Мужчины о любви. Современные рассказы Аксенов Василий
– Хорошо, что я не взял аппарата, – сказал Ронин. – Я все равно не притронулся бы к нему.
На набережной Анна, смеясь, уговорила его сняться у фотографа, который караулил отдыхающих у своей треноги. Ронин не выдержал зрачка камеры и отвернулся.
– Ревнуешь, ревнуешь, – засмеялась Анна.
Назавтра фотограф извинился, что снимок не получился, и попросил их попозировать еще раз. Ронин отказался, и Анна обиделась.
– Ну это уже какие-то глупые капризы.
Ронин отошел в сторону, сел в открытом кафе за столик. Он видел краем глаза, как Анна улыбнулась и что-то шепнула фотографу. Потом подошла к нему. Они молча сидели и пили вино, а фотограф, наверное, снимал их издалека.
Один раз он пожалел все-таки, что не может сфотографировать Анну. Утром она вышла на балкон, и волосы ее развевались, как ветки акации, что шумела рядом под ветром. Вдалеке виднелась гора – как профиль человека, глядящего вверх. Ронин улыбнулся, словно спохватившись, – такие снимки делают новички, считая их большой удачей. Самое время и ему начать все сначала, не так ли, грустно подумал он. Может быть, новая дорожка поведет его по непрерывной линии?
Анна обрадовалась, увидев на его лице улыбку:
– Наконец-то я вижу тебя с самого утра в хорошем настроении. Как жалко, что надо уезжать.
– Ты прямо просишься на обложку журнала. И я бы получил за тебя уйму денег.
– Знаем мы эти журналы, – погрозила Анна кулачком. – Дежа ню.
Они весь последний день и шутили так же, старались острить по любому поводу, до усталости. Ронин даже удивлялся, какой приятной может быть жизнь, если забыть о себе на время. Хотя бы на время.
9
Однажды, встречая Анну после концерта, он из-за какой-то странной шаловливости спрятался за памятником Чайковскому и стоял так долго, как заколдованный. Анна вышла с профессором, долго оглядывалась по сторонам и потом села в машину.
Ронин вернулся домой. Анны не было. Он сначала ждал звяканья ключа, потом телефонного звонка. Поздно ночью открыл холодильник и допил полбутылки водки. Анна так и не пришла. Назавтра она позвонила и сказала, что ночевала у подруги.
И вечером опять Ронин спрятался. Анна уже сразу села в машину к профессору.
«Как все просто», – думал Ронин, бродя по ночным улицам.
Перед домом он купил водки и начал пить ее на кухне, даже не раздевшись. Он хотел быстрее испытать какое-нибудь сильное чувство наподобие потрясения, отчаяния, но оно ему не давалось. Как не давалось опьянение. «Как все просто», – гудела в голове глупая мысль.
Остатки водки он хотел выплеснуть в раковину, но подумал – ведь будет еще завтрашний день. Такой же. Пусть водка пока останется.
Ведь я выпал из жизни, а меня это даже не тревожит, думал он, засыпая. Меня обманули, и я должен был впасть в отчаяние – почему же я спокоен? Может, я и не любил, не чувствовал по-настоящему, как все? Живу своей маленькой, достаточной для меня жизнью, и большего мне не нужно? Остался ребенком… Который знает, что есть внешняя, другая жизнь, в которую его не пускают, да и он сам туда не просится, не лезет… И Ронин почему-то вспоминал того мальчика, за которым гонялась толпа на школьном дворе.
Ронин уже не ходил к консерватории. Днем звонила Анна, спрашивала, почему он ее не встречает, и в ее голосе была обида. Так ему казалось. Он молчал, а в последний раз ответил, что больше не придет. Анна не удивилась – так он понял. И положил трубку.
Куда деть себя, Ронин не знал. Водку пить он больше не мог, телефон отключил. И вот появилась эта спасительная мысль о поездке в деревню. Простая, как желание выйти прогуляться.
Одиночество захлестнуло его. Даже не захлестнуло, а раскинулось перед ним, лежало, как готовая петля на столе. Дальнейшее требовало действий – а это уже была та самая внешняя жизнь, чужая или скопированная с какого-то знания о ней. Ронину казалось, что он исчез, исчезли его чувства, и он соглашался с таким состоянием – жить внутри своей тонкой скорлупы, не соприкасаясь с внешним миром. Он даже испытывал чувство облегчения, как после детского плача – наконец-то стал свободен, выплакался, вычувствовался, измаялся душой. Казалось, он остался один в зале, в котором недавно была его выставка, – посреди голых стен, наедине со своими чувствами. Все лишнее, оказывается, исчезло. Одиночество, наполнившее душу, – вот, оказывается, к чему он стремился всю жизнь?
Лишь жажда воспоминаний мучила его. Он прорывался к ним сквозь снимки, мельтешащие перед глазами, – прорывался к себе настоящему. Эти снимки, остановки прежней жизни, мешали, как мешало и все, чем он напоминал окружающих людей. Он жил, как все? Нет. Высказывался, учился, ходил на работу? Нет. Ронину это казалось. Всю жизнь он плел кокон, окружал им свою душу и прятался там, как тот мальчик, за которым гонялись его сверстники, почувствовав, что он – «ни то ни се» – «дубоясень». Не похожее ни на кого создание, после своего рождения помогающее только своему отличию от внешнего мира. Как хорошо, что у него нет никакого таланта – что бы он с ним делал? Доказывал его, выставлял напоказ?
Но тут Ронин запутывался. Какой талант? Он даже не представляет, что это такое. Бог с ним, с талантом, – Ронин остается сам по себе, и этот возврат к себе становится все яснее…
10
Одиночество, которое он ощущал в городе, в деревне превратилось в свободу. Ронин даже удивлялся – почему это он раньше так редко приезжал сюда? Он выходил из дома и шел куда глаза глядят – лесами, полями, переходя какие-то речушки по старым мосткам, бесцельно оглядываясь по сторонам и улыбаясь непонятному счастью. Он не спешил – некуда было спешить, ни о чем не думал – потому что не слышал внутренних вопросов, смотрел вокруг спокойно и ясно – потому что не было никакой цели что-то заметить, чем-то восхититься, остановить взглядом какой-нибудь особенно привлекательный вид. «Слился с природой», – иногда он все же посмеивался над собой, но понимал, что это правда. И незачем говорить самому себе глупые фразы.
На этот раз Ронин забрел так далеко, что заблудился. И это только позабавило его. Он понял, что уже почти не привязан ни к какому месту на земле и стал как перекати-поле – окончательный вариант свободного перемещения в пространстве. Может быть, лишь тогда он и порассуждал сам с собой, как с собеседником, о бесцельности перемещения как о единственно правильном способе существования. Так, немного поразмышлял, в шутку даже, не утруждая себя глубокими умозаключениями. Так же как бы в шутку и получилось у него выйти на какую-то тропку, выведшую наконец и на широкую дорогу. Он сориентировался и вернулся домой. Может быть, лишь на последнем мостике немного испугался: а ведь мог и на ночь остаться блуждать где-то в лесу. Такой вот выпрыгнул перед ним остаток, атавизм страха.
Дверь и окна в доме были распахнуты – кто-то хозяйничал в нем, занимался уборкой. Это была Анна.
– Еле вычислила, куда бы ты мог спрятаться, – сказала она, выходя на крыльцо. – Как ребенок.
Он улыбнулся – можно было и так назвать его состояние. Проведенные здесь дни, наверное, вернули его в детство больше, чем все прежние размышления.
Они обнялись, и Ронин действительно ощутил себя маленьким, как в детстве. Он оглянулся на угол, в котором утром вспомнил из детства маленького теленочка. Сейчас на том месте стояла белая сумка Анны.
Сели за стол. По комнате гулял свежий сквознячок. Анна говорила, не умолкая. О какой-то будущей выставке Ронина, о своих предстоящих гастролях, о том, как ей понравилось здесь, в деревне. И машинально переставляла на столе всякие привезенные вкусности.
«Словно приехала ко мне в больницу. Или в тюрьму», – подумал Ронин.
Он молчал, но слегка улыбался – потому что в глубине души не был расстроен приездом Анны. Даже наоборот. Хотя что – наоборот? Особенной радости он не испытывал. Просто ему было все равно. Анна ему не помешала – как можно помешать тому, чего нет? А у него нет ни занятий, ни отдыха – он исчезает потихоньку даже для самого себя. Остатки души теплились где-то на самой глубине, а весь он, казалось, впадал в странное состояние, напоминающее зимний сон какого-нибудь зверька.
– Послушай, а баня у тебя есть? – спросила Анна. – Давай баню истопим – мне кажется, в этом столько прелести…
Ронин кивнул и вышел. Сосед как-то уговаривал его пользоваться своей баней и показал, где прячет ключ.
Он наносил воды, разжег печку. Сел на порог и стал смотреть, как через его голову переплывает и растворяется в овражке дым. С яблони упало яблоко. Ронин поднял его и положил рядом на порожек. Он смотрел на свой дом, на мелькающую среди взмывающих от сквозняка занавесок Анну. Казалось, они разговаривают на расстоянии – без слов, без мыслей, – и Ронин вдруг почувствовал, что эта связь становится все осязаемее, все крепче. Он поморщился, стараясь стряхнуть с себя почти забытое чувство, но это не удавалось. Какой-то детский, из далекого времени возникший уют окружил его. Как дым. Как запах бани, яблок, старой травы. Он прикрыл глаза. Никуда не деться от желания счастья. И, если он даже поедет куда-то дальше, будет бесцельно перемещаться по земле – где-нибудь на берегу моря или глядя в окно поезда вспомнит о каком-нибудь прошлом счастье и пожалеет, наверное, себя со своим одиночеством, со своей свободой…
Баня истопилась быстро. Ронин разделся и вошел в горячий воздух. Обдал себя холодной водой и лег на полок. Прямо перед глазами были застывшие продольные жилы досок потолка, похожие на песчаное морское дно.
Как все необычно и… обычно, подумал Ронин. Он хотел найти противоположное по смыслу слово, но не нашел. И улыбнулся. Пусть будет так. Все можно объяснить, соединив одно слово с его противоположностью простым прибавлением «не». Этого достаточно – для самого себя. Ведь никому ничего не объясняешь и не доказываешь.
В предбаннике раздевалась Анна. Она вошла и ойкнула – от жары. В руке она держала яблоко. Ронин от удивления замер. Раньше он обязательно заметил бы в этом пошлость, будто увидел бы, как начинающий фотограф выстроил композицию: обнаженная с яблоком на фоне открытой двери, за которой – сад. Райские кущи. Но сейчас во всей этой картине была такая естественность, которую Ронин редко встречал в жизни.
Улыбнувшись, Анна надкусила яблоко и положила его на подоконник.
– Какой ты горячий и мокрый, – сказала она, когда Ронин подвинулся на полке.
Ее удивляла и радовала каждая мелочь – прищурившись и улыбаясь, она оглядывала все подробности. Слоистый пар, почти неподвижный в воздухе, запотевшее окно, надкусанное яблоко с капельками влаги, подрагивающую поверхность воды в широкой деревянной кадке.
Они молча лежали рядом, и Ронин думал, что это замкнутое пространство, тесно окруженное четырьмя стенами, вдруг оказалось в самом центре того мира, который он всегда ощущал вокруг себя, – в самом центре прожитой и будущей жизни. Время исчезло. Не остановилось, а исчезло. Ронин понял, как можно что-то ясно понять во сне, что сейчас вся его жизнь – от рождения и до смерти – здесь, в нем, рядом с ним, в границах четырех стен.
И, как когда-то в детстве, он ощутил прибавление к себе еще одного такого же существа, слияние с ним, словно освобожденные чувства с готовностью и облегчением перетекли из одного тесного сосуда в больший. Как вода. Как нагретый, спрессованный воздух.
Потом они лежали и Ронин слышал их общее, одинаковое дыхание. Где-то там, думал Ронин, в саду под легким ветром, движется и время, то затихая, то спохватываясь и догоняя себя, неслышно обтекая эти стены…
Словно проверяя свои ощущения, Ронин открыл одну за другой две двери – холодный воздух пронесся мимо него внутрь бани – показалось, что сквозь него, как сквозь пустоту.
Он закрыл дверь, услышав, как Анна позвала его, пошел к близкому роднику – в овражке. Посреди ила вырывался ключ, неостановимо поднимая бурунчик блестящих песчинок. Ронин напился, наклонившись к роднику, а Анне принес воды в ковшике. И в бане они пили по очереди, и остатки воды, прижав к себе Анну, Ронин вылил на их лица сверху.
Возвращались они, когда уже застыл воздух, и солнце зашло, а небо еще вовсю светилось закатным светом.
– Как хочется спать, – прошептала Анна, – и жалко уснуть. А ты, наверное, хочешь есть? Принеси только еще воды… Давай не будем закрывать окна?
Она еще что-то шептала, уже обессиленно откинувшись на кровати, и Ронин не различал слов – ему казалось, что он слышит шелест листьев.
Когда он вернулся с водой, она уже спала, и уголки ее губ подрагивали в улыбке. Ронин прилег рядом и только успел накрыться одеялом, успел расслышать их двойной вздох и – исчез.
– Ты спал, как ребенок, – услышал он утром, щурясь от яркого света.
– А ты? – спросил он.
– Тоже. Мы спали, как дети. Мы вообще похожи.
«Да, похожи», – подумал Ронин и закрыл глаза. Два человека, живущие вместе, становятся похожи. Он вспомнил, как в детстве не мог понять, что его отец с матерью были когда-то чужими друг другу людьми. И маленькому Ронину казалось, что это он исправил ошибку, несправедливость прошлого. Родители стали родственниками. И конечно, похожими друг на друга.
На плите шипел чайник.
– Ты сам завари, хорошо? – сказала Анна.
Она знала, что Ронин не любил пить чай «чужой» заварки. Он улыбнулся:
– Просто сделай покрепче.
Потом, когда отпил первый глоток, он пошутил:
– Вот, что называется, вложила душу. Кажется, что сам заваривал.
– У тебя с этим чаем почти человеческие отношения! – засмеялась Анна. – Каждое утро ты начинаешь с какого-то таинственного с ним общения. Неужели у меня получилось?
– Настроение чувствуется, – шутливо успокоил ее Ронин.
Странно – но он ни разу в жизни не пил чужого чаю, который бы по вкусу совпал с его ожиданием. «Ну разве не сумасшедший», – подумал Ронин, вспомнив об этом. Но ему понравилось сейчас, что Анна знает о таких его тайных странностях.
Когда они дошли до леса, Анна сказала:
– Ты так уверенно вышел на эту тропинку, что я сразу поняла, чем ты тут занимаешься.
– И чем же?
– Вот так и гуляешь. Целыми днями.
Ронин кивнул. Это поразительно, подумал он, как она его знает.
– Ты сказала, мы похожи, – повторил он. – А со стороны, мне кажется, мы напоминаем… Я – перекати-поле, такую траву без корней, а ты – какой-нибудь холмик, к которому я прибился. Перенесся ветром, временем.
– Как к препятствию, да?
Ронин пожал плечами:
– Да нет. Какое препятствие? Я просто глупое какое-то сравнение придумал. Отвык разговаривать, даже думать. Правда – брожу здесь целыми днями, зачем, почему?
Он остановился, стал собирать сухие ветки для костра. С Анной не получится ходить так легко, бесцельно, как он уже привык здесь. Они будут разговаривать.
– Может, вернемся в Москву? – предложила она. – Ты пока не будешь работать, если еще не хочешь… не можешь. Я сама устрою выставку – ну, конечно, ты только отберешь работы… Нельзя же так… бесконечно.
Он внимательно посмотрел ей в глаза.
– Понимаешь, мне надо до конца… иссохнуться, раствориться. Мне надо выползти из этой надоевшей шкуры! – Ронин даже дернул на груди куртку. – Совсем недавно я понял, что моя настоящая жизнь только сейчас стала проявляться. В воспоминаниях. В воспоминаниях ожили мои чувства – впечатления, переживания, любовь, страхи… И я не жил, а вглядывался в свои чувства со стороны. Оказывается, я был болен с самого детства. Я все время смотрел, видел… снимки! Меня высосали все эти фотографии, высосали!
Последних слов он не ожидал от себя. Как это – высосали? Он даже наедине с собой об этом не думал. Придумалось. Первое, что пришло на ум. Как чужая прочитанная где-то фраза. Ронин тяжело дышал, пытаясь успокоиться.
– Прости. – Он подрагивающими руками поднес спичку к костру. – Прямо истерика какая-то. Кризис возраста, кризис жанра – наверное, всему этому есть какое-то название, – попытался он улыбнуться, – не такой уж я редкий экземпляр. Пришло время, и задумался, засомневался. Как говорил твой профессор? Сороконожка, да? Которая задумалась о какой-то своей там ноге. А надо по пословице: глаза боятся, а руки делают. Все просто.
Не надо было вспоминать профессора. Заныло что-то в груди, запеклось – нерастворимый комок.
– И вот сейчас стараюсь быть обиженным, – пересиливая себя, проговорил Ронин. – Не сам виноват. Фотографии, болезнь, еще… кто-то.
Анна вздрогнула от этого «кто-то». Ронин хотел набрать воздуха, вздохнуть, освободиться от тяжести в груди – и не мог. Зачем он мучает ее? Ведь даже наедине с собой он так не выплескивал наружу эту словесную желчь, от которой стало противно. Слаб, слаб человек – мало ему знать свою болезнь. Обязательно надо и на другого человека ее взвалить – чтобы помучиться вместе. Надо молчать, подумал он. Хватит, хватит этих слов.
Анна побледнела. Она смотрела, не отрываясь, на разгорающееся пламя.
– Ну… побудь здесь. Тебе же здесь хорошо, – она почти шептала. – А потом вернешься. Или я еще приеду. Можно?
Ронин усмехнулся:
– Так много вариантов. Можно остаться, вернуться. И ты приезжай. Почему ты об этом спрашиваешь? Я только не понимаю, как можно меня терпеть?
– Я не терплю. Я хочу быть с тобой.
– Кажется, что много вариантов. Но все – одновременно. Я стал жить вне времени. Почти перестал его ощущать. Поэтому все можно. Жизнь все позволяет. Как я этого раньше не понимал? Шел, прыгая с кочки на кочку, боялся упасть. А надо было закрыть глаза и просто так брести. Плыть по воздуху. Оказывается, так можно.
С каждой фразой Ронин подбрасывал в костер сухие хворостинки, нашаривая их в траве, будто отсчитывая. Анна встревоженно вглядывалась в его лицо, не понимая, о чем он говорит. В ее глазах мелькнул испуг.
– Пойдем, покажешь мне свой лес, да?
– Вернемся. Не получается прогулка. Заговариваюсь. Не надо так много говорить.
Ронин вдруг почувствовал внутри себя такую пустоту, что даже испугался – не сможет сейчас подняться. С трудом он встал на ноги. Показалось, что ветер качнул его. Анна быстро взяла его под руку и оглянулась на костер. Ронин махнул рукой:
– А, ничего с ним не будет. Догорит. Как я. – Он улыбнулся.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Не знаю, – ответил Ронин. – Какая-то слабость. Впервые так… Все воплощается. Слова, чувства. Пойдем.
Анна тесно прижималась к нему на ходу.
– Сейчас поспишь, отдохнешь, и все пройдет. А я приготовлю обед. Ты же совсем ничего не ешь. Я посмотрела – ну никаких продуктов у тебя не было!
Ронин слабо улыбнулся. Как с маленьким, подумал он.
11
Просвет дороги на выходе из леса синел от дыма. За деревьями слышался странный треск, будто кто-то ломал сухие ветки. Зазвенело стекло. Что-то там горит, подумал Ронин, и сразу же в подтверждение его догадки донесся далекий голос: «Пожар, пожар!» Оставив руку Анны, Ронин побежал вперед.
Его дом был наполовину охвачен огнем. Пламя гудело над крышей и, как жидкость, медленно расплывалось по стене. Из крайнего окна вырывался сноп огня – и вдруг лопнули остальные, освобожденные языки пламени вырвались с потоком искр. Казалось, внутри дома бушевало какое-то горящее чудовище, и его щупальца корчились, вытягивались вверх сквозь пустые окна.
Ронин рванулся к дому, но даже на большом расстоянии раскаленный жар ударил в лицо, остановил. Он отпрыгнул назад, к Анне, почему-то испугавшись за нее, обхватил за плечи, приговаривая: «Не бойся, не бойся, уже все – уже ничего нельзя сделать…» Она в немом ужасе прижала ладони к щекам.
Поодаль, у начала деревенской улицы, мельтешила группка местных. Перебегали с места на место, толкались. Звякали ведра, мелькали лопаты. Но люди не приближались к горящему дому – понимали, что бесполезно. Тем более что остальные дома стояли далеко и пожар им не грозил. Один мужик только подбежал к бане – ближайшему строению, – вылил на ее стену ведро воды и махнул рукой. Ничего, мол, не загорится. Далеко.
– Вы хозяева, что ли? – крикнул этот мужик Ронину. – Чего загорелось-то?
Ронин пожал плечами. Мужик подошел ближе.
– Послали мы звонить пожарникам. Пускай приедут, хоть узнают. – Мужик заглядывал Ронину в лицо, наверное, удивляясь его спокойствию. – Хорошо изба стоит, далеко от всех. Мы смотрим – замок всегда. Значит, есть хозяева. Дача, что ли? Дача не дом, еще купишь – у нас продаются две избы. А что раньше не приезжали?
– Приезжали. Редко.
– Значит, не так она и нужна, дача-то.
Ронин кивнул. Уже не нужна.
– А как баня – не загорится? – спросил он.
– Не должна. Да мы смотреть будем – если что, потушим.
Ронин с Анной обошли кругом горячий воздух, сели на порог бани.
– Ну, вы тут горевайте, а мы там, – мужик махнул рукой, – скоро пожарники приедут.
Дом словно раздувал изнутри себя огонь, выдавливал его через пустые окна. Тонкие рамы быстро сгорели, осыпавшись с искрами вниз.
«Так заполняется пустое время прошлого. Огнем. И сгорает. Не выдерживает время пустоты» – эти слова Ронин словно услышал внутри себя.
Он почувствовал, как дрожит Анна.
– Страшно, – прошептала она. – Все видишь и не понимаешь, что это такое.
– Не понимаешь, что это такое, – закрыв глаза, повторил Ронин. – Останется только пожарище. Как последний снимок.
И тут Анна не выдержала и заплакала. Сквозь всхлипы прорывались слова:
– Хоть сейчас ты можешь прекратить… Загонять себя в этот тупик… Какой снимок? Какой снимок…
– Я никому себя не навязываю! – вдруг громко и отчетливо оборвал ее Ронин. – И не надо мне ваших отражений!
Почему он так сказал? Ронин с удивлением прислушивался к внутреннему эху от последнего слова.
– Каких отражений? – испуганно отдернулась от него Анна.
Ронин взглянул в ее блестящие глаза и выдохнул, резко очертив рукой пространство перед собой:
– Всех! Всяких! Твоих, чужих, предметных, невидимых… всех.
Он опустил голову, пробормотал:
– Тебе сейчас лучше уехать. Я догоню… завтра.
– Но я не могу оставить тебя таким! – встрепенулась Анна.
– Ничего, – уже спокойно сказал Ронин. – Все равно мне надо остаться… пока догорит.
Анна молчала. Наверное, понимала, что надо согласиться.
12
Он провожал ее к дороге и даже невольно тянул за руку, словно старался быстрее вывести из горячего воздуха, подальше от пожара. На первой же попутке она уехала к станции.
С этой минуты Ронину стало казаться, будто он раздвоился. Потому что, как во сне, видел себя со стороны. Вот он вернулся к бане, опять сел на тот самый порожек, так же стал смотреть на горящий дом. Увидел, как проехала мимо пожарная машина, не останавливаясь. Странно. Наверное, направилась к речке – за водой. Вернулась. Пожарные не спеша размотали толстый рукав. И стали ждать, пока пожар начнет затихать, чтобы потушить его остатки.
К вечеру пожарные уехали. От торчащей на месте дома печки и груды обугленных бревен расползался по оврагу удушливый пар.
Ронин напился воды из родника, с трудом добрел до бани и, как тяжелый багаж, взвалил себя на полок. Он не спал, а медленно, как пар за окном, растворялся в воздухе, в пространстве.
13
И назавтра, когда Ронин шел пешком по прямой полевой дороге, он думал о себе как о другом человеке, который находится где-то далеко и знает об идущем, и ждет его возвращениия.
В московской квартире он пробыл недолго. Взглянул на телефон, на висевшие по стенам фотографии. Одну из них – окно деревенского дома – перевернул к стене. Помылся, переоделся, попил чаю. Все это делал не спеша, но и не тратя лишнего времени.
И когда уже смотрел на облака сверху, через иллюминатор самолета, Ронин подумал, что сейчас время идет так, как надо. В одном направлении – как и этот самолет. Хотя и кажется, что он висит на одном месте.
14
Гора, как губка, впитывала свет. Полутени ее поверхности с мягкими очертаниями скал, курчавым кустарником были так ясны скозь чистый промытый воздух, что хотелось протянуть руку – дотронуться. Коричневый, лиловый, желтый, – смешивал Ронин цвета с каким-то восторгом своего тайного союзничества с горой, которая не давала возможности человеку назвать свой цвет. Бедный, бедный человек, думал Ронин, не все ты можешь. Рисуй, описывай, снимай – а этот восторг остается только в живом взгляде. Гора – сильнее. Как в насмешку над человеком, она изобразила на своем склоне человеческий профиль, запрокинутый в небо, – взгляд в бесконечность. Смирись, гордый человек, молчи и – смотри.
Ронин вздрогнул от своих мыслей, будто почувствовал: он не первый и не последний, кто думает так, глядя на эту гору.
Пустынно было вокруг. Как хорошо, что не лето, пустынный октябрь, вдруг открывший яркую зелень кипарисов, бесконечность упавшей листвы – никто не замечает ее летом. Как много ее, уставшей, сравнявшей все неровности пляжа своей желтизной. И опять понадобилось название цвета, подумал Ронин, а нет его, нет слов, которые могут что-то обозначить. Одинокий фотограф стоит на набережной, расставив треногу своей ловушки…
Край воды у ног легонько покачивался, высвечивая камешки. Самый лучший проявитель, подумал Ронин.
Он вошел в воду. Словно разорвалась и лопнула в воздухе тонкая струна или паутинка. Ронин услышал этот звук и почувствовал, как внутри растворилось и отпустило напряжение. Острый холодок больно кольнул в груди и сразу разнесся по рукам. Он хотел плыть, но руки сами прижимались к телу, локтями к груди, словно удерживали холодную колючую тяжесть. Шевелились только кисти рук. Ронин ушел под воду вертикально, чужое пространство сжало его со всех сторон. Он толкнул ногами дно – раз, другой, поворачиваясь к берегу. Ноги уже шли по дну – Ронин с трудом выбрался на берег и опустился на камни. В груди была пустота, холодная и уже совсем не болезненная. Дыхание остановилось. Это не я, подумал Ронин в кромешной черноте, и вдруг она раскололась, взорвалась ослепительным, холодным светом.
Маленький мальчик стоял в окне, прижав к стеклу неподвижную ладонь. Взгляд наконец вернулся к нему.
Фотограф с набережной с удивлением смотрел на человека, в странной позе прилегшего у самой воды. Через пять минут фотограф спустился по ступенькам, пошел по гальке, окликнув несколько раз: «Эй!»
Неподвижными, застывшими глазами Ронин смотрел в небо – куда был обращен человеческий профиль горы.
Андрей Филимонов
Черные мешки с желтыми листьями
Газета называлась «Городская правда». На первой странице газеты лежала ароматная куча безглазых копченых рыбок.
– У рыбей нет глазей, – бормотал нетрезвый Ник, брал рыбу за хвост и сквозь ее дырявую морду лорнировал Нику, которая ругала Максима, гонца и собутыльника, запутанным дураком.
– Ты как всегда, – горячилась она. – Я хотела балыка, а ты принес какие-то сухие палки. Как их чистить?!
Десять минут назад она в ожидании закуски сравнивала Фолкнера с Кортасаром, говорила, что один был пьяницей, другой – педерастом. Харибда и Сцилла ее колен при этом терлись друг о дружку. Креативный Максим молча взял со стола рыбину и ткнул ее мордой в работающий оконный вентилятор. Чешуя полетела на стол, как вонючее конфетти.
– Вот, – сказал Максим. – Таким образом.
Юный лоб его, на котором сидело несколько глянцевых прыщей, блестел от рыбьего жира. Некоторое время ихтиофаги чавкали, вытирая пальцы и губы черновиками статей. Постепенно допили пиво, допили рябину на коньяке, прикончили кем-то забытое мартини.
– Пора домой, – сказала Ника.
В коридоре гулко и недовольно вздыхал редакционный сторож. Однако выгнать пирующих, как того требовал долг, у него не было духу.
– Болеет Максимыч, – сказал Максим. – Утром мне показывал свои анализы. Говорил, что не дотянет до весны.
– Человек смертен, – сказал Ник.
– Я сейчас заплачу, – вздохнула сентиментальная Ника, пряча в стол отчет о заседании городской думы.
– Человек смертен, – подхватил Максим, – особенно в сознании другого человека. А что? Вот мы сейчас разойдемся в три стороны и перестанем друг для друга существовать… Если же кто-нибудь кого-нибудь не видел полгода… считай, оба покойники, – туманно закончил он.
– Я сейчас точно заплачу, – сказала Ника. – Давайте не будем расходиться, я на все что угодно согласна. – И посмотрела на Ника.
Мысль была не нова. Мысль обдумывалась в то время, как они рассуждали о Фолкнере и Кортасаре, вчерашнем дожде и завтрашнем снеге, но в хаосе вечеров неизменно рядом оказывался третий-четвертый-пятый лишний, или выпивки было больше, чем желания. Ник подергал ящик стола, принадлежавшего бывшему боксеру и шахматисту Жиманскому, спортивному обозревателю, и в нем, незапертом, что-то радостно звякнуло.
– Будет много вони, – опасливо предположил худенький Максим, когда Ник продемонстрировал едва початую четвертинку водки.
– Пусть только попробует! – закричала Ника. – Сколько он мне проспорил выборов? Вы думаете, хоть раз этот мужчина с отбитыми лобными долями поставил бедной девушке бутылку? – Она в свои двадцать восемь лет считалась редакционной пифией, а боксер все бился об заклад, что президентом станет Жириновский.
Ник подумал, что ему лень тянуться за стаканом, и прильнул к горлышку.
– По-моему, это свинство, – сказал он, передавая бутылку Нике, – что мы никогда не зовем Максимыча выпить с нами. Хоть раз он заложил нас Педрилле (так звали редакционного стукача). А ведь мы мешаем ему спать.
Ника всхлипнула, вскочила и, не выпуская бутылки, побежала к двери.
– Максимыч, миленький! – крикнула она в коридор. – Хотите водки?
– Водки? – донеслось из коридора удивленное эхо. – Это зачем?
– Вы идите, идите сюда, – призывала Ника, почти целиком уйдя за дверь, оставив в комнате только тугой джинсовый зад. Максим быстро скатал из факса шарик, прицелился, бросил и не попал.
– Зачем? – вопрошал голос.
– Да мы тут сидим, и вы… с нами.
– Зачем?
– Да просто так, выпьем водки. – Она не теряла надежды развлечь умирающего.
– Водки? – переспросил невидимый Максимыч.
Максим захихикал.
– Работает на два фронта, – сказал он, зачарованно озирая Никину задницу. – У нее большое сердце. А насчет смертельной болезни – это вряд ли. Максимыч страшный ипохондрик, все время сдает анализы и говорит о моче.
– Хорошей водки, – настаивала Ника и, видимо, в доказательство своих слов выпила, после чего все услышали рычащий звук отторжения.
– Это нас дискредитирует. Журналист имеет право блевать только в собственный рабочий стол, – прокомментировал Максим. – Пора эвакуироваться.
– Максимыч – исчезающе малая величина, – сказал Ник и поднялся на ноги, которые затекли и ослабели. Тем не менее он пошел к двери, желая помочь. Девушке плохо. Одинокую девушку тошнит в ночном коридоре. Есть много мест, где это нормально, но не здесь, не сейчас.
– Обидно, – сказала Ника, взглянув на Ника веселыми глазами. – Я опять трезвая. Макс! Там за шкафом предвыборная агитация, тащи сюда.
Возник спор, что корректнее, класть («Ложить!» – сказал Максим) кандидатов ликами в рвотную лужицу или все-таки исподом, но тогда придется топтать изображенных ногами.
– А ты на лицо не наступай, – сказала Ника. – Ты перепрыгни.
– Я слабый, – отозвался Максим. – Я такое лицо не перепрыгну.
– Хотя когда-нибудь я дождусь от вас поступка? – загрустила Ника. – С большой буквы «Пэ»?
Из ее сумки квакнул мобильник. Ник, положивший было руку на ее ладную грудь, убрал руку. Максим выключал лампы, компьютеры, сгружал рыбьи хвосты в стол Педриллы.
– Да, – говорила Ника в телефон. – Се муа, господин Бубликов… ах, товарищ Бубликов. Уже товарищ? А что вас, уже того, раскулачили? Вот оно что, день рождения комсомола. Помню… Утрата невинности и все такое?.. Точно не скажу, но, кажется, я ее утратила в пионерском лагере… Да, много утекло… Да… Резюме, товарищ Бубликов, время – деньги… Лимузин?.. Можете подать к редакционному подъезду. Я одна. Совсем одна. Со мной двое мужчин… Ждем не более десяти минут.
Востребованная бизнесом, она была эпатажна.
– Ты хочешь принести нас в жертву, – сказал Ник.
– Который Бубликов, – спросил Максим, державший розовые ушки на макушке. – Древесностружечный?
– Нет. Теплосчётчиковый. Слушайте меня, мальчики: мы едем в пейнтбол-клуб на ретро-пати. Без возражений!
– Уретро-пати, – произнес Ник вслух. Господи, подумал он, почему они так скучают по своему пионерскому концлагерю? Что им там сделали хорошего?
– Я не могу идти на пати, – ныл Максим. – Меня девушка бросила.
– Фигня! – отрезала Ника. – Примешь участие в оргии, и все пройдет.
Вахтер уже отомкнул замок, он стоял у двери, выжидая, когда они наконец уберутся из редакции. Ниже среднего роста, с длинными руками, одетый в камуфляж, он напоминал чахлое дерево. Ника двумя пальцами подала ему ключ и сказала:
– Вы мизерабль, Максимыч.