Вместо любви Колочкова Вера
– Хм… Тебя послушать, так никто своему счастью не хозяин, получается?
– Ага, пап, не хозяин.
– Глупости! Глупости ты сейчас говоришь, Инга! Детскую философию разводишь вокруг ясных и простых вещей! Вот на Надю хотя бы посмотри – она в своем выборе счастья почему-то не ошиблась. Достойного мужика себе в счастливые сотоварищи приглядела! И не страдает теперь, как ты…
– Ну, что ж тут скажешь… – тихо проговорила Инга, отводя глаза. – Я за нее рада. И дай ей бог. Значит, ей больше в жизни повезло…
– Постой-постой… А чего ты вдруг глаза отвела? И голос у тебя такой стал… Нехороший…
– Да какой нехороший, папа? Обыкновенный голос! – всхлопотнула на лице беззаботной улыбкой Инга. – Скажешь тоже…
– Не-ет, доченька… Что-то стоит за этим, я чувствую… Только вот четкого определения дать не смогу. Раньше смог бы, а теперь – нет. Ничего от меня прежнего не осталось. Обыкновенный больной старик. Глухой и слепой…
– Пап, ну не надо, что ты…
– Да все так и есть, Инга! Я раньше любое душевное состояние человеческое чувствовал, ковырялся в нем, как мне хотелось. А сейчас нет. И тебя вот не чую уже почти. То ли ты сильная сейчас, то ли слабая… А вообще ты всегда сильной была. Сильнее всех. И слабость твоя была сильнее всякой силы.
– Нет, пап. Ошибаешься ты, похоже, насчет силы моей. Нету ее во мне, кончилась, похоже. Не осталось уже. Сижу вот перед тобой, бодрюсь, а на душе кошки скребут – чего у меня там дома творится? Бросила Светлану Ивановну одну, договоренностей не соблюла… Пап, а можно я завтра домой уеду? Ну, в самом деле, не могу же я ее вот так бросить…
– Нет, Инга. Никуда ты завтра не уедешь.
– Но почему? Мы же увиделись, поговорили вот…
– Нет.
– Но почему?!
– Потому. Завтра все узнаешь. Потерпи.
Отец вздохнул, помолчал немного, внимательно и грустно ее разглядывая. Потом проговорил тихо:
– Знаешь, Инга, о чем я больше всего сожалею? Что я, как дурак, знамя ложного аскетизма впереди себя нес. Потрясал им гордо. Шут гороховый… Думал, это знамя честностью называется.
– Не понимаю, пап… О чем ты?
– Да все о том же… Столько лет на таком посту пробыл, всего себя работе отдал, и что? В старости детям своим и помочь ничем не могу. Другие, которые пониже меня рангом были, в каждом городе себе по кооперативной квартире купили. Теперь – на выбор. Везде живи – не хочу. А я…
– Ой, да ладно, пап! Чего ты! Тогда же времена такие были! Многие тогда своей честностью гордились, не один ты!
– А времена всегда одинаковые, дочь. Просто не надо одно с другим путать. Заботу о детях честностью да аскетизмом не заменишь. Была б забота – сейчас бы в квартире ты своей жила и беды не знала. И не унижалась бы так. Ты прости меня, дочь.
– Па, да ты что… Ты это серьезно, пап? Я даже не знаю, что и ответить тебе на это… Да я и не рассчитывала никогда ни на какие дареные блага… Да и не надо их было! Ты ж сам нас так воспитывал…
– Ну да, воспитывал. Нельзя унижаться – ворованным пользоваться. Это так. Это правда. Вопрос в другом – кто тогда у кого воровал…
– Хм… Ну, ты даешь, папа… Даже как-то странно от тебя такое слышать! Дегенератские речи какие-то.
– У кого дегенератские речи? – послышался в дверях возмущенный Верочкин голос. – Нет, папа, ты посмотри на нее! Не успела в дверь войти, а уже отца критикует! Инга, ты что это себе позволяешь?!
– Ой, ради бога, Верочка! Успокойся, родная! – зашелся грустным смехом отец. – Ничем она меня вовсе не обидела! Это я сам виноват… А ты чего пришла, Верочка?
– Так ужин готов… Может, сюда принести, или ты вниз спустишься?
– Спущусь, Верочка. Сегодня еще спущусь. И завтра должен. – И, обернувшись к Инге, подмигнул ей заговорщицки: – Мы тут с Верочкой на завтрашний день крупное мероприятие затеяли – обед званый. Вот и зовем гостей со всех волостей.
– А что, кроме нас с Надей еще кто-то будет?
– Нет. Никого не будет. Ты уже, слава богу, здесь. И Надюша скоро приедет. Завтра, стало быть, и пообедаем. Надо бы мне сегодня пораньше спать залечь. Ты напомни, Верочка, Ивану Савельичу, чтоб мне снотворного не пожалел. Высплюсь, завтра человеком буду…
– Хорошо, пап, напомню. Давай я тебе подняться помогу…
– Не надо. Я сам. Вы идите, девочки, я спущусь. Попозже. Инга вон и не умылась еще с дороги…
В ванной Инга отпустила, наконец, лицо на свободу. Расслабила мышцы, держащие губы в легкой полуулыбке, разрешила грусть глазам, свела брови горестно. Шустрая морщинка тут же залегла между ними, выдавая тридцатилетний, не девчачий уже возраст. Плюс круги серые под глазами. Плюс голубая бледность от висков. Волосы в хвостике, жесткий ворот теплого свитера… Классический образ неудачницы, женщины-клячи, смиренно везущей на себе свои невзгоды. Ну и пусть. Правильно отец сказал – зато она сильная. Сильная даже в хрупкой этой смиренности. И он, отец, тоже сильный. Несмотря на болезненное свое бессилие. И они любят друг друга безумно, отец и дочь. И нечего грустить в зеркало глазами да брови сводить – надо быть выше слез. Не нужны ему ее слезы, она это знает совершенно точно. А раз не нужны, так и не будет их…
На ужин Верочка запекла терпуга в духовке. Коронное семейное блюдо. С лимоном, с сыром, со специями. Поставила блюдо посреди стола, глянула на отца озадаченно. Потом спросила тихо:
– Пап, а ты? Что ты будешь? Я вот для тебя овсянку сварила…
Потупив виновато глаза, она поставила было перед отцом тарелку с жидкой размазней-овсянкой, но он отодвинул ее брезгливо, заявив при этом весело и громко, что на сегодня проклятие пресной диеты для него отменяется. Огорчившись, Верочка бросила осуждающий взгляд в сторону Инги, будто та только и виновата была в нездоровой этой отцовской решительности. Вскоре присоединился к их скромному ужину и гость – Иван Савельич, многие годы прослуживший всему семейству в качестве домашнего доктора. Толстый и рыжий сказочный Айболит. Сколько Инга себя помнила, столько помнила и этого забавного рыжего доктора с лицом, щедро осыпанным яркими коричневыми веснушками. То ли природными были на его лице эти веснушки, то ли старческими – уже и не понять было. Как-то одинаково стареньким он был. И тогда, и сейчас. Как законсервировался в те времена в относительно небольшом постпенсионном возрасте, когда еще ее ангины детские лечил, так в нем и остался. Может, только ручки другими стали. Раньше были мягкие и теплые, а теперь тоже мягкие, но будто ледком подернутые. Кровь до ручек уже не доходит, наверное. Ощущение от рукопожатия отвратительное осталось, вязкое и мокро-скользкое какое-то. Да еще и манера у Ивана Савельича была странная такая – поймать руку, здороваясь, и долго-долго ее трясти, утопив целиком в рыжих влажно-льдистых ладонях. Фу…
Разговор за ужином пошел сам по себе – легкий, ненавязчивый, смешливый немного. Отец глотнул домашней Верочкиной вишневой настойки, заблестел сухо и весело глазами. Вспоминали бывших знакомых, старую жизнь с ее смешными, но такими из сегодняшнего дня сердцу милыми наивными устоями-праздниками. Инге подумалось вдруг – как хорошо, что отец не стал пенсионером-брюзгой, яростно ругающим все новое и непонятное. Он такой, каким всегда был – нет суеты в движениях, нет всплесков злобных эмоций, а есть только вот эта умная и красивая пронзительность взгляда. Яркая, острая. Как солнечный луч меж облаков. Смотришь на него – глаз слепит. Раньше, правда, она, эта пронзительность, довольно-таки обжигающей была, а для кого-то и обидной даже, а теперь нет, теперь просто греет, к себе притягивает. У Инги даже румянец, наконец, соизволил проклюнуться, и стало отчего-то хорошо на душе, будто отхлынули на время все проблемы-заботы, сделали меж собою передышку. Хоть ненадолго, но пусть. Они дома, они ужинают, за окном октябрь моросит, в камине дрова постреливают, и нет никакой болезни у отца, и ей торопиться к чужой свекрови не нужно. И вообще, не было никаких двенадцати лет ее взрослой несуразной жизни, и никуда она не уезжала, и замуж за Толика не выходила, а все сидела и сидела вот так, напротив отца, грелась в его харизме, ела вкусного терпуга, сыта была и едой, и отцовской любовью…
Разошлись уже ближе к полуночи. Встав из-за стола, Иван Савельич согнулся чуть, посмотрел на хозяина дома преданно и вопрошающе.
– Да, Ваня. Да. Завтра придешь ровно в два часа. И ни минутой позже. Ничего не изменилось, Ваня. Жду, – бросил тот, проходя медленно мимо. – А сейчас пойдем, укол мне сделаешь. Мне выспаться надо хорошенько, завтра тяжелый день будет, хлопотливый… Мы за стол сядем в полдень, а ты ровно в два часа, чтоб как штык…
– Да, Алексей Иванович. Приду. Как договорились. Что ж… – развел толстые ручки в стороны Иван Савельич. – Ты всегда своей жизни хозяином был…
– Все, Ваня, все. Тихо. Пойдем, Ваня…
Инга моргнула расслабленно уставшими осоловелыми глазами, откинулась на спинку стула, обвела всю домашнюю картину медленным взором, будто пытаясь запомнить то, что сейчас видела. Навсегда запомнить. И отца, медленно поднимающегося по лестнице, ступенька к ступеньке, и плетущегося за ним понуро Ивана Савельича, и темное окно в рюшах тяжелой портьеры, и угли в камине с бегущими по ним сполохами сквозняка, и Верочку, бережно складывающую в большую горку тарелки со стола. Вот она обхватила эту драгоценную горку руками, прижала к полной груди, потащила на кухню…
– Верочка, тебе помочь? – спохватилась вдруг Инга, выплыв из своего праздно-расслабленного состояния. – Давай я помою…
– Да ладно, сиди уж… Проку-то от тебя! Расколотишь все только, жалко будет. Иди лучше спать, я тебе постелила в твоей комнате…
– Ага. Ладно. Спасибо, Верочка… – с благодарностью согласилась Инга. – И правда пойду, устала что-то…
Родная комната встретила ее настороженно, словно упрекнула гостиничной своей необжитостью. Чистота, порядок, все на своих местах. Все как было когда-то. Так и осталась за ней эта комната. И с Толиком когда приезжали, в ней жили. Господи, как, кажется, давно все это было… Толик не любил сюда ездить. Говорил – скучно ему в гостях. И родственники у нее скучные. Ни выпить толком не с кем, ни поговорить задушевно. И в присутствии отца робел, съеживался каменным комочком – слова из него не вытянешь. Все боялся – вдруг ляпнет что-нибудь, засмеют… Хотя его здесь и привечали, и потчевали, и честь отдавали, которая родственнику полагается. Отец старался изо всех сил хорошим тестем быть. Инга понимала – хотел таким образом вину свою за Севку искупить. Смотри, мол, дочь, я вовсе никакой и не сноб, и мужа твоего автослесаря встречаю, как родного. Может, даже и перебарщивал с демократизмом своим…
Вздохнув, она достала мобильник, уселась с ногами на диван. Надо Родьке звонить. Страшно. А вдруг он не справился с ролью доброго сидельца, психанул да убежал от Светланы Ивановны? Вдруг она и впрямь в него курицей запустила, которую он ей на ужин понес? Сколько времени прошло? Три часа, если не больше… Вот и трубку не берет… А если и впрямь Родька сбежал, что она тогда будет делать? Толику звонить? Вот уж совсем не хочется…
– Да, Инга, слушаю… – вздрогнула она от прозвучавшего в ухо Родькиного спокойного тихого голоса. – Ну, как ты там? С отцом поговорила?
– Да, поговорила…
– Ну? И что случилось? Зачем он тебя так срочно вызвал? Что-нибудь серьезное?
– Да, Родька, случилось. И очень серьезное. И давно уже случилось, а я не знала ничего. Он болен, серьезно болен. Рак у него. Верочка говорит – совсем скоро сляжет… А меня, ты знаешь, будто и не пробило вовсе. Сижу, улыбаюсь, как идиотка, наливку пью… Как-то не дошло еще, голова не принимает информацию, и все тут. Ой, можно я не буду об этом, Родька? А то разревусь сейчас…
– Ладно, не говори ничего. Понимаю. Сам недавно отца потерял.
– Родь, ну как ты там? С ужином управился?
– Да все нормально, не дергайся. И с ужином справился, и даже посуду помыл. И чаю мы попили в теплой дружественной обстановке.
– Не поняла… С кем чаю попили? В какой обстановке?
– Со Светланой Ивановной твоей, с кем еще!
– Иди ты… Что, прямо вместе, что ли?
– Ну да… А чему ты так удивляешься? Она вообще у тебя очень добрая старушка, душевная такая…
– Кто… душевная? Светлана Ивановна душевная?!
– Да, представь себе. Добрая и душевная. А вся ее агрессия – это самозащита, анальгетик своего рода. Она боль душевную так глушит. В последнее время только этой болью и живет, а ты не понимаешь, не видишь… Думаешь, легко это – в тягость кому-то быть?
– Ой, да ни о чем таком она не думает, Родька. Не сочиняй. Никакой там боли душевной нет, только злоба одна.
– Да откуда ты знаешь? Вот скажи, когда ты в последний раз с ней просто так разговаривала, за жизнь? Чтоб посидеть душевно, чаю с вареньем попить…
– Ну знаешь! Мне только чаи с ней распивать недоставало! Я и так кручусь-поворачиваюсь, как вор на ярмарке! И денег заработать на еду надо, и приготовить, и обстирать… Тут уж не до задушевных разговоров, сам понимаешь! Да и недостанет у меня сил на разговоры эти! Я и без них устаю как собака! Хватит с меня и того, что я договоренности все свято соблюдаю! И вообще, о моей бы душе кто позаботился…
– Вот-вот, вся ты в этом и есть, Шатрова! Договоренности она соблюдает! Сделали из живого человека предмет договора… Да чем ты лучше Толика своего в таком случае? Он, сволочь, мать предал, а ты, значит, свято договоренности блюдешь. Ну-ну… Честно-обязательная ты наша…
– Да, честная! Да, обязательная! А духовно себя дарить я никому не обязана! Я на это не подписывалась, понял?
– Ну да, не подписывалась. И смотреть на ее боль и обиду ты тоже не подписывалась. И вопросом не задавалась, откуда злобные выпады да истерики в твою сторону. Ты только их видишь да себя жалеешь. А человека, самого обыкновенного, простого и доброго, до отчаяния жизнью доведенного, и не видишь. Да и не в этом даже твоя проблема, дорогая Инга…
– А в чем это, интересно, моя проблема?
– А в том! В том, что ты шанс свой упускаешь, бежишь мимо него, как глухая тетеря! Шанс не быть холодной сволочью! Шанс человеком побыть, который и другому пожить дает! Нормально пожить, а не так…
– Это я не даю ей жить нормально? Ты что говоришь, Родька? Да я сама недоедаю, недосыпаю… Я же устаю как собака… Да ведь сам знаешь, чего я тебе рассказываю-то? Живу, как на войне…
– Во-во! Точно, на войне! Это ты правильно сказала! Доспехи военные на себя напялила, рожу каменно-непроницаемую изобразила – и вперед! Ты с кем воюешь-то, Инга?
– Да не воюю я… Терплю, скорее…
– Ой, добрая ты наша мать Тереза… А просто улыбнуться бедной женщине тебе слабо? Просто посмотреть хоть раз по-человечески? Да ей бы улыбки твоей, одной-единственной, на несколько дней вперед хватило! И все. И ничего больше не надо. Ни воевать, ни терпеть. Дура ты, Шатрова. Как есть дура…
– Ну, знаешь…
– Да ладно, не психуй. Подумай лучше. Вдали от проблемы, говорят, ее по-другому осознаешь. Да и нет у тебя никакой проблемы. Устроила себе кошмар вместо обыкновенных человеческих отношений. Еще и страдалицей себя объявила. Дура и есть!
– Ну хватит, Родька! Хватит! Я уже слышать тебя не могу! Разговорился! И вообще… вообще, это не твое дело! Накормил ужином, судно вынес – и спасибо! И иди давай оттуда на все четыре стороны! Сама разберусь, понял? Я Толику позвоню… Это же его мать, в конце концов…
– Ага, разбежался! Сейчас все брошу и пойду. Размечталась. Я тут с комфортом в твоей спальне уже устроился, Пушкина на сон грядущий почитываю… «Любовью, дружеством и ленью укрытый от забот и бед…» Слушай, здорово как! Надо будет запомнить…
– Ты что, еще и ночевать остался?!
– Ну да. А что мне, утром сюда через весь город пилить? Нет уж, встану спокойно, попьем со Светланой Ивановной чайку…
– Да пошел ты знаешь куда вместе со своим чайком?
– Знаю. Не пойду я туда. Остынь, Шатрова. Скажи лучше – когда обратно поедешь?
– Ой, не знаю, Родька… – вмиг спустила пар Инга. – И впрямь ничего пока не знаю… Я хотела завтра уже уехать, а отец сказал – нет… Потерпи, говорит, завтра все вам скажу…
– Да ладно, не суетись. Нет так нет. Говорю же – справлюсь. Раз отец хочет, чтоб ты подольше с ним побыла, значит, так надо.
– Ну, тогда терпи. Раз ты у нас такой душевный сиделец, вот и терпи.
– А я не терплю. Я просто у тебя живу, и все. Понимаешь? Нормально живу! Рядом с живым человеком живу. А это две большие разницы – жить и просто терпеть. Если научишься жить, терпеть уже не надо.
– Ладно, ладно, поняла… Не начинай все сначала!
– Ну, тогда спокойной ночи, раз поняла. Я позвоню завтра. И ты спать ложись, окаянная моя женщина. Вот послушай, что пишет Александр Сергеич на сон грядущий:
- Морфей, до утра дай отраду
- Моей мучительной любви.
- Приди, задуй мою лампаду,
- Мои мечты благослови!
- Сокрой от памяти унылой
- Разлуки страшный приговор!
- Пускай увижу милый взор,
- Пускай услышу голос милый.
- Когда ж умчится ночи мгла
- И ты мои покинешь очи,
- О, если бы душа могла
- Забыть любовь до новой ночи!
– Дурак ты, Родион… И не лечишься… – тихо засмеялась в трубку Инга, чуть не всплакнув. – И Пушкин твой дурак…
– Ага. Пока, Инка. Все мы такие. И ты, и я, и друг наш Александр Сергеевич. До завтра. Все, засыпаю. Ухожу в мир иной, тоже буду просить там у Морфея отраду. Может, и даст чего…
День четвертый
Утренний сон никак не хотел выпускать ее из своих цепких ласковых рук, наваливался теплым беззаботным облаком. Как в детстве, на длинных школьных каникулах, когда никуда не надо торопиться и спать можно столько, сколько организм стребует. Вот она, память тела. Уложили его в место из детства и юности, и дрыхнет себе, еще и сны розовые снятся…
Потянувшись под одеялом, Инга выпростала лохматую голову наружу, чуть приоткрыла веки. В комнате оказалось неожиданно светло, солнечно даже. Яркие лучи уютно расположились квадратами на блестящем паркете, приглашали попрыгать на них голыми ступнями. Инга так в детстве и делала – вскакивала с постели, и становилась вся в солнечный столб, и прыгала, как маленькая танцовщица по имени Суок. Была в ее детстве такая сказка. Теперь уж так и не прыгнуть, наверное. Теперь уж за нее пусть Анютка прыгает.
Посмотрев на часы, Инга охнула – одиннадцать уже! Ничего себе, поспала… А как же обед? Она ж вчера Верочке обещала помочь! И не разбудили, главное! Интересно, Надя приехала или нет?
Торопливо натянув на себя джинсы и свитер, она прошла в ванную, умылась быстро, собрала волосы на затылке в привычный незатейливый хвостик. Проходя мимо отцовской двери, прислушалась. Тихо. Постучать не решилась, а друг отец тоже спит? А спускаясь уже по лестнице, услышала доносящийся из кухни бодрый веселый Надин голос. Она что-то взахлеб рассказывала Верочке, сыпала круглыми торопливыми словами, как горохом. Верочка отвечала ей короткими радостными смешками и междометиями. Полная гармония общения. У них, у ее старших сестер, всегда была такая гармония – Надя говорила, а Вера поддакивала. Даже жалко было нарушать все это своим младшим присутствием. А что делать – придется…
– Здравствуй, Надь… – настороженно-боязливо проговорила Инга, появляясь изваянием на пороге кухни. – Ты когда приехала? Ночью?
– О! Привет! Проснулась, значит? – повернулась к ней от плиты Верочка. – Я хотела тебя разбудить, да отец не дал. Пусть, говорит, спит сколько хочет.
– Здравствуй, Инга, – не поворачивая к ней головы, громко-равнодушно произнесла Надежда. Потом, будто на что решившись, вытерла мокрые руки о висящее на плече полотенце, подошла, положила ей руки на плечи, неловко клюнула в щеку. Улыбнулась холодно. Кольнула в лицо коротким взглядом – не надейся, мол, на мое искреннее прощение. Просто сейчас так надо. И поздороваться надо, и поцеловаться даже. Но дальше пуговиц я тебя все равно не пущу, и не рассчитывай…
Инга и не рассчитывала. Она и отродясь там не бывала – дальше Надиных пуговиц. И Верочкиных тоже. Закрыты были для нее души сестер на замок, так уж получилось. В любом семействе такое, наверное, случается. А теперь уж, после ее злостно-прелюбодейского преступления, они, эти души, вообще для нее навсегда замурованы, получается. Что ж, пусть так и будет. Не жили в любви, так и начинать не стоит.
– Да, ночью приехала, Инга. Ты уже спала. Мне Верочка открыла, – возвращаясь к своему рабочему месту у раковины, где она чистила картошку, ровным голосом проговорила Надя. – А ты подключайся давай. Вон, овощи для салата порежь, что ли… Или кофе попьешь сначала? Мы с Верочкой пили уже…
– Нет. Не хочу. Спасибо, – сдержанно улыбнулась Инга, проходя к столу и выбирая подходящий нож. – Овощи так овощи. Командуй, Вер. Где они, эти овощи?
В возникшую неловкую паузу тут же просочились кухонные звуки – журчала тихим ручьем льющаяся из крана вода, аккуратно постукивал о доску Ингин нож. Даже, казалось, слышно было, как с легким шуршанием выползает из-под Надиных рук картофельная шелуха и падает на заботливо подстеленную газетку. Тихо. Неприятно. Инга усмехнулась нервно – не рядовой милиционер родился, а сразу большой государственный чиновник…
– Вер, а по какому поводу обед-то праздничный затеяли? – первая не выдержала паузы Надя. – Вроде и причины для радости нет… Раз папа так болен…
– Да я и сама ничего не знаю, Наденька. Он велел вас вызвать, вот я и вызвала. Может, сказать чего хочет важное. Может, насчет завещания посоветоваться. Домом этим как-то распорядиться…
– А чего им распоряжаться, Вер? – обернулась к ней Инга. – Тут все ясно. Дом твой. Ты здесь живешь, значит, и дом твой. Я, например, сразу говорю – претендовать точно не буду.
– И я тоже, конечно! О чем речь! – сердито пожала плечами Надя. – Тем более что Верочке придется папу дохаживать… А на сколько времени это может затянуться – вообще неизвестно. Господи, даже и произносить-то такие слова страшно… – вздохнула она тяжело, – но что поделаешь, жизнь есть жизнь…
– Иван Савельич говорит – еще год-полтора, – склонившись над кастрюлей с борщом, дрожащим голосом проговорила Вера. – У папы организм сильный, он лежать долго будет. При таком, как у него, заболевании, быстрого конца не бывает. Ой, господи, да об чем речь… Да я… Я все сделаю, чтоб он пожил подольше… И чтоб муки облегчить…
Она всхлипнула в тихом плаче, затряслась, со звоном опустила крышку на кастрюлю. На миг закрыла лицо руками, но тут же и встрепенулась, оглядела свое обеспокоенное подготовкой к обеду кухонное хозяйство и, схватив разделочную доску, принялась снова проворно работать руками – колбасу копченую резала. Колбасные пластиночки выходили из-под ее ловких рук тоненькими, прозрачными почти, как нежные розовые лепестки, ложились красивым бугорком на разделочную доску. Надя подошла, оттопырив в стороны мокрые ладони, потерлась лбом о ее плечо:
– Ну что ты, Верочка… Ну не надо… Мы с Ингой всегда тебе поможем…
– Да, Вер… Конечно… – тоже подошла поближе к ней Инга, встала у другого плеча. Показалось ей даже, что и Надя взглянула на нее сейчас по-другому, по-свойски будто. Как на сестру. Как и должна была взглянуть, если б не… А что? Говорят, общее горе людей объединяет. Что оно будто бы и обиды старые списывает, и тепла в сердце прибавляет. И впрямь – они ж тут не чужие друг другу женщины, они родные сестры все-таки. Осиротеют, может, скоро, какие уж тут обиды…
– Ну ладно, ладно, чего встали без дела? – улыбнулась им сквозь слезы Верочка. – Давайте, работайте! Время к двенадцати, а у нас еще конь не валялся… Инга, иди на стол накрывай! И сервиз столовый достань, тот самый, мамин…
В первом часу они уселись втроем за накрытый богатый стол, направили взгляды наверх в ожидании отца. Так же вот и в детстве было – сидели три девочки, ждали молча, когда отец сверху к ним по лестнице спустится. Правда, тогда еще мама с ними за столом сидела. Тоже ждала. И лестница тогда так отчаянно не скрипела рассохшимися дубовыми досками. И отец не спускался так медленно, держась за перила, а шел вальяжно, пружиня сильными большими ногами – красавец мужчина…
– Ну, накрыли стол, дщери мои разлюбезные? – улыбнулся он им весело, обводя взором с верхних ступенек лестницы всю домашнюю картину. – Хорошо, девочки. Умницы вы мои…
– Пап, тебе помочь спуститься? – осторожно проговорила Надя, порываясь встать со стула.
– Нет, Надюша, не нужно. Я сам. Сиди.
– Но все-таки…
– Я сам! – нарочито сердясь, проговорил отец и снова улыбнулся через силу и прикрыл глаза тяжелыми веками, устал будто.
У Инги вдруг сердце зашлось – сжалось в каменный комок и брызнуло черной тревогой, разлилось по душе нехорошо, как в предчувствии подступившей совсем близко беды. Она сглотнула, схватилась за щеки, без сил откинулась на спинку стула, почувствовав, как побежала между лопатками струйка холодной испарины. Отец, спустившись с лестницы, уже подходил к столу.
Был он чисто выбрит, седые, все еще густые волосы причесаны мокрой щеткой волок к волоску. Новая белая рубашка топорщилась острыми углами воротничка, серый мягкий пуловер болтался на плечах свободно и по-домашнему уютно. Сев за стол, он взял в руку графинчик с водкой, посмотрел на свет – солнечный луч преломился в прозрачной жидкости, вспыхнул белым кристаллом, пустил хрупкие зайчики на сияющие перламутром тарелки из парадного сервиза. Мама этим сервизом очень гордилась. Он особенный какой-то был, старинный. Из бабушкиного наследства ей достался.
– Ну, давайте по первой, для хорошего аппетита… – произнес отец торжественно, разливая водку по рюмкам. – Верочка, командуй закусками…
Выпили молча, начали есть в тишине, позвякивая тихонько вилками и ножами. Инга сидела, низко опустив голову, смотрела на аккуратные горки салатов на своей тарелке. Тревога никак не отпускала, разливалась горячо вместе с выпитой водкой по пустому желудку, снова поднималась вверх, к горлу, сжимала его нервным спазмом. Подняв глаза, посмотрела на отца внимательно. Спросила взглядом – чего ты затеял, мол, говори уже, не томи…
– Так. Теперь по второй давайте, – решительно потянулся к графинчику отец. – И до дна, до дна! Можете вы со своим стариком отцом водки выпить, наконец? Ну? Инга, почему ты ничего не ешь? Наденька, расскажи нам, как ты живешь. Как Вадим? Чего вы смотрите на меня так настороженно? Все в порядке, девочки. Не бойтесь ничего. Все будет хорошо. Все, все пройдет хорошо. Не бойтесь…
– Что хорошо, пап? – тихо спросила Инга. – Что пройдет хорошо?
– Сейчас, Инга. Погоди, не торопись. Сейчас вот борща Верочкиного испробуем… Верочка, знаете ли, так хорошо научилась борщ варить! И чего ты кладешь туда такое, интересно? Так сытно пахнет… И красиво – хоть натюрморт пиши! А что у нас на второе, Верочка?
– Мы индейку в духовке запекли. С лимоном.
– Замечательно! Индейка с лимоном – это замечательно. Ну, не будьте же такими деревянными, девочки! Давайте еще по одной выпьем, порадуемся друг другу…
Он вдруг дернул головой, задышал тяжело, неловко завалившись на бок, вцепился слабыми пальцами в столешницу. Инга первая подхватилась со своего места, уперлась руками в его плечо, ощутив под серой теплой мягкостью пуловера холодное слабое тело. С другой стороны подскочила Верочка, захлопотала испуганно, пристраивая отцовские плечи в вогнутую спинку стула и придерживая их там руками. Надя смотрела на все это действо, распахнув глаза и чуть подавшись вперед. Потом закашлялась, подавившись.
Не складывался их праздничный обед, никак не складывался…
Посидев немного с закрытыми глазами и восстановив дыхание, отец убрал с плеч Верины руки, показал ладонью на стул – садись, мол. Потом заговорил тихо и спокойно:
– Что ж, пора, видно. Слушайте меня сейчас внимательно, девочки. Во-первых, не плакать. Это не просьба, это воля моя отцовская. Во-вторых, мы сейчас с вами попрощаемся. Я решил сегодня уйти.
– Куда? – хором спросили Надя с Верой и переглянулись растерянно. – Куда уйти, папа?
– Туда. Насовсем. Я умру именно сегодня. В два часа Иван Савельич придет, поможет мне. Только и вы его не подведите потом. Если спрашивать будут – скажете, я во сне умер. Пообедали, мол, я выпил лишку, прилег отдохнуть и умер.
– Папа! Не надо, папа, прошу тебя! – хотела крикнуть Инга, но вместо крика вышел из горла булькающий какой-то звук, будто крик прошел через застрявшие там слезы. – Не надо! Не надо, папочка! Пожалей нас…
– Так я и жалею вас, что ты… Чего ты испугалась так, дурочка? Неужели ты думала, что я смогу вас обречь на горшки да памперсы, на созерцание медленного и тягостного своего тления? Плохо же ты знаешь своего отца, девочка…
– Да не обречь, папа, не обречь! Ну что ты говоришь такое, господи? И думать забудь!
– Все, Инга. Успокойся.
– Нет, папа!
– Все, успокойся, я сказал! И слушай меня внимательно! Сегодня был последний день, когда я смог сам встать на ноги. Завтра началось бы самое отвратительное, что вообще когда-нибудь может случиться с человеком. То есть полная беспомощность. И лицезрение страданий близких людей. Не хочу. Я решил избавить и себя, и вас от всего этого. Так будет честнее.
– Нет, пап, не честнее… Не честнее… – отчаянно затрясла головой Инга. – Разреши нам любить тебя, папа! Разреши нам быть с тобой до конца! Почему ты за нас решил, что нам так будет лучше?
– Потому что я лучше тебя знаю жизнь и людей. Потому что так надо. Так правильно. Потому что боюсь того, что на всех немощных стариков неминуемо со временем надвигается, – неприязни к ним их взрослых детей. Потому что как ни крути, как ее под горем, болью да заботой родственной ни прячь, она все равно свое в конце концов возьмет. И всю вам жизнь испортит. Не хочу. Потому что я очень люблю вас. И не спорь, Инга, пожалуйста. Я так и знал, что именно ты будешь со мной спорить. Не надо. Не перебивай меня. Я еще не все сказал.
– Не надо, папа. Я не могу, не могу этого слышать… – тихо и горестно заплакала Инга, опустив лицо в мелко дрожащие ладони. Потом резко вскинулась, подняла на сестер отчаянно-злое лицо: – А вы! Вы-то почему молчите? По старой привычке, да? Что папа скажет, то и сделаете? Воля отца – святое?
– Инга! Прекрати! – с легким металлом в голосе произнес отец и даже ударил по столешнице сухой слабой ладонью. – Да, для них воля отца – это святое. И всегда так было! Поверьте, Надюша, Верочка, я очень ценил это в вас. Спасибо вам, вы замечательные дочери…
– Да, папочка, конечно… Но как же теперь, папочка… Как же теперь-то… – высоким срывающимся голосом пробормотала Надя и посмотрела отчаянно на Верочку, будто застывшую на своем стуле бледным восковым изваянием. Лишь горестные глаза ее жили на лице сами по себе, смотрели удивленно на всех по очереди. Казалось, она вообще не понимала, что здесь происходит. И на Ингу смотрела с упреком – зачем, мол, грубишь отцу! Кто позволил? Нельзя, нельзя этого…
– У меня еще к вам три просьбы, девочки. Вернее, не просьбы. А… Как это назвать? Душевный приказ, что ли? В общем, не важно. Главное, сделайте так, как я прошу. Во-первых, как только зайдет сюда в два часа Иван Савельич, вы молча встанете и уйдете из дома. Вон – в саду посидите. И никаких истерик! Я ему обещал, что истерик не будет. Он хороший укол поставит, я просто усну. Во-вторых – на похоронах моих завтра не вздумайте плакать. Не хочу! Перетерпите эту процедуру достойно. Вы же мои дочери, в конце концов!
– Ну все, хватит! Хватит, папа! За что ты с нами так? Я все равно не допущу этого, я не смогу… Да я его даже и на порог не пущу, этого твоего Ивана Савельича!
– Уймись, Инга. Вопрос этот уже решен мною окончательно, так что уймись. Успокойся и прими достойно. Ты со временем поймешь, что я был прав. Я для того и позвал вас сюда, чтоб вы приняли все заранее, дела свои домашние устроили, а не мчались на похороны, глаза выпучив от потерянности. – И, повернув голову к Наде, проговорил деловито: – Ты возьми Ингу на себя, Надюш. Как придет Иван Савельич, выведи ее тихо в сад. Хорошо?
– Хорошо, пап… – моргнула растерянно Надя и даже кивнула по старой привычке к полному дочернему перед отцом послушанию.
– Ну, вот и молодец. Вот и умница. Теперь третье. На могилу мою никогда не ходите. А то что ж это за обычай такой – с холмиком земли да с портретом овальным общаться. Лучше помните меня живым. Сейчас простимся, и все. Ну, на похоронах само собой… Там уж придется вам у могилы моей постоять. Но дальше – все! Это моя воля, мой запрет. Больше – ни ногой. Вы запомнили? Ни ногой!
– Господи, я не могу… – снова простонала Инга, зашлась в тихом, почти истерическом плаче. – За что ты так с нами, папа… Мы же любим тебя…
– Я знаю, деточка. Не плачь. Знаю, что любите. И очень сильно любите. Потому и прошу – оставьте меня в своей живой памяти, не могильной. Мне с этим легче умирать. Пока я в вашей живой памяти буду, я и в жизни вашей останусь. А на могилу только к покойникам приходят. Не плачь, Инга. Пойми меня и не плачь. И еще один душевный приказ у меня для вас есть. Самый трудный, наверное. Для вас трудный…
Он с усилием оторвал руку от столешницы, медленно достал из кармана рубашки конверт. Бросил на стол, проговорил тихо, закрыв глаза:
– Вот… Посмотрите…
Они долго смотрели на обыкновенный старый конверт, пожелтевший, с сине-красными крапинками по краю. Раз крапинки – авиапочта, значит. Такие вот были раньше смешные символы на конвертах. Никто из них так и не решился протянуть руку, чтоб посмотреть туда, вовнутрь, просто сидели и смотрели на этот конверт, гипнотизировали его тремя парами глаз, пока отец не дал команду:
– Надя, открой.
Вздрогнув, Надя автоматически протянула руку, вытащила на свет обыкновенную черно-белую фотографию. Долго всматривалась в нее, хмурила брови, потом пожала плечами, передала фотографию Вере. Инга наклонилась, заглянула через ее плечо – ничего не увидела. От стоящих в глазах плотной пеленой слез изображение размылось, расплылось очертаниями – вроде женщина какая-то там… Или ребенок… Шмыгнув носом, она по-детски протерла глаза тыльной стороной ладоней, потянула фотографию к себе, стала всматриваться в лица внимательно. Ну да, женщина и ребенок. Женщина красивая очень, с породистыми крупными чертами лица, с косой через плечо. А мальчик… Мальчик очень знакомым был… Будто видела она его где-то…
– Кто это, папа?
– А это ваш брат, девочки. Борис. Здесь ему десять лет всего, но другой фотографии у меня нет. Так уж получилось. А рядом – мать его, Люба. Он с тобой в один год родился, Инга. Значит, ему сейчас тоже тридцать.
– Так вот она какая, Люба эта… – тихо проговорила Инга, разглядывая улыбающееся лицо женщины. – Это она, выходит, мое законное имя украла…
– Не говори так. Ничего она у тебя не украла. Она замечательная женщина и сама меня тогда отпустила. Я ее очень любил… А она взяла и разрубила тот узел, уехала из города навсегда. Первое время я помогал им, а потом мы как-то потерялись. Они опять переехали, адрес новый не сообщили… Но я недавно ее нашел. Люба с Борисом завтра на похороны приедут, вы уж не обижайте их тут…
– Пап… А ты что, им так и сказал? Приезжайте на мои похороны? – вскинула на него испуганные и растерянные глаза Надя. – И они что, тебе поверили?
– Да, Надя, так и сказал. Люба и не удивилась. Она всегда меня понимала и принимала таким, какой есть. Вы ее сюда, в этот дом приведите. Она всегда хотела посмотреть, как я живу. И с братом своим подружитесь. И с Любой тоже. Это вот и есть мой последний приказ. Не оставляйте их, ладно? У Любы из родственников никого нет, значит, и парень один совсем. Вас трое, вам легче… Ну, а с остальными делами уж сами как-нибудь разберетесь. С домом, с вещами-предметами всякими… Думаю, не подеретесь. Могу только совет хороший дать – не продавайте дом, пусть здесь Верочка за хозяйку останется. И вы всегда можете сюда вернуться. В любое время. Легче на свете жить, когда знаешь, что есть куда вернуться… А который час, девочки?
– Без десяти два… – севшим от ужаса голосом проговорила Инга, взглянув на большие настенные часы.
– Что ж, будем прощаться. Сейчас Иван Савельич придет. Живите дружно, прощайте друг другу обиды. Инга, дочку свою не балуй. В строгости держи. А ты, Наденька, мужа люби. Он у тебя хороший парень. Умный и добрый. Сейчас это большая редкость – чтоб ум и доброта в одном человеке уживались. И простите меня, девочки, если обидел вас чем. Прости, Инга. Наверное, не прав я был тогда все-таки… Ну, с любовью с твоей детской…
Она рванулась было к нему, подскочив со стула и до боли прикусив губу, но он остановил ее властным окриком:
– Сиди! Обниматься-целоваться не будем, только болотину да сопли разведем тут. Все, девочки, ступайте, вон Иван Савельич идет…
Дверь в гостиную и впрямь отворилась с тихим скрипом, явив им рыже-седую голову Ивана Савельича. Инга подняла на него заплаканные, наполненные ужасом глаза, попыталась поймать его взгляд. Да только не тут-то было. Не смотрел на них Иван Савельич. Блуждал виновато глазами по гостиной, пряча за спиной потрепанный докторский саквояж. Никогда он с ним не расставался, с саквояжем этим. Хвастал, что он ему по наследству от отца, земского врача, достался. И всегда гордился семейным своим медицинским дворянским древом, и честностью своей гордился, и порядочностью. Может, так оно и сейчас было. Может, и сейчас тоже гордился. Вроде как волю отца исполняет. Последнюю. Отец, он такой. Он кого угодно и в чем угодно убедить может. Или просто сказать так, что и сомнений никаких в голову не придет. И сейчас – развернулся на стуле к Ивану Савельичу, улыбнулся как ни в чем не бывало, спросил буднично:
– Ну что, Ваня, пойдем? Я все дела свои завершил. Помоги-ка мне со стула встать. Ноги совсем не держат. И по лестнице подняться помоги. – И, обернувшись к дочерям, добавил так же буднично: – Идите, девочки. И ничего не бойтесь. И за меня не бойтесь. Все идет хорошо. Все как надо идет. Ну, вставайте же…
Они поднялись из-за стола, сгрудились в жалкую кучку у подножия лестницы – лица потеряны, плечи подняты в трусливом недоумении. Смотрели, как отец с трудом переставляет ноги по ступенькам. Иван Савельич почти волок его, будто хотел увести побыстрее, скрыться от трех пар дочерних глаз, от горя и боли, потоком льющейся ему в спину. Инга вскрикнула было глухо – то ли стон такой, то ли короткое рыдание у нее получилось, сделала шаг отцу вслед. Надя, уловив ее движение, тут же ухватила ее за руку чуть повыше локтя, сжала пребольно железной хваткой. Ладонь у Нади была ледяная, исходящая вся нервной дрожью – худая Ингина рука утонула в ней полностью. Отец обернулся на Ингин то ли стон, то ли рыдание, улыбнулся, подмигнул ободряюще:
– Ну, идите же, идите… Чего вы тут выстроились, как овцы перед закланием? Идите, подышите свежим воздухом. Иван Савельич к вам выйдет, когда все закончится. Инга, возьми себя в руки. Спокойно, девочка, спокойно… Надя, уведи ее…
– Пойдем, Инга, – потянула ее за руку Надя. Сильно потянула, дернула даже. Она едва на слабых ногах удержалась. Но пошла все-таки. Потом позволила накинуть на себя куртку, вытолкнуть на крыльцо, свести по ступенькам.
Так, держа за руку, Надя и приволокла ее в беседку, усадила с силой на скамью. Верочка плелась следом, запахнув на себе теплое пальто. Лицо ее ничего не выражало, кроме тупого и обиженного недоумения. Потом, в секунду встрепенувшись, она начала пристально вглядываться в лица сестер, будто ждала каких-то понятных и конкретных объяснений свершившемуся. Таких объяснений, которые бы успокоили, растолковали, примирили, все расставили по своим полочкам. Переводила взгляд с Ингиного заплаканного лица на решительное и жесткое Надино, потом снова вглядывалась в Ингино, но уже более требовательно и пристально.
– Девочки, что-то я не пойму никак… Мне водку вообще нельзя пить, у меня с нее мозги совеют. Может, я не расслышала чего важного? Я что-то не понимаю, девочки…
– Что, что ты не понимаешь? – зло выкрикнула Инга, поворачивая к ней мокрое лицо. – Не прикидывайся дурочкой! Не понимает она…
– Нет, правда не понимаю… У меня в ушах будто звон стоит или гул какой-то…
– Да ну вас… – безвольно обмякла на скамейке Инга. – Одна не понимает ничего, другая дочь такая замечательная – прям до тупости послушная… Очень удобно, однако. Не понимать и слушаться! Слушаться и не понимать! Да пошли вы обе вместе со своим непониманием и послушанием, понятно?!
– Инга, ну о чем ты говоришь! Перестань! – сердито и досадливо проговорила Надя. – Или ты думаешь, что одна из нас такая праведная? Что одна только ты отца любишь?
– Нет, Надь. Вовсе я так не думаю. Я думаю о том, что втроем мы смогли бы его убедить не делать этого. А вы смолчали. Послушались.
– Да, смолчали! Да, послушались! Потому что это его выбор! Он так захотел, понимаешь? Он воспользовался своим правом распорядиться остатком собственной жизни. Да, он всю жизнь делал только то, что хотел! Ну не мог он по-другому. Не мог быть нам обузой. Он не из таких. Он сильнее всех. И смерти, получается, сильнее. Все до последнего за жизнь свою цепляются, а он не захотел лежать и медленно разлагаться! Да это вообще подвиг большой и человеческий, между прочим! Избавить своих детей от мук… Дай бог каждому такой силы духа…
– Нет, Надь. Все наоборот. Никому не дай бог такой силы. Он… Он же нас этим поступком уничтожил… В пропасть толкнул… Он любви нашей не захотел принять, он нам не поверил, Надь! И никакой это не подвиг, это как плевок напоследок…
– Замолчи! Замолчи, идиотка! – задохнулась вдруг яростью Надя, зло сверкнула в сторону Инги глазами. – Не смей так об отце говорить, слышишь? Я тебе не позволю этого! Да он там сейчас… Ради нас… А ты… А ты… Я прошу тебя, Инга, не смей так никогда говорить! Держи себя в руках!
– Да в каких, каких таких руках я себя должна держать? На моих глазах убийство происходит, я должна сидеть и в руках себя держать?
Надя вдохнула побольше в грудь воздуху, закрыла глаза, покачала головой обреченно, сетуя будто на сестринскую бестолковость. Потом тихо проговорила, медленно разделяя слова, как говорит раздраженный, но очень вежливый учитель туповатому ученику:
– Это не убийство, Инга. Ты ошибаешься. Ты не понимаешь и не хочешь понять… Это уход из жизни очень, очень сильного человека. Твоего отца. Понимаешь, у очень сильных людей и жизнь другая, и смерть тоже другая.
– Нет, Надя. Жизнь – она для всех одинакова. И для сильных, и для слабых. И не всегда сильный человек может быть сильным…
– Всегда, Инга. Сильный – он всегда сильный. Ты вспомни, как нас отец учил… Вспомни, как он говорил! Жизнь сильного – это отменное здоровье, ясная крепкая психика, нужное важное дело и качественный брак с сильным партнером. И это правда. Это так и есть, дорогая моя сестра.
А остальная жизнь – удел людей слабых! И пусть они доживают себе потихоньку слабые свои жизни, это уж их дело. А сильный сам решает, как ему поступить.
– Ну, знаешь…
– Да, знаю. Действительно знаю. Сильный человек не может жить больным, бедным и одиноким. Не может себе позволить этого. Не может жить, будучи вычеркнутым из основной жизни. Или ждать, когда близкие сами его из нее вычеркнут, обессилев от мучений.
– Да господи, Надя, какой такой «основной» жизни? Она одна, жизнь человеческая, и никаких разделов на основную и второстепенную не знает. Одна, с болезнями, с нервами, с трудностями заработка, с любовью, наконец! Что ты говоришь, Надя! Я слушаю тебя, и у меня мороз по коже идет. Там же наш отец сейчас… А мы тут, сидим, философствуем… Что же мы творим с вами такое, господи!
Вскочив со скамьи, она рванулась было к выходу из беседки, но тут же была остановлена сильной Надиной рукой. Снова железная ее ладонь холодом впилась в предплечье, и Ингу отбросило назад на скамью, как легкое перышко ветром.
– Сиди! – резко и сердито приказала Надя. – Ты что думаешь, мне сейчас легко, что ли? Или Вере легко? Или ты отца нашего не знаешь? Он же все равно сделает так, как решил! Хоть ты головой сейчас об стенку разбейся, все равно так сделает! И поэтому твой дочерний долг – его поступок оправдывать что есть мочи, а не сопли бесполезные пускать! Скрепись, Инга! Будь сильной, ты же дочь его! Причем любимая дочь!
Сжавшись в комок и дрожа то ли от страха, то ли от холода, Инга смотрела на нее во все глаза, потом снова заплакала тихо, опустив голову в ладони. Надя тяжело присела рядом, смотрела на нее молча.
– Девочки, мне страшно… Не ссорьтесь, пожалуйста, не надо. Мне так страшно, девочки, – снова подала слабый голос Верочка, жалко сложив ладони под подбородком. – Что вообще происходит, объясните мне? Я вас слушаю и не слышу никак и ничего понять не могу… Папа что, умирает сейчас?
– Да, Вера, умирает. При помощи Ивана Савельича. И с вашего молчаливого согласия. Твоего и Надиного. Такая у нас тут эвтаназия происходит, доморощенная, – тихо и внятно, почти разделяя слова по слогам, проговорила Инга, не отнимая рук от лица.
– Господи… Ой, грех-то какой, девочки… Какой перед Господом грех… – испуганно перекрестилась Верочка.
– Грех, конечно. И я так думаю, – снова прошелестела Инга. – И уж точно никакой не подвиг…
– А ты что, сама бы за отцом ухаживать стала, да? – наклонилась к Ингиному лицу Надя. – Все бросила бы и сюда приехала? Или все-таки на Верочку бы все тяготы взвалила? Сидит тут, рассуждает, самая умная нашлась… Самая дочь любимая…
– Да, стала бы! И приехала бы! Извернулась как-нибудь!
– Ага… Ты бы со своей бабкой для начала управилась, потом рассуждала. Приехала бы она! На кого б ты ее там бросила? Я так понимаю, твой бывший и носа к ней не кажет? Бросил тебе свою мать на руки, как наказал за что. А может, было за что? А, Инга?
– Нет. Я ни в чем перед ним не виновата. Разве в том только, что не любила. Да не о моей сейчас жизни речь, Надь…
– Ну почему же! Ты же у нас тут одна такая – любвеобильная! Ты же нас с Верой обвиняешь в том, что мы отца не любим… А я, если хочешь знать, и сейчас очень горжусь им! Да, именно горжусь! И люблю его именно таким! Сильным, способным на благородный поступок! И я всегда стремилась жить, как он. Сама стремилась свою жизнь определять. Так, как хочу именно я.
– И что, получилось?