Русская фантастика – 2016 (сборник) Гелприн Майкл
– Ну что ж, сынок, – говорит седоволосый, – похоже, ты серьезно влип.
– Я вам не сынок, мистер, – непослушным ртом говорит Слим. – И я этого так не оставлю.
Седоволосый добродушно качает головой.
– Напрасно волнуетесь, мистер… – Он заглядывает в настольный терминал, – Перэн. Моя фамилия Штольвиц. Старший инспектор Штольвиц. Как видишь, мы уже навели о вас справки.
– Я буду жаловаться.
– Имеешь право, – равнодушно соглашается инспектор. – В соседнем кабинете твой дружок Йозеф уже дает показания.
– Какой еще Йозеф? – упрямо говорит Слим.
– Тот, который передал тебе краденый прототип. Ты по уши в дерьме, сынок. Мы давно знали, что в корпорации происходит утечка, просто не могли поймать крысу. Чертовски сложно просчитать ходы человека, когда он просчитывает твои с той же степенью разрешения.
– Дудки, – Слим криво улыбается. – Ничего не докажете. На том, что лежит в пакете, по-любому нет моих пальцев.
Штольвиц серьезно кивает:
– На том действительно нет, зато есть на этом.
Пристально глядя на Слима, он выкладывает на стол предсектор, как две капли похожий на «Оракул-бонус». Слим невольно нагибается вперед и читает с экрана гаджета: «Уже завтра я стану тебе не нужен, потому что завтра ты будешь в тюрьме».
– Мы взломали пароль, – говорит Штольвиц. – Там достаточно улик, чтобы засадить тебя до конца дней.
Слим резко выпрямляется.
– Надо было еще раз прочесть сценарий перед площадью, – сокрушенно говорит он.
Запираться дольше не имеет смысла.
Инспектор качает седой головой:
– Ошибаешься, сынок. Сценарий достроился потом, после твоего задержания… По информационному факту. Упреждения не было.
– Ерунда, – бормочет Слим. – Откуда взялся спецназ на площади, если вы не считали протосценарий?
Штольвиц слегка жмет плечами:
– Группу вызвал я, когда заметил твоего дружка, Йозефа.
– А как же вы сами оказались на Зентерплатц?
Губы старшего инспектора растягиваются в тонкой сардонической усмешке:
– Интуиция, сынок… Просто интуиция.
Вячеслав Бакулин
Страж
Но стало ясно,
что не было счастья
владельцу богатства,
казны курганной,
ибо и воин
погиб в сражении,
и страж сокровищ
не смог избегнуть
возмездия в битве.
«Беовульф»
Я слышу рог. Его трубный голос, исполненный ликующего предвкушения битвы и дерзкого вызова, столь силен, что для него не помеха ни лиги лесов и холмов, ни завывание северного ветра с моря, ни гранитные стены моей крепости. Рог трубит, трубит не переставая, и с каждым мгновением звук все отчетливее, все громче. Все неотвратимее. И хотя перед моим взором лишь неровная стена сокровищницы, по которой мечется свет чадящих факелов, я отчетливо вижу и этот рог – тяжелый, витой рог дикого тура, оправленный в черненое серебро, передаваемый от отца сыну, от отца сыну и так – от начала времен, – и руку того, кто его сжимает. Да и самого его вижу я, хотя нестерпимый, сводящий с ума блеск сокровищ ослепляет даже мои никогда не мигающие глаза с узкими вертикальными зрачками, похожими на ножевой разрез, заполненный черной, запекшейся кровью. Да, я вижу тебя, мой скорый враг, хотя и не знаю, какого цвета твои волосы и глаза, какого ты роста и сколько зим ты встретил на своем веку. Какое мне дело до того, что за оружие ты сжимаешь в руке, ткань или сталь покрывает твое тело? Даже имя твое – лишь несколько звуков, что скоро сотрутся из людской памяти, а в лучшем случае его переврут сказители и певцы, развлекающие гостей холодной зимней ночью. Я вижу главное – древний рог и ярко-алый язычок пламени, в котором без следа сгорает любая скверна. Который не загасить водой всего мира. Который может потягаться даже с блеском бесценных самоцветов, что раскатываются под моими ногами как перезревшие орехи, – бессмертную, мятежную душу героя. Немногие, очень немногие могут увидеть ее такой. Я – могу. Потому что когда-то – часы или столетия назад – я был таким же…
Я слышу рог. Его голос, что сейчас накатывает на меня со всех сторон, точно морские волны на скалистый берег, чуткими пальцами прикасается к чему-то в моей душе, чему нет названия. И прикосновения эти вызывают к жизни странные, причудливые, нереальные видения, сопровождаемые прекрасной, чистой музыкой. Я прикрываю глаза и слушаю ее, слушаю, упиваясь каждой нотой, точно драгоценным старым вином. И – смотрю.
Первый луч солнца – добрый, дружеский поцелуй, едва задевший щеку лежащего в колыбели…
Первые слова – «мама»: любовь, ласка, тепло, «папа»: сила, восхищение, защита…
Первый снег – белоснежное покрывало, укрывшее все вокруг, искрящееся на лапах елей и хрустящее под ногами…
Первая история – чарующая, заставляющая замирать дыхание и сладко сжимающая сердце, делающая такой короткой самую долгую ночь…
Первый нож – самый красивый, самый острый, самый блестящий – самый драгоценный в мире подарок…
Первый взгляд, брошенный из-под пушистых ресниц, – быстрый, еле уловимый, обжигающий огнем, предназначенный лишь для одного…
Первая схватка – бесконечное мгновенье, разрывающее горло криком, в котором мечется ярость, восторг, страх…
Первая чаша во славу героя – хмельная, сладкая, тягучая волна, кружащая голову и заставляющая кипеть кровь в жилах…
Первый крик ребенка – самый громкий, самый желанный в мире звук, возвещающий: жизнь продолжается, и нет ей конца…
Крохотный, трепетный язычок ярко-алого пламени, в котором навсегда сплавлены в одно все эти мгновения…
Я слышу рог. От его голоса не спрятаться никуда, он настигнет меня всюду – на дне моря и в бездонной пропасти, в неприступной, холодной крепости и обледеневшем, продуваемом всеми ветрами поле. Если бы я хотел спрятаться. Но нет, я жду встречи с тобой, мой неизвестный враг, я ждал ее с того самого мгновения, когда рухнул бездыханным мой прежний противник, когда свет дневной впервые померк в моих глазах, вспыхнул в них сотнями искрящихся разноцветных радуг, заставил зажмуриться. Если бы ты мог посмотреть в них тогда, о враг мой, ты бы увидел – вновь раскрывшись, они навсегда изменились. Как и я. А если бы ты перенесся еще на несколько часов – или мгновений – или лет – назад, ты, вновь и вновь подносящий сейчас к губам серебряный мундштук древнего рога, ты увидел бы одинокого воина, бесстрашно идущего навстречу своей судьбе, – смерти и бессмертию. Ты увидел бы, как склонялись перед ним в поклоне ветви могучих деревьев, как ветер расчесывал перед боем его волосы и бороду, как узкая тропа вела его все выше и выше, к взморью, туда, где высятся неприступные черные скалы. Ты увидел бы, как воин этот трубил в тяжелый, витой рог дикого тура, оправленный в черненое серебро, передаваемый от отца сыну, от отца сыну и так – от начала времен, трубил не переставая: возвещая о себе, бросая вызов, воспевая и оплакивая себя. Ты увидел бы, как из темной, зловонной пещеры навстречу воину выползло мерзкое чудовище, опаляя все вокруг смертоносным пламенем, как воин, протрубив в последний раз, отбросил рог прочь и обнажил меч. Ты увидел бы яростную схватку, и кровь, запятнавшую камни, и морских птиц, с криками круживших в вышине, и слезы закаленных бойцов, пришедших, чтобы унести тело своего павшего вождя. Если бы ты мог увидеть…
Я слышу рог. Его голос оглушает меня, и я понимаю – пора. Час настал. Последний взгляд бросаю я на горы бесценных сокровищ: золото, самоцветы, драгоценную посуду и оружие, что столетия – или минуты? – были моей болью, моей отрадой, моим долгом и моей сущностью. Я смотрю на них, но не вижу ничего, кроме расплывающегося, бесформенного марева, и я вновь говорю себе – пора. Лишь сейчас, когда рев твоего рога, о мой враг, разрывает мне уши, я понимаю свое истинное предназначение. Да, воистину, имя мне – Страж. Не золото и драгоценности охраняю я от грубого посягательства жалких воров, но то, что безмерно дороже любых мыслимых земных сокровищ. Вновь закрыв глаза, я смотрю на тебя, безымянный воитель. Крохотный, трепетный язычок ярко-алого пламени с каждым пройденным тобой шагом растет, набирается сил, и вот он уже огромный, сноп, разбрасывающий тысячи тысяч искр. Искры уносятся в пустоту и гаснут, но одна из них – самая яркая, самая горячая, самая живучая – несется все дальше и дальше. И кричит новорожденный младенец, чье сердце она опалила своим огнем.
Протрубив в последний раз, рог замолкает. Все верно, он уже звенит на камнях, отброшенный прочь твоей недрогнувшей рукой. Настало время для иного разговора. Ты могуч, воитель, твоя рука крепко сжимает острый меч или тяжелую секиру, длинное копье или тугой лук, мое же дыхание – смерть для всего живого, а крепости сверкающей брони позавидуют стены этой сокровищницы. И будет страшная битва, и кровь будет пятнать камни, и морские птицы будут с криками кружиться в вышине. И не будет в ней победителя, потому что не будет побежденного. Поверь мне, о враг мой, ибо мне незачем тебе лгать. Ибо имя мне – Беовульф – Дракон – Страж…
Алекс Бор
Последний бой Рубена Сальдивара
…на всем фронте было так тихо и спокойно, что военные сводки состояли из одной только фразы: «На Западном фронте без перемен».
Эрих-Мария Ремарк
Вот уже две недели мы сидим в окопах на окраине этого французского городка, название которого давно уже выветрилось из памяти.
Каждый день нас пытаются смешать с землей ураганным артиллерийским огнем и непрерывными атаками – но мы, как ни странно, держимся. Иногда даже пытаемся контратаковать – но нас останавливают немецкие пулеметы, и обратно возвращаются не все. Однако кровавый молох войны неустанно поставляет в наши ряды все новых и новых новобранцев, многие из которых еще не нюхали пороха и плохо понимают, куда они попали.
Позавчера к нам пришли пять мальчиков – чуть постарше меня. Их глаза горели, они рвались в бой…
А сегодня они остались лежать на пригорке у сосны – она растет как раз посередине между нашими позициями и окопами противника…
За две недели не осталось почти никого, с кем я делил позицию в самом начале, когда нас бросили закрыть брешь в обороне этого городка… el diablo, как же он называется?
Вокруг меня каждый день умирают люди – однако я по-прежнему жив.
Я жив, потому что не могу умереть – я должен вернуться домой.
Вернуться, чтобы рассказать, что такое война.
Рассказать, что на войне нет никакой романтики.
Что война – это грязь, боль и смерть.
Я жив и даже сыт – еду нам подвозят регулярно, что не скажешь о снарядах, патронах и сигаретах. Я раньше не курил, если не считать детского баловства. И даже, попав на войну, я не сразу изменил свои мирные привычки: получая паек, отдавал сигареты товарищам – чем очень их радовал.
Они устало улыбались, хлопали меня по плечу – и тут же затягивались с такой радостью, словно табак был для них самым главным в жизни.
Но не минуло и недели, как я понял, что прожить без курева на войне нельзя. Можно сойти с ума, если не продерешь сухое горло крепким табаком.
Когда я перестал отдавать свой сигаретный паек, мои товарищи восприняли это с философским спокойствием, никто ни словом не упрекнул меня, однако я почувствовал, что если бы все оставалось по-прежнему, они не бросали бы на меня такие взгляды… Нет, не косые… Я бы сказал, что они смотрели на меня с жалостью. Точно такой взгляд был у отца, когда я огорошил его известием, что уплываю на войну в Европу.
Мои боевые товарищи – а в окопах, под вражеским огнем, мы все товарищи, иначе и быть не может, – наверное, до сих пор считают меня ребенком, хотя я воюю уже два месяца. А если считать учебную роту – то четыре.
Это очень большой срок, чтобы избавиться от некоторых иллюзий…
Два месяца в грязи и сырости, под пулями, под обстрелом.
Два месяца рядом со смертью, которая каждый день забирает кого-то из тех, с кем еще утром ты делил хлеб.
Уводит, не разбирая, кто солдат, кто офицер, кто молодой, а кто уже почти старик.
Но – повторюсь – мне везет: я ни разу не был ранен, хотя у меня на глазах от людей оставались кровавые ошметки. Месиво из кишок и костей, оторванные руки и ноги. Желе из размозженных голов… Я навсегда запомнил свой первый бой, когда смерть прошла совсем рядом со мной, оглушив близким взрывом. На лицо брызнуло что-то горячее и склизкое, залепив глаза и нос. Машинально вытерев лицо, я увидел, что пулеметчик, которому я подносил ленту, валяется на дне окопа. Несколько долгих мгновений я смотрел на того, кто только что говорил мне, что нельзя бояться обстрела, потому что смерть любит трусов… И лишь стерев с лица липкую субстанцию, я увидел, что у моего боевого товарища, имени которого я не успел запомнить, нет головы, и земля вокруг заляпана красным и грязно-желтым… И такой же грязно-желтый у меня рукав гимнастерки, которым я вытер лицо… Дальнейшее я помнил плохо – меня выворачивало и корежило, хотя желудок исторг из себя все содержимое сразу, как только я осознал, чем было перемазано мое лицо…
Удивительно, как я при этом не разделил участь своего несчастного товарища – пули вокруг жужжали, как рассерженный пчелиный рой.
И снаряды тоже вздымали фонтаны земли почти рядом.
Судьбе было угодно, чтобы мой первый бой не стал последним.
А еще, наверное, меня спас оберег – круглый серый камешек на прочной шелковой нитке, который повесила мне на шею мать.
Она не хотела, чтобы я ушел на эту войну, которая гремела в далекой Европе. И отец тоже – но он хотя бы не плакал и не пытался меня отговорить. Только угрюмо сверлил взглядом пол и шумно вздыхал.
А мама плакала…
Но я, как всегда, был непреклонен. Мне уже полгода как исполнилось шестнадцать, и я давно считал себя взрослым.
И полагал, что мое место сейчас там, где вот уже три года решается судьба всего мира.
Мое место было среди героев, которые делали историю.
Я хотел стоять рядом с ними, плечом к плечу.
Мои родители и на этот раз не хотели меня понять, а объяснять им что-либо было бесполезно.
Они забыли, кем они были еще двадцать пять лет назад.
Они предали идеалы своей юности, в которые свято верили, когда были чуть старше меня.
Мои мама и папа, как вы сейчас далеко!..
Между нами – необъятный океан.
Но я обязательно его переплыву, чтобы обнять вас.
Я не знаю, когда, но я к вам вернусь.
Я вернусь…
Мои родители, Белисарио Батиста Палермо и Кармела Сальвадор Гонсалес, когда-то тоже были солдатами.
Они сражались за свободу своей страны.
Вместе с армией генерала Масео они прошли всю Кубу с востока на запад, выбивая из городов ненавистных испанцев.
Мои родители были героями Освободительной войны.
Они и познакомились на той войне.
А когда война закончилась и испанцы навсегда покинули наш прекрасный остров, они решили, что всегда будут вместе.
Поженившись, они купили небольшой домик на окраине Велитаса – местечка недалеко от городка Банес.
Там я и появился на свет 16 января 1901 года…
Родители долго спорили, как меня назвать. Мать хотела, чтобы я носил имя Рубен – так звали ее деда, который в поисках лучшей жизни приехал на Кубу из далекого Китая.
Лучшей жизни он здесь не нашел – работал от зари до зари на испанца-плантатора. Однако в Китай не вернулся. И я его понимаю – Китай давно уже не та великая Поднебесная империя, которой в древности принадлежала половина мира, он давно уже поделен между сильными соседями, а также европейцами, и жизнь там очень тяжела.
Она нелегка и на Кубе, где хорошо живут только сахарозаводчики и плантаторы, однако мне хочется верить, что когда европейская война закончится и наступит мир, многое изменится.
И на Кубе, и в Европе, и Китае.
Если будет иначе, то это значит, что все зря, что миллионы людей погибли на этой бойне напрасно.
Мать хотела дать мне имя Рубен, а отец, который, похоже, не очень желал моего появления на свет, потому что наотрез отказался давать мне свою фамилию – Батиста, настаивал на имени Фульхенсио.
Он даже пригрозил матери, что перестанет с ней жить и разведется, если та будет перечить ему, но моя мать была непреклонна: только Рубен!
Я не знаю, как долго они бодались, два солдата Освободительной войны, но в итоге у меня двойное имя: Рубен Фульхенсио.
И одна фамилия: Сальдивар.
Я не раз пытался спросить у отца, почему он не хочет давать мне свою фамилию, но он всегда уходил от ответа.
И лишь однажды сказал: «Давай не будем ворошить прошлое, сынок. Ты наш сын, а остальное совсем не важно».
Я тогда не понял, что он сказал, – а сейчас мне предельно ясно, что мой отец сомневался в том, что…
Что он мой отец.
Возможно, у него были причины для сомнений.
Но я не имею права ни в чем обвинять свою мать, даже если она действительно когда-то согрешила.
Я знаю только одно: я – сын Белисарио Батисты и Кармелы Сальдивар.
Сын героев войны за независимость Кубы.
Я, Рубен Фульхенсио Сальдивар.
У меня сейчас только фамилия матери, но я очень хочу, чтобы к ней была присоединена фамилия отца.
Когда я вернусь домой, я смогу найти слова, которые убедят моего непреклонного отца дать мне его фамилию.
И тогда я буду зваться Рубен Фульхенсио Сальдивар-и-Батиста.
Но для этого я должен вернуться.
И я вернусь!
Я вернусь!
Наша семья никогда не жила богато. Я работал с ранних лет – помогал отцу убирать сахарный тростник, а с 10 лет отвозил его на ближайший заводик. Владел им янки, у которого был взгляд профессионального карточного шулера, и это врезалось в мою детскую память настолько, что у меня до сих пор перед глазами стоит его хитрый прищур.
Я, как и мои родители, не любил нахрапистых североамериканцев. На Кубе их многие не любили, справедливо считая, что янки помогали нам в войне с испанцами исключительно для того, чтобы самим занять их место.
Иногда я слышал, как мой отец говорил, понизив голос, что если бы сейчас у народа появился новый вождь – наподобие Хосе Марти или Антонио Масео, который призвал бы подняться на борьбу за освобождение Кубы от незваных гостей с севера, то он, не раздумывая, достал бы из подвала свою старую винтовку и вступил в ряды новой повстанческой армии.
Однако отец говорил об этом только в стенах дома с матерью, и никогда – с соседями. «Сейчас такие времена, что доверять нельзя никому», – не раз слышал я от него.
Я хорошо понимал, о чем идет речь: мне уже исполнилось двенадцать, я уже не был неразумным ребенком и хорошо понимал, о чем шепчутся взрослые, обсуждая, почему исчезают люди, которые слишком громко ругают правительство.
Люди исчезают, а полиция отказывается их искать.
Мне было двенадцать лет, и я понимал, что моя Родина, которая двадцать лет назад боролась за свободу, снова возвращается во времена рабства.
И я дал себе слово, что, как только стану совсем взрослым, посвящу себя борьбе за свободу Кубы.
И, если будет нужно, отдам за нее жизнь.
Потому что свобода дороже жизни.
Когда мне исполнилось тринадцать, меня отдали в квакерскую школу – откуда я сбежал год спустя, не выдержав угнетающей атмосферы лжи, которой пичкали наши неокрепшие души.
Учителя старались привить нам христианское благочестие, убеждали нас, что жить нужно по Заповедям Божьим. «Земной мир несправедлив, – вбивали нам в мозги, – но таким его создал наш Господь. А противиться воле Всевышнего есть страшная гордыня, один из смертных грехов!»
Я, как и все мои одноклассники, с прилежным вниманием слушал то, что пытались вложить в наши головы, однако в разговорах между собой мы высказывали сомнения, ибо большинство из тех, кто учился в школе, были из бедных семей, и потому вполне резонно возникал один вопрос.
Как это Бог мог так устроить, что одни работают от зари до зари и голодают, и таких большинство, а другие, которых намного меньше, живут в роскошных особняках, владеют землями и заводами, всегда сыты и одеты, и не знают, что такое тяжелый физический труд.
Я не верил, что такой порядок вещей угоден Богу. Я пытался поговорить об этом сначала с отцом, а потом с матерью, но мои родители посоветовали мне не забивать голову глупостями, если я не хочу, чтобы у меня – а главное, у них – были неприятности. Мне к тому времени уже исполнилось четырнадцать, я все больше и больше ощущал себя взрослым и хотел изменить не только свою жизнь, но и весь мир. Я сказал родителям, что они трусы. Что они предали идеалы, за которые были готовы умереть в молодости. И что я больше не хочу жить с ними под одной крышей.
Я ушел из дома, громко хлопнув дверью, чтобы отрезать все пути к отступлению. Устроился работать учетчиком на железной дороге. Мой юный возраст не стал помехой – наоборот, начальник станции даже обрадовался, что у него будет работать совсем молодой парень, на которого можно взвалить гору обязанностей, а платить раза в два меньше, чем взрослому работнику.
Разумеется, это было несправедливо, внутри меня клокотал вулкан, который я едва сдерживал.
Но сейчас было не время бунтовать, я начинал самостоятельную жизнь, и надо было соглашаться на любой заработок.
Спустя полгода меня перевели на другое место – я стал кондуктором. Однако обслуживал не пассажиров, а тормоза вагонов. Работа не в пыльном кабинете, а на свежем воздухе, да и по стране можно ездить бесплатно. Я несколько раз пересекал Кубу с востока на запад и с запада на восток – и видел, как бедно жила моя страна. Я и сам бедствовал: мое жалованье не стало выше, хватало только на еду, самую простую одежду и оплату небольшой комнатушки, которую я снял рядом со станцией.
Было трудно, но к родителям я решил не возвращаться.
Никогда.
Порог родительского дома я переступил только 16 января 1917 года, когда мне исполнилось шестнадцать.
Родители мне обрадовались. Я увидел, как сильно они постарели с тех пор, как я их покинул, – и мне стало стыдно, что я так жестоко поступил с ними, самыми близкими мне людьми. Я считал себя взрослым, но я был глупым мальчишкой, который не понимал, что его слова и действия могли причинить боль.
Я решил, что никогда больше не скажу ни одного грубого слова тем, кто подарил мне жизнь, и буду им помогать до последнего их земного часа.
Но для этого нужно было вырваться из цепких объятий нищеты.
И я уже знал, как этого добиться.
Нет, я не собирался стать сахарозаводчиком, землевладельцем или банкиром – мне претила сама мысль, что я буду строить свое благополучие на крови и поте таких же людей, каким был я сам.
Грабителем я тоже быть не собирался, хотя несколько раз по глупости поучаствовал в налетах, даже прятал краденое, а потом долго трясся в своей каморке, ожидая, когда за мной придут полицейские.
Но бог, если он действительно есть на небесах, меня миловал. Я не хотел идти по пути беззакония, хотя понимал, что многие законы несправедливы.
Возможно, за год, проведенный вне родительского дома, я повзрослел и остепенился и постепенно стал превращаться в такого же конформиста, какими давно уже были мои родители. Осознание того, что я становлюсь таким же, как они, выводило меня из себя. Я ненавидел себя, но понимал, что бунтарство против основ – это удел юных, а взрослый человек должен приспосабливаться к жизненным обстоятельствам.
Мне было всего шестнадцать, но я уже отказывался бунтовать.
Неужели я так рано повзрослел?
Я решил стать военным.
И не только потому, что у тех парней, кто служил в армии, была очень красивая форма и девушки не сводили восторженных глаз с тех, кто в эту форму был облачен.
На меня тоже обращали внимание девушки, и я очень редко ночевал в одиночестве.
Но главная причина одеть военную форму была прежде всего в том, что за службу в армии платили. Деньги были не очень большими, однако их хватало на безбедное существование. Плюс ко всему полное обеспечение пайком.
А если тебе удавалось стать офицером, то можно было навсегда забыть про нищету.
Однако на армейскую службу можно было поступить только в двадцать лет, мне же было только шестнадцать. Но мне не хотелось ждать так долго, тем более ростом и физической силой природа меня не обделила, и я направился в воинскую часть, расквартированную в Баньесе.
Я думал, что меня возьмут сразу, как только увидят, однако меня ждало жуткое разочарование – наверное, самое сильное в моей жизни.
Щуплый солдатик, который стоял у ворот воинской части – ему было не больше тридцати, – даже не стал вызывать дежурного офицера. Смерив меня презрительным взглядом, он поправил винтовку на плече и процедил сквозь желтые прокуренные зубы: «Подрасти немного, muchacho!»
Его, солдата кубинской армии, ничуть не смущало, что «мальчик» был выше на целую голову, да и габаритами покрупнее.
Я понял, что моей мечте не суждено осуществиться, а это значит, что жизнь моя потеряла всякий смысл.
Я вернулся домой, ничего не сказав родителям о своей неудаче – да они наверняка не поняли бы, отчего я страдаю, – хотя, когда им было чуть больше, чем сейчас мне, они уже вступили в ряды повстанческой армии и сражались за свободу.
Я осознал, что родился слишком поздно, лучшие времена остались в прошлом, а впереди меня не ждет ничего хорошего, жизнь пройдет в борьбе за кусок хлеба и мне не удастся совершить ничего значительного. Я не стану героем и не прославлю свое имя – эта мысль угнетала меня, мне хотелось дойти до ближайшего бара, купить бутылку дешевого виски, вернуться в свою конуру, которая до сих пор числилась за мной, снять какую-нибудь безбашенную девицу – и вместе с ней залить мозги алкоголем, чтобы не думать больше ни о чем и не жалеть себя.
К счастью, мне удалось удержать себя от падения в пропасть беспробудного пьянства, а ласки умелые шлюх все равно не смогли бы мне помочь освободить голову от гнетущих мыслей.
Почти три месяца я прожил в родительском доме, выбираясь из него только на работу. С родителями я почти не общался – я не хотел с ними делиться своими проблемами, а они тоже не лезли ко мне с разговорами и нравоучениями. Лучше всего я чувствовал себя в поезде, когда под стук колес мечтал о будущем, которое для меня никогда не наступит. Мечты помогали не свалиться в омут депрессии.
Однако спустя некоторое время я понял, что работа мне осточертела, потому что я могу так прокататься кондуктором всю свою жизнь, и так и состарюсь на железной дороге. Я понял, что если я вот прямо сейчас не изменю свою жизнь, то мне останется только одно – броситься под паровоз.
Второго апреля я решил, что завтра отправлюсь в Гавану и там буду искать счастья.
Однако назавтра уехать не удалось – заболел отец. Мне пришлось задержаться, хотя мои мысли были чернее тучи: я проклинал своего отца, у которого так некстати начали отниматься ноги. Я ненавидел себя за то, что я так думаю о человеке, благодаря которому я появился на свет, но эти мысли были сильнее меня, они впились мне в мозг раскаленными иглами, и не было возможности избавить от них измученную душу.
Пятого апреля отцу стало легче, он начал подниматься с постели, а на следующий день даже попробовал выйти из дома. И мне пришлось тащить его обратно до кровати – настолько он ослаб.
А 7 апреля Куба объявила войну Германии.
На следующий день после того, как это сделали янки.
И я понял: вот он, мой шанс…
Со вчерашнего вечера передний край укутала тишина. Полдня мы не слышим свиста пуль и грохота взрывов. Но каждый из нас понимает: это ненадолго. Уже известно, что противник стягивает свежие силы. Их задача – выбить нас с позиций. Наша задача – выстоять.
Потому что, если мы отступим, немцы возьмут этот городок… как же он называется?
И им откроется прямая дорога на Париж…
И поэтому мы должны выстоять. Дождаться подкрепления.
Но бой начнется не сейчас, у нас еще есть несколько часов тишины.
И, пока тихо, мы стараемся не думать о том, что ожидает нас завтра… или уже через час.
Каждый из нас чем-то старается занять себя, чтобы ожидание боя не было таким тягостным. Кто-то латает форму, кто-то чистит винтовку, кто-то погружен в чтение книги.
Правда, такой у нас всего один – Джонни Бестен. Он влился в наш взвод совсем недавно – неделю назад. Джонни всего на два года старше меня, но мне иногда кажется, что я старше его на целую жизнь. Он, конечно, уже успел понюхать пороха, но война по-прежнему кажется ему веселой игрой, из его души еще не вытравлены картины мирной жизни в Бостоне. В Джонни я узнаю себя – точно таким же я был два месяца назад, когда мечтал о доблести и славе, не зная, какой путь мне предстоит пройти и что пережить. Если Джонни не убьют, то через неделю его ребяческий романтизм развеется, как дым от ночного костра.
Мне почему-то очень хочется, чтобы Джонни не убили.
В мирной жизни, которая непременно наступит, он смог бы мне стать хорошим другом.
Книга, которую читает Джонни, – это рассказы Эдгара По. Он взял с собой на войну этот серый томик, бережно обернув плотной бумагой, чтобы книга не намокла и не испачкалась. И как только появляются тихие минуты, забирается в полутьму блиндажа и читает. Причем уже по третьему разу. Я понимаю, что так Джонни пытается отрешиться от того, что его окружает. Отрешиться от мыслей о смерти, которая ходит рядом. Я понимаю его: если ты первый раз убил человека – такого же парня, как и ты сам, но облаченного в чужую форму, – в мозгу происходит замыкание, и очень трудно сохранить рассудок. Я это помню по себе…
Хотя я сам тогда никого не убил.
То был мой второй бой, который мог стать и последним… Мы тогда ворвались во вражеские окопы, и один из немцев почему-то не стал убегать, а решил погеройствовать. Поднялся на бруствер, вскинул винтовку… Я остановился: штык почти уперся мне в грудь… У меня в руке тоже была винтовка с примкнутым штыком, и только один дьявол знает, почему я остановился, а не бросился на вражеского солдата… Мгновение, когда я мог спасти свою жизнь, отняв ее у врага, было упущено, и я понимал, что сейчас меня ранят… Именно ранят, потому что это была моя первая в жизни атака, и убить меня никак не могли, я свято в это верил… Я пошел на войну, чтобы убивать врагов, а не умирать самому, и тогда еще не до конца осознал, что раз война настоящая, то и умирают здесь тоже по-настоящему…
От ранения – или от смерти? – спас меня мой боевой товарищ. Хотя это так просто говорится – товарищ, на самом деле мы не успели сблизиться и подружиться. Но на нем была такая же форма, как и на мне, и это нас сближало больше, чем любые задушевные беседы до утра.
Сначала он на бегу выстрелил в немца, а потом, когда тот упал, зажимая ладонью пробитое плечо, с размаху воткнул ему в грудь штык. Стальное острие вошло в человеческую плоть с громким хрустом – этот звук и вывел меня из ступора.
Мой спаситель побежал дальше, а я зачем-то склонился над поверженным врагом.
Он был очень молод. Наверное, не намного старше меня. Такой же мальчишка, только форма на нем была чужая. Немецкая…
И тогда я подумал – этот парень тоже, наверное, мечтал о славе и подвигах, а теперь вот лежит неподвижно в грязи, и в его мертвых глаза отражается небо.
Я почувствовал, что меня стошнит – и, подобрав винтовку, побежал вперед, догоняя товарищей.
Потом мне несколько ночей снился этот голубоглазый парень, который был убит не мной, но на моих глазах. Потом были другие, и такие же молодые, и совсем старики, как мои родители, которые нашли смерть от моего штыка или выпущенной мною пули.
Но они мне уже не снились…
Но этот, первый… Я лежал на холодном лежаке, завернувшись в шинель, и в голове роились мысли, которые раньше никогда меня не тревожили. Наверное, я впервые пытался понять, почему так происходит: молодые мужчины, которые пришли в этот мир, чтобы жить и любить, с остервенением лишают жизни друг друга? Почему немцы и австрийцы – враги англичан, французов, североамериканцев и русских? А североамериканцы, англичане, французы и русские – враги немцев и австрийцев? Почему люди, живущие в разных странах, должны убивать себе подобных, а не сидеть вместе за одним длинным столом, пить шотландский виски и гаванский ром, хвастаясь мирными победами, – победами над женщинами?
Наверное, думал я, у того немецкого парнишки, который жил в Берлине или Вене, была девушка, и они сильно любили друг друга. И мечтали о том, как они поженятся, родят детей и будут жить долго-долго, до старости – как жили мои родители. Но началась война, и этот мальчишка надел военную форму, взял в руки винтовку и отправился убивать – таких же мальчишек, как и он сам… И до того несчастного серого дня, когда его заколол штыком американский солдат, он тоже кого-то из наших успел отправить в могилу… И следующим, кто погиб от его руки – но не последним, – вполне мог стать и я… Хотя я не хотел верить, что могу умереть так рано…
А еще я думал о том, что у этого немецкого парня тоже были отец и мать, которые ждали его дома. И вспоминал своих родителей, которые остались по ту сторону океана…