Планета Шекспира Саймак Клиффорд
— Кое-что. Осталось еще много.
— Мясо готово, — сказал Никодимус. — Тарелка только одна и только один столовый набор. Вы не возражаете, Картер, если я отдам его леди?
— Отнюдь не возражаю, — ответил Хортон. — Я и руками управлюсь.
— Ну, так отлично, — сказал Никодимус. — Я отправляюсь к тоннелю.
— Как только я поем, — сказала Элейна, — я спущусь посмотреть, как ты управляешься.
— Хотел бы я, чтоб вы пришли, — заявил робот. — Я там головы от хвоста не отличу.
— Это довольно просто, — сказала Элейна. — Две панели, одна поменьше другой. Та, что меньше, управляет щитом на большой панели, панели управления.
— Там нет двух панелей, — сообщил Никодимус.
— Должны быть.
— Но там их нет. Есть только та, на которой силовой щит.
— Тогда значит, — подытожила Элейна, — что это не просто неисправность. Кто-то запер тоннель.
— Это мне приходило в голову, — сказал Хортон. — Закрытый мир. Но зачем понадобилось закрывать?
— Надеюсь, — проворчал Никодимус, — мы этого не узнаем. — Он взял сумку с инструментами и ушел.
— Э, да это вкусно, — воскликнула Элейна. Она стерла жир с губ. — Мой народ не ест плоти. Хотя нам известны такие, кто ее ест, и мы презираем их за это, как признак варварства.
— Мы здесь все варвары, — коротко сказал Хортон.
— А что это был за разговор об анабиозе для Плотоядца?
— Плотоядец ненавидит эту планету. Он хочет ее покинуть. Поэтому-то он так отчаянно желает починки тоннеля. Если тоннель не откроется, он хотел бы отбыть с нами.
— Отбыть с вами? Ах, да, у вас же корабль. Или нет?
— Да. Стоит на равнине.
— Где бы это ни было.
— Всего в нескольких милях отсюда.
— Так вы отсюда отбудете? Могу я спросить, куда вы направляетесь?
— Черт меня побери, если я знаю, — сказал Хортон. — Это под ведомством Корабля. Корабль говорит, что мы можем вернуться на Землю. По-видимому, мы отсутствовали слишком долго. Корабль говорит, что мы будем пережитком, если вернемся обратно. Что нашего возвращения не хотят, что мы привели бы их в затруднение. А из того, что вы мне сказали, я делаю вывод, что возвращение бессмысленно.
— Корабль, — повторила Элейна. — Вы говорите так, словно корабль — личность.
— Ну, в некотором роде, так оно и есть.
— Это смехотворно. Я в состоянии понять, как, за долгий промежуток времени, у вас развилось чувство привязанности к нему. Мужчины всегда персонифицируют свои машины, оружие и инструменты, но…
— Черт побери, — перебил ее Хортон. — Вы не поняли. Корабль — действительно личность. Собственно, три личности. Три человеческих мозга…
Она протянула вымазанную жиром руку и ухватила его за локоть.
— Повторите это еще раз, — попросила она. — И помедленнее.
— Три мозга, — повторил Хортон. — Три мозга трех различных людей. Присоединены к кораблю. Теоретически…
Элейна отпустила его руку.
— Черт возьми, да их было множество. Не знаю сколько.
— Я раньше говорила о легендах, — сказала Элейна. — Что невозможно отличить легенду от истории. Нельзя быть уверенным. И это была одна из легенд — корабли, которые были отчасти людьми, отчасти машинами.
— Тут нет ничего удивительного, — сказал ей Хортон. — О да, я полагаю, это удивительно — само по себе. Но это связано с нашей технологией — смешение биологического и технологического. Это вполне лежит в царстве возможного. В технологической атмосфере наших дней это было приемлемо.
— Легенда становится жизнью, — произнесла она.
— Я себя чувствую забавно, получив ярлык легенды.
— Ну, легенда — не совсем вы сами, — возразила она, — но скорее вся история. Нам это кажется невероятным, одной из тех вещей, в которые невозможно окончательно поверить.
— Однако вы говорили, что нашлись способы получше.
— Разные способы, — подтвердила она. — Сверхсветовые корабли, основанные на новых принципах. Но расскажите мне о себе. Вы, конечно, не единственный человек на корабле. Ведь не стали бы посылать корабль всего с одним человеком на борту.
— Были еще трое, но они мертвы. Несчастный случай, как мне сказали.
— Сказали? Вы сами не знаете?
— Я же был в анабиозе, — ответил он.
— В таком случае, если мы не сможем починить тоннель, на борту есть место.
— Для вас, — подтвердил Хортон. — Для Плотоядца, я полагаю, тоже, если мы встанем перед выбором, взять его или оставить. Однако не вижу, почему бы вам не сказать, что мы с ним чувствуем себя не в своей тарелке. Да и остается проблема с его химизмом.
— Не знаю, — сказала Элейна. — Если больше ничего не останется, то, пожалуй, я предпочла бы отправиться с вами, нежели чем остаться здесь навсегда. Планета выглядит не слишком очаровательной.
— У меня тоже такое чувство, — согласился Хортон.
— Но это означало бы — бросить мою работу. Вы, должно быть, удивляетесь, почему я пришла через тоннель.
— У меня не было времени об этом спросить. Вы сказали, что составляете карту. В конце концов, это касается только вас.
Она засмеялась.
— Тут нет ничего секретного. Ничего загадочного. Нас целая команда, и мы составляем карты тоннелей — или, вернее, пытаемся это делать.
— Но Плотоядец говорил, что тоннели действуют случайным образом.
— Это потому, что он про них ничего не знает. Ими, вероятно, пользуется множество неосведомленных созданий и, конечно, для них тоннели неупорядочены. Робот сказал, что здесь всего один бокс?
— Верно, — подтвердил Хортон. — Всего один продолговатый бокс. Он выглядит, как панель управления. Он чем-то прикрыт. Никодимус считает, что покрытие может быть силовым щитом.
— Обыкновенно их два, — пояснила она. — Чтобы избрать цель назначения, используется первый бокс. Для этого необходимо поместить три пальца в три отверстия и нажать пусковые курки. Это заставит ваше так называемое силовое поле исчезнуть с панели выбора. Затем вы нажимаете целевую кнопку. Вынимаете пальцы из первого бокса и защитный щит вновь появляется на панели. Чтобы добраться до панели выбора, необходимо задействовать первый бокс. После того, как вы выбрали место назначения, вы проходите через тоннель.
— Но откуда вы узнаете, куда вы попадете? Если ли на панели какие-либо символы, говорящие вам, какую кнопку следует нажать?
— В этом весь фокус, — ответила Элейна. — Никаких символов нет, и куда вы попадете, вам неизвестно. Я полагаю, строители тоннелей имели какой-то способ узнать, куда попадают. Возможно, у них и была система, позволявшая выбрать правильное место назначения, но если и так, мы не смогли ее выяснить.
— Значит, вы нажимаете кнопки вслепую.
— Мысль у нас та, — сказала она, — что, хотя тоннелей много и у каждого тоннеля много пунктов назначения, ни тоннели, ни эти пункты не могут быть бесконечными. Если пропутешествовать достаточное время, один из тоннелей по необходимости принесет вас в место, где вы уже были прежде, и если вы будете вести точные записи, какие именно кнопки вы нажали на каждой панели каждого из тоннелей, которые вы миновали, и если достаточное количество людей будет это делать, каждый раз оставляя записки-сообщения на каждой панели прежде, чем пройти очередной тоннель, чтобы, если кто-то из партнеров по группе пройдет тем же путем…
Я это плохо объясняю, но теперь вы можете видеть, как, после многих проб и ошибок, в некоторых случаях может быть установлена связь между тоннелями и панелями.
Хортон, казалось, сомневался.
— По-моему, это дело долгое. Вы уже когда-нибудь возвращались в место, где бы уже побывали?
— Пока нет, — ответила она.
— А сколько вас там? В команде, я имею в виду.
— Я не уверена. Все время прибавлялись новые члены. Их вербовали и зачисляли в команду. Это дело своего рода патриотическое. Конечно, в той степени, в какой любого из нас можно назвать патриотом. Это слово, я уверена, означает не то же самое, что когда-то.
— Как вы доставляете собранные сведения на базу? В штаб? Туда куда вы должны ее донести? То есть вы собираете какую-либо информацию.
— Вы, по-видимому, не понимаете, — ответила Элейна. — Некоторые из нас — возможно, многие из нас — никогда не вернутся, с информацией или без нее. Мы знаем, когда беремся за эту работу, что можем быть списаны в расход.
— Звучит так, словно вам и особого дела нет.
— О, дело нам до этого есть, еще бы. По крайней мере, мне есть. Но работа это важная. Разве не видите, как она важна? Попасть в исследователи почетно. Не каждый может уйти. Существуют требования, с которыми сталкивается каждый из нас, прежде, чем будет принят.
— Словно вам ни черта не нужно возвращаться домой.
— Не так, — возразила Элейна. — Это придает чувство собственной ценности, достаточно сильное, чтобы поддержать вас где угодно, в какую бы ситуацию вы не угодили. Не нужно быть дома, чтобы быть собой. Достаточно просто иметь свое «я». Не полагаясь на какое-то особое окружение или связи. Вы понимаете?
— Пожалуй, я чуточку улавливаю.
— Если мы сможем разобрать карту тоннелей, если мы сможем установить связь между разными тоннелями, тогда ими можно будет пользоваться осмысленно. А не просто уходить в них вслепую, как нам приходится уходить сейчас.
— Но Плотоядец же ими пользовался. И Шекспир тоже. Вы говорите, что необходимо выбрать место назначения, даже если неизвестно, каким оно будет.
— Тоннелями можно пользоваться и не выбирая места назначения. Можно, за исключением тоннеля на этой планете, просто войти в тоннель и отправиться туда, куда он перенесет. При таких условиях тоннели и в самом деле не упорядочены. Мы предпологаем, что если цель не избирается, вступает в действие рассчитанная случайность — некая разновидность предустановленной случайности. При таком использовании, в тоннель не смогут войти трое подряд — а может быть, и сто подряд, — так, чтобы попасть в одно место. Мы полагаем, что это было предумышленное средство, предназначенное, чтобы пресечь использование тоннелей теми, у кого нет полномочий.
— А строители тоннелей?
Элейна покачала головой.
— Никто не знает. Кто они были, или откуда пришли, или как сконструированы тоннели. Ни намека на принципы, лежащие в их основе. Некоторые считают, что строители все еще живут где-то в галактике и что часть тоннелей может еще ими использоваться. То, что мы здесь имеем, может быть лишь заброшенным участком системы тоннелей, частью старинной транспортной системы, оказавшейся теперь без надобности. Словно заброшенная дорога, которой больше не пользуются, потому что она ведет в места, куда никто теперь не хочет ходить, места, весь смысл идти в которые давно потерян.
— И нет никаких указаний на то, что за создания были эти строители?
— Их немного, — ответила она. — Мы знаем, что у них должны были быть какие-то руки. Руки, по крайней мере с тремя пальцами, или с какого-то рода манипулятивными органами, эквивалентными по крайней мере трем пальцам. Это им было необходимо, чтобы работать с панелями.
— Больше ничего?
— Это все, — сказала Элейна. — Я находила изображения. Рисунки, резьбу, гравюры. В старых домах, на стенах, глиняных изделиях. Изображаются много разных форм жизни, но по крайней мере одна определенная форма жизни всегда присутствует.
— Обождите минутку, — сказал Хортон. Он встал с кучи дров и прошел в домик Шекспира, вернулся с бутылкой, найденной им предыдущим днем. Он протянул бутылку Элейне.
— Вроде этого? — спросил он.
Та медленно повертела бутылку, потом остановилась и ткнула в нее пальцем.
— Вот это, — сказала она.
Ее палец указывал на создание, стоявшее в сосуде.
— Оно здесь плохо исполнено, — сказала Элейна. — И изображено под иным углом. На других изображениях видна большая часть тела, больше деталей. Вот эти штучки, торчащие у него из головы…
— Они выглядят, как антенны, которые земные люди в старые дни употребляли, чтобы ловить сигналы для телевизионных устройств, — сказал Хортон. — Или же они могут изображать корону.
— Это антенны, — сказала Элейна. — Биологические антенны, я уверена. Может быть, какие-либо органы чувств. Голова здесь выглядит как простой шарик. И все, которые я видела, были такими. Ни глаз, ни ушей, ни рта, ни носа. Может быть, антенны давали им весь объем чувственной информации, который им был сколько-нибудь нужен. Может быть, их головы и были просто шарами, подпорками для антенны. И хвост. Вы здесь не можете разобрать, но хвост пушистый. Остальная часть тела, или то, что я смогла из нее разобрать на других виденных мной изображениях, всегда неясна по части деталей — нечто вроде тела вообще. Конечно, мы не можем быть уверены, что они действительно так выглядели. Все это может оказаться не более, чем символом.
— Исполнение довольно жалкое, — заметил Хортон. — Грубое и примитивное. Не думаете ли вы, что народ, способный сконструировать тоннели, мог получше нарисовать себя?
— Я об этом тоже думала, — ответила Элейна. — Может быть, рисовали не они. Может быть, у них совсем не было чувства прекрасного. Может быть, исполняли эти предметы другие народы, посторонние. Может быть, и рисовали они не по настоящим знаниям, а по мифам. Может быть, миф о строителях тоннелей сохранился везде по большей части галактики, и его в общих чертах разделяют множество различных народов, много разных расовых памятей, продолжающихся столетиями.
16
Вонь пруда была ужасающей, но когда Хортон приблизился, она, казалась, уменьшилась. Первый ее слабый вдох был хуже, чем здесь, у самого края воды. Может быть, сказал он себе, это пахнет хуже, когда начинает разрежаться и рассеиваться. Здесь, где испарения гуще, зловоние сдерживается и смазывается другими составляющими, которые его уравновешивают.
Пруд, как он видел, был несколько больше, чем показался ему, когда он впервые его увидел от разрушенного поселения. Он лежал покойно, без ряби. Береговая линия была чиста; никакой поросли, камышей или иной растительности к ней не прибилась. Не считая нескольких ручейков песка, принесенного сверху стекающей водой, берег состоял из гранита. Пруд, очевидно, размещался в чашеобразной полости в скальной основе. И вода, так же, как берег была чиста. На ней не было пены, как того можно было бы ждать и вообще никакая жизнь, не могла существовать в пруду. Но несмотря на свою чистоту, он не был прозрачным. Он словно заключал в себе угрюмую черноту. Он не был ни синим, ни зеленым — он был почти черным.
Хортон стоял на каменном берегу, держа в руке остатки мяса. Вокруг пруда, его чаши ощущалась некая хмурость, располагающая к меланхолии, если не к настоящему страху. Это удручающее место, сказал он себе, но оно не совсем лишено очарования. Это место такого рода, где человек съеживается и ему в голову приходят болезненные мысли — болезненные и романтические. Живописец, возможно, мог бы воспользоваться им, как моделью, чтобы написать холст с видом одинокого озера, ухватив в его расположении чувство одинокой потерянности и отрыва от реальности.
«Мы все затеряны.» Так написал Шекспир в этом длинном отрывке в конце «Перикла». Он писал всего лишь в иносказательном смысле, но здесь, меньше, чем в миле от того места, где он писал этот отрывок при мерцающем огоньке самодельной свечи, находилась та самая затерянность, о которой он писал. Он писал хорошо, этот странный человек из какого-то иного мира, подумал Хортон, потому что теперь казалось, что затеряны все. Уж конечно, Корабль и Никодимус и он сам были затеряны в необозримости без возврата, а из того, что сказала ему Элейна там, у костра, остальное человечество затерялось тоже. Может быть, единственными, кто не затерялся, были те люди, та горстка людей, кто еще остался на Земле. Как бы жалка не была Земля в нынешние дни, она по-прежнему оставалась для них домом.
Хотя, если вернуться к этой мысли, Элейна и другие исследователи тоннелей, может быть, и не были затеряны в том же смысле, как все другие. Затеряны, может быть, в том смысле, что они не знали, куда они направляются или что за планету найдут, но определенно не затеряны в смысле том, что им никогда и не понадобится знать, где они находятся. Самодостаточные до такой степени, что не нуждались в других людях, не нуждались в дружеских чувствах, странные люди, переросшие нужду в доме. И не это ли, спросил он себя, есть способ победить одиночества — перестать нуждаться в доме?
Он подошел поближе к краю воды и зашвырнул мясо подальше. Оно упало со всплеском и тотчас же полностью исчезло, словно пруд принял его, потянулся и схватил его, и всосал его в себя. От всплеска побежали концентрические круги, но берега они не достигли. Рябь быстро затухла. Пробежав немного, волны уменьшались и исчезли; пруд возвратился к безмятежному спокойствию, к своей безликой глади. Словно, сказал себе Хортон, пруд ценил свое спокойствие и не выносил помех.
А теперь, подумал он, пора уходить. Он сделал то, зачем сюда пришел, и пора уходить. Но он не уходил; он остался. Словно было здесь что-то, говорившее ему, чтобы он не уходил, словно, по какой-то причине, он должен был немного помедлить, как человек, продлевающий время у постели умирающего друга, который и хочет уйти, чувствуя себя неловко перед лицом наступающей смерти, но все-таки остающийся из-за ощущения, что на старую дружбу была бы наброшена тень, если бы он ушел очень скоро.
Он стоял и осматривался вокруг. Слева маячил гребень, на котором располагалось заброшенное поселение. Дома были скрыты за деревьями. Прямо впереди маячило вроде бы болото, а справа конический холм — курган — которого он до сих пор не замечал и который, очевидно, не просматривался отчетливо от хребта с поселением.
Холм поднимался, рассудил Хортон, на пару сотен футов над поверхностью пруда. Симметричный, он выглядел правильным конусом, равномерно сужающимся к острой верхушке. Было в его облике что-то от конуса вулканического шлака, но Хортон знал, что дело не в этом. Не считая того, что холм, конечно, мог и не быть конусом, Хортон не мог подобрать никакой причины для своего немедленного отказа от вулканического объяснения. Тут и там на холме росли одинокие деревья, но в остальном он был лишен всякой растительности, кроме напоминающей траву поросли, покрывавшей его. Никакой геологический фактор, сказал себе Хортон, не был заметен и не приходил сразу на ум, чтобы объяснить такого рода образование.
Он перенес внимание на пруд, вспомнив о том, что говорил Плотоядец, что он состоит не из настоящей воды, а больше похож на суп, для воды слишком густой и плотный.
Спустившись к краю пруда, Хортон присел на корточки и осторожно вытянул палец, чтобы коснуться жидкости. Поверхность словно бы легонько сопротивлялась, как будто у нее было изрядное поверхностное натяжение. Палец внутрь не проникал. Вместо того при легком нажатии поверхность прогнулась вниз под кончиком пальца. Хортон надавил сильнее, и палец прошел. Протолкнув всю руку, он повернул запястье так, что сложенная чашечкой ладонь оказалась наверху. Медленно подняв руку, он увидел, что в ладони у него пригоршня жидкости. Она спокойно лежала в сложенной ладони, не проскальзывая между неплотно сложенных пальцев, как проскальзывала бы вода. Словно вся жидкость была одним куском. Господи боже мой, подумал Хортон, кусок воды!
Хотя теперь он знал, что это не вода. Странно, подумал он, что Шекспир знал не более того, что она похожа на суп. Хотя может быть, и знал. В книге было множество надписей, а он прочитал всего несколько отрывков. Как суп, сказал Плотоядец, но это не напоминало суп. Жидкость оказалась теплее, чем ожидал Хортон, и тяжелее, хотя это, конечно, как рассудить, и жидкость, конечно, должна быть весомой, а взвесить ее у него способа нет. На ощупь она была скользкой. Как ртуть, хотя это и не ртуть, в этом он был уверен. Он повернул руку и дал жидкости стечь. Когда она сбежала, ладонь осталась сухой. Жидкость не смачивала.
Невероятно, сказал себе Хортон. Жидкость, теплее, чем вода, тяжелее, вязче, не смачивающая. Может быть, у Никодимуса есть трансмог — нет, черт с ним. У Никодимуса есть дело, а когда он его сделает, они уберутся отсюда, с этой планеты, уйдут в космос — вероятно, к другим планетам, а может быть и не к планетам вовсе. И если так и выйдет, он останется в анабиозе и не оживет. Эта мысль не испугала Хортона так, как должна бы была испугать.
Сейчас он впервые признался себе в том, что, более, чем вероятно, все время было у него на уме. Эта планета нехороша. Плотоядец так и сказал в первых же своих словах, что планета — нехороша. Не страшна, не опасна, не омерзительна — просто ни черта не стоит. Не того рода место, где бы хотелось остаться.
Хортон попытался проанализировать, почему он так думает, но никаких особых факторов, которые он мог выстроить в ряд и подсчитать, казалось, и не было. Просто предчувствие, бессознательная психологическая реакция. Может быть, все дело было в том, что эта планета слишком походила на Землю — нечто вроде потертой Земли. Он ожидал, что чужая планета будет по-настоящему чужой, а не бледным, неудовлетворительным повторением Земли. Более чем вероятно, другие планеты окажутся более удовлетворительно чуждыми. Надо ему спросить Элейну, сказал себе Хортон, она ведь должна знать. Странно это, подумал он, как она прошла сквозь тоннель и двинулась вверх по тропе. Странно, что на этой планете пересеклись две человеческие жизни — нет, не две, а три, потому что он забыл Шекспира. Отчего-то судьба порылась в своем мешке с сюрпризами и извлекла три человеческих жизни, на очень ограниченном промежутке времени, таком ограниченном, что они встретились друг с другом — или, в случае с Шекспиром, едва не встретились — по крайней мере, что они, все трое, вступили во взаимодействие. Элейна сейчас спустилась с Никодимусом к тоннелю и вскорости он к ним присоединится, но прежде того он, вероятно, должен исследовать конический холм. Хотя как он будет его исследовать, или что это исследование ему даст, Хортон не имел никакого представления. Но отчего-то казалось важным, чтобы он на холм посмотрел. Скорее всего это чувство возникло, сказал он себе, оттого, что холм казался здесь настолько не на своем месте.
Хортон поднялся с корточек и медленно пошел вдоль берега пруда, направляясь к холму. Солнце, наполовину взобравшееся с востока на небо, начало пригревать. Само небо было бледно-голубым, без малейшего намека на облачко. Хортон обнаружил, что размышляет, на что могут быть похожи погодные условия этой планеты. Нужно спросить у Плотоядца. Плотоядец пробыл здесь достаточно, чтобы это узнать.
Хортон обошел пруд и оказался у подножья холма. Подъем был так крут, что ему пришлось взбираться почти на четвереньках, пригнувшись и хватаясь за травянистый покров, чтобы не скатиться вниз.
На полпути вверх он остановился, сердце бешено стучало. Хортон вытянулся на земле во весь рост, вцепившись руками в землю, чтобы не съехать обратно. Он повернул голову, чтобы увидеть пруд. Теперь его поверхность была не черной, а синей. В зеркальной ее черноте отражалась голубизна неба. Хортон так сильно задохнулся от карабканья, что ему показалось, будто холм вместе с ним тяжело дышит — или, может быть, что внутри холма ритмично бьется какое-то огромное сердце.
Все еще тяжело дыша, Хортон вновь поднялся на четвереньки и наконец достиг вершины. Там, на маленькой плоской площадке, увенчивающей холм, он посмотрел вниз, на другую сторону и убедился, что холм действительно был конусом. По всей своей окружности склон подымался под тем же самым углом, как и там, где Хортон только что вскарабкался.
Сидя по-турецки, он посмотрел через пруд туда, где на противоположном гребне виднелось кое-что из строений заброшенного поселения. Он попытался проследить очертание застройки, но это оказалось невозможным из-за сильных зарослей, смазывающих линии. Несколько левее находился домик Шекспира. От костра поднималась тонкая струя дыма. Хортон там никого не заметил. Плотоядец, более, чем вероятно, еще не вернулся со своей охотничьей вылазки. Тоннеля он не различал из-за углубления, в котором тот находился.
Сидя, Хортон механически выдергивал траву. Некоторые травинки выдергивались, к их корням приставала глина. «Глина, — сказал себе Хортон, — забавно». Что бы здесь делать глине? Он вынул карманный нож и, открыв лезвие, вонзил его в почву, выкопав небольшую ямку. Насколько он мог видеть, везде была глина. А что, спросил он себя, если весь этот холм сделан из глины? Нечто вроде чудовищного нарыва, выросшего давно-давно и сохранившегося до сих пор. Хортон вытер лезвие и закрыл нож, сунул его обратно в карман. Интересно было бы, подумал он, если будет время, разобраться в геологии этого места. Только какая разница? На это уйдет уйма времени, а он не собирался оставаться так долго.
Поднявшись на ноги, Хортон начал осторожно спускаться по склону.
У тоннеля он нашел Элейну и Никодимуса. Женщина сидела на валуне и глядела, как Никодимус работает. Тот держал молоток и стамеску и высекал канавку вокруг панели.
— Вы вернулись, — сказала Элейна Хортону. — Что вас так задержало?
— Я кое-что обследовал.
— В городе? Никодимус мне говорил о городе.
— Нет, не в городе, — ответил Хортон, — да и не город вовсе.
Никодимус обернулся, не выпуская молотка со стамеской.
— Я пытаюсь вырубить панель из скалы, — сказал он. — Может быть, мне это удастся. Тогда я смогу добраться до нее сзади и поработать над ней оттуда.
— А что ты будешь делать, — спросил Хортон, — если оборвешь провод?
— Там не должно быть никаких проводов, — ответила Элейна. — ничего даже близко столь примитивного.
— К тому же, — добавил Никодимус, — если я смогу отделить панель, то, может быть, смогу и отколупнуть покрытие.
— Покрытие? Ты же говорил, что это силовое поле.
— Я полагаю, — заметил Хортон, — что второго бокса не оказалось. Того, который открывает покрытие.
— Нет, — подтвердила Элейна, — а это значит, что кто-то вмешался в конструкцию. Кто-то, не желавший, чтобы кто-либо покинул эту планету.
— Вы имеете в виду, что планета закрыта?
— Полагаю, что так, — согласилась она. — Полагаю, что на других тоннелях должен был быть установлен какой-то знак, предупреждающий не пользоваться переключателем, ведущим на эту планету; но если и так, то знаки давно уж исчезли, или, может быть, они есть, но мы не знаем, чего искать.
— Даже если б вы их нашли, — заметил Никодимус, — вы, по всей вероятности, не смогли бы их прочесть.
— Это верно, — согласилась Элейна.
По тропе вразвалку приближался Плотоядец.
— Я вернулся с новым свежим мясом, — объявил он. — Как у вас здесь дела? Удалось ли вам разрешить проблему?
— Нет, — ответил Никодимус, возвращаясь к работе.
— Долгонько это у вас занимает, — заметил Плотоядец.
Никодимус опять повернулся.
— Кыш у меня из-за спины! — бросил он. — Ты меня донимаешь с самого начала. Вы с твоим дружком Шекспиром годами лодырничали, не делая ничего, а теперь ты ждешь, чтобы мы заставили это заработать за час-другой.
— Но у вас есть инструменты, — проскулил Плотоядец. — Инструменты и обучение. У Шекспира ничего этого не было, и у меня тоже нет. Казалось бы, имея инструменты и обучение…
— Плотоядец, — сказал Хортон, — мы ведь не говорили тебе, что сможем что-то сделать. Никодимус сказал, что он попытается. Тебе не давали никаких гарантий. Перестань вести себя так, словно мы нарушили данное тебе обещание. Никто ничего не обещал.
— Может быть, лучше, — предложил Плотоядец, — чтобы мы попробовали какое-нибудь волшебство. Поколдовали все вместе. Мое волшебство, ваше волшебство и ее волшебство, — он указал на Элейну.
— Волшебство не подействует, — коротко сказал Никодимус. — Если оно только вообще существует, волшебство.
— О, волшебство-то существует, — заверил Плотоядец. — Тут нет вопроса. А вы бы так не сказали? — воззвал он к Элейне.
— Я видала волшебство, — ответила та, — или то, что считалось волшебством. Кое-что из этого вроде бы действовало. Не каждый раз, конечно.
— Случайность, — заявил Никодимус.
— Нет, больше, чем случайность, — возразила она.
— Почему бы нам всем попросту не уйти отсюда, — сказал Хортон, — и не предоставить Никодимусу возможность делать то, что он делает. Если только, — добавил он Никодимусу, — тебе не нужна никакая помощь.
— Не нужна, — ответил Никодимус.
— Пойдемте, посмотрим город, — предложила Элейна. — Умираю, хочу его осмотреть.
— В лагере остановимся и возьмем фонарик, — сказал Хортон. У Никодимуса он спросил: — У нас ведь есть фонарик, не так ли?
— Да, — ответил Никодимус. — Вы его найдете в одном из тюков.
— Ты с нами пойдешь? — спросил Хортон Плотоядца.
— С вашего позволенья, нет, — ответил Плотоядец. — Город для меня беспокойное место. Я лучше останусь здесь. Я буду ободрять робота.
— Ты будешь держать пасть на замке, — заявил Никодимус. — Ты ни пикнешь и не шевельнешься. И советов давать не будешь.
— Я так и сделаю, — промолвил смиренный Плотоядец, — ты меня даже не заметишь.
17
«Вся ее жизнь прошла в комитетах, — призналась себе гранд-дама, — и было время, когда она думала об этом теперешнем деле как о разновидности комитета. Просто новый комитет, говорила она себе, пытаясь одолеть страх перед тем, на что она согласилась, пытаясь перевести это на обыденные и понятные (для нее) выражения, чтобы в нем уже негде было угнездиться страху. Хотя, — припомнила она, — страх этот перевешивался иным страхом. И почему так случилось, — спросила она себя, — что мотивом ее оказался страх? В то время, конечно, кроме как в некоторые тайные минуты, она не признавала страха. Она говорила себе и заставляла верить других, что она действует из чистого альтруизма, что она не думает ни о чем ином, кроме блага человечества. Она верила в это, или полагала, что верит, потому, что такой мотив так хорошо укладывался в то, чем она занималась всю жизнь. Она была известна добрыми делами и глубоким состраданием ко всему страждущему человечеству, и так легко было считать, будто приверженность ее благу народа Земли просто оказалась перенесена на это последнее самопожертвование.
Хотя насколько она могла припомнить, она никогда не думала об этом, как о жертве. Она охотно предоставляла другим так думать, — вспоминала она, — и по временам даже ободряла их в этой мысли. Ибо казалось таким благородным поступком принести себя в жертву, а она хотела, чтобы ее запомнили за благородные поступки, и этот последний был бы величайшим из всех. Благородство и честь, думала она: вот что она чтит превыше всего. Но нет, — вынуждена она была теперь признать, — не молчаливое благородство и не безмолвную честь, ибо в таком случае ее никто не заметил. А это для нее было непредставимо, ибо она нуждалась во внимании и восторге. Председательствующая, президент, экс-президент, национальный представитель, секретарь, казначей — все это и многое кроме — организация громоздилась на организацию, пока у нее не стало не хватать времени на то, чтобы подумать, каждый момент был занят и все катилось дальше.
— Не было времени подумать? — переспросила она себя. — Эта ли причина крылась за всеми ее суетливыми стараниями? Не честь и слава, а просто нехватка времени, чтобы подумать? Отсутствие возможности подумать над ее рухнувшими браками, об отвернувшихся от нее мужчинах, о пустоте, которую она почувствовала с течением лет?
Вот почему она оказалась здесь, — поняла она. — Из-за того, что она была неудачницей — из-за того, что она терпела неудачи не только с другими, но и сама с собой, и в конце концов осознала себя женщиной, лихорадочно ищущей чего-то упущенного, упущенного, быть может, потому, что она не осознавала его ценности, пока не стало поздно.
И с такой точки зрения, — поняла она, — нынешняя авантюра оказалась правильной, хотя она и сомневалась уже много раз в этом.»
«Я в этом не сомневался никогда, — сказал ученый. — Я всегда был уверен.»
«Подслушивал, — резко сказала гранд-дама. — Заглянул в мои мысли. Неужто вовсе не осталось возможности побыть наедине с собой? Личные мысли должны быть секретом каждого. Это дурные манеры — подслушивать.»
«Мы — одно, — возразил ученый, — или должны быть одним. Нет более трех личностей, нет более одной женщины и двух мужчин. Лишь ум, единый ум. Однако мы все еще порознь. Мы порознь чаще, чем вместе. И в этом мы потерпели неудачу.»
«Мы не потерпели неудачи, — сказал монах. — Мы лишь начали. У нас впереди вечность, и я в силах определить вечность. Всю свою жизнь я прожил ради вечности, подозревая, хотя жил для нее, что вечности именно для меня не будет. Ни для меня и ни для кого. Но теперь я знаю, что я ошибался. Мы нашли вечность, мы трое — или, если не вечность, то такое, что может стать вечностью. Мы уже изменились и мы еще изменимся, и с течением эпох, за которые этот материальный корабль рассыплется в пыль, мы несомненно станем вечным мозгом, который не будет нуждаться в Корабле и даже в этих биологических мозгах, заключающих сейчас в себе наши разумы. Мы станем единым свободным агентом, что будет вовеки странствовать по всей бесконечности. Не настоящее определение, но историйка. Вы должны понимать, что Церковь за долгие годы сформировала много славных историй. В этой говорится о горе в милю высотой и птице. Птица, которая для целей этой истории сделана чрезвычайно долгоживущей, каждую тысячу лет прилетает к горе и касается ее, пролетая, крыльями, стачивая тем самым бесконечно малую часть горы. Каждую тысячу лет птица так делает и стачивает в конце концов гору касаниями птичьего крыла раз за тысячу лет. Но вы ошибетесь. Это не более, чем начало вечности.»
«Глупейшая история, — сказал ученый. — Вечность — понятие, не склонное к определениям. Это всеобъемлющая неопределенность, в которую мы не можем вложить смысла, большего, чем понятие бесконечности.»
«Мне история понравилась, — заявила гранд-дама. — В ней есть чудесное прикосновение сути. Это простенькая история как раз такого рода, какие я подыскивала, чтобы использовать их в речах, которые я произносила перед множеством разных групп во множестве разных случаев. Но если бы вы меня попросили теперь перечислить эти группы и случаи, я бы нашла затруднительным их перечислить. Хотела бы я, сэр Монах, чтобы я раньше знала вашу историю. Я уверена, что нашла бы случай ею воспользоваться. Это было бы очаровательно. Была бы буря аплодисментов.»
«История глупа, — повторил ученый, — потому что задолго до того, как ваша долгоживущая птица смогла бы оставить хоть крошечную отметину на горе, природные силы эрозии сровняли бы ее с землей.»
«У вас есть перед нами двумя преимущество, — разочарованно заметил монах. — У вас есть научная логика, руководящая вашими мыслями и истолковывающая ваш опыт.»
«Логика человечества, — возразил ученый, — дает мне опоры не больше, чем жалкая тростинка. Это логика, диктуемая наблюдением, а наши наблюдения, невзирая на множество наших чудесных приборов, крайне ограничены. Теперь мы трое должны сформировать новую логику, основанную на наших текущих наблюдениях. Мы найдем, я уверен, много ошибок в нашей земной логике.»
«Я знаю лишь немного о логике, помимо той, которую изучал церковником, — признался монах, — а та логика чаще основывалась на темных по смыслу интеллектуальных упражнениях, чем на научных наблюдениях.»
«А я, — сказала гранд-дама, — и вовсе действовала не логикой, а набором определенных приемов, приспособленных для совершения определенных действий, о которых я пеклась, хотя я не уверена, что „пеклась“ здесь подходящее слово. Я теперь испытываю затруднения, вспоминая, как именно я пеклась о делах, ради которых работала. Если совсем искренне, то я думаю, что мной двигали не столько дела, сколько возможность, предоставляемая ими, сохранять и использовать определенные важные положения. Подумать об этом теперь, так эти важные положения, казавшиеся такими желанными и привлекательными, изошли в ничто. Но я, должно быть, воистину отличалась в общественном мнении, ибо как бы иначе мне предложили честь, которой удостоены мы все трое, когда было решено, что один из нас должен быть женщиной. Так что я бы предположила, что возглавлять многочисленные комитеты, работать во многих комиссиях, участвовать во всяческих группах расследования по вопросам, о которых я не знала почти что ничего, и выступать перед большими и малыми аудиториями — это должно казаться стоящим делом. И после всего этого времени, пытаясь составить мнение о том, по праву ли я здесь, я рада, что так вышло. Я рада, что я здесь. Если бы не это, меня не было бы нигде, сэр Монах, ибо я полагаю, что мне никогда не удавалось склонить себя поверить в вашу концепцию бессмертной души.»
«Это не моя концепция, — возразил монах. — Я и сам не верю в бесконечную жизнь. Я пытался заставить себя поверить, потому что мое дело основывалось на необходимости веры. И был еще мой страх смерти, да, пожалуй, и жизни тоже.»
«Вы приняли свой теперешний пост здесь с нами из-за своего страха смерти, — сказала гранд-дама, — а я из-за чести — оттого, что мне непривычно было отвергать почет и уважение. Я чувствовала, что меня, может быть, вовлекают в нечто такое, что будет не по мне, но я слишком долго стремилась быть у всех на виду и оказалась органически не в состоянии отказаться. Уж по самой крайней степени, сказала я себе, это будет способ обрести такую вспышку известности, о какой я и не мечтала.»
«А теперь, — спросил ученый, — все ли вам кажется правильным? Вы удовлетворены, считаете свое согласие правильным?»
«Я удовлетворена, — ответила она. — Я даже начинаю забывать, и это оказывается благословением. Были ведь Ронни Дуг и Альфонс…»
«Кто это были?» — спросил монах.
«Мужчины, за которыми я была замужем. Они и еще пара других, имен которых я сейчас не могу припомнить. Не имею ничего против того, хотя было время, когда я имела бы, чтобы сказать вам, что я была нечто вроде стервочки. Довольно царственной стервочки, пожалуй, но все-таки грязной стервы.»
«Мне представляется, — сказал ученый, — что мы действуем так, как было задумано. Что-то, более чем вероятно, продолжается дольше, чем замышлялось. Но еще за тысячу лет, быть может, мы сможем стать тем, чем должны стать. Мы честны сами с собой и друг с другом, а я полагаю, что это должно быть частью того же. Мы не смогли полностью сбросить с себя все человеческое за такое короткое время. Человеческая раса потратила два миллиона лет или около того, на то, чтобы выработать человеческие качества, и это не такая вещь, которую можно стащить легко, как одежду.»
«А вы, сэр Ученый?»
«Я?»
«Да, как насчет вас? Другие двое из нас наконец честны. А как с вами?»
«Я? Я никогда не думал об этом. Никогда не сомневался. Любой ученый, а в особенности астроном, как я, готов был бы продать душу, чтобы пойти. Если подумать, то, фигурально выражаясь, я и продал душу. Я потворствовал своему назначению в этот конгломерат интеллектов, или как его там не назови. Потворствовал назначению. Я бы дрался за него. Я упрашивал кое-каких друзей, самым секретным и осторожным образом, чтобы они помогли моему назначению. Я готов был на все ради этого. Я не думал о своем выборе, как о чести. Я действовал не из страха, как вы двое — и однако, в некотором смысле, может быть, и из страха. Я, знаете ли, старел, и начинал уже приобретать это лихорадочное чувство, что время уходит, песок высыпается. Да, если подумать, то, может быть, был и страх: подсознательный страх. Но в основном было ощущение, что я не могу позволить себе сойти в последнюю тьму, когда столько осталось сделать. Не то, чтобы мои теперешние наблюдения или выводы имели какое-то земное происхождение, ибо я больше не часть Земли.
Но по конечному счету, я думаю, все это и неважно. Моя работа предназначалась не для Земли и не для товарищей, а для меня самого — для моего личного удовлетворения и удовольствия. Я не искал аплодисментов. В отличие от вас, моя дорогая леди, я скрывался. Я избегал публики, я не давал интервью и не писал книг. Писал, конечно, статьи, чтобы поделиться своими находками с товарищами по работе, но ничего такого, что прочитал бы человек с улицы. Я думаю, если подытожить, что я был крайним эгоистом. Мне не было дела ни до кого, кроме себя. Теперь я рад сообщить вам, что свое размещение с вами двумя я нахожу очень удобным. Словно мы — старые друзья, хотя раньше мы никогда не были друзьями, да может быть, ни один из нас в действительности и не друг двум другим по классическому определению дружбы. Но раз мы можем действовать совместно, то я думаю, что при данных обстоятельствах мы можем назвать это дружбой.»
«Вот так экипаж у нас подобрался, — сказал монах. — Ученый-эгоист, женщина, ищущая славы и бывщий испуганный монах.»
«Бывший?»
«Я больше не боюсь. Больше ничто не может меня коснуться, как и любого из вас. Мы добились этого.»
«Нам предстоит еще долгий путь, — сказал ученый. — Здесь не место и не время для торжества. Скромность, скромность и скромность.»
«Я всю свою жизнь провел в скромности, — сказал монах. — Со скромностью я покончил.»
18
— Что-то не так, — сказала Элейн. — Что-то не на месте. Нет, может быть дело далеко не в этом. Но есть что-то такое, чего мы не нашли. Ждет здесь какая-то ситуация — может и не нас, но ждет.
Она напряглась, почти замерла от напряжения, и на ум Хортону пришло воспоминание о старом сеттере, с которым он временами охотился на уток. Чувство ожидания, знания, и в тоже время не совсем знания, привставания на цыпочки от острого ощущения присутствия.
Он остановился, подождал, и наконец, как бы с усилием, она расслабилась.
Элейна посмотрела на Хортона просящими глазами, просящими о том, чтобы ей поверили.
— Не смейтесь надо мной, — сказала она. — Я знаю, что здесь что-то есть — что-то необычайное. Я не знаю, что это такое.
— Я не смеюсь над вами, — ответил он. — Я верю вам на слово. Но как…
— Не знаю, — ответила она. — Однажды в такой ситуации, как эта, я себе не поверила. Но теперь — нет. Это уже случалось раньше, много раз. Почти как знаешь наверняка. Словно предупреждение.
— Вы думаете, это может быть опасно?
— Невозможно узнать — просто ощущение чего-то.
— Мы пока ничего не находили, — сказал он, и это было близко к истине. В трех обследованных ими зданиях не было ничего, кроме пыли, дряхлой обстановки, керамики и стекла. Для археолога это могло бы иметь значение, сказал себе Хортон, но для них двоих это были просто древности — пыльные, заплесневевшие, однообразные древности, которые одновременно угнетали и явно никуда не годились. Когда-то в далеком прошлом жили здесь разумные существа, но для его нетренированных глаз ничто не указывало на цели их пребывания.
— Я об этом часто думала, — сказала Элейна. — Удивлялась. Я ведь не единственная у кого это есть. Есть и другие. Новая способность, приобретенный инстинкт — невозможно точно сказать. Когда люди вышли в космос и высадились на других планетах, они были вынуждены приспосабливаться — как бы это назвать? — ну, может быть, к непохожести. Им пришлось развить новые способы выживания, новые способы думать, новые взгляды и чувства. Может быть, мы этим и обладаем — новым органом чувств, новым способом узнавать. Что-то подобное появилось у земных пионеров, когда они попадали в неизвестные области. Может быть было это и у первобытных людей. Но на давно уже заселенной и цивилизованной Земле наступило время, когда в этом уже не осталось нужды, и оно исчезло. В окружении цивилизации мало неожиданностей. Всякий хорошо знает, чего он может ждать. Но когда он отправляется к звездам, он вновь испытывает нужду в этом древнем способе познания.