Вместо любви Колочкова Вера

– Да. Представь себе, получилось. По крайней мере, я с мужем живу, и хорошо живу, и никакой чужой бабки мне подсунуть никто не посмеет. У меня хороший, достойный брак. Я не знаю, что Вадим тебе наговорил тогда…

– Он ничего мне не говорил, Надя.

– А мне плевать на все это, поняла? Все равно я б тебе его не отдала! Я… Я презираю тебя, Инга. От тебя только одно зло идет. И гадости. И нытье сопливое. Тебя мама и рожать-то не хотела вовсе, она сама нам с Верочкой рассказывала. Родила, чтоб отца удержать…

– Надя, прекрати! Прекрати, что ты говоришь такое ужасное! – в голос заплакала Вера, закрыла лицо руками. – Там папа… А вы… Зачем вы ругаетесь так? Нашли время…

– Да, Верочка, прости. Ты права, – кинулась к ней с объятиями Надя. – Что-то понесло меня, правда… Отец сказал, чтоб мы дружно жили… А мы тут…

– Да, Надя. Давай, исполняй волю отца, – тихо проговорила Инга, кутаясь в накинутую на плечи курку, – дружи давай со мной. Презирай и дружи. Терпи мое зло и дружи, раз папа велел… Что ж делать? Ты ж у нас сильная, ты и с дружбой походя справишься, раз отец велел…

Передернувшись худеньким телом – то ли от волнения, то ли от холода, уставилась куда-то вдаль мутными от горя и отчаяния глазами. Налетевший ветер зашелестел сухими прядями вьюна, покрывающего беседку, сорвал и понес с собой последние листья с деревьев. Осеннее умирание.

Бессилие. Холод. И ничего, ничего с этим нельзя поделать. И с жизнью своей, так неказисто сложившейся, тоже ничего поделать нельзя. Неужели права Надя, рассуждая о силе и слабости? Что греха таить, ее, Ингину, жизнь уж точно сильной да состоявшейся не назовешь… Но живет же она ею, и ничего! И там много чего у нее есть! Там есть Анька, там есть какой-никакой, но дом, в котором требуется ее постоянное присутствие, есть обязанности по отношению к Светлане Ивановне, которые, как говорит Родька, сволочью ей быть не дают… И Родька в ее жизни есть. Умный спокойный философ Родька, слава богу, тоже в ее жизни присутствует, хоть и не похожи ее с ним отношения на «качественный брак с сильным партнером». Даже в самой радужной перспективе не похожи. Но все равно – это ее жизнь. Какая уж есть.

На крыльцо вышел Иван Савельич, держа перед собой потертый свой саквояжик, огляделся. Потом поплелся к ним по дорожке, будто на Голгофу взбирался – медленно, сосредоточенно, по-стариковски сгорбившись. Подошел, проговорил тихо, не поднимая глаз:

– Ну вот и все, девочки. Все кончилось. Идите, он там, в кабинете лежит. И не держите на меня зла. Я просто его волю выполнил. Он всегда поступал так, как хотел. Он очень сильный, ваш отец. И гордый. Бог его рассудит. А я что – я ничего и не мог…

Коротко взвыла и зашлась в приступе тихого плача Вера. Закаменела лицом и побледнела Надя, свела красивые длинные пальцы в замок, издав отвратительный хрустящий звук. Звук своего собственного горя. И только Инга продолжала смотреть, как ветер несет мимо беседки сухие листья, провожала их широко открытыми глазами, влажными и черно блестящими. Казалось, она ничего не слышит и не видит, загородившись от происходящего расширенными зрачками. Только летящие по ветру листья. Иван Савельич подошел к ней вплотную, склонился озабоченно, тронул за плечо:

– Инночка, очнись… Все кончилось, говорю…

Вздрогнув, Инга с отвращением сбросила с плеча его руку, встала со скамейки, решительно пошла к дому, распахнула входную дверь. Вскарабкавшись на подгибающихся ногах по лестнице, на цыпочках почему-то подошла к двери отцовского кабинета, заглянула…

Отец лежал, вытянувшись, на кожаном черном диване. Руки аккуратно сложены вдоль сухого тела. Голова на подушке чуть запрокинута. Казалось, он спит. Инга подошла, робко заглянула ему в лицо… Ничего, ничего в этом лице не изменилось. Спокойное, довольное лицо человека, хорошо сделавшего свою работу и прилегшего отдохнуть. Ноги у Инги онемели, будто ударил ее кто по коленкам. Она опустилась на вытертый коврик и заплакала горько и громко, как обиженный ребенок, растирая глаза кулаками. Так плачут потерявшиеся на улице дети, думая, что их просто бросили…

А в беседке Иван Савельич давал сестрам последние строгие наставления. Обращался он в основном к Наде. Она слушала, кивала понимающе, приговаривала быстро:

– Да, да… Хорошо, Иван Савельич. Мы так и скажем. Да, конечно, я прослежу. Да, и за Ингой присмотрю. Да, слишком уж эмоциональная… Неадекватная даже…

– А я сейчас в поликлинику нашу пойду, медицинское свидетельство о смерти оформлю. Вскрытия не будет – у него ж рак был, там в карточке все записано. Паспорт свой он мне вчера еще отдал. Вера, и свой паспорт мне дай, пожалуйста. Я от твоего имени все оформлю.

– Да, да, конечно, Иван Савельич… Сейчас принесу…

Сгорбившись по-старушечьи и пошатываясь, Вера пошла по дорожке к дому. Надя посмотрела ей вслед, потом повернула к Ивану Савельичу озабоченное лицо:

– Надо, наверное, на завод позвонить, да? Я думаю, они возьмут на себя все хлопоты? Надо, чтоб достойно все прошло, на самом высоком уровне. И сообщить надо всем, телеграммы послать… Жаль, что мой муж приехать не сможет. Он, знаете ли, болен очень…

День пятый

Похороны вышли пышные. Народу пришло проводить очень много – возле дома образовалась толпа целая. Некоторые плакали, утирая глаза мокрыми от слез платками. Люди заходили в дом, прощались, клали цветы в гроб, подходили с соболезнованиями к трем дочерям. Они стояли горем убитые. В черных платках, с бледными лицами. Вера, Надежда и… нет, не Любовь. Третья сестра – Инга. Колючее, как иголка, имя. Вера с Надеждой – высокие, статные. Инга – маленькая, худая. Вера с Надеждой не плакали. Стояли, горестно сжав губы и закаменев лицами. Инга же, наоборот, – плакала, не переставая. Будто и за них тоже. Из ряда общего дочернего этим обстоятельством выбившись.

По дороге на кладбище процессия растянулась, выстроилась в строгом порядке – несли за гробом на красных подушечках награды, и траурный марш рвал душу на части, и дождик мелкий, похожий на пыль, сеял не переставая. И все кругом было мокрым, тоже от слез будто не просыхающим – и дорога под ногами, и стволы деревьев на кладбище, и черная стая ворон, обеспокоенная очередной горестной процессией. Были прощальные дежурные речи, и стук молотка по заколачиваемым в крышку гроба гвоздям, и чей-то женский плач-вой вперемежку с громкими причитаниями. Инга подняла залитые слезами глаза в толпу, пробежалась по лицам. Многие лица были ей знакомы, некоторые она видела впервые. А может, забыла просто. Когда не живешь долго там, где прошло твое детство, память на лица стирается. А вот это лицо… Боже… Нет, ей показалось, наверное. Потому что этого не может быть…

Она опустила глаза, стала смотреть, как мокрые комья глины летят в могилу из-под лопат, потом снова подняла тяжелые глаза…

Это действительно был Севка Вольский. Точно он. Стоял, смотрел на нее не отрываясь. Делился в фокусе слезной пелены на части, расплывался по кругу. Потом вздернул подбородок сочувственно – держись, мол. Надо же, взрослый Севка. Не мальчик. Не юноша. Красивый ухоженный мужик…

Подошла к ним высокая красивая женщина. Седая. Некоторым женщинам седина идет на удивление просто – облагораживает возраст, маскируя его драгоценным серебром волос. Глаза заплаканные, скомканный мокрый платок замят в ладони. Представилась:

– Здравствуйте, девочки. Я – Люба. Вы про меня слышали, наверное.

– Да, Люба, здравствуйте. Нам отец говорил про вас. Вчера, – с многозначительным придыханием произнесла последнее слово Надя, будто приобщая Любу к их семейному горю и приглашая ее поучаствовать в их общей тайне. – Он сказал, что вы обязательно приедете. И чтоб мы вас приняли. И подружились. А… где ваш сын, Люба?

– Вон там стоит, в черном длинном плаще… Волосы в хвостик завязаны, видите? Он к вам потом подойдет… Познакомитесь…

– Господи, как похож… – прошептала Верочка, хватаясь за Надин локоть. – Ты только посмотри, Надь…

– Да. Борис стал очень похож на своего отца, – грустно подтвердила Люба. – Жаль, что он его не видел никогда. Он ведь только недавно нас разыскал, приехать хотел, но не смог…

– А вы? Вы почему сами не приехали? – участливо спросила Надя.

– И я не смогла. Тяжело слишком. Я ведь всю жизнь любовью к нему жила, к отцу вашему. Привыкла уже издалека любить. Вот и не смогла. А три дня назад он мне позвонил, пригласил на свои похороны… Я даже и не удивилась, знаете ли. Это в его духе – самому в своей жизни все решать. И даже смерть свою. Я тогда, тридцать лет назад, сама за него решение приняла, уехала, так он долго мне этого решения простить не мог. Хотя зачем я вам это говорю? Не время и не место…

– Да. Мы потом с вами поговорим, Люба. Сядем и поговорим. Вы где остановились?

– Да нигде. Сразу с вокзала вот на кладбище пришли.

– Хорошо. Тогда милости просим к нам в дом. Отец просил вам показать его кабинет, да и вообще… Мы ж не чужие…

Потом был поминальный обед. Люди с завода на кладбище от общей процессии отделились, уехали на служебном автобусе в свою заводскую столовую, где для них накрыто было поминальное угощение. Какой-то шустрый мужичок подошел к ним, представившись председателем профкома – Верочка кивнула ему чуть заметно, знаю, мол, – пособолезновал со страдальческим лицом. Потом объяснил, что, учитывая многочисленность желающих пойти на прощание с бывшим директором, администрация приняла решение и средства специальные выделила на помин души усопшего. И водку закупили, и обед будет – все как полагается. Все равно все в доме покойного не поместились бы. Пришлось бы в три этапа столы накрывать…

Дом встретил их необычной для него людской суетой. Какие-то женщины в черном копошились на кухне, все кипело и шипело в кастрюлях и на сковородах. Надя, моментально включившись в эту суету, начала четким, хорошо поставленным голосом – отцовским голосом – отдавать приказания. Инге даже показалось, что появились и отцовские нарочито-насмешливые интонации, ранее Наде не свойственные. Только звучали они в этой обстановке нелепо, несколько курьезно даже. Да и вообще – никто и никогда эти особенные отцовские интонации повторить уже не сможет. Как говорится, можно надеть туфли шаха, но нельзя изобразить поступь шаха… Верочка стояла в сторонке, наблюдала ревниво и горестно, как чужие женщины копошатся в ее хозяйстве, как достают посуду, расправляют на столах крахмальные скатерти. И все бросалась помочь, поправить что-то, и все слышала в ответ одно только – отдохни, мол, Верочка, успокойся… Отдайся горю сполна, а с обедом мы уж как-нибудь сами управимся…

Накинув куртку, Инга вышла на террасу, стала пристально всматриваться в реденькую толпу курящих на воздухе мужчин. Неужели ей показалось все-таки, что там, на кладбище, Севка Вольский был? Задумавшись, она и не обернулась, и не увидела, как Севка Вольский, собственной персоной, подошел сзади, положил руку на плечо. Сильно вздрогнув, она обернулась, распахнула ему навстречу глаза удивленно и испуганно:

– Господи… А я решила, что меня уже глючит от горя…

– Нет, не глючит. Это правда я, Ёжик.

Только Севка звал ее так – Ёжик. От детского этого, произнесенного им так легко и просто прозвища защипало в носу, подкатило горячо к горлу, ожгло по сердцу короткой молнией. Инга закрыла глаза, сглотнула с силой застрявший в горле комок, улыбнулась дрожащими губами:

– Вот так встреча… Привет, Севка. А ты как здесь? Какими такими судьбами?

– Да обыкновенными… На похороны твоего отца приехал. А что, нельзя было?

– Ну почему нельзя… Просто странно как-то…

– Ничего тут странного нет, Ёжик. Отец твой, можно сказать, роковую роль в моей судьбе сыграл. Если б не уел он меня тогда своим презрительным «цирюльником», ничего бы из меня не получилось. Так что я ему очень, знаешь ли, за это благодарен…

– А что из тебя получилось, Севка? Большим человеком стал?

– Ну, это с какой стороны посмотреть. Времена-то переменились. Раньше только такие люди, как твой отец, в этих самых «больших» могли числиться, а теперь все не так. Теперь и маленький «цирюльник» может себе позволить в «больших» походить.

– В смысле – в богатых? Ты это имеешь в виду, что ли?

– Да. И это тоже. Хотя это не главное, наверное.

– А что главное?

– А то, что я как личность человеческая вполне состоялся. Всего достиг. Именно как стилист. Стилист, а не цирюльник! У меня все есть, Инга. Имя есть, деньги есть, дело любимое есть. А вот не дай мне отец твой тогда пинок под зад, то есть сильнейшую мотивацию, ничего б у меня этого не было. Не было бы трех больших салонов, имени, уважения… Я сам, один, без всякой помощи к этому пришел. Правда, чего мне это стоило, я один знаю. И через голод прошел, и через ночевки на вокзале, и через унижения от сильных мира сего…

– А ради чего, Севка?

– Да черт его знает… Теперь вот оно, все у меня есть, что хотел, а ради чего – и сам не знаю. Просто бежал и бежал, закусив удила… Падал, вставал и снова бежал. Очень уж хотелось отцу твоему доказать, что стилист – это вовсе не цирюльник. Чтоб он рожу мою в телевизоре увидел и понял… А теперь получается – некому и доказывать… Да и чего такого особенного он должен был обо мне понять, собственно…

Он зло выщелкнул из пальцев давно потухшую сигарету, проследил взглядом, как она полетела в темноту сада, потом вздохнул коротко, замолчал. Инга тоже молчала, разглядывала его потихоньку из-под опущенных ресниц. Красивый. Одет в неброскую, но очень дорогую одежду, все стильно-модно, по цвету подобрано. И лицо ухоженное, как у озабоченной внешней привлекательностью молодой женщины. Светлые волосы торчат идеально-небрежными вихрами над головой – наверное, по последнему писку мужской моды подстриженные. Все в человеке прекрасно, как и должно быть. Как завещал великий Чехов. Только глаза пустые. Красивые, но пустые. До конца неудовлетворенные. Подумалось ей вдруг – именно такими глазами глядят из телевизора взобравшиеся на верхотуру своего бизнеса всякого рода цирюльники, портные, рестораторы – люди из сферы обслуживания, в общем. Обслуживания всего остального человечества. А что? Так оно и есть. Кто-то обслуживает, кто-то пользуется. Все нормально. Ничего в этом плохого нет. А вот неудовлетворенность во взгляде мучительная все равно у них присутствует. Вроде вот он я, красивый-гламурный такой, и все у меня есть. Вот только чего-то основного, чего-то для полноты счастья очень главненького не хватает. И еще подумалось, что именно это отсутствие главненького и имел, наверное, в виду отец, проговаривая в тот роковой вечер свое снисходительно-обидное «цирюльник» по отношению к Севке. Боже, боже… Неужели она стала так же думать? Отцовскими мыслями? А что? Надя же заговорила его интонациями… Но этого ж быть не должно! Это ж не кто-нибудь перед ней – это же Севка! Тот самый Севка Вольский, объект ее мучительного многолетнего однолюбства, виновник ее старой и болезненно переживаемой обиды на отца…

– Значит, говоришь, все эти годы ты моего папу помнил? Да, Севка? – тихо переспросила Инга, сама не зная зачем. Может, просто чтоб разговор поддержать. Как-то неуютно ей было молчать. Нехорошее это было молчание, обидное какое-то.

– Да, помнил. Хотя, знаешь, стоял на кладбище, смотрел на него в гробу и вдруг понял – я ведь не его помнил… Ну, в смысле не как человека как такового, а харизму эту его сильнейшую. И еще подумал – не надо было мне тогда на обед к вам переться. Всю жизнь мне этот обед поломал…

– Да как же поломал, Севка? – горько усмехнулась Инга. – Тебя послушать, так все наоборот получилось. Старался доказать, всего достиг. Движущий фактор, так сказать… А кстати, как ты узнал, что отец умер?

– А мне мать позвонила. Я сразу на самолет – и сюда. Ты знаешь, она мне все время звонила, все новости про ваше семейство рассказывала. Я ее сам просил. Теперь вот думаю – зачем…

– А про меня? Про меня тоже рассказывала?

– Ну да. И про тебя. Что ты замуж вышла, что дочка у тебя родилась… Он у тебя кто, муж твой? Почему на похороны не приехал?

– Нет у меня мужа, Севка. Развелись два года назад. Так что мама твоя схалтурила с новостями. Сокрыла. Или ты больше отцом интересовался, чем мной? Да и впрямь – чего тебе мной интересоваться… Я тебе мотиваций не давала, посылов судьбоносных не делала. Просто любила без ума, и все.

– Ага. Потому так быстро и замуж выскочила.

– Да. Именно поэтому, Севка. Ты прав. У тебя свои посылы были, у меня – свои…

– Обижаешься на меня, Ёжик? Не обижайся. Жизнь – она штука такая, она иногда может взять и не в ту сторону тебя послать. Потом вдруг остановишься и думаешь – это куда ж меня понесло-то…

– Да бог с тобой! – резко-сердито перебила его Инга. – Никаких обид! Еще чего не хватало!

– Ну да. Я понимаю, конечно. Обиды – удел слабых женщин. Ты это хотела сказать?

– А ты женат, Севка?

– Нет. Сейчас нет.

– А был женат?

– Был. Но это не считается…

– Как это – не считается? Фиктивно, что ли?

– Ну да. Если можно так все это назвать. Пусть будет фиктивно. Просто выхода тогда другого не виделось. Но, к счастью, недолго вся эта фикция меня мучила. Два года всего. А потом больше и не удосужился как-то. Сначала совсем не до того было, потом боялся – опять свяжут по рукам и ногам, а теперь и вообще сомневаюсь, нужно ли мне это…

– В каком смысле? – испуганно вытаращила на него глаза Инга.

– Нет, я не голубой. Я совершенно нормальный мужик, – усмехнулся, взглянув на нее, Севка. – И даже завидный жених, говорят. А только не получается у меня с бабами. Ну, не в смысле секса, а в смысле души…

– А… понятно. А то уж я испугалась. Черт его разберет, вашего брата стилиста…

Они снова замолчали, уставившись в темноту и слушая шорох припустившего дождя, потом вздрогнули оба от сердитого, прозвучавшего за спиной Надиного голоса:

– Инга! Ну что это, в самом деле? Там все уже за стол сели, тебя потеряли! С кем ты тут?

– Это Сева Вольский, Надя. Мой одноклассник. Помнишь?

– Ну как же, как же… Какими судьбами к нам, Сева?

– Да как все собравшиеся, собственно… – растерянно улыбнулся и пожал плечами Сева. – Отца вашего помянуть… А что?

– Да нет, ничего. Странно просто. Ну, что же вы, проходите в дом…

За столом их рассадили в разные стороны. Инга выпила положенную поминальную рюмку водки, откусила кусок пирога, принялась жевать вяло, не чувствуя вкуса. Кто-то периодически вставал, говорил что-то тихо и проникновенно – она ничего не слышала. Казалось, последние силы вот-вот уйдут из нее, глаза сами по себе закроются, и она упадет головой прямо в свою тарелку – вот нехорошо получится…

– Инга, вам плохо? – прошелестел около уха участливый голос ее соседки по столу, той самой Любы, что подошла к ним на кладбище. – Давайте я вам валерьяночки накапаю. У меня вот тут, с собой…

– Нет, не надо валерьяночки. Спасибо, Люба. Сейчас пройдет. Просто голова закружилась. Если я вдруг падать начну, вы меня подхватите, ладно? А то стыдно…

– Подхвачу, конечно. А лучше – поешьте. Не хочется, а вы все равно ешьте.

– Хорошо, попробую…

– Инга, а с кем вы сейчас на террасе разговаривали? Мужчина такой… видный. Лицо знакомое, а вспомнить не могу, где я его видела…

– Это одноклассник мой, Сева Вольский. Здесь и видели, наверное.

– Нет, здесь я его видеть не могла. Я тридцать лет назад из этого города уехала. Но точно, точно видела…

– Так он стилист известный. В Москве сейчас живет. Может, в журналах каких гламурных…

– Точно! Ну конечно же, как я сразу не догадалась! Всеволод Вольский, точно он… Мне же Борис про него рассказывал! И все время его в пример приводил – тоже, мол, человек с нуля начал… Все уши мне прожужжал про этого Всеволода Вольского…

– Не поняла… А что, ваш Борис… он кто по профессии?

– Ой, даже не знаю, как сказать… У нас это больная тема, знаете ли. Говорить про это – опять себе сердце рвать.

– А что такое? Он чем-то неприличным занимается, ваш Борис? – сочувственно спросила Инга. – Вы извините, конечно, что я так настойчива, просто интересно очень. Брат все-таки.

– Ну, как вам сказать… Не совсем уж это и неприличное увлечение, конечно… Но я считаю, настоящего мужчины не очень достойное. Он, знаете ли, всегда парикмахерскими ножницами баловался. С детства всех друзей-подружек стриг. И неплохо так… К нему даже очередь из желающих выстраивалась…

– Не может быть… – вытаращилась на нее удивленно Инга. – Ваш Борис – парикмахер?! Но этого просто не может быть… А наш отец… он знал?

– Нет, конечно. Откуда? Да я и сама не собиралась сына на эту дорогу пускать. После школы он у меня как миленький в институт приличный поступил. Тот самый, который ваш отец в свое время закончил. И учился хорошо. Потом работать пошел в закрытую лабораторию, там деньги приличные платили, рост карьерный обещали и все такое прочее… А потом вдруг взял и уволился оттуда! Ни с того ни с сего! Я даже и не знала ничего. Пришел как-то домой, заявил мне – новую жизнь начинаю. Хочу, говорит, делать то, что всегда хотел. Я – в слезы! Как этого можно хотеть, говорю, людям волосы стричь… Всю жизнь их стричь, стричь…

– А он? Он что вам ответил?

– Да ничего не ответил. Усмехнулся только и посмотрел так… Знаете, он очень на своего отца похож. Тоже умеет так посмотреть, что больше и не поспоришь. И характер у него такой же. Сказал – сделал. И все тут. Хоть головой о стенку разбейся, а все равно по его будет.

– Так… Вот, значит, как… Значит, у нашего отца сын – цирюльник… – тихо пробормотала Инга. – Ничего себе…

– Так и я ему то же самое говорю, Инночка! А толку? Недавно начала такой разговор, а он мне журнал со статьей про Всеволода Вольского… Прямо звезда он у него, этот Всеволод! И талантливый, и предприимчивый, и нашел применение таланту в материальной плоскости… Интересно, он понял хоть, что этот самый Всеволод за одним столом с ним сидит? Надо ему сказать…

– Скажите, конечно. Обязательно скажите. А он женат, ваш Борис?

– Ой, да с женитьбой у него трагедия, – вяло махнула рукой Люба. – Пришлось, знаете, на этот алтарь и любовь свою положить. Была у него девушка, Света. Хорошая такая, мне нравилась. Я думала, дело к свадьбе идет, а тут такое… Они вместе в институте учились, она умненькая, из очень хорошей семьи. Ну а когда Боря из лаборатории ушел и в парикмахеры подался, она его не поняла. Не захотела быть женой парикмахера. Хочу, говорит, мужчину настоящего рядом с собой видеть. Да и перед родителями неудобно, говорит…

– Ну и дура…

– Ну почему – дура? Как раз и не дура. Я ее понимаю…

– Просто не любила, значит. Любишь ведь человека, а не парикмахера.

– Не знаю, не знаю… Я вот в вашего отца влюбилась именно в такого – в сильного, обаятельного, волевого… А будь он, к примеру, цирюльником, как вы говорите, – и не посмотрела бы даже в его сторону. И не из снобизма, не думайте. Какой уж там снобизм – я вообще в очень простой семье выросла. Только я его таким вот любила – впереди идущим. Для других недосягаемым. И никакой цирюльник, даже самый на свете талантливый, никогда не сможет так на человека посмотреть, чтоб он пошел за ним преданно, назад не оглядываясь. И чтоб помнил всю жизнь и жил только памятью этой. Так я никем заменить и не смогла отца вашего…

Люба заплакала тихо, засуетилась в поисках платочка. Какой-то незнакомый Инге пожилой мужчина снова встал, снова говорил что-то проникновенным голосом, обращаясь непосредственно к ним – к Вере, к Наде, к ней. Она слушала вполуха слова запоздалой ее отцу благодарности, кивала старательно, держа на весу рюмку с водкой. Потом выпила, как положено. Потом Надя что-то говорила, потом Верочка…

А до Инги очередь не дошла. Да она и не смогла бы ничего сказать, наверное. Чего говорить-то? Не правду же матку резать о том, что не захотел отец до конца свою жизнь доживать, что не поверил им, трем замечательным своим дочерям. Да и Иван Савельич измаялся весь, сидя на другом конце стола и кидая на нее опасливые взгляды. Рыжий старичок-угодник. Сволочь медицинская…

Потихоньку люди начали вставать из-за поминального стола. Подходили к ним с одним и тем же – держитесь, мол, девочки, в своем горе. Краем глаза Инга увидела, как поднялся из-за стола и Севка, встал скромно в сторонке. Потом, поймав ее взгляд, махнул рукой, подзывая к себе.

– Люба, а где Борис? – спохватилась Инга.

– Да вон сидит, через три стула от меня…

Схватив под руку оторопевшего Бориса, Инга подволокла его к Севке, представила быстро:

– Познакомься, Сева, это мой брат. Его зовут Борис.

– Брат? Откуда?

– Ну, долго объяснять… Брат, и все. – И, обращаясь к Борису, пояснила торопливо: – А это тот самый Всеволод Вольский. Твоя мама сказала, что ты его знаешь. Только не спрашивай, откуда он здесь взялся. Так бывает. Вроде знаешь человека заочно и вдруг встречаешься с ним в местах самых неожиданных. Это судьба, говорят.

В общем, вы тут побеседуйте немного о делах ваших. Может, ты поможешь ему чем, Севка? Ну, под крыло свое возьмешь, что ли… Не откажи своей однокласснице, сделай такую милость человеческую!

– Да… Конечно… Конечно, помогу. Без вопросов. Чем могу… Только я хотел с тобой поговорить, Инга…

– Со мной? Так вроде мы поговорили уже!

– Нет. Не поговорили. Я вот сидел сейчас, думал…

– А не надо ни о чем думать, Сев. О чем тут думать? Да и не до разговоров мне сейчас, сам видишь…

– Инга! Послушай меня…

Он шагнул к ней, взял за плечи, встряхнул слегка, заглянул в глаза сверху вниз. Она съежилась под его ладонями, повела плечами, освобождаясь, проговорила сердито:

– Прекрати! Нашел место…

Борис отступил от них на шаг, отвел глаза деликатно и виновато. Он вообще был весь такой – деликатный и виноватый. Хорошо воспитанный скромный молодой мужчина. И вовсе он на отца похож не был, ни капельки. На той, детской фотографии похож, а сейчас – нет. Показалось им там, на кладбище. Сроду у отца таких виноватых глаз не было. И ресницы вон вскинул, как девушка. Спросил тихо:

– Я вам мешаю, наверное?

– Нет, Борис, не мешаешь, – повернувшись резко, бросила, уходя, Инга. – Давай, используй свой судьбоносный шанс на полную катушку. Сева у нас добрый и отзывчивый, Сева тебе поможет. Он сам с нуля начинал, ради своего дела через все перешагивал. Сева тебя всему научит, тоже со временем известным цирюльником будешь… Дерзай, Борис!

– Ты когда уезжаешь, Инга? – уже в спину ей быстро спросил Севка и даже руку протянул вслед, будто пытаясь удержать ее таким способом.

– Завтра утром. Так что прощай на всякий случай. Теперь уж никогда не увидимся.

– Но… Да подожди, куда ж ты все время убегаешь-то… – с испуганной досадой произнес Севка. Правда, она его уже не услышала.

Надя махала ей рукой из другого угла гостиной, сердито подзывая к себе. Наклонившись, прошипела ей в ухо:

– Чего ты липнешь к нему все время, Инга? Прекрати. Перед людьми ж неудобно…

– Я – липну?! Я вовсе не липну…

– Ладно, проехали. Слушай, отведи Любу к отцу в кабинет… Она меня попросила, но я не могу. Народ уже уходить собрался, надо же проводить по-человечески…

– Хорошо. А где она?

– Да вон, на лестнице стоит, на сыночка своего смотрит, как он с твоим цирюльником общается. А чего это он вдруг к нему с такой страстью ринулся?

– Ну как – чего? Он же тоже этот самый цирюльник и есть, братец наш Борис.

– Иди ты…

– Правда. Так что зря тогда отец над Севкой посмеялся, выходит.

– А ты что, все еще этим фактом маешься? Да он забыл про это давно, Севка твой! И про тебя забыл!

– Он не мой. И он не забыл. И я не забыла.

– Ну и глупо.

– Да. Согласна. Глупо, конечно…

Кивнув виновато, она стала торопливо подниматься по лестнице. Люба уже ждала ее наверху, озиралась с грустным любопытством, комкала в руке мокрый платок. Инга подхватила ее под пухлый локоток, провела по коридору, показала на дверь отцовского кабинета – прошу…

– Люба, вас здесь одну оставить? Или не надо? – пропустив ее вперед и стоя в дверях, проговорила Инга.

– Нет-нет, прошу вас, не уходите! – отчего-то сильно испугалась Люба, сделав шаг в сторону Инги и схватив ее за руку. – Мне, знаете, здесь как-то не по себе…

– Так вы ж сами хотели!

– Ну да… Я хотела… Я всегда хотела… Я даже и представляла себе столько раз… Всю жизнь в эту игру играла…

– В какую игру? – устало опустилась на ковер перед диваном Инга, откинула голову назад, ощутив затылком старую кожаную теплую шершавость. Садиться на диван не хотелось – кощунством неким показалось. Вчера на нем отец заснул, зная, что уже не проснется…

– В какую игру, говорите? – встала перед ней высоким изваянием Люба. – А вот в такую! Все время, Инночка, представляла я себе, что живем мы с твоим отцом вместе, одной семьей, в таком же большом доме, и что у него в этом доме есть такой же большой кабинет… Сидела одна долгими одинокими вечерами и представляла себе, что я вовсе и не одна тут, что муж мой просто занят очень, что он в своем кабинете работает с утра до ночи, а я не должна ему мешать… Так что кабинет этот я нарисовала в мыслях своих вплоть до каждой скрипучей паркетной дощечки, до каждого торчащего из стены гвоздика…

– Надо же, – грустно прикрыв глаза, через силу улыбнулась ей Инга. – Мне очень жаль, конечно, но паркет у отца в кабинете отродясь не скрипел. И гвозди из стен не торчали. Он вообще всегда порядок любил.

– Знаю. Представьте себе, знаю. Может, не так, как вы с вашей мамой, но знаю. А могла бы и лучше вас знать, если б захотела…

– Вы хотите сказать, что отец мог от мамы уйти, если б вы этого захотели?

– Да. Именно так.

– А я думаю, что не так, Люба. Отец всегда делал только то, что сам хотел. И раз не ушел, значит, сам так решил. А еще потому не ушел, что я должна была родиться. И если б не вы, звали бы меня сегодня не Ингой, а Любовью…

– Ах, бедная моя девочка… Мне тебя очень жаль… – идя медленно по периметру кабинета и разглядывая многочисленные старые фотографии в рамках, тихо произнесла Люба. И непонятно совсем было – то ли впрямь она ее жалеет, то ли ерничает так тонко. Потом, будто спохватившись, глянула на нее коротко, произнесла уже более дружелюбно: – Хотя Инга – совсем даже не плохое имя для женщины, зря ты так. И все-таки я смею утверждать, Инга, что в нашем с твоим отцом случае ты не права. Я тогда сама все решила. Я! А не он! Я сама обрекла себя на пожизненные страдания, по собственной воле!

– А почему? Только доброты и женской порядочности ради?

– Нет. Плевать мне было на эту порядочность. Просто… Просто захотелось мне так – воле его не подчиниться. Вот ничего с собой не могла поделать! Сильная я была тогда девушка. Он решил из семьи уйти, а я сказала – нет. Только ради этого самого «нет» и сказала. После, конечно, жалела ужасно. Даже в другой город переехала, чтоб все мосты сжечь за собой окончательно. И Бориса увезла. А потом еще раз переехала. Отправила ему с оказией письмо с фотографией сына и исчезла. А недавно он меня снова нашел. Для того чтоб на похороны свои пригласить…

– Да уж, страсти какие, – не отрывая затылка от дивана и глядя в потолок, проговорила Инга. – Настоящие живые страсти. Будто вы обиду свою на отца сейчас, как на живого, выплескиваете. Вам не кажется?

– Инга, а откуда он знал, когда умрет? – вдруг ответила вопросом на вопрос Люба. – Он позвонил и назвал четкую дату, когда состоятся его похороны. Это было два месяца назад. Он что… знал?

– Выходит, что знал. Он всегда и все знал.

– Но… Этого не может быть! Вы же понимаете! Или…

– Никаких или, Люба. И давайте не будем об этом. И вообще – разговор у нас с вами странный пошел. Не корректный. Не поминальный.

– Хорошо, Инга, не будем. Наверное, ты права. Ты иди, девочка. Я и впрямь хочу здесь одна побыть. С ним. В его кабинете. Доиграть в свои одинокие женские игры…

Сев за большой письменный стол, она провела рукой по темному дереву столешницы, потянулась, нажала на кнопку старинной зеленой лампы. Свет ярким снопом брызнул ей в лицо, обнажил глубокие морщинки – гусиные лапки, отвисшие слегка щеки, слезные припухлости под глазами. И все равно она была очень красивой, эта женщина. Сильной была, красивой и очень, очень несчастной. Инга еще посидела тихо, пристально вглядываясь в ее застывшее лицо, потом поднялась, пошла на цыпочках к двери.

– Инга, а можно мне здесь остаться на ночь? – ударил ей в спину резкий голос Любы.

Вздрогнув, она обернулась к ней от двери, пожала плечами нерешительно.

– А не боитесь?

– Ну, чего мне теперь бояться… – усмехнулась Люба. – Это раньше надо было бояться… Бояться, что никогда не увижу его больше…

– Хорошо. Я потом приду, постелю вам здесь.

– Да не надо ничего стелить. Я не буду спать ложиться. У нас с Борисом билеты на ранний утренний поезд взяты, мы тихо уйдем, вас не разбудим. Скажите там Боре, чтоб тоже сюда шел, как с Вольским своим наговорится. Не бойтесь, мы ничего здесь не тронем. Просто посидим…

– Хорошо. Я скажу.

Инга вышла в коридор, закрыла за собой дверь, постояла немного, привалившись к ней плечом. В доме было тихо, только снизу, из кухни, слышались еще женские голоса, да где-то совсем рядом непрерывно пищала до боли знакомая механическая мелодия, очень жалобная и тревожная. Будто котенок мяукал. Но откуда здесь мог взяться котенок? Сроду в доме кошек не водилось – отец их терпеть не мог. Инга постояла еще немного, наморщив лоб, прислушиваясь к тревожным звукам, даже потрясла головой для верности – вдруг просто в ушах звенит. Потом, разом спохватившись, рванула к себе в комнату, распахнула дверь – точно, это ж мобильник ее надрывается! Бедный, забытый, поет себе и поет свою незатейливую мелодийку, дергается тихонько в конвульсиях на столе…

– Да! Привет, Родька…

– О господи, Инга! Ну ты где? Я вчера звонил, сегодня целый день звоню – ты как провалилась куда!

– Да я мобильник в комнате забыла… А что? У вас случилось что-то?

– Да ничего у нас не случилось. Все у нас в полном порядке. Аньку встретил, она как раз домой пришла, сразу под душ прыгнула. А ты как? Хоть бы позвонила, поинтересовалась, как мы тут…

– А у меня папа умер, Родька.

– Как умер? Когда?

– Вчера. В два часа дня. А сегодня уже похоронили. Так что некогда мне было тебе звонить, сам понимаешь.

– Прости, Ин. Я ж не знал…

– Ну вот, теперь знаешь.

– С Анькой хочешь поговорить? Она тут рядом, из душа выскочила.

– Давай…

– Мамуль, здравствуй! – нежно-переливчато зазвучал колокольчиком в ухо Анюткин голосок.

Не детский уже, но и не взрослый еще – так, малиновый юный звоночек.

– Здравствуй, Дюймовочка! – расплылась в теплой улыбке Инга. – Ну как ты там? Как съездила?

– Ой, классно! Нас так принимали, как больших! Три раза на бис с «Арагонской хотой» вызывали! Ты ведь видела эту вещь, да? Я там солирую, помнишь?

– Да помню, помню, Анют. Как я могу не помнить? Ты у меня везде самая красивая, самая талантливая…

– Мам, а я не поняла – а кто умер? Дядя Родион сказал – кто-то умер…

– Дедушка твой умер, Аня. Вчера еще.

– Ой, как жалко… А ты что, плачешь, мамочка?

– Да. Плачу, конечно. Я сегодня целый день плачу.

– А когда домой приедешь?

– Если завтра утром на поезд сяду, то послезавтра буду дома. Я так соскучилась по тебе, дочь…

– И я, мам. И бабушка тоже.

– Какая бабушка? Ты что… бабушку Светлану имеешь в виду?

– Ну да. Представляешь, я сегодня приехала, а она меня обняла и поцеловала. И еще – заплакала. Говорит – прости меня, внученька. И мама твоя, говорит, пусть меня простит. Мам, а что это с ней, а? Как говорит наш балетмейстер – чудны дела Твои, Господи…

– Правильно он говорит, балетмейстер твой. И я так же думаю, доченька. Ладно, приеду – разберемся и в слезах, и в прощениях. Дай мне еще дядю Родиона…

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги: