Квентин Дорвард Скотт Вальтер
— Молчать, негодяи! — прикрикнул прево. — Речь идет не об особе его величества, а только об этом греческом еретике, язычнике и шарлатане Мартиусе Галеотти.
— Галеотти! — сказал Птит-Андре. — Ну что же, вещь вполне естественная. Я не знал еще, кажется, ни одного фокусника, танцующего на канате, который не закончил бы жизнь, повиснув на одном из его концов, — прыг, и готово!
— Одно жаль, — заметил Труазешель, воздевая глаза к небу, — что бедняга должен будет умереть без покаяния.
— Молчи! — сказал прево. — Ведь он еретик, чародей… Целый собор попов не мог бы наставить его на путь истинный и избавить от участи, которую он заслужил. А впрочем, если б ему пришла охота покаяться, так у тебя есть дар, Труазешель: ты можешь сойти и за духовного отца!.. Но вот что гораздо важнее — кажется, вам придется пустить в ход кинжалы, потому что у нас нет под рукой необходимых средств и орудий нашего ремесла.
— Храни нас богоматерь Парижская, чтобы приказание короля никогда не застало нас врасплох! — воскликнул Труазешель. — У меня всегда при себе шнурок святого Франциска, трижды обмотанный вокруг тела, с готовой петлей173. Недаром я принадлежу к его братству — благодарение господу богу.
— А у меня, — добавил Птит-Андре, — найдется в кармане подходящий блок с крепким болтом на случай, если бы пришлось работать в таком месте, где нет деревьев или где ветви растут слишком высоко от земли. Это очень кстати.
— Вот и чудесно! — сказал прево. — Значит, вам остается только привинтить блок хотя бы вон к той балке над дверью да продеть веревку. Я подведу молодца к этому месту и займу его разговором, а вы живо накинете петлю, а затем…
— А затем мы дернем за веревку. Прыг! Наш астролог очутится на небесах, — подхватил Птит-Андре, — или по крайней мере ноги его уже не будут касаться земли.
— А не согласятся ли эти господа, — сказал Труазешель, поглядывая искоса в сторону камина, — помочь нам?
— Гм… не думаю, — ответил прево. — Брадобрей способен только чужими руками жар загребать, а шотландец будет охранять дверь, пока мы оборудуем это дельце: у него не хватит ни ловкости, ни смекалки принять в нем более деятельное участие — каждому свое ремесло.
С удивительным проворством и даже с каким-то наслаждением, заглушавшим сознание опасности их собственного положения, достойные подручные прево приладили необходимые приспособления для приведения в исполнение приговора, произнесенного над Галеотти пленным монархом, радуясь, что завершат столь славным подвигом свою не менее славную жизнь. Тристан Отшельник сидел и с видимым удовольствием наблюдал за работой своих молодцов. Оливье не замечал, что делается вокруг. Что касается Людовика Лесли, то он, проснувшись от шума, смотрел на эти приготовления, как на дело, не входившее в круг его обязанностей.
Глава XXIX. ПРЕРЕКАНИЯ
Нет, час не пробил твой. Ты
Не оставлен
Тем дьяволом, которому ты служишь.
Своим сообщникам он помогает,
Как поводырь, который вел слепого
И к пропасти привел его бездонной —
И там столкнул его мгновенно вниз.
Старинная пьеса
Повинуясь приказанию Людовика или, вернее, исполняя его просьбу — потому что Людовик, не переставая быть королем, был теперь в таком положении, что мог только просить, — ле Глорье пошел на розыски Мартиуса Галеотти, что было для шута делом вовсе не трудным. Он прямо из замка направился в лучшую пероннскую таверну, хорошо ему знакомую, ибо он сам был ее постоянным посетителем, имея сильное пристрастие к напиткам, которые приводили головы его собеседников в такой же беспорядок, в каком была и его собственная.
Здесь, в общем зале, или «очаге», как его называли фламандцы и немцы, потому что главную принадлежность составлял большой очаг, он нашел или, вернее, издали увидел астролога, углубившегося в разговор с какой-то женщиной в странном, не то мавританском, не то азиатском одеянии. Заметив подходившего ле Глорье, женщина встала, собираясь уйти.
— Это верные новости, вы смело можете на них положиться, — сказала незнакомка Галеотти и с этими словами исчезла в толпе посетителей, сидевших и стоявших вокруг отдельных столиков.
— Что, брат философ, само небо, кажется, печется о тебе? — сказал шут, подходя к астрологу. — Не успел от тебя уйти один страж, как оно шлет ему на смену другого; не успела покинуть тебя одна глупая голова, как является другая, чтобы вести тебя в апартаменты Людовика Французского.
— Тебя послал король? — спросил Галеотти, недоверчиво оглядывая говорившего и с первого взгляда угадав в нем шута, хотя, как мы уже знаем, в костюме Глорье не было почти никаких отличий, выдававших его ремесло.
— Не в обиду вам — он самый, — ответил шут. — И вашему мудрейшеству лучше чем всякому другому должно быть известно, что когда Сила шлет Глупость на поиски Мудрости, это признак, безошибочно указывающий, на какую ногу хромает больной.
— А что, если я откажусь идти на такой поздний зов, да еще переданный через такого посла? — спросил Галеотти.
— В таком случае, чтобы не утруждать ваше мудрейшество, мы вас снесем на руках, — ответил ле Глорье. — Здесь у дверей стоят наготове с полдюжины бургундских молодцов, которых Кревкер дал мне именно на этот случай. Вы должны знать, что мы с моим другом Карлом Бургундским еще не отняли у нашего родича Людовика его корону, которую он, как осел, отдал в наши руки; правда, мы ее подпилили и подрезали, но все же она из чистого золота, хоть и стала не толще лепестка. Говоря яснее, Людовик по-прежнему повелитель своих подданных, в том числе и ваш. Наихристианнейший король у себя, в старой башне Пероннского замка, и вы, его верный слуга, обязаны немедленно туда явиться!
— Ступай, я следую за тобой, — сказал Галеотти и пошел за ле Глорье, может быть, потому, что уклониться было невозможно.
— И прекрасно делаете, — заметил шут, направляясь к замку, — потому что нам приходится обращаться с нашим родичем, как с голодным старым львом в клетке, которому иной раз надо бросить теленка, чтобы дать работу его старым зубам.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что король что-нибудь замышляет против меня? — спросил Галеотти.
— Вам это лучше знать, — ответил шут. — Хоть ночь и темная, но, я уверен, вы и сквозь тучи различаете звезды, а я в этой науке ничего не смыслю. Знаю только, что мать всегда советовала мне осторожнее подходить к старой крысе, попавшей в западню, потому что в это время она будто бы больше всего расположена кусаться.
Астролог прекратил свои расспросы, но ле Глорье, по общей всем шутам привычке, не переставал нести всякий вздор, пересыпая его злыми насмешками, вплоть до ворот замка, где он передал страже ученого мужа. Отсюда, переходя от часового к часовому, Галеотти попал наконец в башню Герберта.
Однако намеки шута не пропали даром для Мартиуса Галеотти, а угрюмый взгляд и мрачный, угрожающий вид Тристана, провожавшего его в спальню короля, как ему казалось, подтверждали их. Астролог умел так же внимательно наблюдать все, что происходило на земле, как и то, что совершалось над ним, и от его острого взгляда не ускользнул блок с веревкой, которая еще слегка покачивалась, как будто приготовления были только что прерваны его неожиданным приходом. Смекнув, в чем дело, и призвав на помощь хитрость и изворотливость, он решил пустить в ход все средства, чтобы избавиться от грозившей ему опасности; а если бы это не удалось, защищать свою жизнь от всякого, кто бы ни вздумал напасть на него.
Полный решимости, выражавшейся и в его походке и во взгляде, Мартиус вошел к королю, нисколько, по-видимому, не смущенный ни своим неудачным предсказанием, ни гневом монарха, ни его вероятными последствиями.
— Счастливые созвездия да будут благосклонны к вашему величеству! — приветствовал он короля низким поклоном на восточный манер. — Да отвратят враждебные созвездия свое пагубное влияние от особы моего царственного властелина!
— Однако стоит тебе оглядеться вокруг, — ответил король, — стоит вспомнить, где помещается эта комната и кем охраняется, и ты легко убедишься, что благосклонные созвездия изменили мне, а враждебные соединились в самые пагубные сочетания. И тебе не стыдно, Мартиус Галеотти, видеть меня здесь, видеть узником, зная, чьи советы и уверения привели меня сюда?
— А не стыдно тебе, мой царственный ученик, — ответил философ, — тебе, делавшему такие быстрые успехи в науке, тебе, с твоим острым умом, с твоей всегдашней настойчивостью, — не стыдно тебе падать духом при первом ударе судьбы и бежать при первой же неудаче, как бежит трус с поля брани при первом стуке оружия? Не ты ли говорил, что стремишься проникнуть в тайны, которые ставят человека выше его страстей, выше земных забот, несчастий и горя? Не ты ли мечтал достигнуть того состояния, которое можно обрести, только соперничая в твердости с древними стоиками?174 Неужели первый удар грома заставит тебя поникнуть головой и забыть ту славную награду, к которой ты так страстно стремился? Неужели ты свернешь с избранного тобою пути, как пугливый конь, встревоженный призраком воображаемой опасности?
— «Призрак»! «Воображаемая опасность»! Бесстыдный ты человек! — воскликнул с гневом король. — Да разве же эта тюрьма не действительность? Разве стража, которую расставил мой заклятый враг бургундец и которая сейчас бряцает оружием у моих дверей, — призраки? Предатель! Что же, что, по-твоему, истинное несчастье, если ты не считаешь несчастьем заточение, потерю престола и самую опасность для жизни? Скажи — что?
— Невежество, брат мой, невежество и суеверие, — ответил мудрец с величайшей твердостью, — вот единственные истинные несчастья. Поверь мне, что даже король во всем блеске своего могущества и славы, если он ослеплен невежеством и суеверием, менее свободен, чем мудрец, закованный в тяжелые цепи и брошенный в темницу. К этому единственному и истинному счастью я призван указать тебе путь, если только ты будешь следовать моим наставлениям.
— Так вот она, та философская свобода, которую мне сулили твои уроки! — с горечью воскликнул король. — Желал бы я, чтобы ты еще там, в Плесси, сказал мне, что власть, которую ты с такой щедростью мне обещал, будет властью над моими страстями; что успех, в котором ты меня убедил, означал успех в философской науке и что мне предстояло лишь сделаться таким же мудрым и ученым, как итальянский бродяга и шарлатан! Конечно, тогда я мог бы достигнуть этого духовного совершенства менее дорогой ценой, чем потеря прекраснейшей во всем христианском мире короны и заточение в пероннской темнице!.. Вон! Ступай вон, но не думай, изменник, что ты избежишь заслуженной кары: над нами есть бог!
— Я не могу уйти и предоставить тебя твоей участи, — ответил Мартиус, — не попытавшись оправдать в твоих ослепленных глазах свою добрую славу; она светлее самых блестящих алмазов твоей короны, и ей будет дивиться мир спустя века после того, как весь род Капетов175 превратится в прах, давно забытый в склепах Сен-Дени176.
— Говори, — сказал Людовик, — но не думай, чтобы своей наглостью ты мог поколебать мои намерения или мнения. Может быть, я в последний раз произнесу приговор как король, и я не хочу осудить тебя, не выслушав. Говори, хотя лучшее, что ты можешь сделать, — это сказать правду. Признайся, что я одурачен, что ты обманщик, что твоя мнимая наука — пустой бред и что сияющие над нами планеты так же мало влияют на нашу судьбу, как их отражение в реке — на ее течение!
— А что ты знаешь о таинственном влиянии этих небесных светил? — смело возразил астролог. — Ты говоришь, что они не властны над течением вод. Но разве ты не знаешь, что самая ничтожная из планет, луна, я говорю — самая ничтожная, потому что она ближе других к нашей жалкой земле, — держит под своим владычеством не то что какую-нибудь речонку вроде Соммы, но неизмеримый океан, который сообразует свои приливы и отливы с ее фазами и покоряется каждому ее движению, как повинуется раб малейшему знаку султанши? А теперь, Людовик де Валуа, разгадай и ты мою притчу… Сознайся, разве ты не похож на безумного путника, который обрушивает свой гнев на кормчего только за то, что тот не может провести корабль в гавань, не встретив по пути противного ветра и неблагоприятных течений? Я мог, конечно, с некоторой уверенностью предсказать тебе счастливый исход твоего предприятия, но только одно небо властно было благополучно привести тебя к цели, и, если путь к ней опасен и труден, от меня ли зависело сделать его более легким и уменьшить эти опасности? Где же твоя мудрость, которая еще вчера учила тебя верить, что судьба часто устраивает все к лучшему, хотя и ведет нас как будто наперекор нашим желаниям?
— Ты мне напомнил… — с живостью ответил Людовик, — ты мне напомнил еще один свой обман! Ты предсказал мне, что юный шотландец счастливо выполнит возложенное на него поручение, на пользу мне и во славу. Ты знаешь, чем оно кончилось: ничто не могло нанести мне такого смертельного удара, как то впечатление, которое произвел исход этого дела на дикого бургундского быка. Твое предсказание оказалось явной ложью, от этого тебе никак не отвертеться; тебе не удастся свалить беду на то, что я не выждал благоприятного течения и те стал — хоть ты этого и желал — сидеть у моря и ждать погоды, как тот дурак, который сидит на берегу реки и дожидается, скоро ли она утечет. И на этот раз ты дал маху! Ты имел глупость сделать совершенно определенное предсказание, которое тут же оказалось ложным.
— И все же оно подтвердится на деле и окажется истиной, — смело ответил астролог. — Я не желаю лучшего торжества науки над невежеством, чем то, которое мне доставит исполнение именно этого предсказания.
Я сказал тебе, что юноша верно исполнит всякое благородное поручение, и разве он этого не сделал? Я сказал, что он слишком добродетелен, чтобы принять участие в бесчестном деле; разве он этого не доказал? Если ты сомневаешься, расспроси цыгана Хайраддина Мограбина!
При этих словах лицо короля вспыхнуло от стыда и гнева.
— Я говорил тебе, — продолжал астролог, — что сочетание планет грозит опасностью тому, кто отправляется в путь, и разве в пути этот юноша не подвергался опасностям? Я предсказал тебе еще, что путешествие его будет иметь счастливые последствия для того, кто его послал. Скоро это подтвердится, и ты получишь немалые выгоды.
— «Немалые выгоды»! — воскликнул король. — Вот они, твои выгоды: бесчестье и плен!
— Нет, это еще не конец, — ответил астролог, — и скоро ты сам должен будешь признать, что вся выгода для тебя зависела от того, как этот юноша исполнит твое поручение.
— Нет, это уж слишком… слишком большая наглость! — воскликнул король. — Мало того, что ты лжешь, ты еще оскорбляешь меня… Вон отсюда! Но не думай, что твое предательство останется безнаказанным: над нами есть бог!
Галеотти повернулся, чтобы идти.
— Постой еще минутку, — сказал Людовик. — Ты храбро отстаиваешь свой обман. Ответь мне еще на один вопрос, но только прежде хорошенько подумай. Может ли твое мнимое искусство открыть час твоей собственной смерти?
— Только по отношению к судьбе другого лица, — ответил Галеотти.
— Я не понимаю тебя, — сказал Людовик.
— Так знай же, о король, — ответил Мартиус, — единственное, что я могу утверждать вполне определенно, это что моя смерть наступит ровно за двадцать четыре часа до смерти вашего величества.
— Как!.. Что ты сказал? — с волнением воскликнул король. — Постой, не уходи, подожди минутку… Ты говоришь, моя смерть последует так скоро после твоей?
— Ровно через двадцать четыре часа, минута в минуту, — твердо повторил Галеотти, — если только есть хоть искра правды в этих разумных таинственных светилах, которые в своем движении по небу говорят нам без слов. Желаю вашему величеству покойной ночи!
— Постой, постой, не уходи! — воскликнул король, хватая за руку астролога и отводя его от дверей. — Послушай, Галеотти, я всегда был для тебя добрым государем: я обогатил тебя, сделал своим другом, товарищем, наставником. Заклинаю тебя, будь со мной откровенен! Есть ли хоть капля истины в твоей науке? Правда ли, что окончательный исход событий будет благоприятен для меня? И неужели твоя и моя смерть так тесно связаны между собой? Признайся, мой добрый Мартиус, что это простая уловка. Признайся, молю тебя, и ты увидишь, тебе не придется раскаиваться. Я стар, я в плену и, может быть, завтра же должен буду лишиться престола… Для человека в моем положении истина дороже целого царства, и от тебя, дорогой Мартиус, я жду этого бесценного сокровища — истины!
— Я уже поверг его к стопам вашего величества, — ответил Галеотти, — с риском, что в бешеном гневе вы броситесь на меня и растерзаете на месте.
— Это я-то, я, Галеотти? — печально ответил Людовик. — Увы, как ты во мне ошибаешься! Да разве я не пленник, разве не должен я быть терпеливым хотя бы уже потому, что мой гнев только ярче покажет мое бессилие? Ответь же мне откровенно: ты хотел меня обмануть? Или твоя наука не вымысел и ты сказал мне правду?
— Ваше величество, простите, — сказал Мартиус Галеотти, — если я отвечу, что только время, одно время, и ход событий могут победить недоверчивость. Как человек, пользовавшийся неограниченным доверием в совете прославленного победителя Матвея Корвина Венгерского и в кабинете самого императора, я унизил бы свое достоинство, если бы стал повторять перед вашим величеством уверения в истине моих слов. Если вам не угодно мне верить, я могу только сослаться на дальнейший ход событий. День-другой терпения покажут, верно ли было мое предсказание относительно молодого шотландца. И пусть меня колесуют, пусть раздробят мои кости, если бесстрашное поведение этого Квентина Дорварда не принесет вашему величеству выгоды, и выгоды немаловажной! Но если мне суждено умереть в этих пытках, вашему величеству не худо будет позаботиться о духовном отце: с той минуты, как я испущу последний вздох, вам останется ровно двадцать четыре часа на исповедь и покаяние.
Людовик, провожая Галеотти, все еще продолжал держаться за его платье и, когда дверь отворилась, громко сказал:
— Завтра мы еще поговорим об этом подробнее. Иди с миром, высокомудрый отец мой… Иди с миром! Иди с миром!
Он трижды повторил эти слова; но, все еще опасаясь, как бы великий прево не ошибся, проводил астролога через зал, не выпуская полы его платья, точно боялся, как бы у него не вырвали ученого мужа и не лишили жизни тут же, у него на глазах. Наконец он решился выпустить Галеотти, повторив еще несколько раз свое прощальное приветствие: «Иди с миром!» — и сделав, кроме того, знак великому прево, чтобы тот не смел касаться ученого.
Таким-то образом полученные вовремя тайные сведения, смелость и присутствие духа спасли Галеотти от грозившей ему опасности; а Людовик, самый прозорливый и самый мстительный из монархов своего времени, был обманут и остался неотомщенным благодаря грубому суеверию и страху смерти, перед которой он трепетал, зная, сколько тяжких грехов лежит на его совести.
Тем не менее необходимость отказаться от задуманной мести удручала его; еще более короля были опечалены его верные слуги, которым было поручено исполнение приговора. Только один Меченый отнесся ко всему равнодушно, и едва был подан знак, отменявший казнь, как он покинул свой пост у дверей и через минуту уже спал крепким сном.
Король удалился в свою комнату, Труазешель и Птит-Андре расположились поудобнее, чтобы немного отдохнуть, а великий прево все еще смотрел на статную фигуру астролога, как смотрит пес на кусок мяса, вырванный поваром у него из пасти. Между тем его достойные помощники шепотом обменивались впечатлениями в отрывочных фразах.
— Бедный слепец чернокнижник! — шепнул Труазешель своему товарищу Птит-Андре с видом самого елейного соболезнования. — Как было упустить такой прекрасный случай умереть от веревки святого Франциска и искупить хоть отчасти свое гнусное колдовство! А я-то собирался затянуть на нем спасительную петлю, чтобы изгнать злого духа из его грешного тела!
— Что и говорить, — ответил Птит-Андре, — я тоже упустил редкий случай проверить, может ли тройная веревка вытянуться от тела весом в семнадцать стоунов. А опыт стоил того, чтобы его сделать, и прославил бы наше ремесло, не говоря уже о том, что старый забулдыга умер бы такой легкой смертью.
В то время как велась эта беседа, Мартиус, занявший место у свободного края громадного очага, перед которым расположились разговаривавшие, искоса бросал на них недоверчивые взгляды. Прежде всего ученый астролог запустил руку за пазуху и ощупал рукоятку прекрасно отточенного обоюдоострого кинжала, с которым он никогда не расставался. Как мы упоминали выше, Галеотти, в то время уже немного отяжелевший, был все еще очень силен, ловок и прекрасно владел оружием. Убедившись, что надежный кинжал под рукой, он вынул из кармана свиток пергамента, испещренный греческими буквами и какими-то кабалистическими знаками, и, поправив дрова в очаге, заставил их вспыхнуть таким ярким пламенем, что лица и позы всех сидевших или лежавших перед огнем разом осветились. Шотландец спал тяжелым, мертвым сном, и его неподвижное лицо казалось отлитым из бронзы. Рядом выделялось бледное, встревоженное лицо Оливье, который то как будто дремал, то вдруг, точно снедаемый душевной мукой, поднимал голову, открывал глаза и к чему-то прислушивался. Недовольный, угрюмый прево всем своим свирепым видом, казалось, говорил:
- Наполовину он еще не сыт,
- И в нем стремленье убивать кипит.
На заднем плане эту картину дополняло страшное, лицемерное лицо Труазешеля с поднятыми к небу глазами, словно он мысленно читал молитву, а немного подальше — зловеще-шутовская физиономия Птит-Андре, который забавлялся перед отходом ко сну, передразнивая все ужимки и движения своего товарища.
Среди всех этих грубых и гнусных физиономий величественная осанка Галеотти, красивые, правильные черты и мужественное выражение его лица выступали особенно ярко; он был похож на древнего мага, попавшего в притон разбойников и вызывающего духов, чтобы помочь ему выйти на свободу. И в самом деле, если бы даже он выделялся только своей прекрасной, волнистой бородой, ниспадавшей на таинственный свиток, который он держал в руках, то и тогда нельзя было бы не пожалеть, что такое благородное украшение досталось человеку, направлявшему все свои таланты, все познания, все преимущества своего красноречия и величавой внешности на то, чтобы изощряться в плутнях и обмане.
Так прошла ночь в башне графа Герберта Пероннского замка. С первым лучом рассвета, проникшим, в старинную готическую комнату, король кликнул к себе Оливье. Брадобрей застал своего государя сидящим в халате и был поражен переменой, которая произошла в его наружности за одну ночь смертельной тревоги. Он открыл уже было рот, чтобы высказать свое беспокойство по этому поводу, но Людовик прервал его и заговорил сам. Он начал торопливо излагать своему слуге и помощнику все способы и ухищрения, с помощью которых раньше старался приобрести себе друзей при бургундском дворе, и в заключение поручил Оливье продолжать начатое дело, как только ему разрешат выходить из замка. И никогда еще этот лукавый приспешник Людовика не был так поражен ясностью ума своего господина и его глубоким знанием тех тайных пружин, которые управляют людьми и их поступками.
Часа два спустя Оливье выпросил у графа де Кревкера разрешение выйти из замка и отправился исполнять поручение короля. Между тем Людовик позвал к себе астролога, которому, по-видимому, опять возвратил свое доверие, и долго совещался с ним. К концу этой продолжительной беседы к Людовику, казалось, вернулись и бодрость и уверенность, которые он как будто утратил вначале. Затем он оделся. И когда Кревкер явился к нему с утренним приветствием, он был поражен спокойствием и самообладанием, с которыми король его принял, тем более что он уже слышал о том, что герцог несколько часов находится в таком расположении духа, каковое ставит под угрозу безопасность короля.
Глава XXX. НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Колеблются решенья, словно судно,
Когда кругом неистовствуют волны.
Старинная пьеса
Если Людовик провел бессонную и тревожную ночь, то еще тревожнее она была для герцога Бургундского, который не только не умел владеть своими страстями, но привык давать им полную власть над собою и над своими поступками. По обычаю того времени при нем дежурили в спальне двое любимых его приближенных — д'Эмберкур и де Комин, которым были приготовлены постели почти рядом с кроватью герцога. Никогда еще их присутствие при нем не было так необходимо, как в эту ночь, когда, терзаясь горем и кипя гневом, Карл должен был бороться с жаждой мести, которую из чувства чести не мог излить на Людовика в теперешнем его положении: его душевное состояние напоминало вулкан, извергающий все находящиеся в нем породы, расплавленные и смешанные в одну огненную массу.
Герцог отказался раздеться, не пожелал лечь в постель и провел ночь в каком-то бешеном исступлении. По временам его быстрая, нервная речь становилась до того сбивчивой и невнятной, что оба приближенных начинали бояться за его рассудок. Он то восхвалял добродетели и сердечную доброту несчастного епископа Льежского, то вспоминал дружбу и привязанность, которую они столько раз друг другу доказывали, и наконец довел себя до такого отчаяния, что упал ничком на постель, задыхаясь от подступавших рыданий, которые он тщетно старался удержать. Но спустя минуту герцог был уже на ногах, охваченный новым неудержимым порывом; он быстро забегал по комнате, произнося бессвязные угрозы и такие же бессвязные обеты мести; он топал, по своей привычке, ногами и призывал святого Георгия, святого Андрея и всех святых, которых особенно чтил, в свидетели того, что он отомстит кровавой местью де ла Марку, льежским горожанам и тому, кто был главным виновником всего зла. Последняя угроза относилась, конечно, к Людовику, и была минута, когда Карл решил уже послать за герцогом Нормандским, братом французского короля и его заклятым врагом, чтобы принудить пленного монарха отказаться в его пользу от престола или по крайней мере от главных королевских прав и владений.
Так прошел день и еще одна ночь, проведенные герцогом в той же бурной тревоге, или, вернее, в тех же бешеных переходах от одного неукротимого порыва страсти к другому. Карл почти ничего не ел и не пил, не переодевался и вел себя как человек, которому овладевшая им ярость ежеминутно грозит потерей рассудка. Понемногу, однако, он успокоился и начал совещаться со своими приближенными. Многое предлагалось и обсуждалось на этих совещаниях, но ничего не было решено окончательно. Де Комин в своих записках утверждает, что был момент, когда гонец сидел уже на лошади и готов был скакать за герцогом Нормандским. Если бы этот гонец был отправлен, темница короля французского оказалась бы, без сомнения, последним его убежищем на коротком пути к могиле.
По временам, когда бешенство Карла истощалось, он сидел не шевелясь, пристально уставившись в одну точку, с видом человека, обдумывающего отчаянное дело, на которое он никак не может решиться. Без всякого сомнения, в то время довольно было малейшего намека со стороны кого-нибудь из окружающих, чтобы толкнуть герцога на самый необузданный поступок. Но бургундские вельможи из уважения к священной особе короля, своего верховного феодального владыки, из чувства национальной гордости, а также желая спасти честь самого герцога, поручившегося Людовику за его безопасность, единодушно стояли за умеренность. Доводы, которые д'Эмберкур и де Комин осмеливались иногда робко приводить герцогу в бурные часы их ночных бесед, смелее повторялись Кревкером и другими приближенными в более спокойные утренние часы. Очень возможно, что не все они, отстаивая короля, действовали бескорыстно. Многие, как мы уже упоминали, были хорошо знакомы с его щедростью по личному опыту, другие владели во Франции землями или были связаны с ней иными интересами, ставившими их в зависимость от Людовика. Как бы то ни было, увесистые мешки с деньгами, привезенные королем в Перонну на четырех мулах, сделались значительно легче за то время, пока длились эти переговоры.
На третий день на совет подоспел во всеоружии своего итальянского ума граф де Кампо-Бассо, и счастье Людовика, что он явился тогда, когда бешенство Карла уже немного поулеглось. Сейчас же был созван официальный общий совет, чтобы решить наконец, какие меры следовало принять ввиду таких чрезвычайных и тяжелых обстоятельств.
Кампо-Бассо высказал свое мнение в форме нравоучительной басни о Путешественнике, Змее и Лисице; басня кончалась советом Лисицы Путешественнику раздавить своего смертельного врага, которого случай отдал в его руки. Де Комин, заметивший, как сверкнули глаза герцога при намеке на решение, которое ему уже не раз подсказывал его свирепый нрав, поспешил возразить итальянцу. Он сказал, что Людовик мог и не принимать прямого участия в злодеянии, совершенном в Шонвальде; что он, вероятно, сумеет опровергнуть возводимое на него обвинение и согласится вознаградить и герцога и его союзников за весь ущерб, причиненный в их владениях его происками и интригами; и что, наконец, всякое насилие над особой короля может повлечь за собой как для Франции, так и для Бургундии ряд самых пагубных последствий, из которых самым ужасным будет, если Англия, воспользовавшись неминуемыми междоусобицами, пожелает вернуть себе Нормандию и Гиень и возобновить разорительные войны, с таким трудом прекращенные благодаря союзу Франции с Бургундией против их общего врага. Де Комин кончил заявлением, что он отнюдь не думает отстаивать полную и безусловную свободу для Людовика, но что единственная выгода, которую герцог может, по его мнению, извлечь из настоящего положения вещей, — это заключить между двумя государствами честный и почетный договор, подкрепленный такими гарантиями, которые впредь лишили бы Людовика возможности нарушать принятые им на себя обязательства и тревожить внутреннее спокойствие Бургундии. Д'Эмберкур, Кревкер и многие другие, со своей стороны, открыто высказались против крутых мер, предложенных Кампо-Бассо, находя, что договор с Францией мог принести Бургундии и больше прочных выгод и больше почета, чем поступок, который запятнал бы ее навеки как вероломную страну, нарушившую долг чести и гостеприимства.
Герцог выслушал все эти доводы, не поднимая глаз и грозно сдвинув брови. Когда же Кревкер высказал свое убеждение в том, что Людовик не только не принимал участия в шонвальдском злодеянии, но даже не знал о нем, Карл поднял голову и, бросив на говорившего яростный взгляд, воскликнул:
— Так вот как, Кревкер! Видно, и ты прельстился звоном французского золота! Право, мне сдается, что оно так же громко звенит у меня в совете, как колокола в Сен-Дени… Кто осмелится утверждать, что не Людовик зачинщик всех беспорядков во Фландрии?
— Ваша светлость, — ответил де Кревкер, — рука моя больше привыкла держать оружие, чем золото; и я так далек от желания оправдывать Людовика за беспорядки во Фландрии, что недавно в присутствии всего его двора сам высказал ему в глаза это обвинение и бросил ему вызов от вашего имени. Но, хотя его интриги и были первоначальной причиной всех смут, я все-таки уверен, что он неповинен в убийстве епископа, так как знаю, что один из его людей публично протестовал против этого злодеяния. Если вашей светлости угодно, я могу представить этого человека.
— Угодно ли мне! — воскликнул герцог. — Святой Георгий, да можешь ли ты в этом сомневаться? Когда же я, даже в порыве гнева, бывал пристрастен или несправедлив? Я сам увижусь с королем Франции; я выскажу ему свои обвинения и объявлю, какого желаю удовлетворения. Если он окажется невиновным в убийстве, ему легко будет загладить другие свои преступления. Если же он окажется виновным, кто осмелится сказать, что заточение и покаяние в каком-нибудь отдаленном монастыре не будут для него справедливым и даже милосердным возмездием? Кто осмелится… — добавил Карл с возрастающим жаром, — кто осмелится назвать несправедливостью кару даже более скорую и суровую? Веди твоего свидетеля… Мы будем в замке за час до полудня. Мы напишем главные условия договора, и горе ему, если он не согласится на них! Остальные будут зависеть от обстоятельств… Закрываю совет, можете разойтись! Мне надо еще переменить платье, потому что вряд ли будет прилично предстать в таком виде перед лицом моего всемилостивейшего государя!
Герцог произнес эти слова с особенно горькой иронией и вышел из зала совета.
— Теперь судьба Людовика и, что еще важнее, честь Бургундии зависят от того, как выпадут кости, — сказал д'Эмберкур Кревкеру и де Комину. — Скорей отправляйтесь в замок, де Комин! Вы красноречивее нас с Кревкером. Предупредите Людовика о приближении бури — тогда он будет знать, как себя вести. Надеюсь, что этот шотландский стрелок не скажет ничего такого, что могло бы повредить королю, ибо почем знать, какие тайные инструкции ему были даны.
— Это юноша смелый, но разумный и сообразительный не по летам, — сказал Кревкер. — В разговоре со мной он был очень сдержан во всем, что касается короля, которому он служит. Думаю, что он будет так же сдержан и в присутствии герцога. Я сейчас отправлюсь за ним и за молодой графиней де Круа.
— Как! Разве графиня здесь? Вы говорили, что оставили ее в монастыре святой Бригитты.
— Так оно и было, — ответил Кревкер, — но мне пришлось вытребовать ее оттуда по приказанию герцога. А так как она была еще слишком слаба для путешествия, ее пришлось нести на носилках. Она была в страшной тревоге, ничего не зная о судьбе своей родственницы, графини Амелины, а тут еще прибавился страх за свою собственную участь. Да и не мудрено испугаться! Ведь она провинилась в нарушении феодальных законов, спасаясь бегством от своего законного государя. А герцог Карл не такой человек, чтобы простить нарушение своих прав.
Известие о том, что молодая графиня в руках герцога Бургундского, стало новым мучительным тернием в душевных терзаниях Людовика. Он знал, что стоит ей только рассказать герцогу об интригах, побудивших ее и графиню Амелину бежать во Францию, и против него всплывут улики, которые он думал скрыть, покончив с Заметом Мограбином. Он прекрасно понимал, как сильно может ему повредить это новое доказательство его притязаний на права герцога Карла, который, конечно, не упустит случая воспользоваться этим предлогом в своих целях.
Людовик откровенно поделился своими тревогами с сеньором де Комином, проницательность и политическое чутье которого были ему гораздо больше по душе, чем прямой, воинственный характер Кревкера и феодальное высокомерие д'Эмберкура.
— Право, мой друг де Комин, этих закованных в броню солдат с алебардами и бердышами никогда не следовало бы пускать дальше прихожей их государей, — говорил Людовик своему будущему историку. — На войне, конечно, без них не обойтись. Но тот монарх, который думает, что головы их годны на что-нибудь иное, кроме того, чтобы служить наковальнями для неприятельских мечей, похож на сумасшедшего, подарившего своей возлюбленной вместо ожерелья собачий ошейник. Только таких людей, как ты, Филипп, людей с острым взглядом, который не скользит по поверхности, а проникает в глубь вещей, следовало бы допускать в совет и в кабинеты государей — нет, больше того: им следовало бы открывать самые тайные изгибы нашей души.
Де Комин, сам человек большого ума, естественно был польщен похвалой умнейшего из европейских государей и не сумел скрыть свое удовольствие; Людовик заметил произведенное им впечатление.
— Как бы я хотел, — продолжал он, — иметь такого слугу или, вернее, быть достойным такого слуги, де Комин! Уж конечно, тогда я не попал бы в такое безвыходное положение… Впрочем, я примирился бы даже с моим положением, если бы сумел найти средство пользоваться советами такого знающего государственного мужа, как ты.
На это де Комин ответил, что он всегда готов служить по мере сил его величеству, если только это не будет идти вразрез с верностью, которой он обязан своему государю, герцогу Карлу Бургундскому.
— Неужели ты думаешь, что я способен посягнуть на твою верность герцогу! — с ужасом воскликнул Людовик. — Увы, разве я сам в эту минуту не страдаю только потому, что слишком положился на верность своего вассала? Разве для кого-нибудь феодальная верность может быть священнее, чем для меня, чья судьба зависит сейчас исключительно от соблюдения этой верности? Нет, Филипп де Комин, продолжай служить Карлу Бургундскому, и ты окажешь ему неоценимую услугу, помирив его с Людовиком Французским. Ты послужишь этим нам обоим, и уж один из нас наверное сумеет тебя отблагодарить. Я слышал, что жалованье, которое ты получаешь при здешнем дворе, не больше жалованья старшего сокольничего. Вот как ценят здесь услуги самого мудрого в Европе советника! Его приравнивают к человеку, который только кормит и лечит хищных птиц, и даже ставят ниже его! Но Франция богата, у французского короля много денег. Позволь же мне, мой друг, загладить эту вопиющую несправедливость! Кстати, и средство у меня под рукой — позволь же им воспользоваться!
С этими словами король достал туго набитый кошелек с деньгами; но де Комин, который был щепетильнее большинства придворных своего времени, отклонил подарок, говоря, что он совершенно удовлетворен щедростью своего законного государя и что никакие подарки не могут усилить его искреннее желание служить его величеству.
— Странный ты человек! — воскликнул Людовик. — Позволь же мне обнять единственного в наш век умного и неподкупного царедворца! Мудрость дороже золота, и поверь мне, Филипп, что я больше полагаюсь на твое участие, чем на помощь тех, кто принял мои подарки.
Я знаю, что ты не посоветуешь твоему государю употребить во зло случай, который судьба или, вернее, моя собственная глупость дала ему в руки.
— Употребить во зло — конечно, нет, но воспользоваться им — без всякого сомнения, — ответил историк.
— Да, но как, в какой мере? — возразил Людовик. — Я не совсем выжил из ума и не льщу себя надеждой, что мне удастся выбраться отсюда, не заплатив выкупа, но пусть его размеры не будут безрассудны, потому что я всегда послушен голосу рассудка, будь то в Париже, в Плесси или в Перонне.
— Однако, с позволения вашего величества, я должен заметить, что и в Париже и в Плесси голос рассудка обычно звучал так тихо, что не всегда доходил до слуха вашего величества, тогда как в Перонне он гремит, как сама Неизбежность, — властно и повелительно.
— Ты, я вижу, любишь выражаться иносказательно, — ответил Людовик, не в силах подавить свою досаду, — я же человек простой, сеньор де Комин. Брось, пожалуйста, твои иносказания и говори прямо! Чего хочет от меня ваш герцог?
— Я не уполномочен предъявлять его претензии, государь, — сказал де Комин. — Скоро герцог сам выскажет их вашему величеству, но я угадываю возможность кое-каких требований, к которым вашему величеству следовало бы быть подготовленным. Вот, например, хотя бы вопрос об окончательной уступке городов на Сомме.
— Я этого ждал, — сказал Людовик.
— Вам, вероятно, придется отречься от льежцев и Гийома де ла Марка.
— Отрекаюсь так же охотно, как от ада и сатаны, — сказал Людовик.
— От вас могут потребовать в виде залогов сдачи некоторых крепостей или чего-нибудь в этом роде — гарантий, что на будущее время Франция не станет сеять смуту среди фламандцев.
— Это что-то новое, — промолвил Людовик. — Я не слышал, чтобы вассал требовал гарантий от своего государя… Но пусть будет так… Продолжай!
— Могут потребовать еще приличных и независимых владений для вашего славного брата — друга и союзника моего государя, — например, Нормандию или Шампань.
Герцог очень привязан ко всей семье вашего отца, государь.
— Да, клянусь богом, так привязан, что хотел бы всех его детей сделать королями! — воскликнул Людовик. — Истощился ли наконец запас твоих догадок?
— Не совсем, — ответил де Комин. — От вас, ваше величество, могут еще потребовать, чтобы вы не притесняли герцога Бретонского, как это иногда случалось, и признали бы на будущее время право его и других главнейших ваших вассалов чеканить монету, называться герцогами и государями милостью божьей.
— Словом, сделать всех моих вассалов королями! Послушайте, сеньор Филипп, уж не хотите ли вы, чтобы я стал братоубийцей? Помните вы моего брата Карла? Он умер, как только сделался герцогом Гиеннским. И что же останется потомку и представителю Карла Великого, если он раздаст богатейшие из своих провинций, кроме права помазания в Реймсе да вкушения трапезы под высоким балдахином?
— Мы наполовину избавим ваше величество и от этих забот, дав вам товарища в вашем одиноком величии. Герцог Бургундский, хоть он и не требует в настоящее время титула независимого государя, желал бы, однако, избавиться от некоторых унизительных для него выражений вассальной зависимости от французской короны, которые были для него обязательны. Он намерен, в подражание императорскому венцу, увенчать свою герцогскую корону державой — эмблемой независимости своих владений.
— А как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в сильном волнении, — как он смеет предъявлять своему господину требования, за которые по всем европейским законам его владения подлежат конфискации?
— При теперешнем положении вещей было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил де Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы устарели и нигде, даже в Германской империи, не соблюдаются с прежней строгостью и что государи и вассалы сами стараются, по мере сил и возможности, улаживать свои взаимные отношения. Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему государю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей независимости, чтобы прекратить дальнейшее вмешательство Франции в свои дела.
— Ах, Комин, Комин, — с горечью воскликнул король, снова в волнении вскакивая с места и принимаясь шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему Vae victis!177 Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
— Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому подготовлены.
— Но ведь умеренность, умеренность при успехе — никто этого не понимает лучше тебя, де Комин, — необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды!
— Не прогневайтесь, ваше величество, но умеренность, как я замечал, превозносится обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать удобный случай.
— Ну ладно, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога? Дальше, кажется, идти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что есть… Но что же еще? Чего еще жаждет ваш герцог? Моей короны? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
— Ваше величество, — ответил де Комин, — то, что мне остается еще вам сказать, наполовину, даже больше чем наполовину зависит от герцога; тем не менее он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
— Черт возьми! Что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Может быть, я должен отдать ему в наложницы мою дочь? Или каким еще бесчестьем он хочет покрыть мое имя?
— Здесь и речи нет о бесчестье, государь: дело в том, что ваш кузен герцог Орлеанский…
— А, вот оно что! — воскликнул Людовик. Но де Комин продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:
— Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой де Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться и вашим согласием, государь. Он хочет, чтобы ваше величество дали знатной чете приданое, которое вместе с состоянием самой графини составило бы достойное владение для сына Франции.
— Никогда этому не бывать! Никогда! — воскликнул Людовик, вскакивая, не в силах сдержать страшное волнение, — которое он все время подавлял; теперь оно прорвалось наружу, несмотря на его всегдашнее самообладание. — Никогда! Никогда! Пусть принесут ножницы и срежут мне волосы, как деревенскому дураку, на которого я и без того слишком похож! Пусть сошлют меня в монастырь… уложат в гроб… пусть выжгут мне глаза каленым железом… отравят… отрубят голову… пусть делают со мной что хотят, — я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери!.. Он ни на ком не женится, пока она жива!
— Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы подумать, есть ли у вас возможность помешать ему, — сказал де Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
— Да, но человек мужественный может найти под нею могилу, — ответил Людовик. — Подумай, де Комин, ведь подобный брак — это гибель, это разорение моего государства! Подумай, ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник. Сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот союз счастливо соединит интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был заветной мечтой всей моей жизни; я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, молился о нем, грешил ради него… Нет, де Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, де Комин, подумай и пожалей меня! Я уверен, что твой гибкий ум поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын. Пожалей меня, Филипп! Ты не можешь не понимать, что для человека проницательного, который смотрит в будущее, в разрушении созданного им долгими трудами плана несравненно больше горечи, чем в скоропреходящей печали заурядных людей, стремящихся удовлетворить лишь мимолетную страсть. Ты умеешь сочувствовать глубокой скорби разбитых надежд, измене тонко продуманных расчетов — неужели же ты не пожалеешь меня?
— Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
— Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, отбросить свою обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них позорящей кличкой «Битая башка»!
Несмотря на весь свой ум, Филипп де Комин был очень тщеславен. Слова короля, как будто забывшего в порыве негодования всякую сдержанность, так глубоко задели его, что он только и нашелся сказать:
— «Битая башка»! Невероятно, чтобы герцог мог так называть меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно!
Людовик сейчас же заметил, какое он произвел впечатление. Избегая сочувственного тона, который мог бы быть оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло бы показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством:
— Мои несчастья, кажется, заставили меня позабыть о приличиях, иначе я, конечно, никогда не повторил бы при вас слов, которые могут вас оскорбить. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен рассказать вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, рассказал мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, повторением которой я не стану вас оскорблять. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вы, естественно, были оскорблены таким обращением, право, не знаю, — но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился за то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по голове, пока не избил до крови, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел принять подобную услугу от своего государя!» С тех пор он и его любимый шут ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая башка», и это нелепое прозвище служит герцогу любимым предметом для шуток и острот.
Говоря это, Людовик вдвойне наслаждался: во-первых, ему удалось больно задеть своего собеседника, — а он любил доставлять себе это удовольствие даже тогда, когда у него не было, как в эту минуту, намерения сквитаться; во-вторых, он открыл в характере де Комина слабую струнку, которую со временем мог использовать, чтобы постепенно отдалить его от Бургундии и привлечь на сторону Франции.
Однако, хотя с той поры оскорбленный царедворец затаил против своего государя глубокую обиду, которая впоследствии заставила его променять службу Карлу Бургундскому на службу королю Людовику, пока он ограничился самыми общими изъявлениями своих дружеских чувств к Франции, настоящий смысл которых, как он хорошо понимал, Людовик сумел разгадать. Конечно, было бы несправедливо чернить память прославленного историка обвинением, что именно это было причиной его последующей измены герцогу, однако можно сказать с достоверностью, что де Комин вышел от Людовика с гораздо более дружескими чувствами, чем те, с какими он вошел.
Он принудил себя рассмеяться над рассказанным Людовиком случаем и сказал:
— Право, я бы никак не подумал, что герцог может так долго помнить подобный вздор. Что-то в этом роде действительно было… вашему величеству ведь известно пристрастие герцога к грубым шуткам… но рассказ очень преувеличен!.. Не стоит об этом и говорить…
— И правда, не стоит, — согласился король. — Не стыдно ли, что такой вздор занял нас хотя бы на минуту! Итак, к делу, сеньор Филипп. Надеюсь, ты настолько француз, что подаешь мне добрый совет в моем тяжелом положении. Я убежден, что нить к этому лабиринту в твоих руках. Помоги же мне из него выбраться!
— И я и мои советы к услугам вашего величества, — ответил де Комин, — но повторяю снова: когда это не идет вразрез с моим долгом по отношению к моему государю.
Это было почти буквальное повторение того, что он говорил раньше, но теперь эти слова были сказаны таким тоном, что проницательный Людовик, который, в первый раз услышав заявление де Комина, ясно понял, какой помехой будет для него верность этого царедворца герцогу Бургундскому, теперь сразу уловил в них новый смысл: он видел, что теперь его собеседник подчеркивает обещание дать полезный совет, а о долге упоминает только из приличия. Итак, король сел, пригласил де Комина сесть рядом и стал его слушать так, словно внимал оракулу. Де Комин говорил выразительно и тихо, тоном сдержанной искренности, медленно отчеканивая слова, точно для того, чтобы Людовик мог хорошенько взвесить их.
— Как это ни тяжело для вас, государь, — начал он, — но требования, представленные мною на усмотрение вашего величества, — самые мягкие из всех, которые предлагали и обсуждали в присутствии герцога на совете люди, враждебные вашему величеству. И мне, конечно, нет надобности напоминать вам, что наш герцог охотнее всего принимает самые решительные и самые жестокие советы, потому что любит быстрые, крутые меры и предпочитает их окольным путям.
— Как же, как же! — подтвердил король. — Я сам видел, как он однажды с опасностью для жизни переплывал реку, когда не дальше как в двухстах ярдах от него был мост.
— Вот видите, ваше величество! А тот, кто ставит на карту жизнь ради удовлетворения минутного каприза, не задумается пренебречь случаем увеличить свое, достояние, лишь бы сделать по-своему.
— Ты прав, — ответил король. — Глупцу внешние проявления власти всегда дороже самой власти. Карл Бургундский именно таков! Но, друг мой, какой же отсюда следует вывод?
— Вот какой, государь, — ответил бургундец. — Вашему величеству, вероятно, случалось видеть, как искусный рыбак ловит крупную рыбу и вытягивает ее на берег с помощью тонкого конского волоса, который непременно бы порвался, будь леска хоть вдесятеро толще, если бы рыбак вздумал сразу вытянуть ее, вместо того чтобы на время предоставить рыбе свободу биться и дергать ее во все стороны. Так и вы, государь, уступите герцогу в тех требованиях, которые он связывает с вопросами о чести и возмездии, и вам удастся отклонить требования, которые больше всего возмущают ваше величество, то есть именно те — я хочу быть откровенным до конца, — которые больше всего клонятся к ослаблению Франции. На первых порах он не вспомнит о них, а там, откладывая день за днем их обсуждение, ваше величество сможете от них уклониться.
— Я понимаю тебя, мой добрый Филипп, — сказал король, — но вернемся к делу. Итак, на какие же из лестных предложений герцога нельзя возражать, не вызывая его безрассудного гнева, и какими из них он больше всего дорожит?
— С вашего позволения, государь, всеми и каждыми, на которые вы станете возражать. Этого-то вашему величеству и следует избегать; выражаясь иносказательно, вы все время должны быть настороже, чтобы вовремя ослабить лесу, когда герцог начнет метаться в припадке бешенства. Это бешенство, наполовину уже утихшее, уляжется само собой, не встречая препятствий, и тогда вашему величеству будет легче с ним справиться.
— А все-таки, — задумчиво заметил Людовик, — должно же быть в требованиях моего кузена что-нибудь, чем он особенно дорожит. Если б я мог узнать, что именно, Филипп…
— Пустейшее из требований герцога может превратиться в самое важное, стоит только вашему величеству начать ему противоречить, — сказал де Комин.
— Одно могу сказать с уверенностью: не может быть и речи о соглашении, пока ваше величество не отступитесь от де ла Марка и от льежцев.
— Я уже сказал, что порву с ними, — ответил Людовик, — и лучшего они не заслуживают. Негодяи! Заварить кашу в такое время, когда это могло стоить мне жизни!
— Тот, кто подносит к пороху фитиль, должен ждать взрыва, — ответил де Комин. — Но герцог рассчитывает не только на ваше обещание отречься от них, государь: вы должны знать, что он потребует еще помощи вашего величества для усмирения мятежа и вашего присутствия при наказании виновных.
— Едва ли это будет совместимо с нашим достоинством, де Комин, — возразил король.
— Отказ будет еще менее совместим с вашей безопасностью, государь, — ответил де Комин. — Карл решил раз навсегда доказать фламандцам, что им нечего надеяться на поддержку Франции и что ничье вмешательство не спасет их от гнева и мести Бургундии, если они затеют новое восстание.
— Я выскажусь откровенно, сеньор Филипп, — сказал Людовик. — Не кажется ли тебе, что, если б нам удалось выиграть время, эти льежские бездельники сумели бы, пожалуй, и сами за себя постоять? Негодяи многочисленны и отважны — может быть, им удалось бы отстоять свой город от герцога Бургундского?
— С помощью тысячи французских стрелков, обещанных им вашим величеством, быть может, и удалось бы, но…
— Обещанных мной? — воскликнул Людовик. — Это клевета! Как тебе не стыдно повторять ее, Филипп!
— Но без этой помощи, — продолжал де Комин, не обратив внимания на его слова, — а ваше величество в настоящую минуту едва ли сочтете удобным им помогать, — им вряд ли удастся отстоять город, в стенах которого еще не заделаны бреши, пробитые Карлом после Сен-Тронской битвы. Солдаты Брабанта, Эно и Бургундии, я полагаю, легко пройдут в них, человек по двадцать в ряд.
— Глупые ротозеи! — воскликнул король. — Не стоит и думать о них, если они сами не сумели о себе позаботиться. Продолжай, я не намерен из-за них затевать ссору!
— Боюсь, что следующее требование больнее заденет ваше величество, — сказал де Комин.
— А! Это, верно, опять об этом проклятом браке! — воскликнул король. — Я уже тебе сказал, что никогда не позволю герцогу Орлеанскому нарушить клятву, данную им моей дочери Жанне! Это значило бы лишить французского престола и меня, и мое потомство, потому что мой сын, болезненный ребенок, — это не более как увядающая почка, которая никогда не даст плода. Об этом браке я мечтал много дней, он мне грезился по ночам.
Нет, сеньор Филипп, я не могу от него отказаться! Бесчеловечно требовать, чтобы я собственными руками разрушил свой излюбленный политический план и счастье двух молодых людей, предназначенных друг для друга!
— Разве их взаимная привязанность так сильна? — спросил де Комин.
— По крайней мере за одного из них я ручаюсь, — ответил король, — и именно за ту, чье счастье мне дороже. Чему же вы улыбаетесь, сеньор Филипп? Или вы не верите в силу любви?
— Напротив, очень верю, государь, — сказал де Комин, — и поэтому только что хотел вас спросить: не охотнее ли ваше величество дадите согласие на задуманный герцогом брак, если я скажу вам, что графиня Изабелла де Круа любит другого и, вероятно, никогда не согласится на этот союз?
Людовик вздохнул.
— Увы, мой друг, — сказал он, — в какой гробнице ты откопал это утешение для мертвеца? «Любит другого»! Ну и что ж? Будем говорить правду. Ведь если б герцог Орлеанский даже ненавидел мою дочь Жанну, он все равно был бы вынужден жениться на ней, не будь этого несчастного стечения обстоятельств. Рассуди же, де Комин, может ли случиться, чтобы эта особа, да еще под таким давлением, отказала ему, сыну Франции! Нет, Филипп, нет! Нечего и рассчитывать, чтобы она устояла против такого предложения и осмелилась ослушаться приказания герцога. Varium et mutabile178, Филипп!
— В данном случае, государь, вы упускаете из виду особенности характера этой молодой особы. Недаром она родом из такой властной и упрямой семьи, как семья де Круа. Я выведал от Кревкера, что она воспылала романтической любовью к сопровождавшему ее молодому оруженосцу, который, надо правду сказать, оказал ей немало услуг в ее путешествии.
— Да уж не мой ли это стрелок Квентин Дорвард? — воскликнул король.
— Кажется, он самый, — ответил де Комин. — Они и в плен-то попали вместе, путешествуя чуть ли не вдвоем.
— Да будет благословенно имя господне, пресвятая дева и святые Мартин и Юлиан! — воскликнул король. Честь и слава мудрому Галеотти, который прочитал по звездам, что судьба этого юноши тесно связана с моей! Если молодая девушка так крепко полюбила его, что откажется повиноваться герцогу Бургундскому, придется признать, что этот Квентин оказал мне славную услугу.
— Судя по тому, что рассказывает Кревкер, ваше величество можете смело рассчитывать, что эта девушка не уступит герцогу Карлу. Да и сам герцог Орлеанский, несмотря на намек, который вашему величеству угодно было сделать, едва ли охотно откажется от своей прелестной кузины, с которой он так давно помолвлен.
— Уф! — произнес король. — Но ты никогда не видел моей дочери Жанны: это совушка, мой милый, настоящая сова, которой я сам стыжусь! Но дело не в том… Лишь бы у герцога хватило ума жениться на ней, а там пусть бегает за всеми красавицами Франции, я это ему заранее разрешаю. Ну, де Комин, теперь передо мной развернут весь длинный список герцогских требований, не так ли?
— Я перечислил вам, государь, все требования, на которых герцог, наверно, будет больше всего настаивать. Но вашему величеству известно, что настроение герцога, подобно стремительному потоку, тогда только спокойно, когда оно не встречает препятствий; невозможно предвидеть всего, что способно привести его в ярость. Если бы против вас неожиданно всплыли улики в том, что ваше величество были в заговоре с льежцами и Гийомом де ла Марком — простите мне это выражение, государь, но нам некогда выбирать слова, — это могло бы иметь ужасные последствия. Кстати, к нам доходят престранные новости: говорят, будто бы де ла Марк женился на графине Амелине, старшей графине де Круа.
— Эта старая дура так давно бредила замужеством, что готова была выйти хоть за черта. Меня гораздо больше удивляет, как этот зверь де ла Марк решился жениться на ней.
— Ходят еще слухи, что в Перонну едет посол от де ла Марка, — продолжал де Комин. — Уже одно это способно довести до бешенства его светлость… Надеюсь, что у посла не может оказаться ваших писем или чего-нибудь в этом роде?
— Моих писем к Дикому Вепрю? Нет, нет, сеньор Филипп, я не так глуп, чтобы метать бисер перед свиньями! Те немногие переговоры, которые были у меня с этим грубым животным, всегда велись на словах и не иначе, как через бродяг, которых не взяли бы в свидетели даже по делу о раскраденном курятнике.
— В таком случае, — сказал де Комин, поднимаясь, чтобы откланяться, — мне остается только повторить мой совет вашему величеству: быть настороже, действовать сообразно с обстоятельствами, а главное, ни в коем случае не говорить с герцогом таким тоном, который больше соответствует вашему высокому сану, чем теперешнему вашему положению.
— Если мое достоинство станет некстати напоминать о себе — что, впрочем, редко со мной случается, когда дело идет о чем-нибудь поважнее, — у меня найдется под рукой сильнодействующее лекарство: стоит мне только вспомнить некую зловещую каморку, сеньор Филипп, и подумать о том, как умер Карл Простоватый, это охладит меня так же быстро, как холодная ванна охлаждает горячку… Но неужели, милый мой друг и наставник, тебе уже пора уходить?.. Прощай же, сеньор Филипп! Придет время, когда тебе надоест давать уроки высокой политики этому бургундскому быку, который не способен понимать твои самые простые доводы, — тогда, Филипп, если Людовик Валуа будет еще жив, вспомни, что у тебя есть друг при французском дворе. Повторяю, что я считал бы истинным благословением для моего государства, если бы мне удалось заручиться советами и наставлениями человека, соединяющего с глубоким знанием государственных дел совесть, способную отличать добро от зла. Да простят мне милосердный господь, пречистая дева и святой Мартин, но и у Оливье и у де Балю сердца не мягче мельничного жернова, и вся моя жизнь отравлена угрызениями совести и раскаянием в преступлениях, которые они заставили меня совершить! И только ты, де Комин, обладающий истинной мудростью древних мудрецов, только ты мог бы научить меня быть великим, оставаясь добродетельным!
— Трудная задача, и не многим удалось ее выполнить, однако все же не невозможная для государя с твердой волей, — ответил де Комин. — Прощайте, ваше величество! Будьте же готовы, потому что герцог скоро явится.
Долго после того, как за де Комином закрылась дверь, Людовик смотрел ему вслед и наконец разразился горьким смехом:
— Он толковал мне о рыбной ловле, а сам, как форель, попался на удочку! Мнит себя добродетельным, потому что отказался от взятки, и так легко поддался на мою лесть и посулы, обрадовался возможности тут же отомстить за оскорбление, нанесенное его тщеславию! Что ж, отказавшись от денег, он сделался только беднее, но нисколько не честнее. И все-таки он должен стать моим, потому что он самый умный из них всех! А теперь приготовимся к другой, более благородной охоте! Сейчас мне предстоит стать лицом к лицу с этим Левиафаном179 Карлом, который вскоре поплывет сюда с шумом и плеском. Придется, чтобы отвлечь его, бросить ему за борт бочку, как это делают напуганные моряки. Но, быть может, наступит день, когда я всажу острогу в его внутренности.
Глава XXXI. СВИДАНИЕ
Будь честен, воин юный
Обещанья
Пусть не нарушит девушка.
Оставь
Ложь седовласому политиканству.
Будь искренним, как утреннее небо,
Пока еще не поднялся туман.
«Суд»
Все это знаменательное и тревожное утро, предшествовавшее свиданию двух государей в Пероннском замке, Оливье, действуя как ловкий и опытный агент Людовика, провел в хлопотах. Он старался обещаниями и подарками набрать своему государю сторонников, рассчитывая, что, когда гнев герцога вспыхнет, они не станут раздувать пожар, а постараются его загасить. Как тень, скользил он от палатки к палатке, из дома в дом, повсюду вербуя себе друзей, но не по словам апостола, а всеми неправдами Маммона180.
Как говорится о другом, не менее ловком политическом агенте: «Его рука перебывала во всех руках, а губы прикоснулись к уху каждого». И наконец благодаря разнообразным причинам, о которых мы уже упоминали, он успел заручиться благосклонностью многих бургундских дворян, из которых одни боялись Франции, другие ждали от нее разных благ, а третьи опасались, что, если власть Людовика будет слишком ослаблена, герцог Карл станет беспощадным деспотом, к чему он всегда стремился.
Там, где Оливье не рассчитывал на свои силы, он прибегал к помощи других слуг короля. Таким образом он добился от графа Кревкера разрешения для лорда Кроуфорда и Людовика Меченого на свидание с Квентином Дорвардом, который со дня своего приезда в Перонну содержался, так сказать, в почетном заключении. Предлогом для этого свидания были выставлены частные дела, но весьма вероятно, что и сам Кревкер, боясь, как бы необузданный нрав герцога Карла не привел его к бесславному насилию над Людовиком, был не прочь доставить Кроуфорду удобный случай дать молодому стрелку кое-какие наставления, которые могли оказаться полезными королю.