Глоток перед битвой Лихэйн Деннис
— Смертью.
— Да. И потому, пока мы с тобой ведем беседы, они вот-вот приступят к вскрытию и изъятию. И каждый, у кого есть хоть капля мозгов, мог бы это предвидеть.
— Но они могли предположить, что она все вынула из сейфа и отдала мне.
— Могли. Но вероятность этого бесконечно мала, как по-твоему? И потом, они каким-то образом были абсолютно уверены в том, что Дженна ничего не оставит в сейфе.
— Откуда же они это узнали?
Энджи передернула плечами:
— Ты же детектив, вот и включи свой детектор.
— Пытаюсь.
— Кто-то еще, — сказала она, садясь и ставя пиво на стол.
— Да говори же, ради бога!
— Каким образом они узнали, что утром ты должен быть на этом месте?
— Синяя Бейсболка! — осенило меня.
Энджи покачала головой:
— Мы потеряли его вчера. Не знаю, как тебе, но мне лично представляется маловероятным, что он все утро болтался где-то между двумя штатами, ожидая, когда ты появишься — да притом на машине, о существовании которой он понятия не имеет. Дождался, да? И проследил тебя до Коммон? Ну-ну. Я в это не верю.
— О том, куда именно направлялись сегодня утром мы с Дженной, знали только двое.
— Истинная правда, — сказала она. — И я — одна из этих двоих.
Глава 13
Глаза Симоны Анджелайн покраснели от уже пролитых слез и сочились слезами свежими. Всклокоченные волосы сбились на одну сторону и висели вдоль щеки. Казалось, что за ночь она постарела на несколько десятилетий — ей можно было дать не меньше семидесяти. Увидев нас в щель закрытой на цепочку двери, она заскрежетала зубами:
— Немедленно убирайтесь вон!
— Ладно, — ответил я и пнул дверь так, что цепочка отлетела.
Энджи вошла за мной следом, а Симона ринулась к маленькому телефонному столику у окна. Но ей нужен был не телефон, а выдвижной ящик стола. Однако я сумел опередить ее и в тот миг, когда она открыла ящик, опрокинул стол, так что все содержимое ящика — красная телефонная книжка, несколько ручек и пистолет 22-го калибра — посыпалось на пол. Пистолет я ногой отшвырнул под книжный стеллаж, Симону ухватил, что называется, за грудки и перевалил на диван.
Энджи закрыла входную дверь.
Симона плюнула мне в лицо:
— Ты убил мою сестру!
Я прижал ее спиной к дивану, вытер с подбородка плевок и очень медленно произнес:
— Я не сумел защитить ее. Улавливаете разницу? Кто-то другой нажал на спусковой крючок, а оружие ему в руку вложили вы. Разве не так?
Извернувшись, она вцепилась мне в щеки:
— Нет! Это ты ее убил!
Плотней прижав ее к дивану и придавив ее руки коленями, я зашептал ей в самое ухо:
— Пули пронизали грудь Дженны, как будто там ничего не было… ничего, Симона… вообще ничего… Крови было столько, что хватило на двоих: полицейские подумали — я тоже застрелен. Она умерла утром на глазах у толпы зевак, она кричала, она упала, раскинув ноги, а та сволочь, которая нажимала на курок, выпустила в нее целый автоматный магазин, и почти все пули попали в цель.
Извиваясь, насколько это было возможно под 180 фунтами моего веса, придавливавшими ее к дивану, Симона пыталась ударить меня головой:
— Будь ты проклят… ублюдок!
— Это верно, — ответил я, почти касаясь губами ее уха. — Верно, Симона. Я ублюдок. Я держал вашу умирающую сестру на руках и ничем не мог ей помочь, а потому заслуживаю, чтобы меня называли ублюдком. Но вот у вас нет оправдания. Вы определили место казни, а сами оставались в шестидесяти милях и сидели здесь, покуда Дженна испускала дух. Вы сказали им, куда она направляется, и тем самым позволили им убить вашу сестру. Разве не так?
Она заморгала.
— Разве не так все было, я спрашиваю?!
Глаза ее на мгновение закатились под лоб, а потом голова упала и по щекам ручьями хлынули слезы. Я подался назад, потому что от прежней Симоны не оставалось уже ничего. Она рыдала все громче, всхлипывая, задыхаясь, давясь слезами. Скорчившись на диване, подтянув колени к животу, она колотила кулаками по ручке дивана, и рыдания то затихали, то начинали сотрясать ее тело с новой силой, словно всякий раз, когда она делала вдох, что-то пронзало ее легкие невыносимой болью.
Энджи дотронулась до моего локтя, но я отмахнулся. Патрик Кензи, великий сыщик, способный довести женщину до невменяемого состояния. Ай да Патрик! Может быть, для полноты картины пойти домой да изнасиловать монахиню?
Симона перевернулась на бок и заговорила — невнятно, потому что губы ее по-прежнему были прижаты к диванной подушке:
— Вы работаете на них… Я говорила Дженне, что она дура, раз доверилась вам и этим жирным белым политиканам… Никто из них пальцем не пошевелит, чтобы помочь черному… Я подумала, что… раз вы получили от нее то, что вам было надо, то теперь…
— …избавлюсь от нее, — сказал я.
Она еще плотнее уткнулась лицом в подушку, И снова раздались сдавленные гортанные звуки. Через несколько минут Симона сказала:
— Я позвонила ему, потому что представить себе не могла, что человек…
— Кому? — перебила ее Энджи. — Кому вы позвонили? Сосии? Это был он?!
Она затрясла головой, а потом вдруг кивнула:
— Он сказал, что все уладит… что вправит ей мозги, объяснит что к чему. Вот и все. Я представить себе не могла, что человек может так поступить с собственной женой…
Женой?
Симона посмотрела на меня:
— Она бы никогда не победила… С ними ей было не совладать… Не ей бы с ними бороться… Не ей…
Я сел на пол у дивана и протянул ей снимок:
— Это Сосия?
Она взглянула, кивнула и вновь зарылась лицом в подушку.
— Симона, — спросила Энджи, — где все остальное? В банковском депозитарии, в сейфе Дженны?
Симона покачала головой.
— А где же? — спросил я.
— Она мне не говорила. Всегда повторяла только: «В надежном месте». И еще объяснила, что специально держала одну фотографию в банке, чтоб сбить их со следа.
— А что там было еще, Симона?
— Дженна говорила — «всякая пакость» и в подробности не вдавалась. А если я начинала допытываться — сердилась. Что бы там ни было, каждый раз, когда у нас заходила об этом речь, для нее это всегда была встряска. — Симона подняла голову, посмотрела мне за плечо, словно кто-то стоял в дверях. — Дженна! — сказала она и вновь разразилась рыданиями.
Тело ее содрогалось в конвульсиях так неистово, что я понял — в ней немного осталось. Я нанес ей тяжкую рану, а весь прочий ущерб на много дней и лет вперед причинила себе она сама. И потому я позволил своему гневу уйти, улетучиться, испариться, и, когда он освободил мое тело и душу, я увидел перед собой на диване лишь сотрясающегося от рыданий человека. И, протянув руку, я коснулся ее плеча.
— Не трогайте меня! — отпрянула она.
Я убрал руку.
— Что ты расселся здесь, белая сволочь?! Убирайся из моего дома вместе со своей потаскухой!
Энджи шагнула к ней, но остановилась, на секунду закрыла глаза, потом взглянула на меня и кивнула.
Говорить больше было не о чем, и мы ушли.
Глава 14
Избегая всяческих разговоров о Симоне Анджелайн и о сцене, разыгравшейся у нее в квартире, мы уже одолели половину расстояния до Бостона, когда Энджи выпрямилась и с такой силой ткнула пальцем в кнопку моего плеера, что кассета вылетела из гнезда и упала на пол. И к тому же еще — на середине «Шайн э лайт». Настоящее святотатство.
— Подбери, — сказал я строго.
Она послушалась и швырнула ее в кучу других кассет.
— Неужели ничего, кроме этого старья? — спросила она, роясь в моей фонотеке.
— Поставь Лу Рида, — посоветовал я. — Это в твоем духе.
Она послушала «Нью-Йорк» минут пять и кивнула одобрительно:
— Вот это нормально. Как она к тебе попала? На сдачу дали?
Я свернул к супермаркету, и Энджи вышла купить себе сигарет. Вернулась она с двумя экземплярами «Ньюс» и один вручила мне.
Таким образом, я смог убедиться, что уже второе поколение Кензи до известной степени обрело бессмертие — мой нетленный, хотя и черно-белый образ, запечатленный 30 июня, будет заморожен на вечные времена и доступен моим далеким потомкам на микрофильме. Я сам себе уже не принадлежу в этот миг, я обезличен, хотя, казалось, ничего не может быть более личного — я же помню, как сидел на корточках над Синей Бейсболкой, а за спиной у меня лежало распростертое тело Дженны, в ушах звенело и мозги тщетно пытались стать на место в черепной коробке. Сотни тысяч людей, не имеющих обо мне понятия, уже проглотили эту информацию вместе с завтраком. Напряженнейший момент моей жизни, миг наивысшей, быть может, интенсивности бытия будет всего лишь принят к сведению девицей из бара в Саути или двумя биржевыми брокерами, поднимающимися в лифте в каком-нибудь небоскребе. Действует ненавистный мне Принцип Глобальной Деревни.
Но зато я наконец узнал имя убийцы. Куртис Мур. Сообщалось, что он доставлен в Бостонский городской госпиталь и находится в критическом состоянии, врачи прилагают отчаянные усилия для того, чтобы сохранить ему ногу. Восемнадцать лет, член банды, контролирующей несколько кварталов в Роксбэри, — эти ребята в качестве знаков отличия используют, так сказать, атрибутику бейсбольной команды «Новоорлеанские святые». На третьей странице газета поместила фотографию его матери, державшей в руках его портрет в рамке, сделанный в десятилетнем возрасте, и привела ее слова: «Мой мальчик не якшался ни с какой бандой и никогда не делал ничего плохого». Она требовала провести расследование и утверждала, что инцидент имеет «расовую подоплеку». Ей даже удалось увязать его с делом Чарльза Стюарта — тогда и окружной прокурор и все вообще поверили Стюарту, утверждавшему, что чернокожий парень убил его жену. Парня арестовали и, вероятно, законопатили бы надолго, если бы страховой полис, оформленный Стюартом на жену, не заставил кое-кого в суде нахмурить брови. Когда же Стюарт нырнул с моста в Мистик-ривер, это окончательно подтвердило то, что для большинства было очевидно с самого начала. Случай Куртиса Мура имел со случаем Чарльза Стюарта столько же общего, сколько штат Джорджия — с советской Грузией[2], но в данную минуту я решительно ничего не мог предпринять по этому поводу.
Энджи громко фыркнула, и я увидел, что она читает ту же страницу.
— Все понятно, — сказал я. — Столкновение на расовой почве.
Она кивнула:
— Зачем же ты, гад такой, сунул бедному мальчику автомат в руки и заставил нажать на спуск?
— Сам не знаю — находит на меня временами.
— Да разве так можно, Патрик? Надо было попробовать поговорить с ним, сказать, что, мол, понимаю — не от хорошей, ох, не от хорошей жизни взялся он за оружие…
— Не сообразил, — ответил я, швырнул газету на заднее сиденье и сел за руль.
Энджи продолжала читать, время от времени шумно втягивая воздух ноздрями. Наконец она скомкала газету и бросила ее под ноги.
— Как они смотрят на себя в зеркало?!
— Кто?
— Ну, те… кто пишет такую ахинею. «Расовая подоплека»! «Никогда не делал ничего плохого»! — Она продолжила, обращаясь к фотографии куртисовской мамаши: — А по ночам, леди, он, вероятно, псалмы поет?!
Я похлопал ее по плечу:
— Остынь.
— Но это же чушь собачья!
— Мать скажет все что угодно, чтобы выгородить сына. Ее нельзя осуждать.
— Ах, нельзя осуждать?! Так зачем припутывать сюда расовую неприязнь, если она хочет всего лишь спасти своего ребенка?! Скоро заявят, что и в гибели Дженны тоже виноваты белые!
Энджи еще долго распространялась на эту тему. В последнее время мне часто приходится слышать такое — да еще и не такое. Я и сам иногда впадаю в ярость, которой подвержены прежде всего люди белые, бедные и трудящиеся. Она охватывает их, когда безмозглые социологи принимаются объяснять нападения в Центральном парке «вспышкой неконтролируемых эмоций» и оправдывать действия зверья, твердя, что это реакция на многолетнее угнетение со стороны белых. А случись вам заикнуться о том, что это милое, породистое зверье (появившееся на свет с черной кожей) сумело бы, вероятно, проконтролировать свои эмоции и реакции, если бы белую женщину, занимавшуюся на аллеях джоггингом, сопровождала охрана, — вам мигом прилепят ярлык расиста. Эта ярость охватывает их, когда в газетах и по телевидению начинают муссировать и мусолить тему расы; когда группа белых, преисполненных, надо думать, самых лучших намерений, собирается вместе и разглагольствует о неискоренимых расовых различиях, завершая фразу неизменным: «Я, поверьте, не расист, но…»; когда судьи, силком внедрившие программу десегрегации школ, собственных деток учат все-таки в частных колледжах; когда недавно один окружной жрец Фемиды заявил, что у него нет оснований считать, будто уличные банды представляют собой большую опасность, нежели профсоюзы.
Эта ярость возникает, когда политики, живущие в Хайаннис-Порт, Бикон-Хилл или Уэллсли, принимают решения, оскорбляющие жителей Дорчестера, Роксбэри, Ямайка-плэйн, а потом идут на попятную, заявляя, что все же войны-то нет.
А война между тем идет. Но идет она не в оздоровительных центрах, а на спортивных площадках, не на лужайках, а на цементе, и воюют обрезками труб и бутылками, а в последнее время — и автоматическим оружием. Но пока она не прорвалась сквозь тяжелые дубовые двери, за которыми обсуждаются проблемы дошкольного образования и устраиваются ланчи с двумя порциями мартини, ее вроде бы и не существует.
Южные кварталы Лос-Анджелеса пылают десятилетиями, но большинство людей почувствуют запах дыма не раньше, чем пламя перекинется на Родео-драйв.
Пора определиться. Прямо сейчас. Ехать через все это в автомобиле вместе с Энджи до тех пор, пока четко не определим свое место в этой войне, пока точно не узнаем, где мы, пока не сможем, заглянув себе в душу, почувствовать удовлетворение от того, что там увидим. Однако в моей жизни все идет по кругу и возвращается ко мне нерешенным.
— Полагается спросить: «Что ты собираешься делать?», не так ли? — сказал я, тормозя перед домом Энджи.
Она взглянула на первую полосу газеты, на снимок с убитой Дженной.
— Я могу сказать Филу, что у нас срочная ночная работа.
— Да я в порядке.
— Боюсь, что нет.
— Правильно боишься. Но ты ведь не в силах проникнуть в мои сны и защитить меня там. Да и потом, я справлюсь…
Она уже вылезла из машины, но вдруг наклонилась и поцеловала меня в щеку:
— Держись, Юз.
Я смотрел, как она поднимается по ступенькам, бренча ключами, как отпирает дверь. Прежде чем она вошла, зажегся свет в гостиной и слегка разъехались шторы. Я помахал Филу, и шторы снова сдвинулись.
Энджи закрыла за собой дверь, свет в подъезде погас. Я завел машину и отъехал.
На колокольне горел свет. Я остановился перед фасадом церкви и обошел ее кругом — к боковому входу, терзаясь тем обстоятельством, что мой «магнум» лежит в сейфе полицейского управления как вещественное доказательство. Войдя, я прочел на полу: «Не стреляй. Двое чернокожих за один день — это чересчур. Подумай о своей репутации».
Ричи.
Со стаканом в руке он сидел, задрав ноги на мой стол, где стояла бутылка «Гленливета». Из моего магнитофона гремел Питер Габриэль.
— Это моя бутылка? — осведомился я.
Ричи поглядел на нее:
— Скорей всего.
— Ну что ж, угощайся.
— Благодарю вас, сэр, — сказал он и плеснул себе еще виски. — Тебе нужен лед.
Я отыскал в ящике стакан, налил двойную порцию.
— Видел? — спросил я, показывая ему газету.
— Я это дерьмо не читаю, — сказал он и добавил: — Видел.
Ричи не похож на голливудских негров, у которых кожа цвета кофе с каплей молока и газельи глаза. Он черен, черен, как нефтяная лужа, и его никак нельзя назвать красавцем — толстый, сутулый, а одежду ему покупает жена, причем она явно не чурается смелых экспериментов. Сегодня вечером, например, на нем были бежевые брюки, легкая синяя рубашка и галстучек, изображавший, казалось, взрыв на маковом поле, залитом ромом.
— Шерилинн опять ходила за покупками?
— Шерилинн опять ходила за покупками, — вздохнул он.
— Галстучек-то не в Майами брал?
Он приподнял краешек и поднес его к глазам для более пристального изучения.
— Скажи лучше, где твоя партнерша?
— Дома, с мужем.
Ричи понимающе кивнул, и мы произнесли в унисон:
— Дерьмо.
— Соберется она когда-нибудь пристрелить эту тварь? — спросил он.
— Дай-то бог.
— Когда это случится, позвони мне. Я припас для такого случая бутылку французского шампанского.
— А пока выпьем за то, чтобы это все же случилось. — Мы чокнулись, и я сказал: — Расскажи мне про Куртиса Мура.
— Слезы на глаза наворачиваются от всего, что мы пишем о нем. — Он откинулся на спинку. — Но ты все же имей в виду — его дружки наверняка захотят свести с тобой счеты.
— Большая банда эти «Рэйвенские святые»?
— По меркам Лос-Анджелеса — не очень. Но мы ведь не в Лос-Анджелесе. Человек семьдесят пять — костяк, и еще шестьдесят могут быть призваны, так сказать, из запаса.
— Иными словами, мне предстоит иметь дело с полутора сотнями чернокожих отморозков.
— Не стоит делать акцент на слове «чернокожие», Кензи.
— Мои друзья обычно зовут меня Патриком.
— А мои друзья не произносят такой мерзости, как ты сейчас.
Я был зол, я дьявольски устал, и мне нужно было на ком-нибудь выместить злость и усталость, от которых меня трясло не хуже, чем от малярии. Мне, что называется, вожжа под хвост попала, и я сказал:
— Когда узнаю, что по городу бегает с автоматами банда белых, я буду опасаться и белых тоже, Ричи. Но до тех пор…
Ричи шарахнул кулаком по столу:
— А эта сволочь, именуемая «мафия»? А? — Он поднялся, жилы на шее вздулись, как, наверно, и у меня. — Как насчет нью-йоркских «Уэстиз»? Эти милые ребятишки, ирландцы не хуже тебя, специализируются на убийствах и пытках. Они-то, по-твоему, какого цвета кожи? Ты, может быть, еще и сообщишь мне, что Каин был негром? Теперь и ты, Кензи, заводишь эту песню?!
Для такого маленького помещения наши остервенелые голоса звучали слишком громко. Я попытался снизить тон, но не тут-то было: голос меня не слушался, более того — я его не узнавал.
— Ричи, когда шайка юных дебилов, возомнивших себя нацистами, гонится на машине за одним-единственным чернокожим мальчуганом в Говард-Бич и сбивает его, это воспринимается как национальная трагедия. Да так оно и есть — это и вправду национальная трагедия. Но когда в Фенвее белому пареньку его ровесники-негры нанесли восемнадцать ножевых ран, никто даже и не заикнулся о расизме. Газеты сообщили об этом и назавтра забыли, а дело квалифицировали как обычное убийство. Никакой «расовой ненависти». Вот и скажи мне, Ричи, что это такое?
Пристально глядя на меня, он вытянул руку вперед, потом поднял к голове, помассировал себе затылок, потом опустил на стол, рассматривая так, словно не знал, что с ней делать. Он несколько раз принимался говорить и сбивался, но вот наконец спокойно, еле слышно произнес:
— Как ты полагаешь, троим чернокожим юнцам, зарезавшим белого парня, крепко достанется? Ну, отвечай! Отвечай как на духу!
— Ну, разумеется, им солоно придется. Даже если найдут хорошего адвоката, то все равно…
— Нет. Об адвокатах сейчас речи нет. Если они попадут под суд присяжных, их признают виновными? Дадут в самом лучшем случае лет по двадцать?
— Дадут. Можно не сомневаться.
— А если белые мальчики убьют чернокожего парня, и этот случай не будет назван «инцидентом на расовой почве», и газеты не раструбят о национальной трагедии, что с ними сделают?
Я кивнул.
— Я спрашиваю: что с ними сделают?
— Вероятней всего, отпустят на все четыре.
— Именно так! — Он плюхнулся на стул.
— Видишь ли, Ричи, — сказал я. — Эта логика не имеет отношения к обывателю, к среднестатистическому прохожему на улице, и тебе это известно не хуже меня. Некий Джо из южных штатов видит, что гибель черного превращается в трагедию, а гибель при аналогичных обстоятельствах белого представлена как заурядное убийство. И он говорит себе: «Э-э, это неправильно. Это лицемерие. Налицо двойной стандарт». Можешь ли ты осуждать его за это?
Ричи со вздохом провел ладонью по волосам:
— Черт побери, Патрик… Не знаю. Нет! Я не могу осуждать его за это! Но в чем же альтернатива? Неужели следует ликвидировать квоты на рабочие места для представителей меньшинств, всякие там льготы и привилегии для них же?
Я налил себе и показал ему бутылку. Ричи протянул мне свой стакан.
— Нет, — ответил я, наливая ему. — А впрочем… Нет, не знаю…
Криво улыбнувшись, он откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Питер Габриэль допел и теперь лишь время от времени слышался рев пролетавших внизу машин. Повеяло прохладой, и, когда в комнату залетел ветерок, я почувствовал, что атмосфера несколько разрядилась. Не совсем, конечно, но все же.
— Знаешь, что значит «действовать по-американски»? — спросил Ричи. По-прежнему глядя в окно, он взбалтывал виски в стакане, так и не поднеся его ко рту.
Да, я ощущал, что, чем выше был уровень алкоголя в крови, тем меньше становилось злобы. Виски словно растворяло ее.
— Нет, Рич, не знаю. Расскажи.
— Действовать по-американски — значит найти кого-нибудь и обвинить его в своих бедах. Работаешь, предположим, на стройке и роняешь себе молоток на ногу? Подавай в суд на компанию. Вполне можешь слупить с нее десять тысяч. Ты белый и не можешь устроиться на работу? Обвиняй квоты для нацменьшинств. Черный — вали все на белых. Или на корейцев. Или на японцев — японцев только ленивый не винит. Целая страна несчастных, невезучих, сбитых с толку людей, и ни у одного не хватает мозгов, чтобы честно разобраться в своей ситуации. И еще твердят, что прежде, до того как появились СПИД и крэк, уличные банды и средства массовых коммуникаций, спутниковое телевидение, самолеты и глобальное потепление, было проще и легче, — как будто можно вернуться в те времена! И не в силах понять, отчего они по уши сидят в дерьме, эти люди начинают обвинять кого-нибудь, все равно кого — евреев, белых, черных, арабов, русских, сторонников абортов, противников абортов.
Я ничего не ответил. Трудно спорить с очевидными фактами.
Ричи поднялся и начал прохаживаться по комнате не слишком уверенными шагами.
— Белые обвиняют таких, как я, потому что свое место якобы я получил по квоте. Половина из них читает по складам, но уверена, что вполне справится с моей работой. Политики-сволочи, развалясь в кожаных креслах в квартирах с видом на реку Чарльз, внушают своим олухам избирателям, будто все проблемы проистекают оттого, что я лишаю их детей куска хлеба. Чернокожие твердят, что я им больше не брат, ибо живу на «белой» улице в практически «белом» квартале, и что я пытаюсь протыриться в средний класс. Вот именно — протыриться! Как будто если ты черный, то должен до гробовой доски оставаться на Гумбольдт-авеню, среди тех, кто, получая пособие, немедля тратит его на крэк. Протыриться! — снова воскликнул он. — Гетеросексуалы ненавидят педерастов, а те в последнее время уверяют, что готовы дать им… не что-нибудь, а отпор, хотя сам черт не знает, что они при этом имеют в виду. Лесбиянки ненавидят мужчин, мужчины — женщин, белые — черных, черные — белых, и каждый ищет, кого бы обвинить в своих бедах и неудачах. И в самом деле, на кой дьявол смотреть на себя в зеркало, если ты непреложно уверен: вокруг толпами бродят те, которые — ты в этом непреложно уверен — тебе в подметки не годятся?! — Он взглянул на меня. — Ты понимаешь, о чем я, или это пустое сотрясение воздуха?
Я пожал плечами:
— Каждому по той или иной причине надо кого-нибудь ненавидеть.
— Этот каждый слишком глуп, — сказал он.
— И слишком зол, — добавил я.
Мы помолчали, потом, все так же, не произнося ни слова, налили еще и выпили — на этот раз помедленней. Минут через пять Ричи спросил:
— Как ты, кстати, чувствуешь себя после сегодняшней передряги?
Сговорились они все, что ли?
— Нормально, — отвечал я.
— Правда?
— Правда. По крайней мере, мне так кажется. — Я поглядел на него, и мне почему-то захотелось, чтобы наши взгляды встретились. — Дженна была хорошим человеком. Порядочным человеком. И всего-то навсего… ей захотелось — раз в жизни, — чтобы об нее не вытирали ноги.
Ричи посмотрел на меня и, перегнувшись через стол, протянул стакан:
— Ты заставишь их заплатить за ее смерть, Патрик?
Я подался к нему. Мы чокнулись.
— С большими процентами. И пусть не обижаются.
Глава 15
Ричи ушел в первом часу ночи, а я вместе с бутылкой перебрался из офиса в квартиру. Не обращая внимания на моргающую красную лампочку автоответчика, включил телевизор, рухнул в свое кожаное кресло и, потягивая из горлышка, стал смотреть Леттермэна, но каждый раз, когда в кадре возникал приспущенный флаг, передо мной представала дергающаяся в пляске смерти Дженна. Обычно я не злоупотребляю горячительными, но на этот раз высосал «Гленливет» до донышка. Мне хотелось отрубиться и обойтись без снов.
Ричи сказал, что имя Сосия ему откуда-то знакомо, но — не более того. Я прикинул, что же мне известно. Куртис Мур — член шайки «Рэйвенские святые», Дженну он убил, вероятней всего, выполняя чье-то поручение, и поручение это дал ему Сосия, муж — или бывший муж — Дженны. Сосия состоял с сенатором Брайаном Полсоном в столь дружеских отношениях, что они фотографировались вместе. При нашей первой встрече сенатор шарахнул по столу кулаком, прибавив: «Это не шутки, Кензи!» Да уж, какие тут шутки. Дженну расстреляли. Больше — и значительно больше — сотни уличных головорезов, смерти не боящихся точат на меня зубы. Хороши шутки. Завтра предстоит ланч с Малкерном и его командой. Здорово я набрался. Дженна убита, Куртис Мур остался без ноги. Я пьян. Призрак в пожарной каске склубился из тьмы в углу за телевизором, экран стал расплываться перед глазами. Бутылка была пуста.
Герой ударил меня пожарным топором по голове, я вздрогнул и выпрямился в кресле. Тускло мерцал экран. Я осоловело поглядел на часы — четверть пятого утра. Жидкий огонь разливался где-то на уровне диафрагмы. Топор, снеся мне полчерепа, оголил нервы. Я выбрался из кресла и побрел в ванную, где меня долго выворачивало. Я спустил воду в унитазе и лег на холодный кафель пола. Комната насквозь провоняла «Гленливетом», страхом, смертью. Второй раз за трое суток меня тошнит. Может, это булимия?
Накатила очередная волна рвоты. Потом полчаса примерно я чистил зубы, потом шагнул под душ, потом сообразил, что забыл раздеться, и исправил это упущение. Когда все это кончилось, уже рассвело. Три таблетки тайленола — и я рухнул в постель, надеясь, что вместе с рвотой из меня вышло и все то, что томило меня страхом и не давало уснуть.
Следующие три часа я то проваливался в забытье, то выныривал из него, и, слава богу, никто не пришел ко мне в гости — ни Дженна, ни Герой, ни нога Куртиса Мура. Иногда и повезет.
— Ненавижу, — сказала Энджи. — Я… это… ненавижу.
— И зря. Тебе очень идет.
Она послала мне свой знаменитый взгляд и снова яростно заерзала по сиденью такси, оправляя юбку.
Дело в том, что Энджи надевает юбку примерно так же часто, как принимается за стряпню, но первое приносит мне гораздо меньше разочарования. И как бы она ни шипела, для нее, я думаю, все это вовсе не такая уж пытка, как она старается изобразить. Ее туалет — настолько обдуманный, чтобы при виде его невольно вылетало восторженное «ах!» — состоял из темно-клюквенной шелковой блузки и черной замшевой юбки. Волосы, откинутые со лба, она заколола над левым ухом, распустив их вдоль правой щеки, причем одна прядь завивалась как раз под глазом. В результате взгляд становился просто смертоносным. Юбка была ужасно узкая, и Энджи все время обдергивала подол и вертелась на сиденье, пристраиваясь поудобнее. Картина в целом получалась не слишком безотрадная.
На мне был серый двубортный костюм в «елочку» с едва заметной черной полоской. Пиджак обтягивал мне бедра, как того требовала нынешняя мода, но все же ее создатели к мужчинам обычно снисходительнее, чем к женщинам, а потому, садясь, я мог расстегнуться.
— Замечательно выглядишь, — сказал я.
— Сама знаю, что замечательно выгляжу, — сварливо отвечала мне Энджи. — Я мечтаю повстречать того, кто придумал покрой этой юбки — уверена, что это мужчина! — и натянуть ее на него: пусть попробует в ней сесть или сделать шаг.
Такси высадило нас на углу, напротив церкви Троицы.
Со словами «милости просим в отель „Копли-Плаза“» швейцар распахнул перед нами дверь, и мы вошли. «Копли» — это нечто подобное «Ритцу»: тот и другой вознеслись задолго до моего рождения, тот и другой переживут меня намного. А если челядь в «Копли» не столь расторопна, как в «Ритце», то это, надо думать, оттого, что надобности нет — «Копли» все еще отчаянно пытается избавиться от своего статуса самого забытого отеля. Несмотря на многие миллионы, потраченные на ремонт, перепланировку и отделку, должно пройти еще много времени, прежде чем из нашей памяти изгладятся его темные коридоры и затхлая атмосфера. Начали владельцы с бара, и правильно сделали. Теперь я всегда ожидаю встретить там не Джорджа Ривза и не Боджи, а Берта Ланкастера в роли Хансекера, устраивающего прием при дворе, и прихорашивающегося Тони Кёртиса у его ног. Я сказал об этом Энджи.
— В чьей роли Ланкастер? — переспросила она.
— «Пьянящий аромат успеха», фильм такой был, невежда.
На этот раз Джим Вернан не встал при моем появлении. Вместе со Стерлингом Малкерном они сидели под темно-коричневой сенью дубовых панелей, призванных ограждать их взоры от окружающей банальности. Они заметили нас лишь в тот миг, когда мы приблизились к их уютному уголку. Джим начал было приподниматься, но я остановил его, и он просто подвинулся, давая нам место за столом. Ни верным псам, ни любящим супругам сравниться с конгрессменом не дано.
— Джим, — сказал я, — ты знаком с Энджи. Сенатор Малкерн, познакомьтесь с моим компаньоном Анджелой Дженнаро.
— Рада познакомиться, сенатор, — сказала она, протягивая ему руку.
Малкерн руку эту взял, поцеловал и, не выпуская из своей, подвинулся на диване, увлекая Энджи за собой.