городским лицеем был опрокинут воздвигнутый ему памятник. Это было дело рук некого Мурата Сабановича, человека, прямиком вышедшего из черни, описанной в «Барышне», и регулярно появлявшегося под разными личинами в крупных боснийских волнениях.
И вот я в свою очередь задался вопросом мелкого воришки: «Где мое место в этой истории?» Они разрушили памятник покойного Андрича, а что они сделают со мной, живым, если я не примкну к замыслам и идеям мусульманских тутумраци? Что бы ни случилось, я никогда не отрекусь от копченой далматской ветчины, высушенной на ветрах Краины[78]. Ни за что на свете я не позволю себе забыть, что получил жизненно необходимые порции жирных кислот, поедая куски хлеба с салом, посыпанным красным перцем. Андрич в своем произведении предвидел почти все реакции своих персонажей. Размышляя о том, чего он не мог предвидеть, я задавал себе вопрос: стала бы земля более приятным местом для жизни, если бы этот Сабанович прочел «Мост на Дрине», и принял бы он после чтения самостоятельное решение снести бюст Андрича? Возможно, придя в ярость от содержимого книги или стиля нобелевского лауреата, он отправился бы крушить памятник, чтобы выразить свое личное несогласие с автором. Хотя нет, вряд ли. Если бы он посвятил несколько дней своей жизни чтению этого романа, то, в случае успеха этого мероприятия, мог бы только отполировать до блеска бюст великого писателя.
Поскольку он никогда и ничего не читал из творчества Андрича, я сомневаюсь, что он смог бы вынести такие воспитательные меры. Принудительная терапия, заставляющая прочесть полное собрание сочинений Андрича! Что стало бы с этим невежей? Возможно, после первых же страниц с ним случился бы нервный припадок, вследствие непомерного умственного напряжения, и он сломался бы, словно мост из плохого бетона под слишком тяжелым грузом. Второй день чтения приблизил бы Сабановича к роковой развязке. «Убейте меня или дайте покончить с собой! Я больше не могу терпеть эту пытку!» — взмолился бы он в надежде обрести покой. Но я был бы непреклонен и ни за что бы не отменил терапию пациенту; я бы потребовал, чтобы он прочел все произведения Андрича от корки до корки.
Во многих жилищах Сараева, как в нашей квартире в доме номер 9 А на улице Каты Говорусич, общение играло важную роль в социальной жизни Боснии. Партизаны и именитые граждане Сараева приходили к нам и наполняли дом своим остроумием и оригинальностью. Их ирония позволила им пережить эпоху Тито. Эту иронию я усовершенствовал в Праге и привез обратно в Сараево. Используя диалоги Сидрана, разрывающие тишину словно громкоговорители, я стал основателем сараевской мифологии. В этой мифологии не было тех, кто подтолкнул человека, не читавшего «Мост на Дрине», к разрушению бюста нобелевского лауреата. Наверняка вокруг Изетбеговича вился целый рой тутумраци, ожидавших своего часа. Подобно Нелле, мы с Сидраном переосмысливали драмы наших отцов и переводили на свой язык, создавая из них песни, романы, фильмы.
Раньше, когда меня наказывали за прогулы в школе, я был вынужден слушать, как взрослые обмениваются друг с другом шутками в нашей гостиной. И я на секунду представил себе, на что могут быть похожи сегодняшние интеллектуальные круги, где обсуждался план разрушения памятника, воздвигнутого в честь одного из столпов европейской литературы.
Кресевляковичи приезжают в загородный дом к Изетбеговичам. Выпив освежающих безалкогольных напитков, сыновья мэра принимаются сыпать шутками. Алия Изетбегович говорит их отцу:
— Право же, Мухамед, твои сыновья, Сенад и Сеад, стали совсем взрослыми!
— Не говори мне об этом, не сыпь мне соль на рану!
— Почему же, что тебе не нравится? У тебя хорошие ребята. Посмотри на них — чистые ангелы. Эй, малыш, скажи мне, как твои успехи в учебе?
Кресевляковичи-младшие тушуются перед авторитетом дядюшки Алии. Их отец отвечает за них:
— Конечно, они очень милые, но это настоящие черти, прости меня Господи, они просто не могут усидеть на месте! Стоит им только начать шутить, и они уже не могут остановиться. Что ты сказал сыну сербского соседа Ковацевича, когда поссорился с ним?
— Дай бог, чтобы твоя мать узнала тебя в гамбургере! — сказал первый Кресевлякович.
— По цвету твоих глаз, — добавил второй.
— Ну вот, видишь? Если какой-то Ненад Янкович[79] может смешить целую Югославию, почему бы твоим ребятам не повеселить нашу Боснию? — воскликнул дядя Алия.
— Ты что, правда видишь их на телевидении?
— Ну, может, и не на телевидении, но ведь есть и другие средства массовой информации. Пусть заканчивают учебу и продолжают шутить. Я больше не хочу, чтобы всякие Янковичи пародировали боснийских мусульман и отпускали шуточки в наш адрес!
Кресевляковича не пришлось долго уговаривать, чтобы он подтолкнул своих детей к действиям. «Это станет настоящим хитом!» — должно быть, подумал президент Изетбегович, совсем как Макларен, когда услышал первую песню «Sex Pistols». Юные Кресевляковичи отыскали Зорни и послушались дядюшку Алию. Они основали журнал «VOX», на страницы которого выплеснули потоки грязи и жестокости, день за днем разрушающей общественную жизнь Боснии. Они полагали, что своей вульгарностью и сарказмами затмили Доктора Карайлича, короля сараевского юмора. Они стремились заменить новым видом юмора остроумные реплики Нелле, направленные против стереотипов, и его смелые сценические выходки, достойные номеров воздушных гимнастов. Эстетика, выработанная в рядах интеллигенции тутумраци, предвещала бурю, даже если она не использовала тяжелую артиллерию средств массовой информации. Поскольку тутумраци еще не наложили лапу на телевидение и ежедневные газеты.
Я очень хотел, чтобы Джонни увидел скрытую красоту жизни Сараева. Поэтому повел его к своему другу Младену Материчу.