Закон о детях Макьюэн Иэн
– Да, может быть. Не знаю. Наверно, мне страшно сказать это вслух. Сам не понимаю, где я на самом деле. То есть, если ты отошел на шаг от свидетелей, так можешь совсем уходить. А ни там, ни сям не получается.
– Может быть, каждому надо верить в чудеса.
Он снисходительно улыбнулся.
– Вряд ли вы сами так думаете.
В ней победила привычка подытоживать мнения сторон.
– Вы видели, как плачут родители, и вы растеряны – подозреваете, что их любовь к вам сильнее их веры в Бога и в загробную жизнь. Вам надо уйти. Это совершенно естественно для человека в вашем возрасте. Может быть, вы поступите в университет. Это поможет. Но все-таки не понимаю, что вы делаете здесь. А главное, куда вы дальше направитесь?
Второй вопрос обеспокоил его сильнее.
– У меня в Бирмингеме тетя. Сестра матери. Она пустит меня на неделю-другую.
– Она вас ждет?
– Ну, более или менее.
Она хотела сказать, чтобы он сейчас же написал ей, но он вдруг протянул к ней через стол руку, и она так же быстро убрала свою на колени.
Он заговорил, но не в силах был смотреть на нее и выдерживать ее взгляд. Он приложил ладони ко лбу, заслонив глаза.
– У меня вот какой вопрос. Когда услышите его, сочтете глупым. Но, пожалуйста, не отказывайте сразу. Скажите, что подумаете над этим.
– Да?
Он сказал столу:
– Я хочу поехать и жить у вас.
Она ждала продолжения. Она не ожидала такой просьбы. Но теперь просьба казалась очевидной.
Он по-прежнему не мог посмотреть ей в глаза. И заговорил быстро, словно стесняясь своего голоса. Он все продумал.
– Я могу делать у вас разную работу – по хозяйству, бегать с поручениями. А вы – давать мне списки для чтения, ну, все, что мне, по-вашему, надо знать…
Он проехал за ней полстраны, подстерегал ее на улицах, шел в грозу под дождем – чтобы попросить. Это было продолжение его фантазии о совместном морском путешествии с разговорами целый день, прогулками по кренящейся палубе. Логичное и безумное. И детское. Молчание окутало их и связало. Даже щелканье вентилятора будто притихло, и ни звука извне. Он по-прежнему прятал от нее лицо. Она смотрела на коричневые вихры волос, уже совсем высохших. И мягко сказала:
– Вы же понимаете, что это невозможно.
– Я не помешаю вам, в смысле, вам с мужем. – Он наконец отнял руки от глаз и посмотрел на нее. – Понимаете, как жилец. Когда сдам экзамены, устроюсь на работу и буду вам платить.
Она мысленно увидела свободную комнату с двумя односпальными кроватями, плюшевых медведей и других животных в корзине, игрушечный буфетик, так набитый, что не закрывалась дверца. Потом кашлянула, встала, прошла через всю комнату к окну и сделала вид, что смотрит в темноту. Потом, не обернувшись, сказала:
– У нас всего одна свободная комната и множество племянников и племянниц.
– Так это единственное препятствие?
В дверь постучали, и вошел Полинг.
– Через две минуты, миледи, – сказал он и вышел.
Она вернулась от окна к Адаму и наклонилась, чтобы подобрать с пола его рюкзак.
– Мой секретарь поедет с вами на такси, сначала на вокзал и купит вам билет на завтра утром до Бирмингема, а потом – в ближайший отель.
Помолчав, он медленно встал и взял у нее рюкзак. Несмотря на рост, он выглядел сейчас обескураженным малышом.
– Значит, все на этом?
– Обещайте, что еще раз свяжетесь с матерью до того, как сядете в поезд. Скажите ей, где вы будете.
Он не ответил. Она подвела его к двери и вместе с ним вышла в холл. Никого. Карадок Болл и его гости сидели в гостиной за закрытой дверью. Она оставила Адама ждать у библиотеки, а сама пошла в свою комнату взять деньги из сумки. На обратном пути с широкой лестницы ей открылась сверху вся картина. Парадная дверь была распахнута, и дворецкий разговаривал с таксистом. За ним, перед ступеньками портика стояло такси с открытой дверью, из машины лились веселые и тягучие звуки арабской оркестровой музыки. Ее секретарь торопливо шел по холлу, видимо, чтобы предотвратить осложнения, которых ожидал от дворецкого. Адам же все еще стоял перед дверью библиотеки, прижимая рюкзак к груди. Когда она дошла до него, дворецкий, секретарь и водитель стояли на дорожке у машины и что-то обсуждали. Если подходящий отель, это было бы кстати, подумала она.
Адам начал было:
– Но мы даже не…
Но она остановила его, подняв руку.
– Вам надо ехать.
Она легонько, пальцами притянула его за лацкан тонкого пиджака. Она хотела поцеловать его в щеку и потянулась вверх, а он наклонился, и когда их лица сблизились, повернул голову так, что их губы встретились. Она могла отстраниться, сделать шаг назад. Но осталась на месте, парализованная неожиданностью. Прикосновение чужих губ уничтожило всякую возможность выбора. Если может быть целомудренным поцелуй в губы, то таким он и был для нее. Мимолетное касание, но больше, чем формальный поцелуй, больше, чем поцелуй матери со взрослым сыном. Две, может быть, три секунды. Достаточно, чтобы ощутить мягкость его полных губ и разницу лет, разницу жизней, которая их разделяла. Они отстранились друг от друга. Остаточное ощущение чужой плоти на губах, может быть, снова притянуло бы их, но послышались шаги по гравию и по каменным ступеням снаружи. Она отпустила его лацкан и сказала:
– Вам надо ехать.
Он поднял рюкзак, выпавший из рук, и следом за ней прошел по холлу и вышел за дверь, на прохладный ночной воздух. Таксист приветливо махнул ему рукой снизу и открыл заднюю дверь машины. Музыку он уже выключил. Она собиралась дать деньги Адаму, но почему-то вдруг передумала и отдала их Полингу. Тот кивнул и с гримаской взял тоненькую пачку бумажек. Адам, передернув плечами, словно отряхнувшись от всех них, нырнул в открытую дверь машины и сел с рюкзаком на коленях, глядя прямо перед собой. Уже сожалея о том, что она устроила, Фиона обошла машину, чтобы в последний раз обменяться с ним взглядом. Он, несомненно, видел это, но отвернулся. Полинг сел рядом с шофером. Дворецкий небрежным движением руки захлопнул дверь Адама. Машина отъехала, Фиона, ссутулясь, поднялась по треснутым каменным ступеням.
5
Она уехала из Ньюкасла через неделю – решения вынесены или отложены в ожидании отчетов, судившиеся довольны или озлоблены, но из этих последних некоторые могут утешаться возможностью апелляции. В том деле, о котором она рассказывала Чарли, она отправила детей на полгода жить к дедушке с бабушкой и разрешила еженедельные встречи под наблюдением с отцом и матерью, по отдельности. Через полгода судья, занявший ее место, будет иметь отчет о том, насколько благополучно жили дети, прошли ли родители курс по избавлению от наркотической зависимости, как обещали, и о психическом состоянии матери. Девочка останется в своей школе, англиканской начальной, где ее хорошо знают. Фиона сочла работу местного управления по делам детей в этом случае образцовой.
Под вечер в пятницу Фиона распрощалась с работниками суда. В субботу утром в Ледмен-Холле Полинг загрузил багажник коробками с документами и ее мантией на плечиках. Личные вещи сложили на заднее сиденье, судья села впереди, и они тронулись на запад в Карлайл по долине Тайна, поперек всей Англии – Пеннины слева, горы Чевиот справа. Но геологические и исторические прелести затушевывал транспорт, его шум, будничность и дорожное обустройство, единообразно расчертившее британские острова.
По Хексему они продвигались со скоростью пешехода, телефон без дела лежал в ее руке, и она, как и в других праздных промежутках за эту неделю, думала о поцелуе. Какая импульсивная глупость – не отодвинуться вовремя. Профессиональное и социальное помрачение. В памяти реальная встреча губ растягивалась во времени. И Фиона мысленно пыталась сжать ее до одного невинного мгновения. Но потом этот мгновенный поцелуй снова затягивался, и она уже не могла понять, что произошло, как долго длился этот возможный позор. Карадок Болл мог выйти в холл в любую минуту. Хуже того, какой-нибудь из гостей мог увидеть ее и, не стесненный племенной солидарностью, разнести всему свету. Полинг мог вернуться после разговора с таксистом и застать ее врасплох. Тогда тщательно оберегаемая дистанция между ними, при которой только и возможна ее работа, была бы нарушена.
Она была не склонна к нелепым порывам – и не понимала, что на нее нашло. Чувство было очень сложное, запутанное, но главенствовал ужас от того, что могло получиться из абсурдного и постыдного нарушения профессиональной этики. Весь позор – на ее голову. Трудно поверить, что никто этого не видел, что она покидает место преступления незамаранной. Легче допустить, что правда, жесткая и темная, как горькое семя, вот-вот проклюнется, что ее видели, а она этого не заметила. Что уже сейчас, за сотни миль отсюда, в Лондоне, обсуждают это дело. Что в один прекрасный день она услышит в трубке смущенный, запинающийся голос старшего коллеги. Ах, Фиона, ужасно жаль, но боюсь, должен предупредить вас… э, кое-что всплыло. А затем ее ждет в Грейз-инне официальное письмо из отдела расследований по судебным жалобам.
Она нажала две кнопки на телефоне – вызвала мужа. Бегство от поцелуя, продиктованная страхом попытка укрыться статусом замужней женщины, солидной, с добрым именем. Она позвонила, не думая, по привычке, едва ли помня о своих нынешних отношениях с Джеком. Когда услышала его неуверенное «алло», по звуковому фону поняла, что он на кухне. Играла музыка, кажется, Пуленк. По субботам они завтракали рано, но неторопливо – раскинуты газеты, «Радио 3» на малой громкости, кофе, подогретые pain aux raisins[19] с Лэмс-Кондуит-стрит. Он, наверное, в шелковой пижаме с «огурцами», небрит, не причесан.
Осторожно, нейтральным тоном он спросил, не случилось ли с ней чего. Она ответила «все в порядке» и сама удивилась, как буднично прозвучал ответ. Полинг вспомнил, как срзать путь, и с довольным вздохом съехал с забитого шоссе, а она принялась импровизировать в телефон. Вполне правдоподобно в организованной семье напомнить Джеку дату ее возвращения в конце месяца и естественно – как бывало прежде – предложить, чтобы в первый вечер они пошли ужинать в город. В соседнем ресторане, который им нравился, столы заказывали заранее. Может быть, он закажет сейчас? Он сказал: мысль хорошая. Она слышала, что он старается скрыть удивление, выдерживая тон между теплотой и отстраненностью. Еще раз спросил, не случилось ли чего. Он слишком хорошо ее знал и слышал, что говорит она не совсем как обычно. С легким нажимом она ответила, что все прекрасно. Потом обменялись несколькими фразами о работе. Разговор закончился прощанием, прозвучавшим почти вопросительно.
Но помогло. Из параноидных фантазий она вырвалась в реальность условленной даты – и частично восстановленных отношений. Если на нее пожаловались, она бы об этом уже услышала. Хорошо, что она позвонила и отвлеклась от этого странного происшествия. Стоит помнить, что мир не таков, каким представлялся ей в тревожных видениях. Часом позже, когда машина вползала в Карлайл по забитой А69, она уже с головой погрузилась в судебные документы.
И вот через две недели после начала выездной сессии в четырех северных городах она сидела напротив мужа за столиком в тихом углу ресторана в Клеркенвелле. Между ними стояла бутылка вина, но пили они осмотрительно. Чтобы никаких внезапных порывов к сближению. Избегали темы, которая могла бы их разъединить. Он обращался к ней с неловкой деликатностью, словно она непонятная бомба и может взорваться на середине фразы. Она спросила его о работе – книга о Вергилии, введение и составление, «международное» пособие для школ и университетов, которое – он трогательно надеялся – его обогатит. Она нервически задавала один вопрос за другим, понимая, что ведет себя как интервьюерша. Она надеялась увидеть его свежими глазами, будто впервые, уловить в нем странность, как много лет назад, когда влюбилась. Нелегко. Его голос, его лицо были привычны, как ее собственные. Черты резкие, в глазах озабоченность. Лицо привлекательное, конечно, но сейчас – не для нее. Она надеялась, что его руки на столе не потянутся к ее руке.
Под конец ужина, когда безопасные темы были исчерпаны, повисло угрожающее молчание. Аппетит пропал, десерты и половина вина остались нетронутыми. Свербели невысказанные упреки. У нее на уме – его бесстыжая выходка, у него – так она думала – ее раздуваемая обида. Принужденным тоном он принялся рассказывать о геологической лекции, которую посетил вчера вечером. Там говорилось о том, что слои осадочных пород можно читать как книгу по истории Земли. В заключение лектор позволил себе некий домысел. Через сотню миллионов лет, когда большая часть океанов уйдет в земную мантию, а в атмосфере не останется достаточно углекислого газа для жизни растений и поверхность планеты превратится в каменистую пустыню, какие следы нашей цивилизации найдет геолог, гость из других миров? В нескольких футах под землей жирная черная прослойка обозначит наше отличие от того, что было раньше. В этом шестидюймовом черном слое сконцентрируются наши города, средства передвижения, дороги, мосты, оружие. И разнообразные химические соединения, отсутствующие в прошлых геологических эпохах. Бетон и кирпич разрушатся так же легко, как известняк. От нашей лучшей стали останутся только рыжие пятна. При тщательном микроскопическом исследовании может обнаружиться большое количество пыльцы с однообразных пастбищ, которые мы устроили для прокорма гигантского поголовья скота. При удаче геолог сможет наткнуться на окаменелые кости, даже наши. Но дикие животные, включая рыб, составят едва ли десятую часть веса наших коров и овец. Он вынужден был заключить, что наблюдает начало массового вымирания, что на наших глазах уже сокращается разнообразие жизни.
Джек говорил пять минут. Он тяготил ее, угнетала тяжесть бессмысленно уходящего времени. Невообразимая пустыня лет, неизбежный конец будоражили его. А ее – нет. Ей овладело уныние. Оно давило на плечи, растекалось по ногам. Она сняла салфетку с колен и положила на стол жестом капитуляции, потом встала.
Он продолжал, словно удивляясь:
– Вот как мы распишемся в геологической книге.
Она сказала:
– Думаю, пора попросить счет, – и быстро ушла в дамский туалет, чтобы встать там перед зеркалом с закрытыми глазами и гребнем в руке – на случай, если кто-то войдет, – и несколько раз глубоко вздохнула.
Лед таял медленно и неравномерно. Поначалу было облегчение оттого, что не надо избегать встреч в квартире и до удушья соревноваться в холодной вежливости. Теперь ели вместе, принимали приглашения на ужин с друзьями, разговаривали – большей частью о работе. Но спал он по-прежнему в свободной комнате, а когда приехал девятнадцатилетний племянник, снова переселился на кушетку в гостиной.
Конец октября. Часы отскочили назад, отметив последний отрезок иссякающего года, и темнота отвоевывала время у суток. На несколько недель между ней и Джеком установилось статическое равновесие, почти такое же душное, как прежде. Но она была занята, и к вечеру не оставалось сил на трудные разговоры, которые могли бы перевести их отношения вновую фазу. Вдобавок к обычным делам на Стрэнде она возглавляла комитет по новым судебным процедурам и заседала еще в одном, рассматривавшем Белую книгу по реформе семейного права. Если хватало сил, после ужина упражнялась на рояле, готовясь к выступлению с Марком Бернером. Джек тоже был занят, заменял больного коллегу в университете, а дома усердно писал длинное введение к своему Вергилию.
Барристер, организатор рождественского вечера, сказал им с Бернером, что концерт в Большом зале предстоит открывать им. Их выступление – двадцать минут и максимум пять минут на бисы. Достаточно времени для песен из «Летних ночей» Берлиоза и песни Малера на слова Рюккерта «Я потерян для мира». Хор Грейз-инна будет петь Монтеверди и Баха, а затем струнный квартет исполнит Гайдна. Некоторые старейшины Грейз инна проводили много вечеров в Вигмор-Холле, где, сосредоточенно хмурясь, слушали камерную музыку. Они знали репертуар. Говорили, что они слышат фальшивую ноту раньше, чем она прозвучала. Здесь, хотя до концерта будет вино и внешне, по крайней мере, все будут настроены великодушно, требования к любительскому исполнению все равно остаются безжалостными. Иногда Фиона просыпалась до рассвета и думала, справится ли она на этот раз, нет ли возможности увильнуть. Ей казалось, что у нее не хватит сосредоточенности, а Малер был труден. Такой томительно медленный, в шатком равновесии. Он ее разоблачит. И от этой германской тяги к небытию ей делалось не по себе. Но Марк жаждал исполнить. Два года назад распался его брак. Теперь, если верить Шервуду Ранси, в его жизни появилась женщина. Фиона догадывалась, что она будет среди слушателей, и Марку хочется произвести впечатление. Он даже попросил Фиону выучить пьесы наизусть, но это было выше ее сил. На память она могла сыграть только три-четыре коротких вещи на бис.
В конце октября среди утренней почты в суде она увидела знакомый голубой конвертик. В это время Полинг был в кабинете. Чтобы не выдать чувств – волнения пополам со смутным страхом, – она отошла с письмом к окну и сделала вид, будто разглядывает двор. Когда Полинг вышел, она вынула из конверта сложенный вчетверо листок с оторванной нижней частью; на листке – незаконченное стихотворение. Заглавие большими печатными буквами, подчеркнуто два раза: «Баллада об Адаме Генри». Почерк мелкий, и стихотворение занимало всю страницу. Никакого сопроводительного письма. Она взглянула на первую строфу, смысл не ухватила и отложила письмо. Через полчаса у нее начиналось трудное дело – ряд сложных брачных и встречных исков, которые займут две недели ее жизни. Каждая сторона намеревалась остаться богатой за счет другой. Не до поэзии.
Она снова открыла конверт только через два дня. Было десять часов вечера. Джек пошел на следующую лекцию об осадочных породах – по крайней мере, так он сказал, и она предпочла поверить. Она лежала на кушетке, расправив надорванный листок на бедрах. Сначала ей показалось, что это вирши вроде тех, что печатают на рождественских открытках. Потом заставила себя взглянуть на стихи более благосклонно. В конце концов, это баллада, а ему всего восемнадцать.
Баллада об Адаме Генри
- Крест на плечо взваливши, я брел, к реке влеком.
- Юнца и недотепу, меня тревожил сон,
- Что покаянье – бредни, а ноша – для тетери,
- Хотя в воскресной школе учили жить по вере.
- Впивались в плоть занозы, мерещился конец,
- Я был святой и грешный, я был почти мертвец.
- Река, резвясь на солнце, манила, но, не внемля,
- Я шел к заветной цели, глаза потупив в землю.
- Вдруг путь мне преградила в радужной чешуе
- Огромнейшая рыба и так сказала мне:
- «Живи легко, не жди обещанного чуда!»
- Крест в воду полетел под деревом Иуды.
- Я на колени пал, как в райском полусне.
- Сладчайший поцелуй был дан в награду мне.
- Она ж, вильнув хвостом, исчезла вновь в пучине.
- И снова я один, и слезы лью поныне.
- И по воде шагая, Он рек: «Твоя вина
- Та рыба – это дьявол, заплатишь ты сполна.
- А поцелуй иудин, Учителя предавший,
- Да будет он…[20]
Да будет он что? Последние слова последней строки терялись в клубке спутанных линий, обвивавших замененные слова, вычеркнутые слова и снова вставленные новые варианты с вопросительными знаками. Она не стала разбираться в этой путанице, а перечла стихотворение. Ее задело, что он сердит на нее, вывел ее в роли сатаны, и она стала воображать свое письмо к нему, зная, что никогда не отправит его, да и не напишет даже. Побуждением было – умиротворить Адама, а также себя оправдать. На ум приходили штампованные плоские фразы: Я должна была отослать вас. Я беспокоилась только о ваших интересах. У вас впереди ваша молодая жизнь. Затем – более связно: Если бы мы и располагали комнатой, вы все равно не могли бы быть нашим жильцом. Подобное просто невозможно для судьи. И прибавляла: Адам, я не Иуда. Может быть, старая форель… Это последнее – чтобы смягчить самооправдательный посыл.
Ее «сладчайший поцелуй» был опрометчивым и не прошел даром, по крайней мере в том, что касалось мальчика. А на письмо ему не ответила просто из доброты. Он опять написал бы, а потом стоял бы у нее под дверью, и ей опять пришлось бы его отослать. Она засунула листок в конверт и спрятала в ящик тумбочки. Скоро он определится. Или он вернулся к религии, или Иуда, Иисус и прочее – поэтические приемы, чтобы ярче изобразить ее низость – поцеловала, а потом отправила прочь на такси. Так или иначе, Адам Генри, вероятно, с блеском сдаст отложенные экзамены и поступит в хороший университет. Она поблекнет в его памяти и останется эпизодической фигурой в процессе воспитания чувств.
Они находились в голой полуподвальной комнатке под кабинетом Бернера. Никто уже не помнил, как тут оказалось пианино «Гротриан-Штейнвег», двадцать пять лет никто не претендовал на него, никто не озаботился его перенести. На крышке были царапины, следы от сигарет, но механизм был в исправности, тон бархатистый. На улице подморозило, первый снежок живописно покрыл Грейз-инн-сквер. Здесь, в их репетиционной, батарей не было, но некоторые стояки в сплетении ранне-викторианских труб на стене давали слабое тепло, и инструмент не расстроился. Пол был покрыт полосами корда в пятнах от кофе. Его постелили на бетон еще в 1960-х годах, теперь полосы непокорно топорщились по краям, и ничего не стоило споткнуться. Лампа в сто пятьдесят ватт под низким потолком освещала комнату резким светом. Марк поговаривал о том, чтобы раздобыть абажур. Кроме пюпитра и табурета перед пианино, здесь был только хлипкий стул, на который они свалили пальто и шарфы.
Фиона сидела за пианино, для тепла сцепив руки на коленях, и смотрела на ноты «Летних ночей» – в версии для фортепиано и тенора. Дома, где-то в гостиной, была старая виниловая пластинка Кири Те Канавы. Фиона не видела ее давным-давно. Да и не помогла бы она им сейчас. Надо было срочно репетировать – до сих пор они занимались всего два раза. Но вчерашний день Марк провел в суде, он все еще сердился и непременно хотел рассказать, из-за чего. И что будет делать со своей жизнью – потому что с адвокатурой заканчивает. Хватит с него. Огорчений, глупости, загубленных молодых жизней. Давнишняя и пустая угроза – но Фиона, хоть и дрожала от холода, считала себя обязанной выслушать. При этом не могла оторвать глаз от начала «Вилланелли», от повторяющихся тихих аккордов, от ритмичного стаккато восьмых, мысленно слышала нежную мелодию, пытаясь положить на нее собственный прозаический перевод первого стиха Готье…
Когда придет весна, когда отступит холод…
Бернер участвовал в деле четырех молодых людей, подравшихся с четверкой других перед пабом у Тауэрского моста. Все восемь парней пили. Арестована была только первая четверка, им и предъявили обвинение. Присяжные сочли их виновными в намеренном причинении тяжкого вреда здоровью и согласились с доводом обвинения, что, поскольку преступление совершено организованной группой, соучастники должны нести равную ответственность, независимо от того, кто что сделал. Дрались все вместе. После вердикта, за неделю до приговора, судья в Саутверке, Кристофер Грэнэм, предупредил парней, что их ждет серьезный срок. На этом этапе Марка Бернера и наняли встревоженные родственники одного из четверки – Уэйна Галлахера. Родители и друзья с помощью умелого краудфандинга собрали требуемые двадцать тысяч фунтов. Была надежда, что известный королевский адвокат сумеет смягчить наказание для Галлахера. От государственного защитника отказались, но солиситора оставили.
Клиентом Бернера был слегка задумчивый двадцатитрехлетний парень из Долстона. Главный его недостаток – определенная пассивность и неумение вовремя прийти на условленную встречу. Мать – алкоголичка и наркоманка, у отца такие же проблемы, и детство Уэйна, хаотическое и беспризорное, прошло по большей части без него. Парень любит мать и утверждает, что она его тоже любит. Ни разу его не ударила. В отрочестве он был главным ее опекуном и часто пропускал школу. В шестнадцать лет совсем бросил ее, работал на неквалифицированных работах – ощипывал кур на птицефабрике, был подсобником, складским рабочим, разносил по почтовым ящикам рекламные листовки. Он никогда не просил пособий по безработице и на жилое помещение. Пять лет назад, в возрасте восемнадцати лет, он был злоумышленно обвинен знакомой девушкой в изнасиловании, недели две он просидел в тюрьме для молодых правонарушителей и был выпущен под строгий надзор в течение шести месяцев. Сохранился текст на мобильном телефоне, ясно доказывающий, что секс был не вынужденный, но полиция не захотела расследовать. У нее была плановая цифра по изнасилованиям. А Галлахер как нельзя лучше подходил на эту роль. В первый же день суда лучшая подруга «потерпевшей» дала изобличающие показания, и дело рассыпалось. Истица рассчитывала получить деньги от ведомства по компенсации жертвам уголовного преступления. Ей очень хотелось купить новую игровую приставку. Она написала о своем плане подруге по мобильнику. Ее адвокат у всех на газах швырнул свой парик на пол и проворчал: «Глупая девчонка».
– Еще одно пятно в его биографии, – сказал Бернер, – пятнадцатилетним мальчишкой он сшиб с полицейского шлем. Дурацкое озорство. Но в деле: «Нападение на полицейского».
Весна пришла, моя драгоценная. Это блаженный месяц влюбленных.
Бернер стоял слева от нее, перед пюпитром. В черных узких джинсах и черной водолазке, он напоминал ей битника прежних времен. Впечатление нарушали только очки на шнурке через шею.
– Знаете, когда Грэнэм сообщил ребятам, что их ожидает, двое сказали, что хотят сесть немедленно. Смирные, как ягнята. Индюшки в очереди перед духовкой. И Уэйну Галлахеру придется сесть с ними, а ему хотелось бы побыть еще неделю с подружкой. Она только что родила ему ребенка. И я поехал в эту трущобу на востоке города, чтобы повидаться с ним. В Темзмид.
Фиона перевернула страницу с нотами.
– Бывала там, – сказала она. – Есть места и похуже.
Так приди на этот мшистый берег, и будем говорить о нашей чудесной любви.
– Подумайте, – сказал Бернер. – Четверо лондонских парней. Галлахер, Куинн, О’Рурк, Келли. Ирландцы в третьем-четвертом поколении. Лондонский выговор. Неплохо учились. Полицейский, который их арестовал, увидел фамилии и решил, что это кочевые ирландцы. Поэтому не стал брать других четырех. Поэтому прокуратура квалифицировала как групповое. То есть банда. Очень аккуратно. Зачем трудиться – всех под одну гребенку.
– Марк, у нас есть дело, – тихо напомнила она.
– Я заканчиваю.
Драка произошла на виду у двух камер наружного наблюдения.
– Ракурсы идеальные. Виден каждый. В приглушенных тонах. Четкость чертовская. Мартин Скорсезе не снял бы лучше.
У Бернера было четыре дня, чтобы выстроить линию защиты, он снова и снова просматривал DVD, чтобы запомнить все перипетии восьмиминутной драки, заучить каждый шаг его клиента и семи остальных. Он наблюдал за началом столкновения на широком тротуаре между закрытым магазином и телефонной будкой – перебранка, потом легкая толкотня, грудь колесом, мужская фанаберия, бесформенная кучка мотается туда-сюда, вываливается за бордюр на мостовую. Чья-то рука хватает чье-то запястье, еще чья-то толкает кого-то в плечо. Потом Уэйн Галлахер, стоявший позади группы, поднял руку и, к несчастью для него, нанес первый удар, затем другой. Но кулак двигался высоко, а сам он стоял далековато, к тому же резкости движений мешала банка пива в другой руке. Удары были слабые – оппонент их почти не почувствовал. Теперь кучка разделилась на две нестройные половины. Галлахер, все еще в тылу, бросил банку с пивом. Бросил снизу. Намеченная мишень стряхнула несколько капель пива с лацкана. Другой из той четверки шагнул вперед и заехал Галлахеру в лицо, разбил ему губу, и в последующем Галлахер уже не участвовал. Он постоял, оглушенный, и ушел от драки, исчез из поля зрения камер.
Драка продолжалась без него. Его школьный друг О’Рурк одним ударом сшиб на землю того, кто ударил Галлахера, а другой приятель, Келли, ударил лежащего ногой и сломал ему челюсть. Через полминуты упал еще один, и на этот раз его пнул Куинн и порвал ему щеку. Когда прибыла полиция, тот, кто ударил Галлахера, поднялся с земли и убежал, спрятался у своей подруги в квартире. Он боялся, что его арестуют и он потеряет работу.
Фиона взглянула на часы.
– Марк…
– Почти закончил, миледи. Словом, мой парень просто стоял, пока не явилась полиция. Лицо в крови. Самому досталось так же и т. д. и т. п. Но есть перелом – следовательно, тяжкое телесное повреждение. Полиция предъявила четырем разные обвинения. Но в суде прокурор настоял на организованной группе, тяжкие телесные второй степени – это от пяти до девяти лет. Все та же история. Мой клиент не участвовал в избиении. Его намеревались приговорить за преступления, совершенные другими людьми, его в них даже не обвиняли. Он не признал себя виновным. Надо было признать участие в драке, но меня там не было, я не мог дать ему совет. Юридическая помощь должна была показать присяжным полицейское фото его окровавленного лица. Как бы то ни было, парень со сломанной челюстью отказался подавать иск. Явился в суд как свидетель обвинения. Сказал, что не понимает, из-за чего шум. Сказал судье, что в лечении не нуждается, и через два дня после драки поехал отдыхать в Испанию. Денька два приходилось сосать водку через соломинку. И все дела – так он выразился. Это есть в протоколе суда.
Продолжая слушать, она поставила пальцы на клавиши, но не нажала.
Направимся домой, нагрузившись земляникой.
– Ясное дело, я никак не мог повлиять на вердикт присяжных. Я говорил семьдесят пять минут, пытаясь отделить Уэйна от остальных и снизить тяжкие телесные повреждения до третьей степени. В этом случае рекомендованный срок – от трех до пяти. Я убедительно доказывал, что ему должны скостить шесть месяцев за то необоснованное обвинение в изнасиловании. В таком случае ему было бы чуть-чуть до условного срока, которого только и заслуживала вся эта глупость. Остальные трое государственных защитников говорили по десять минут. Грэнэм подвел итог. Ленивый сукин сын. Ладно, слава богу, третья степень, но от квалификации «групповое преступление» не отступил и напрочь забыл о моих словах насчет того, сколько задолжал закон моему клиенту. Всем по два с половиной года. Лень и упрямство. Но на галерее родители остальных плакали от радости. Ждали по пять лет минимум. Полагаю, я оказал им услугу.
Фиона сказала:
– Судья проявил самостоятельность, отступив от рекомендуемых сроков в сторону уменьшения. Считайте, что вам повезло.
– Фиона, вопрос не в этом.
– Давайте начнем. У нас осталось меньше часа.
– Послушайте меня. Это моя прощальная речь. Все эти парни работали. Платили налоги, черт возьми! Мой клиент никому не причинил вреда. Несмотря на тяжелое детство и молодость… и только что стал отцом. Келли в свободное время руководил молодежной футбольной командой. О’Рурк по выходным работал волонтером с больными кистозным фиброзом. Это не было нападением на невинных прохожих. Это была потасовка у бара.
Она подняла глаза от нот.
– Разорванная щека?
– Хорошо. Мордобой. Но между взрослыми, взаимный. Какой смысл набивать тюрьмы такими парнями? Галлахер нанес два безвредных удара и бросил почти пустую банку пива. Два с половиной года. Тяжкие телесные повреждения – судимость на всю жизнь за то, чего он не делал. Его отправляют в Айсис, тюрьму для молодых правонарушителей на территории тюрьмы Белмарш. Я был там несколько раз. На сайте сказано, что у них есть «образовательное учреждение». Чушь! Мои клиенты там сидели в камерах двадцать три часа в сутки. Занятия каждую неделю отменяются. Не хватает персонала, как они говорили. Грэнэм с его напускной усталостью изображает раздражение и никого не желает слушать. Какое ему дело до этих ребят? Запихнут их в эту помойку, они там озлобятся, научатся быть преступниками. Знаете, какая была моя главная ошибка?
– Какая?
– Я напирал на то, что они были хмельные и чересчур оживленные. Насилие было обоюдным. «Если бы эти четверо джентльменов были членами Буллингтонского клуба в Оксфорде, они бы перед вами не сидели, ваша честь». После у меня мелькнула жуткая догадка, и, когда пришел домой, посмотрел Грэнэма в «Кто есть кто». Угадайте?
– Боже мой. Марк, вам нужен отпуск.
– Поймите, Фиона. Это классовая война, вот что это такое, черт возьми.
– Ну да. А семейные дела – сплошное шампанское и земляника.
Не дожидаясь ответа, она сыграла десять тактов вступления, настойчивые мягкие аккорды. Боковым зрением увидела, что он надевает очки. Затем красивый тенор, послушный композиторскому указанию dolce[21], сладко начал:
- Quand viendra la saison nouvelle,
- Quand auront disparu les froids…[22]
На пятьдесят пять минут они забыли о юриспруденции.
В декабре, в день концерта, она вернулась из суда в шесть часов, чтобы наскоро принять душ и переодеться. Услышала, что Джек на кухне, и поздоровалась по пути в спальню. Он стоял, нагнувшись к холодильнику, и буркнул в ответ. Через сорок минут она вышла в переднюю в черном шелковом платье и черных лакированных туфлях на высоком каблуке. В них было удобно нажимать на педали. На шее у нее было простое серебряное кольцо, духи – «Рив Гош». Из редко включавшегося проигрывателя в гостиной доносились звуки фортепьяно – старая пластинка Кита Джарретта «Facing you»[23]. Первый номер. Она задержалась перед дверью спальни и послушала. Давно уже она не слышала этой неуверенной, частично не проявленной мелодии. Уже забыла, как плавно она обретает очертания и вдруг оживает, превращается в странно видоизмененное буги-вуги, в неодолимую силу, как разгоняющийся паровоз. Только обученный классике пианист мог достичь такой легкости рук, как Джарретт. Таково, по крайней мере, было ее пристрастное мнение.
Джек слал ей сигнал, потому что этот альбом, один из трех или четырех, был музыкальным сопровождением начала их романа. Того времени, после выпускных экзаменов, после «Антония и Клеопатры», сыгранной женским составом, когда он убедил ее провести первую ночь, а потом еще десятки в комнате под наклонной крышей с круглым окном на восток. Когда она поняла, что экстаз – не только напыщенное слово. Когда она, впервые с тех пор, когда ей было семь лет, завопила от удовольствия. Она провалилась назад, в глубокое безлюдное пространство, а потом, бок о бок в постели, накрывшись до пояса простыней, как посткоитальная пара в кинофильме, смеялись над тем, какой шум она подняла. К счастью, никого в квартире под ними не было. Он, чувак, длинноволосый Джек, сказал, что это был лучший комплимент в его жизни. Она сказала, что навряд ли когда-нибудь восстановит силу в спине и конечностях, чтобы опять туда отправиться. И вернуться живой. Но отправлялась, и часто. Она была молода.
В ту пору, когда они не лежали в постели, он думал, что может соблазнить ее еще и джазом. Он восхищался ее игрой, но хотел освободить ее от тирании нотной записи и давно умерших гениев. Он заводил ей «Round Midnight»[24] Телониуса Монка и купил ноты. Сыграть это было нетрудно. Но в ее исполнении, гладком и безакцентном, звучало как ничем не примечательная пьеса Дебюсси. И прекрасно, сказал ей Джек. Великие джазисты обожали его и учились у него. Она снова слушала, упорствовала, играла то, что написано, – но она не могла играть джаз. Ни ритма, ни чувства синкопы, ни свободы – пальцы тупо послушны тактовому размеру и напечатанным нотам. Вот почему я изучаю право, сказала она ему. Из уважения к правилам.
Попытки она оставила, но слушать научилась и больше всех полюбила Джарретта. Повезла Джека слушать его в римском Колизее. Техническое мастерство, свободное излияние лирических идей, по-моцартовски обильное, – и вот снова, после стольких лет, музыка приковала ее к месту, напомнила, кем они с Джеком были, как веселила жизнь. Музыку он выбрал искусно.
Она прошла по прихожей и снова остановилась перед открытой дверью в гостиную. Джек похозяйничал. Две настольные лампы, давно перегоревшие, наконец-то светили. Несколько свечей в разных местах. Шторы сдвинуты от вечернего зимнего дождичка, и впервые за год с лишним – бодрый огонь в камине, и уголь и дрова. Джек стоял перед камином с бутылкой шампанского. Перед ним на низком столике тарелка с ветчиной, оливками и сыром.
Он в черном костюме и белой рубашке без галстука. Все еще элегантный. Он подошел, дал ей бокал и наполнил его, а потом налил в свой. Когда они подняли бокалы и чокнулись, лицо у него было суровое.
– У нас мало времени.
Она поняла его так, что скоро уже пора идти в Большой зал. Безумие – пить перед концертом, но ей было все равно. Она сделала еще один большой глоток и пошла за ним к камину. Он протянул ей тарелку, она взяла кусок пармезана. Они стояли у камина, прислонясь к полке. Как большие украшения, подумала она.
Он сказал:
– Кто знает, сколько осталось. Не много лет. Или мы снова начнем жить, или сдадимся и будем коротать последние годы в несчастье.
Известная его тема. Carpe diem[25]. Она подняла бокал и торжественно сказала:
– Чтобы снова жить.
Увидела, что у него чуть-чуть изменилось выражение лица. Облегчение и кроме того – что-то более глубокое.
Он заново наполнил ее бокал.
– Платье, кстати, ослепительное. Ты прекрасна.
– Спасибо.
Они смотрели в глаза друг другу, пока не осталось ничего иного, кроме как подойти друг к другу и поцеловаться. И еще раз поцеловаться. Его рука легонько касалась ее поясницы, но он не провел ею по бедру, как бывало. Он действовал поэтапно, ее тронула его деликатность. У нее не было сомнений насчет того, куда привело бы их это сближение, если бы не важные вечерние обязательства, светские и музыкальные. Позади нее на кушетке лежали ноты, и долг велел оставаться одетыми. Поэтому они только сошлись потеснее, поцеловались и, разойдясь, взяли свои бокалы, молча чокнулись и выпили.
Он закупорил шампанское хитрой пружинной затычкой, которую она подарила ему много лет назад на Рождество.
– На потом, – сказал он, и оба рассмеялись.
Они надели пальто и вышли. Для устойчивости на высоких каблуках она держала его под руку, а он галантно держал зонтик над ней, а не над собой.
– Это ведь ты выступаешь, – сказал он. – На ком у нас шелковое платье?
Их встретил гомон светских разговоров и смех полутора сотен человек, стоявших с бокалами вина. Стулья были расставлены, но никто еще не сидел, рояль «Фациоли» и пюпитр стояли на своих местах. Тут собрались члены Грейз-инна, бенчеры[26] – большинство ее светских и профессиональных знакомых. Десятки людей, с которыми за тридцать с лишним лет ей довелось поработать. Разные знаменитости, многие со стороны – из Линкольнз-инна, из Иннер-темпла, из Миддл-темпла, сам лорд главный судья, судьи из Апелляционного, двое из Верховного суда, генеральный прокурор, десятка два знаменитых барристеров. У стражей закона, которые вершат судьбы людей, лишают их свободы, хорошее чувство юмора и страсть к профессиональным разговорам. Гомон стоял оглушительный. Через несколько минут они с Джеком потеряли друг друга. К нему подошел кто-то и попросил помочь с латынью. А ее втянули в кружок сплетничавших о причудливом друге начальника судебных архивов. Ей даже не надо было двигаться с места. Друзья подходили к ней, обнимали, желали успеха, другие пожимали ей руку. Пенсион, руководящий совет Грейз-инна, славно придумал устроить перед концертом вечеринку. Вино, надеялась Фиона, приглушит критические способности завсегдатаев Уигмор-холла.
Настроение у нее было приподнятое, и когда подошел официант с серебряным подносом, она не смогла удержаться. Взяла бокал, и в это время в поле зрения, шагах в двадцати и за сто человек от нее показался Марк Бернер и предостерегающе покачал пальцем. Она приветствовала его поднятым бокалом и отпила. Потом приятель, старожил Королевской скамьи, повлек ее знакомиться с «блестящим барристером», который оказался вдобавок его племянником. Под взглядом гордого дяди она задала несколько сочувственных вопросов худому, тяжело заикавшемуся молодому человеку. Ей уже захотелось в более оживленную компанию, и тут налетела старая приятельница из Миддлтемпла, обняла и утащила в кружок молодых бунтовщиц-барристеров, которые стали шутливо ей жаловаться, что им не достается хорошей работы. Всю забирают мужчины.
В толпе ходили капельдинеры и объявляли, что концерт начинается. Публика неохотно рассаживалась по местам. Поначалу было трудно переключиться с хорошего вина и болтовни на серьезную музыку. Но бокалы были отданы, и гомон затихал. Когда она подходила к ступенькам справа от сцены, кто-то тронул ее за плечо. Она обернулась – это был Шервуд Ранси, тот, кто вел дело Марты Лонгман. Почему-то в черном галстуке. Мужчинам в возрасте, с брюшком, униформа сообщала жалковатый, стиснутый вид. Он взял ее за локоть с намерением поделиться интересной новостью, не попавшей в газеты. Она наклонилась, чтобы расслышать его. Мысли ее уже были заняты концертом, сердце учащенно билось, ей было трудно сосредоточиться на его словах, но смысл она как будто уловила. Она попросила судью повторить, но в это время увидела впереди Марка – он обернулся и нетерпеливо делал ей знаки. Она выпрямилась, поблагодарила Ранси и пошла за тенором к сцене.
Пока они стояли перед ступеньками, дожидаясь, чтобы публика расселась и им дали знак начинать, Марк сказал:
– Вы как себя чувствуете?
– Хорошо. А что?
– Побледнели.
– М-м.
Фиона машинально дотронулась пальцами до волос. В другой руке были ноты. Она сжала их покрепче. Выглядит пьяной? Она прикинула, много ли выпито. Только три глотка белого вина, пока Марк не пригрозил. А всего, наверное, два бокала. Пустяки. Он подвел ее к лесенке, они подошли к роялю, склонили головы в поклоне и выслушали аплодисменты, полагавшиеся своим артистам. Как-никак это был их пятый рождественский концерт в Большом зале.
Она села, поставила перед собой ноты, подвинтила табуретку, глубоко вздохнула и медленно выдохнула, чтобы сбросить последние обрывки недавних разговоров – с заикавшимся барристером, с веселыми, ущемленными в работе молодыми женщинами. И с Ранси. Нет. Некогда думать. Марк кивнул ей, показывая, что готов, и сразу же ее пальцы сами извлекли из могучего инструмента несколько аккордов, а сознание будто лишь поспевало за ними. Тенор вступил идеально, и через несколько тактов они слились в едином движении к цели, что редко бывало на репетициях – уже не стараясь сосредоточиться только на том, чтобы исполнить правильно, а без усилий растворившись в музыке. У нее мелькнула мысль, что она выпила ровно столько, сколько надо. Спокойная мощь «Фациоли» воодушевляла ее. Их с Марком словно уносил с собой властный поток звуков. Его голос сегодня звучал теплее, он брал ноты прямо, без шаткого вибрато, к которому был иногда склонен, полностью отдавшись удовольствию от музыки Берлиоза в «Пастушьей песне», а потом в «Жалобе» с ее печально нисходящей мелодией в «Ah! Sans amour s’en aller sur la mer!»[27]. А у нее мелодия лилась из-под пальцев сама собой – она слышала ее, словно сидя в зале, словно от нее требовалось только присутствовать. Вместе с Марком она погрузилась в безграничное гиперпространство музицирования, не помня времени и цели. Только слабо брезжило в уме что-то, ожидавшее ее возвращения, но было это где-то внизу – чужеродное пятнышко в знакомом ландшафте. Может, его и не было, может, это был обман чувств.
Они будто очнулись от сна и стояли рядом, лицом к залу. Им громко аплодировали, но здесь всегда аплодировали громко. И таково было великодушие предрождественского Большого зала, что самыми громкими рукоплесканиями часто награждали более слабых исполнителей. Только встретив взгляд Марка и увидев блеск в его глазах, она уверилась, что они смогли подняться над уровнем обычной любительской игры. И привнесли в песни что-то свое. Если была среди слушателей женщина, на которую он хотел произвести впечатление, то он растопил ее сердце в старомодном стиле, и она непременно должна влюбиться в него.
Они заняли свои места, приготовясь к Малеру, и зал мгновенно стих. Сейчас она была в одиночестве. Длинное вступление создавало иллюзию, что пианист сам сочиняет его по ходу дела. С бесконечной терпеливостью прозвучали две ноты, потом повторились, и добавилась третья, три повторились, и только с четвертой, наконец, потянулась вверх одна из самых красивых мелодий, написанных Малером. Она не чувствовала себя беззащитной. Ей удалось даже то, чего достигают первоклассные пианисты, – добиться колокольного призвука от некоторых нот над до первой октавы. В других местах, ей казалось, за счет своего туше она могла внушить слушателям, что они слышат арфу, звучащую в оркестровом оригинале. Марк сразу попал в тон спокойной покорности судьбе. Он почему-то настоял на том, чтобы петь по-английски, а не по-немецки – эта вольность дозволялась только любителям. Выигрыш был в том, что все сразу же понимали настроение человека, уставшего от суеты. Я словно умер для мира. А эти двое, почувствовав, что владеют аудиторией, воодушевились. Но еще Фиона чувствовала, что движется степенным шагом к чему-то ужасному. Верно чувствовала, или это был обман чувств? Она узнает, только когда музыка кончится – тогда и займется этим.
Снова аплодисменты, сдержанные поклоны, крики «бис». Кое-где даже затопали, топот усилился. Артисты переглянулись. На глазах у Марка были слезы. Она чувствовала, что улыбка у нее деревянная. С металлическим вкусом во рту она села за рояль, и публика затихла. Несколько секунд она сидела, потупясь, держа руки на коленях, и не смотрела на партнера. Из тех пьес, что знали наизусть, они заранее выбрали «An die Musik»[28] Шуберта. Их любимую. Безотказную. По-прежнему не поднимая головы, она положила пальцы на клавиатуру. Тишина была полная, и наконец они начали. Может быть, дух Шуберта благословил это вступление – но три восходящие ноты, арпеджо, нежно отозвавшееся тише и еще тише, а затем разрешение – были написаны не его рукой. Тихо повторявшиеся ноты в глубине – не кивок ли в сторону Берлиоза? Как знать? Может быть, и песня Малера, с ее меланхолической покорностью, неосязаемо помогла Бриттену в его переложении. Фиона не послала Марку извиняющегося взгляда. Лицо ее затвердело, как перед тем – улыбка, и она смотрела только на свои руки. У него были считаные секунды, чтобы переключиться, но он вдохнул, он улыбнулся, и голос его был нежен, и еще нежнее во втором куплете.
- У тихой речки в поле меня ты обняла.
- Твоя рука, родная, как снег – белым-бела.
- Нарвать бы маргариток. Не нужно алых роз.
- Но я был глуп и молод, а ныне полон слез.
Эта аудитория всегда была щедрой, но стоя аплодировала редко. Подобное приличествует поп-концертам, так же, как свист и выкрики. Однако сейчас все вскочили как один – даже, после некоторых колебаний, старшие из судейских. Энтузиасты помоложе выкрикивали и свистели. Но похвалы Марк Бернер принимал один – положив руку на рояль, улыбаясь и признательно кивая, – и озабоченно смотрел вслед своей пианистке, которая быстро прошла по сцене, глядя под ноги, спустилась по ступенькам и мимо ожидавшего своей очереди струнного квартета устремилась к выходу. Все подумали, она чересчур переволновалась на сцене, и бенчеры и их друзья захлопали еще громче, когда она прошла перед ними.
Она нашла пальто и, не обращая внимания на ливень, дошла до дома со всей быстротой, какую позволяли высокие каблуки. В гостиной еще горели две неосмотрительно оставленные свечи. Стоя в пальто, с прилипшими к голове волосами – капли скатывались по спине с затылка до поясницы – она пыталась вспомнить имя женщины. Столько всего случилось с тех пор, как Фиона думала о ней в последний раз. Она помнила ее лицо, голос… всплыло и имя. Марина Грин. Фиона вынула телефон из сумочки и позвонила ей. Извинилась за поздний звонок. Разговор был короткий. Там кричали младенцы, а у самой Марины голос был усталый и огорченный. Да, она может подтвердить. Месяц назад. Сообщила известные ей подробности и удивилась, что судью не поставили в известность.
Фиона продолжала стоять, почему-то уставясь на тарелку с едой, приготовленной мужем, в голове – защитная пустота. Музыка, которую она только что исполняла, не звучала в ушах, как бывало обычно. Концерт был забыт. Нервная система это позволяла – не думать, мыслей не было. Минута шла за минутой, сколько их было – неизвестно. Звук заставил ее обернуться. Огонь в камине был при последнем издыхании. Топливо осело на колосник. Она подошла, опустилась на корточки и принялась разводить огонь – брала не щипцами, а пальцами кусочки угля и дерева и клала на тлевшие угли. Три раза качнула мехи, занялась сосновая щепка, огонь перекинулся на две деревяшки побольше. Она придвинулась ближе, и теперь все поле зрения было занято зрелищем огненных язычков, бегающих и пляшущих над чернотой углей.
Наконец появилась мысль в форме двух настойчивых вопросов. Почему ты мне не сказал? Почему не попросил помощи? И воображаемый голос внутри, ее собственный, ответил. Я просил. Она встала с болью в бедре и пошла в спальню за стихотворением, полтора месяца пролежавшим в тумбочке. Ей мешал перечитать стихи мелодраматический тон, пуританская ссылка на сатану, внушившего порыв к свободе, желание бросить в воду тяжкий крест, принять целомудренный поцелуй. Что-то душное, затхлое было в его христианской атрибутике – крест, иудино дерево, этот поцелуй. А сама она – раскрашенная дама, рыба в радужной чешуе, коварное создание, сбившее поэта с пути и поцеловавшее его. Да, поцелуй этот. Ее вина – из-за этого она и отстранилась.
Она снова присела перед камином и положила стихотворение на ковер. Наверху листка остались угольные отпечатки пальцев. Она сразу перешла к последней строфе: Иисус шагает чудесным образом на воде и объявляет, что это сатана принял облик рыбы, и поэт «должен заплатить сполна».
- А поцелуй иудин, Учителя предавший,
- Да будет он…
Она взяла очки со столика за спиной и наклонилась к листку, чтобы разобрать зачеркнутые и обведенные слова. «Нож» был зачеркнут, «заплатить» – тоже, и «пусть он», и «вина». Слово «сам» было зачеркнуто, восстановлено и опять зачеркнуто. «Проклят» заменено на «сгинет», а «тонет» на «топит». «Будет» не обведено, а парит над неразберихой, указывая стрелкой, что заменит «и». Фиона начала понимать его метод и почерк. И уяснила, все сложилось. Сын Божий проклял.
Да сгинет тот, кто своей рукой утопил мой крест.
Она услышала, что открылась входная дверь, но не оглянулась. В такой позе и увидел ее Джек, проходя мимо гостиной на кухню. Он подумал, что она возится с камином.
– Растопи пожарче, – бросил он. А потом уже издали: – Ты была великолепна! Все в восторге. И так трогательно!
Он вернулся с шампанским и двумя чистыми бокалами. Фиона встала, сняла пальто, бросила его на спинку кресла, сняла туфли. Она стояла посреди комнаты, не двигаясь, ждала. Он не заметил ее бледности, дал ей бокал, и она держала его, дожидаясь, когда он нальет.
– Волосы мокрые. Принести тебе полотенце?
– Высохнут.
Он вынул металлическую затычку, наполнил ее бокал, потом свой и, оставив его на столике, подошел к камину, высыпал в огонь ведерко угля, а сверху поставил шалашиком три полена. После этого включил проигрыватель с пластинкой Джарретта.
Она тихо сказала:
– Джек, не надо сейчас.
– Ах, конечно. После концерта. Глупость с моей стороны.
Она видела, что он хочет поскорее вернуться к тому, на чем они расстались перед концертом, – и пожалела его. Он старался изо всех сил. Скоро захочет поцеловать. Он вернулся к ней от стола, и в тишине, шипевшей у нее в ушах с того момента, как смолк проигрыватель, они чокнулись и выпили. Потом он заговорил об их с Марком выступлении, о том, как он прослезился от гордости в конце, когда все встали, о том, что после говорили люди.
– Хорошо прошло, – сказала она. – Я рада, что хорошо прошло.
Он не был музыкантом, любил только джаз, но о концерте отозвался осмысленно и вспомнил каждую песню по отдельности. «Les nuits d’t»[29] были откровением. Особенно его тронула «Жалоба» – он даже понял по-французски. Малера ему надо послушать еще: там ощущается огромная глубина чувства, но он не вполне вник с первого раза. Он рад, что Марк спел по-английски. Всем знакомо это побуждение уйти от мира, но решались немногие. Фиона слушала внимательно, иногда отвечая кивком или короткой репликой. Она чувствовала себя, как пациент в больнице, мечтающий о том, чтобы добрый посетитель наконец ушел и оставил его наедине с болезнью. Огонь разгорелся, Джек, заметив, что она дрожит, подвел ее к камину и там разлил по бокалам остатки шампанского.
Они долго прожили на Грейз-инн-сквер, и он знал бенчеров Грейз-инна почти так же хорошо, как она сама. Он стал рассказывать о людях, с которыми повстречался вечером. Здешний мир был тесен, их живо интересовали его обитатели. По вечерам они частенько занимались их анатомированием. Ей не доставляло труда изредка проборматывать какие-то ответы. Джек был в приподнятом настроении, взволнован ее концертом и тем, что, он думал, предстоит им сейчас. Он рассказал ей про адвоката по уголовным делам, который учреждает с товарищами бесплатную школу. Им нужен латинский перевод их девиза «Каждый ребенок – гений». Короткий, максимум три слова, чтобы вышить на школьном блейзере под геральдическим фениксом, восстающим из пепла. Увлекательная задача. Гений – концепция восемнадцатого века, а латинское существительное «ребенок» – по большей части имеет категорию рода. Джек предложил: «Cuisque parvuli ingenium» – это слабее «гения», но «природный ум или способности» вполне сгодится. А «parvuli», на худой конец, может включать и «девочек». Потом адвокат спросил его, не интересно ли ему было бы разработать живой курс латыни для детей одиннадцати – шестнадцати лет, в разной степени способных. Увлекательная задача. Невозможно устоять.
Она слушала без всякого выражения. Не ее детям носить этот чудесный девиз. И поймала себя на том, что слишком близко к сердцу приняла тему. Сказала:
– Это будет полезное дело.
Он уловил безразличие в ее тоне и посмотрел на нее вопросительно.
– Что-то не так?
– Нет, все нормально.
Потом, нахмурив лоб, вспомнил вопрос, который не успел задать.
– Почему ты ушла в конце?
Она замялась.
– Перенервничала.
– Когда они встали? Я сам обалдел.
– Из-за последней песни.
– Малера?
– Нет, «Старой песни».
Джек посмотрел на нее с веселым недоумением. Он десяток раз слышал, как они исполняли ее с Марком.
– Чего вдруг?
В его голосе слышался оттенок раздражения. Он намеревался устроить красивый вечер, заново скрепить их брак, поцеловать ее, открыть еще бутылку, отвести ее в постель, отбросить все, что их разделяло. Онахорошо его изучила и понимала это – и пожалела его, но очень отстраненно. Сказала:
– Вспомнилось. Из прошлого лета.
– Да? – Без особого интереса.
– Мне играл эту песню на скрипке один молодой человек. Это было в больнице. Я подпевала. Кажется, мы там немного расшумелись. Он хотел сыграть еще раз, но мне пришлось уйти.
Джек был не расположен к загадкам. Он постарался говорить без раздражения.
– Начни сначала. Кто это был?
– Очень странный и красивый молодой человек. – Она говорила неохотно, падающим голосом.
– И?
– Я прервала заседание и поехала к нему в больницу. Ты помнишь. Свидетель Иеговы, тяжело больной, отказывался от лечения. Об этом было в газетах.
Напоминать ему пришлось потому, что в ту пору он обосновался в спальне Мелани. Иначе бы они это обсуждали. Он упрямо сказал:
– Кажется, я помню.
– Я дала разрешение больнице его лечить, и он выздоровел. Судебное решение подействовало… подействовало на него.
Они стояли по обе стороны камина, теперь пышущего жаром. Она смотрела на огонь.
– Мне кажется… мне кажется, у него было сильное чувство ко мне.
Джек поставил пустой бокал.
– Я слушаю.
– Когда я отправилась на выездную сессию, он поехал за мной в Ньюкасл. И я… – Сначала она не собиралась говорить ему, что там произошло, но потом передумала. Теперь нет смысла что-либо скрывать. – Он шел под дождем, отыскал меня и… Я сделала ужасную глупость. В отеле. Не знаю, что на меня нашло. Я его поцеловала. Поцеловала его.
Он отступил на шаг от жара – или от нее. Ее это уже не волновало.
Она сказала шепотом:
– Он был такой милый. Он хотел жить с нами.
– С нами?
Джек Мей стал взрослым в 1970-х годах с их разнообразными течениями мысли. Всю свою сознательную жизнь он преподавал в университете. Он все понимал про нелогичность двойных стандартов, но это понимание не могло его защитить. Она увидела гнев на его лице, напрягшиеся желваки, посуровевший взгляд.
– Он решил, что я могу изменить его жизнь. Наверно, хотел, чтобы я стала для него чем-то вроде гуру. Думал, что я… Он был так серьезен, так жаден до жизни, до всего… А я не…
– Значит, ты его поцеловала, и он захотел с тобой жить. Ты что мне рассказываешь?
– Я отослала его. – Она покачала головой. Несколько секунд она не могла говорить.
Потом посмотрела на Джека. Он стоял поодаль, расставив ноги, скрестив руки, и его все еще красивое и обычно добродушное лицо застыло от гнева. Из расстегнутого ворота рубашки выбивался клочок седых волос. Ей случалось видеть, как он взбадривает его расческой. Внезапное осознание, что жизнь полна таких мелочей, ничтожных проявлений человеческой слабости, обрушилась на нее, и она отвела взгляд.
Только теперь, когда дождь перестал, до них дошло, что все это время он барабанил по стеклу.
И в наступившей тишине он сказал: