Планета Шекспира Саймак Клиффорд
— Не смотрите на меня, — сказал Хортон. — Я один из жителей того, что вы назвали цивилизованной Землей.
— А она была цивилизованной?
— Чтобы ответить на это, нужно уточнить термины. Что значит цивилизованный?
— Я не знаю, — ответила Элейна. — Я никогда не видела совершенно цивилизованного мира — в том смысле, в котором цивилизованной была Земля. Или я думаю, что не видела. В теперешние дни нельзя быть уверенным. Вы и я, Картер Хортон, происходили из различных эпох. Могут возникнуть случаи, когда единственным правильным курсом для каждого из нас будет терпение друг к другу.
— Вы говорите так, словно видели множество миров.
— Так и есть, — подтвердила она. — Во время занятий картированием. Приходишь в какое-нибудь место, остаешься там день или два — ну, может побольше, но никогда особенно долго. Лишь так долго, чтобы сделать несколько наблюдений и набросать кое-какие заметки, чтобы составить впечатление того, что это за мир. Понимаете, чтобы можно было опознать его, если вернешься снова. Ибо важно узнать, приносит ли вас система тоннелей когда-либо обратно, в место, где вы уже были. В некоторых местах хочется остаться подольше. Но таких мало. Чаще всего вы бываете рады уйти.
— Скажите мне одну вещь, — попросил Хортон. — Я все о ней думаю. Вы отправились в экспедицию по картированию. Так вы это называете. По мне, так это похоже на сумасброднейшую идею. У вас шансов больше, чем один на миллион, и однако…
— Я же говорила, что есть другие.
— Но даже будь у вас хоть миллион, только один будет иметь шанс вернуться в мир, который уже когда-то посетил. А если всего один из вас отыщет обратный путь, это будет пустой тратой времени. Множество вас должно преуспеть, прежде, чем появится какая-то статистическая вероятность нанести тоннели на карту, или хотя бы начать их наносить.
Та холодно посмотрела на него.
— Там, откуда вы явились, вы, конечно, слыхали о вере.
— Конечно, о вере я слышал. Вера в свое «я», вера в свою страну, вера в свою религию. Какое все это имеет отношение к нашей теме?
— Вера — часто все, что есть у человека.
— Вера, — заявил Хортон, — это когда считают что-то возможным, хотя совершенно уверены, что это не так.
— Зачем так цинично? — спросила Элейна. — Откуда такая узость зрения? Отчего такой материализм?
— Я не циничен, — возразил он. — Просто я принимаю в некоторый расчет шансы. И зрение наше не было узким. Это мы, припомните-ка, первыми отправились к звездам, и мы смогли уйти, убедили себя в уйти только благодаря материализму, который вы по-видимому так презираете.
— Это верно, — согласилась она, — но я говорю не об этом. Земля это одно, звезды — другое. Когда вы оказываетесь между звезд, ценности меняются, сдвигается точка зрения. Есть древнее выражение — «это совсем иная игра» — вы мне, кстати, не скажете, что это означает?
— Я полагаю, она относится к какому-нибудь виду спорта.
— Вы имеете в виду эти дурацкие упражнения, которыми когда-то занимались на Земле?
— Вы ими больше не занимаетесь? Совсем никаким спортом?
— Слишком много необходимо сделать, слишком многому научиться. Мы больше не нуждаемся в искусственном забавлении. У нас нет времени, а даже если б и было, все равно это никому не интересно.
Элейна показала на здание, почти поглощенное деревьями и кустами.
— По-моему, это оно, — сказала она.
— Оно?
— Это в нем странность. Нечто, о чем я говорила.
— Не пойти ли нам посмотреть?
— Я не совсем уверена, — отвечала она. — Сказать вам по правде, я немного боюсь. Того, что мы можем найти; вы понимаете.
— У вас нет никаких мыслей? Вы говорите, что можете чувствовать это нечто. Простирается ли ваше восприятие настолько, чтобы дать хотя бы какой-то намек?
Элейна покачала головой.
— Только странность. Что-то совсем необычное. Может быть, страшное, хотя я по-настоящему не боюсь. Просто напряжение в мыслях, страх необычного, неожиданного. Просто ужасное чувство странности.
— Похоже, туда трудно будет пробраться, — сказал он. — Заросло наглухо. Я могу сходить в лагерь и взять мачете. По-моему, мы его прихватили.
— Не нужно, — возразила она, вынимая из кобуры висевшее на поясе оружие.
— Этим можно прожечь тропу, — сказала она. Оружие было больше, чем казалось, когда оно находилось в кобуре, заканчивалось иглой и выглядело несколько громоздким.
Хортон посмотрел на оружие.
— Лазер?
— Пожалуй. Я не знаю. Это не только оружие, но и инструмент. На моей родной планете оно стандартно. Их все носят. Его можно настраивать, видите… — Она показала ему диск, установленный на рукояти. — Узкий резак, вентилятор, все, что угодно. Но почему вы спрашиваете? У вас оно тоже есть.
— Другое, — возразил Хортон. — Довольно грубое оружие, но эффективное, если знать как с ним обращаться. Оно выбрасывает метательный снаряд. Пулю. Сорок пятого калибра. Оружие, но не инструмент.
Элейна наморщила лоб.
— Я слышала о таком принципе, — сказала она. — Очень древняя идея.
— Может быть, — сказал Хортон, — но к тому времени как я покинул землю, оно было лучшим. В руках человека, знающего, как оно действует, оно точно и весьма смертельно. Высокая скорость, очень большая энергия торможения. Приводится в действие порохом — по-моему, нитритом, а может быть, и корбдитом. Я не знаток химии.
— Но порох мог пролежать много лет, пока вы были на корабле. Он со временем разлагается.
Хортон бросил на нее пораженный взгляд, удивленный ее познаниями.
— Об этом я не подумал, — сказал он. — Но это верно. Конечно, преобразователь материи…
— У вас есть преобразователь материи?
— Так мне сказал Никодимус. Я его, собственно, не видел. Я вообще никогда не видел ни одного преобразователя, говоря по правде. Когда нас погрузили в анабиоз, таких вещей, как преобразователи материи не существовало. Их изобрели позже.
— Еще одна легенда, — пробормотала Элейна. — Утраченное искусство…
— Вовсе нет, — возразил Хортон. — Технология.
Она пожала плечами.
— Что бы там оно ни было — это утрачено. У нас нет преобразователя материи. Как я уже сказала, это легенда.
— Ну, — спросил Хортон, — собираемся мы посмотреть, что это там у вас такое, или мы…
— Мы пойдем и посмотрим, — сказала Элейна. — Я поставлю оружие на самую низкую мощность.
Она нацелила свое приспособление и из него вылетел бледно-голубой луч. Подлесок со зловещим шипением задымился и по воздуху поплыла пыль.
— Осторожнее, — предупредил Хортон.
— Не беспокойтесь, — резко ответила Элейна. — Я умею с ним обращаться.
Она явно умела. Луч прорезал ровную узкую тропу в обход дерева.
— Нет смысла его подрезать. Пустая трата энергии.
— Вы это еще чувствуете? — спросил Хортон. — Эту странность. Можете понять, что это такое?
— Она еще там, — подтвердила Элейна, — но у меня не больше представления о том, что это, чем было.
Она спрятала оружие в кобуру и Хортон, светя перед собой фонариком, первым пошел к зданию.
Внутри было темно и пыльно. По стенам стояла развалившаяся мебель. Маленькое животное, пискнув от неожиданности и ужаса, пробежало по комнате маленьким темным пятнышком в темноте.
— Мышь, — сказал Хортон.
Элейна равнодушно ответила:
— Не мышь, по всей вероятности. Мыши принадлежат Земле, так, во всяком случае, говорят старинные детские стишки. Есть среди них такой: «вышли мыши как-то раз посмотреть, который час…»
— Так детские стишки сохранились?
— Некоторые, — ответила она. — Я подозреваю, не все.
Перед ними возникла закрытая дверь и Хортон, протянув руку, толкнул ее. Дверь развалилась и обрушилась на порог грудой обломков.
Хортон приподнял фонарик и посветил в следующую комнату. Оттуда блеснуло в ответ прямо в лицо, ярким золотым блеском. Они отскочили на шаг и Хортон опустил фонарик. Вторично он подымал его осторожнее, и на этот раз, в блеске отраженного света, они рассмотрели, что его отражает. В центре комнаты, почти заполняя ее, стоял куб.
Хортон опустил фонарик, чтобы избавиться от отсвета и медленно шагнул в комнату.
Свет фонаря, не отражаясь больше от куба, словно бы поглощался им, всасывался и растекался по нему изнутри, так что казалось, будто куб освещен.
И в этом свете парило некое создание. Создание — только это слово и приходило на ум. Оно было огромным, почти во весь куб, тело его простиралось за пределы их поля зрения. На миг появилось ощущение массивности, но не просто какой угодно массы. В ней было ощущение жизни, некий изгиб линий, по которому инстинктивно чувствовалось, что эта масса — живая. То, что казалось головой, было низко опущено перед тем, что могло бы быть грудной клеткой. А тело — или это не тело? Тело покрывал сложный филигранный узор. Словно броня, подумал Хортон, — дорогостоящий образчик ювелирного искусства.
Элейна рядом с ним вздохнула от удивления.
— Прекрасно, — сказала она.
Хортон чувствовал, что обмирает, наполовину от удивления, наполовину от страха.
— У него голова, — сказал он. — Чертова штука живая.
— Она не движется, — возразила Элейна. — А она бы должна была двигаться. Она шевельнулась бы при первом прикосновении света.
— Она спит, — сказал Хортон.
— Не думаю, что она спит, — сказала Элейна.
— Она должна быть живой, — настаивал Хортон. — Вы это почувствовали. Это и должна быть та странность, которую вы почувствовали. У вас по-прежнему нет представления, что это такое?
— Никакого, — ответила она. — Ни о чем таком я никогда не слышала. Ни легенд. Ни старых историй. Вообще ничего. И такое прекрасное. Ужасное, но и прекрасное. Все эти чудные, тонкие узоры. Словно на нем что-то надето — нет, теперь я вижу, что это не надето. Это гравировка на чешуе.
Хортон попытался проследить очертание тела, но как ни пытался, ему это не удавалось. Начиналось все хорошо и он прослеживал какую-то их часть, а потом очертания исчезали, блекли и растворялись в золотой дымке, плававшей в кубе, терялись в прихотливых извивах самой фигуры.
Он шагнул вперед, чтобы посмотреть поближе, и остановился, остановленный пустотой. Не было ничего, что бы его остановило; словно он натолкнулся на стену, которой не мог ни видеть, ни чувствовать. Нет, не стену, подумал он. Мысли его лихорадочно забегали в поисках какого-то подобия, чтобы выразить случившееся. Но подобия словно бы не было, ибо то, что его остановило, было пустотой. Он поднял свободную руку и протянул его перед собой. Рука ничего не встретила, но была остановлена. Не физическим ощущением, он ничего не мог почувствовать или ощутить. Было так, подумал он, словно он столкнулся с концом реальности, будто он добрался до места, откуда уже некуда было идти. Словно кто-то провел черту и сказал: здесь мир кончается, за этой чертой ничего нет. Неважно, что бы вы ни видели или не думали бы, что видите — здесь ничего нет. Но если это верно, подумал Хортон, то что-то очень неправильно, потому что он заглянул за пределы реальности.
— Там ничего нет, — сказала Элейна, — но ведь что-то там должно быть. Мы же видим куб и создание.
Хортон отошел на шаг и в этот момент золотое сияние в кубе словно растеклось и окутало их обоих, сделав их частью создания и куба. В этой золотой дымке мир будто исчез и мгновение они стояли в одиночестве, отрезанные от времени и пространства.
Элейна стояла рядом с ним и, опустив взгляд, он увидел розу, татуировку на ее груди. Хортон протянул руку и коснулся ее.
— Прекрасно, — сказал он.
— Благодарю вас, сэр, — ответила она.
— Вы не сердитесь, что я обратил на нее внимание?
Элейна покачала головой.
— Я начинала уже разочаровываться оттого, что вы ее не замечаете. Вы должны были понять, что она здесь именно для того, чтобы привлекать внимание. Роза предназначена быть фокальным узлом.
19
Никодимус сказал:
— Гляньте-ка на это.
Хортон наклонился чтобы посмотреть на неглубокую линию, которую робот выбил в камне зубилом по периметру панели.
— О чем ты? — спросил он. — Я ничего особенного не вижу. Кроме того, что ты, вроде бы, не особенно продвинулся.
— Вот это-то и плохо, — сказал Никодимус. — Я ничего не добился. Зубило отбивает камень на глубину нескольких миллиметров, а потом камень твердеет. Словно металл, возле поверхности немного проржавевший.
— Но это не металл.
— Нет, это камень, все равно. Я пробовал другие части скалы, — он махнул в сторону поверхности камня, указывая на продолбленные в нем борозды. — По всей поверхности то же самое. Изветренная часть вроде бы поддается, но под ней камень невероятно твердый. Словно молекулы связаны крепче, чем должно быть в природе.
— Где Плотоядец? — спросила Элейна. — Может, он про это знает.
— Очень сильно сомневаюсь, — сказал Хортон.
— Я его отослал, — сказал Никодимус. — Велел ему убираться к черту. Он дышал в спину и подбадривал меня…
— Он так сильно стремился покинуть эту планету, — сказала Элейна.
— А кто не хотел бы? — заметил Хортон.
— Мне его так жалко, — сказала Элейна. — Вы уверены, что нет никакого способа взять его на корабль — я имею в виду, если все остальное не удастся.
— Не вижу, как, — сказал Хортон. — Мы, конечно, можем испробовать анабиоз, но более чем вероятно, это его убьет. Что ты думаешь, Никодимус?
— Анабиоз приспособлен для людей, — сказал робот. — Как он будет работать на другом виде, я не имею представления. Подозреваю, что не очень хорошо, а то и вовсе не будет. Прежде всего, анестезирующее средство, которое мгновенно прекращает деятельность клеток, прежде, чем подействует холод. Для людей надежность почти абсолютная, потому что для людей он и предназначен. Чтобы работать с другой формой жизни, может понадобиться изменение. Пожалуй, это изменение может оказаться небольшим и достаточно тонким. А я не приспособлен для таких изменений.
— Ты имеешь в виду, что он умрет еще раньше, чем получит шанс быть замороженным?
— Подозреваю, что так оно и будет.
— Но вы не можете просто бросить его здесь, — настаивала Элейна. — Вы не можете уйти, а его бросить.
— Мы можем просто взять его на борт, — сказал Хортон.
— Со мной — не можете, — заявил Никодимус. — Я его убью в первую же неделю по отбытии. Он мне на нервах играет.
— И даже если он избежит твоих смертоубийственных настроений, — прибавил Хортон, — то какой в этом будет смысл? Не знаю, что у Корабля на уме, но могут пройти столетия, прежде чем мы вновь совершим посадку.
— Вы можете сделать остановку и высадить его.
— Вы можете, — сказал Хортон, — я могу. Никодимус может. Но не Корабль. У Корабля, подозреваю, виды более длительные. И отчего вы думаете, что мы найдем другую планету, на которой он сможет выжить — через двенадцать лет, через сто? Корабль тысячелетие провел в космосе, пока мы не нашли эту. Вы должны помнить, что Корабль — досветное судно.
— Вы правы, — согласилась Элейна. — Я все время забываю. Во времена депрессии, когда люди бежали с Земли, они разлетелись во всех направлениях.
— При помощи сверхсветовиков.
— Нет, не сверхсветовиков. С помощью кораблей-времяпрыгов. Не спрашивайте меня, как они работают. Но представление вы уловили…
— Краешек, — согласился Хортон.
— И все равно, — продолжала она, — им пришлось странствовать много световых лет, чтобы найти планеты земного типа. Некоторые исчезли — на огромные расстояния, затерялись во времени, покинули эту вселенную; невозможно узнать. С тех пор о них не слышали.
— Итак, — подытожил Хортон, — вы видите, как невозможно становится это дело с Плотоядцем.
— Может быть, мы еще сможем разрешить проблему с тоннелем. Этого Плотоядец хочет по-настоящему. Этого и я хочу.
— Я исчерпал все подходы, — сказал Никодимус. — Новых идей у меня нет. Мы еще не рассматривали простейшую ситуацию, что тоннель кем-то закрыт. Крепкость этой скалы неестественна. Кто-то ее укрепил. Они приложили массу усилий, чтобы тоннель не открылся. Они знали, что кто-нибудь может сунуться в тоннель и приняли против этого меры.
— В этом что-то кроется, — сказал Хортон. — Какая-то причина заблокировать тоннель. Может быть, сокровища.
— Не сокровища, — возразила Элейна. — Сокровища они забрали с собой. Скорее всего — опасность.
— Кто-то здесь что-то упрятал для безопасности.
— Я так не думаю, — сказал Никодимус. — Тогда ему когда-нибудь пришлось бы это достать. Добраться до него, конечно, можно, но как унести отсюда?
— Они могут прилететь кораблем, — сказал Хортон.
— Это маловероятно, — сказала Элейна. — Самое лучшее объяснение, это что они знают, как обойти блок.
— Значит вы думаете, что есть способ это сделать?
— Я склонна думать, что может быть, но это не значит, что мы его найдем.
— Значит, опять-таки, — сказал Никодимус, — дело может быть просто в том, что тоннель заблокирован, чтобы что-то отсюда не вырвалось. Чтобы отрезать его от остальных планет с тоннелями.
— Но если дело в этом, — сказал Хортон, — то что бы это могло быть? Не думаешь ли ты о нашем существе в кубе?
— Это возможно, — согласилась Элейна. — Не только заключено в куб, но и отрезано от других планет. Второй уровень защиты против него, если оно сможет вырваться из куба. Хотя отчего-то в это с трудом верится. Оно такое красивое.
— Что это за существо в кубе? — спросил Никодимус. — Я о нем не слышал.
— Мы с Элейной нашли его в одном из зданий города. Какое-то существо, заключенное в кубе.
— Живое?
— Мы не знаем наверняка, но я думаю, что живое. У меня такое чувство. А Элейна ощутила его присутствие.
— А куб? Из чего сделан?
— Странный материал, — сказала Элейна, — если это материал. Он останавливает, но его не чувствуешь. Словно его там и нет.
Никодимус принялся собирать инструменты, разбросанные по плоской каменной поверхности тропы.
— Ты сдался, — сказал Хортон.
— Все равно, что сдался. Я ничего больше не могу сделать. Ни один из моих инструментов не может коснуться камня. Я не в состоянии снять с панели защитное покрытие, будь это силовое поле или что-то еще. Я закончил, до тех пор, пока кто-нибудь другой не подаст хорошей идеи.
— Может, если нам просмотреть книгу Шекспира, мы наткнемся на что-то новое, — предположил Хортон.
— Шекспир никогда и близко не подходил к этому, — возразил Никодимус, — Все, что он мог делать, это пинать тоннели и изрыгать ругань.
— Я не имел в виду, что мы можем найти какую-нибудь стоящую идею, — пояснил Хортон. — В лучшем случае, наблюдение, смысл которого даже и ускользнул от Шекспира.
Никодимус усомнился.
— Может, и так, — сказал он. — Но много не прочитаем, пока Плотоядец поблизости. Он пожелает узнать, что писал Шекспир, а кое-что из того, что Шекспир писал, было не особенно лестным для его старого приятеля.
— Но Плотоядца же здесь нет, — указала Элейна. — Он не сказал, куда уходит, когда ты его прогнал?
— Сказал, что походит вокруг. Он что-то бормотал себе под нос о волшебстве. У меня сложилось впечатление, не особенно определенное, что он хочет пособирать какой-то колдовской хлам — листья, корни, ветки.
— Он и раньше говорил о волшебстве, — заметил Хортон. — О какой-то мысли, чтобы мы соединили наше волшебство.
— А у вас есть волшебство? — спросила Элейна.
— Нет, — ответил Хортон, — у нас нет.
— Тогда вы не должны глумиться над теми, у кого оно есть.
— Вы хотите сказать, что верите в волшебство?
Элейна сморщила лоб.
— Я не уверена, — ответила она, — но я видела действующее волшебство — или казавшееся действующим.
Никодимус кончил укладывать инструменты и закрыл ящик.
— Подымемся в дом, посмотрим эту книгу, — сказал он.
20
— Это ваш Шекспир, — сказала Элейна, — был, похоже, философом, но довольно нетвердым. Без всякой прочной основы.
— Он был одиноким, больным и напуганным человеком, — ответил Хортон. — Он писал то, что приходило ему в голову, не проверяя этого на логичность или соответственность. Он писал для себя. Ни на миг он не помышлял, что кто-то другой может прочесть то, что он нацарапал. Если бы он это думал, он был бы, вероятно, более осмотрителен в том, что писал.
— По крайней мере, в этом он был честен, — согласилась Элейна.
— Послушайте вот это:
У времени есть свой запах. Возможно, это всего лишь моя самонадеянность, но я в этом уверен. Старое время плесневеет и киснет, а новое время, лишь начинающее создаваться, должно быть пьянящим, и свежим, и буйным. Хотел бы я знать, не становимся ли мы, по мере того, как события следуют к своему неведомому концу загрязненными кислым запахом древности, точно так же и с таким же исходом, как Земля в старину загрязнялась извержениями фабричных труб и мерзостью ядовитых газов. Не заключается ли гибель вселенной в загрязнении времени, в оплотнении запаха старины до тех пор, пока никакая жизнь уже не сможет существовать ни на одном из тел, составляющих космос, а может быть, и в разрушении самой ткани мироздания в зловонном гниении? Не засорит ли это разложение действующие во вселенной физические процессы до такой степени, что они прекратят функционировать и воспоследует хаос? И если случится именно так, то что принесет хаос, будучи сам по себе отрицанием всей физики и химии, позволит, быть может, новые и невообразимые сочетания, которые взорвут все предшествующие концепции, произведя беспорядочность и нечеткость, так что станут возможными иные события, которые теперешняя наука называет невозможными.
— И далее он продолжает:
Такова была, возможно, ситуация, — вначале я хотел сказать «время», но это было бы смысловым противоречием — когда, еще до возникновения вселенной, не было ни времени, ни пространства, ни названия для огромной массы чего-то, ожидающего взорваться и породить нашу вселенную. Невозможно, конечно, человеческому уму представить себе ситуацию, когда нет ни времени, ни пространства, кроме их возможности, заложенной в этом космическом яйце, самом по себе представляющем загадку, неподсильную воображению. И однако же рассудком возможно знать о существовании такой ситуации, как эта, если только наше научное мышление справедливо. Но все-таки приходит в голову мысль — если нет ни времени, ни пространства, то в какой же среде существует это космическое яйцо?
— Интригующе, — заметил Никодимус, — но по-прежнему не дает нам никакой информации из того, что нам бы хотелось узнать. Этот человек писал так, словно он жил в вакууме. Эдакую бредятину он мог сочинить где угодно. Эту планету он помянул только мимоходом, как введение к грязным насмешкам над Плотоядцем.
— Он старался забыть об этой планете, — ответил Хортон, — силился отступить внутрь себя, чтобы можно было не брать ее в расчет. Он, по сути, пытался создать себе псевдо-мир, который бы дал ему нечто помимо этой планеты, нечто отличное от нее.
— Он по какой-то причине был заинтересован загрязнением, — заметила Элейна. — Вот еще одна запись об этом:
Опасность разума, я убежден, в том, что он склонен выводить экологию из равновесия. Иными словами, разум — великий загрязнитель. Природа повергается в беспорядок не ранее, нежели когда ее творение пытается организовать свою окружающую среду. Пока этого не случится, действует система проверок и удерживает равновесие логическим и понятным образом. Разумные существа нарушают и изменяют равновесие, даже, если они очень усердствуют в сохранении его неизменным. Не существует такой вещи, как разум, живущий в гармонии с биосферой. Он может так считать и хвалиться этим, но его психика дает ему преимущество, и всегда наличествует побуждение увеличить это преимущество к его эгоистической выгоде. Таким образом, в то время, как разум может быть выдающимся фактором выживания, он, однако, является краткосрочным фактором, и вместо этого разум оказывается великим разрушителем.
Элейна пробежалась по страницам, кратко проглядывая записи.
— Так забавно читать на старом языке, — сказала она. — Я не была уверена, что я это смогу.
— Почерк у Шекспира не из лучших, — заметил Хортон.
— Однако прочитать можно, — возразила она, — стоит только ухватить манеру. А вот что-то странное. Он пишет о божьем часе. Странное выражение.
— Довольно подходящее, — сказал Хортон, — по крайней мере здесь. Мне вам следовало об этом рассказать. Это нечто, что протягивается и хватает вас, и совершенно вас раскрывает. Всех, кроме Никодимуса. Никодимус его едва чувствует. Похоже, происходит оно откуда-то не с этой планеты. Плотоядец говорил, что по мнению Шекспира оно происходило из какой-то отдаленной точки космоса. Что он там об этом говорит?
— Очевидно, он писал после того, как долгое время это испытывал, — отвечала Элейна, — Вот что он пишет:
Я чувствую, что могу в конце концов поладить с этим феноменом, названным мною, за недостатком лучшего описания, божьим часом. Плотоядец, несчастная душа, все еще негодует и боится его и я, пожалуй, тоже боюсь, хотя к этому времени, проживши с ним много лет и узнав, что нет способа спрятаться или отгородиться от него, я достиг некоторого его приятия, как чего-то, что может помочь человеку перерасти на время самого себя и открыть его вселенной; хотя, говоря по правде, будь это дело добровольное, поколеблешься раскрываться таким образом чересчур часто.
Неприятная сторона тут, конечно, в том, что видишь и испытываешь чересчур много, и большая часть из этого — нет, все это — непонятна и когда все кончилось, то удерживаешь только его изодранный краешек, и страстно силишься понять — приспособлена ли и так ли устроена человеческая психика, чтобы понять более, чем толику того, чему был раскрыт. Я по временам размышляю, не может ли это быть специальным механизмом для обучения, но если и так, это сверхобучение, внедрение объемных ученых текстов в ум тупого студента, нетвердого в фундаментальных основах того, чему его учат и таким образом неспособному даже чуточку ухватить принципы, необходимые для хотя бы тени понимания.
Размышляю, сказал я, но размышления заходят лишь примерно столь же далеко, как эта данная мысль. С течением времени я все больше и больше утверждаюсь во мнении, что в божьем часу я сталкиваюсь с чем-то, вовсе для меня не предназначавшимся, и не предназначавшимся ни для какого человеческого существа; что божий час, чем бы он ни был, проистекает из некоей сущности, совершенно неосведомленной о том, что такая вещь, как люди, может существовать, которая бы могла разразиться космическим хохотом, если бы узнала, что такая штука, как я, существует. Я начинаю убеждаться, что меня попросту задевает его отдача, ударная волна какой-то шальной пули, нацеленной в куда большую мишень. Но убедился я в этом не ранее, чем пронзительно осознал, что источник божьего часа каким-то образом стал по меньшей мере косвенно осведомлен обо мне, и каким-то образом исхитрился глубоко зарыться в мои воспоминания и психику, ибо по временам вместо того, чтобы раскрываться космосу, я раскрываюсь сам себе, раскрываюсь прошлому и за период неведомой продолжительности проживаю свою жизнь снова, с некоторыми искажениями; события прошлого, почти неизменно бывшие до крайности отвратительными, выхватываются на миг из моего сознания, из грязи, где они лежали глубоко захороненными, а тут они вдруг извлекаются и расстилаются передо мной, покуда я корчусь от стыда и унижения при их виде, вынужденный вновь проживать определенные части своей жизни, которые я скрывал, не только от чужого зрения но и от самого себя. И даже хуже того, иные выдумки, которые в минуты беспечности я тайком лелеял в душе и ужасался, обнаружив, о чем я мечтаю. И они тоже в воплях и криках выволакиваются из моего подсознания и шествуют передо мной под безжалостным светом. Не знаю, что хуже — открытость вселенной или это раскрытие собственных тайн. Так мне стало ясно, что божий час откуда-то узнал обо мне — может быть, не обо мне собственно, как о личности, а как о неком пятнышке грязной и отвратительной материи, и помахивает на меня от раздражения, что нечто такое, как я может здесь оказаться, не уделяя времени, чтобы причинить мне сколько-нибудь реальный вред, не давя на меня, как я мог бы раздавить насекомое, а просто смахивая или пытаясь смахнуть меня в сторону. И я странным образом извлекаю из этого немного отваги, потому что если божий час знает обо мне лишь косвенно, то тогда, говорю я себе, я могу не ждать от него настоящей опасности. И если он уделяет мне столь незначительное внимание, тогда он, конечно, должен искать более крупную игру, чем я, и ужасно здесь то, что мне кажется — эта крупная игра должна быть здесь, на этой планете. И не просто на этой планете, а именно в этой данной части планеты — она должна быть недалеко от нас.
Я себе голову поломал, силясь представить, что это может быть и здесь ли все еще оно. Не был ли божий час предназначением для народа, населявшего заброшенный ныне город, и если так, то почему отвечающий за божий час орган не знает, что они ушли? Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что жители города не удовлетворяют параметрам цели, что божий час нацелен во что-то иное, все еще находящееся здесь. Я искал, что бы могло это быть и не получил никакого представления.
Меня преследует чувство, что я гляжу на цель день за днем и не узнаю ее. Эта мысль неприятна и вызывает жутковатое ощущение. Чувствуешь себя оторванным и тупым, а временами — и более, чем немного испуганным. Если человек может так оторваться от реальности, стать настолько слепым к действительности, таким бесчувственным к окружающему, тогда человеческая раса поистине куда более слаба и непригодна, нежели мы когда-то думали.
Дойдя до конца написанного Шекспиром, Элейна подняла голову от книги и посмотрела на Хортона.
— Вы согласны? — спросила она. — У вас тоже есть сходные чувства?
— Я прошел через это лишь дважды, — ответил Хортон, — Чувства мои в общей сумме пока что — огромная растерянность.
— Шекспир говорит, что этого нельзя избежать. Он говорит, что от этого невозможно спрятаться.
— Плотоядец от этого прячется, — сказал Никодимус. — Он уходит под крышу. Говорит, что под крышей не так плохо.
— Несколько часов спустя вы узнаете, — пообещал Хортон. — Я подозреваю, что это проходит легче, если не пытаешься ему сопротивляться. Это нельзя описать. Вы должны сами испытать это.
Элейна засмеялась, несколько нервно.
— Я едва в силах ждать, — сказала она.
21
Плотоядец пришел, тяжело ступая, в час перед закатом. Никодимус нарезал бифштексов и, сидя на корточках, поджаривал их. Он ткнул локтем в сторону большого куска мяса, который положил на подстилку из листьев, сорванных с ближайшего дерева.
— Это тебе, — сказал он. — Я выбрал кусок получше.
— Питание, — объявил Плотоядец, — это то, в чем я постоянно нуждаюсь. Благодарю вас от имени моего желудка.
Он поднял кусок мяса обеими руками и плюхнулся рядом с кучей хвороста, на которой сидели двое других. Плотоядец поднял мясо к морде и яростно вгрызся в него. Кровь полилась по его бакенбардам.
Вызывающе чавкая, он посмотрел вверх, на двоих товарищей.
— Надеюсь, — сказал он, — я вас не беспокою своей недостойной манерой питания. Я чрезвычайно голоден. Возможно, мне следовало бы подождать.
— Вовсе нет, — возразила Элейна. — Ешь дальше. Наша пища уже почти готова. — Она с болезненным интересом посмотрела на его окровавленные челюсти, на кровь, сбегавшую по щупальцам.
— Вам нравится доброе красное мясо? — спросил Плотоядец.
— Мне нужно к нему привыкнуть, — ответила она.
— В сущности, это вам не обязательно, — заметил Хортон. — Никодимус может подыскать вам что-нибудь другое.
Элейна покачала головой.