Пионерская Лолита (сборник) Носик Борис

Литературоведка объяснила Гочу, что все это только кажется простым, а на самом деле представляет собой очень сложную науку политэкономию, потому что если откроется много частных лавочек, то власть не может больше концентрироваться в одной пролетарской руке, а ведь это может поставить под угрозу всеобщее равенство (которое, конечно, является утопической уравниловкой) и даже братство. Какое отношение имели булочки к братству народов, литературоведка толком объяснить не могла, потому что она ведь, в конце концов, и не была никаким экономистом, а просто она позже Невпруса сдавала экзамен по политэкономии.

Так или иначе, булочки были хрустящие и горячие, а растроганный индивидуалист-пекарь предложил им вдобавок по стакану свежего холодного молока.

Это было прекрасно, хотя они отлично поняли, что это еще один, вполне предательский аргумент в пользу частной торговли, которым их было не сбить с пути.

Пройдя до конца улицы, они вдруг вышли за город и увидели, что зеленое немецкое поле тоже прекрасно. Ряды деревьев окаймляли его, а посреди поля немецкие мальчишки гоняли в футбол.

— Смотрите, наш солдат! — воскликнула литературоведка, которая была очень наблюдательна и чутка к явлениям реальной жизни.

Они подошли поближе и увидели, что один из мальчишек был действительно уйгурский солдат: они узнали его не только по кирзовым сапогам и брюкам х/б, но также и по уйгурскому выражению лица и очень черным волосам. Гимнастерка его лежала на краю поля, а на ней — грозный автомат Калашникова, с которым играли два немецких младшеклассника, завершавших неполную разборку затвора.

— Эй, друг! — крикнул Гоч, и солдатик, отирая со лба пот, подошел к ним.

— Я вас сразу узнал, — сказал солдат, — это вы рассказывали в клубе про наши горы.

— Что ты тут делаешь? — спросил Невпрус.

— Дополнительный пост номер один. У нас сегодня сбежало два молодых солдата. После вашего рассказа они убежали, не выдержав тоски по родине. Ротный сказал, что, может быть, они убежали вон туда, к границе, где стоят войска поджигателей рейхстага, бундесвера и вермахта. Поэтому меня и поставили здесь для дополнительного наблюдения.

— Все ясно, — сказал Невпрус. — Ты, наверное, отличник политической подготовки.

— Да. И боевой, — сказал солдат. — После вашего выступления я хотел убежать тоже. Прямо с поста. Но заигрался в футбол и опоздал. Может быть, я еще убегу. Ночью… — Он махнул рукой куда-то в сторону горы Брокен и западной границы.

— Но разве наша страна там? — удивился Гоч.

— Нет, конечно, но там дольше не поймают. А если идти по горам, можно всегда прийти в наши горы, — сказал солдат.

— Ничего не понимаю! Какая-то галиматья! — возмущенно сказал Невпрус.

— Нет, это правда, — сказал Гоч задумчиво. — Все горы этого мира сообщаются между собой. Для гор нет границ. Я слышал об этом от одного дервиша. Он был декабрист, и он шел в Италию… Но не лучше ли тебе, земляк… Не лучше ли тебе, друг, попросту уехать с нами в Москву, а оттуда на поезде добраться в Уйгурию.

— Как это так? — Невпрус даже задохнулся от абсурдности и дерзкой нелепости этого плана. — Как он пересечет границу?

— Все просто, — сказал Гоч. — Я придумал. Он поедет с нами по документам Полвана. В конце концов, для немецких и русских пограничников, так же, как для Питулина, все уйгуры (а если уж на то пошло, и вообще все чечмеки, кроме Айтматова и Гамзатова) — на одно лицо.

— Ну, а дальше? А дома? Его ведь будут разыскивать дома! — продолжал отчаянно Невпрус.

— Дома там что? — сказал солдатик мечтательно. — Дома у меня дядя начальник милиции. Дома можно сказать, что это не я, а мой старший брат, он тоже неженатый. А старшего брата за дядю выдать. А дядя у нас давно пропал со стадом, так что его ни за кого не надо выдавать.

— Неплохая идея, — сказала литературоведка. — Мне кажется, на этом этапе своего поступательного развития уйгурская литература уже может обойтись без Полвана.

— Вот именно, — сказал Гоч, и его даже передернуло при воспоминании о пьяной неразборчивости Полвана Баши. — Раз он так любит колбасу, пусть и остается здесь, в колбасном краю. Навек! И где у нас с вами гарантия, что он не ушел на Запад, гонимый своей низменной колбасной мечтою?

— Граница-то на замке, — машинально сказал солдатик, уже надевая сноровисто пуловер Гоча и брюки литературоведки, которые были ему чуть широковаты.

— Так-то оно так И все же гарантии у нас нет, что этот хитрец не прошел, — упрямо сказал Гоч, и Невпрус подивился его дерзости.

Дорогой они в деталях разработали план действий на весь остаток месячника. Питулина они будут оставлять в гостиничном буфете, Невпрус будет выступать с Гочем, Гоч спать с литературоведкой, а солдат — с переводчицей Гердой. Таким образом, удастся до самого отъезда сохранять статус-«куо». Для немецкой публики уйгурскую литературу будет представлять сам Гоч, уйгурскую критику — литературоведка, перевод — Невпрус, а освещение месячника в прессе возьмет на себя Штрумпф Гадике, которому они уже надиктовали материала не то что на месячник, а даже на целый високосный год.

Невпруса все же несколько тревожила такая подмена, хотя он не мог не признать ее благородного и вполне гуманистического характера. Однажды, впрочем, он наблюдал, как Питулин, пробудившись, долго и пристально смотрел на юного солдата, после чего наконец сказал:

— А-а, это ты, Болваша. Гляди, опохмелился — и вроде как даже помолодел. Как с гуся вода. Ох, и живуч ваш брат этот, как его… Ну, месячник…

После этого предстоящее пересечение границы в обществе беглого солдата стало меньше тревожить Невпруса.

И в самом деле: немецкого пограничника, проверявшего вагон, больше волновало, не спрятался ли кто-нибудь на потолке, чем то, кто же на самом деле едет в составе делегации. Он козырнул им в заключение, как актер из военного кинофильма, и, не желая выходить из роли, рявкнул вежливо, но резко:

— Ауфвидерзейн!

Что до русского пограничника, то он, безмятежно глядя то в паспорт Полвана, то в юное лицо солдатика, сказал только, что у них дома, в деревне собака такая была — Полкан.

Невпрус не стал поправлять его, и солдат улыбчиво удалился.

Менее гладко прошло у них с Питулиным, лицо которого от дармовой немецкой выпивки и большого количества пива получило вдруг неожиданный левый перекос.

— Это у меня за границей такая аллергия бывает, — объяснял Питулин молодому пограничнику. — Каждый раз морду перекашивает. Вот вы справа зайдите, еще правей, теперь глядите — и чирей наш, фамильный, и морда — моя, верно говорю?

— И верно — справа больше на фоту смахивает, — сказал солдат. — Ладно. С возвращением на родину, товарищи! Творческих вам успехов.

— Вот кабы мы в ту сторону ехали, на Запад, — сказал, усмехнувшись, Гоч. — Вот там уж был бы шмон как надо.

Слушая его, Невпрус думал о том, что каким-то неведомым образом этот молодой человек принес с собой оттуда, с гор, незаурядный контрабандистский опыт. Впрочем, если предположить, что юный Гочев возраст не является обманчивым, то опыт этот просто был запрограммирован где-то в его памяти… На радостях Питулин в тот день не раз гонял солдатика, которого ласково звал Болвашей, в вагон-ресторан за пивом, щедро снабжая его при этом нашей родной, хотя и неконвертируемой, зато и не принимаемой так уж всерьез советской денежной валютой.

После четвертой бутылки Питулин оглядел ласково своих попутчиков и сказал:

— Ну сознавайтесь, что вы все, окроме, может, дамы, все как есть чечмеки. А чечмек он и есть чечмек. Из-за своей вековой отсталости. И никогда ему нашим русским человеком не сделаться. Не вытягивает. Сил не хватает. Хотя бы и ты, друг Болваша. Ну сколько же ты сосал водки на дармовщину, а все старше никак не сделаешься. Значит, ты ее не всерьез принимаешь, проклятую. А что же, скажи, есть еще такого на свете, чего может человек с чистой совестью, наш, настоящий человек, принять всерьез? Вот и молчишь. Нет, что ни говори, не проходит вам даром прыжок от феодализма в царство необходимости. В царство, можно сказать, справедливости. А третьего не дано. Или, может, скажете, вам дано Магометом? Нет, нет и нет. Ни Бог, ни царь и ни герой. Ни Шамиль, ни Хаджи-Мурат, ни Хасбулат удалой, никто…

На этом митинг был закончен, потому что Питулин уснул. А пополудни они уже въехали в столицу нашей родины, порт пяти морей и надежду всего сколько его ни расселилось человечества.

В тот же вечер Невпрус и Гоч поездом отправили молодого уйгурца на родину.

— Черт-те что, — ворчал Невпрус, ворочаясь перед сном в своей постели. — Вместо обстоятельного знакомства с Западом я был втянут тобой в какую-то кавказскую, чисто эксовскую авантюру.

Не поняв сути его претензий, Гоч сообщил ему откуда-то из-под литературоведки, что теперь Невпрусу осталось уже недолго, потому что Союз писателей, в котором он на очень хорошем счету, и лично папаша (так Гоч из природной благожелательности и деликатности называл пахана) обещали ему, Гочу, в ближайшее время если не квартиру, то на худой конец свою комнату в коммунальной квартире. Невпрус хотел возражать и объяснять, что он был неправильно понят, но, прислушавшись повнимательней к шуму, срочно надвинул на череп наушники с голосом Марины Влади. По одному мановению указательного пальца эта женщина могла назвать его прекрасным младенцем, и, хотя Невпрус понимал, что это лишь актерская аффектация, что она, может, и не думает ничего такого, это было ему все-таки приятно. В конце концов, кому из нас известно наверняка, что о нем думает женщина, произнося ласковое слово? Так что старик Невпрус в этой ситуации не проявлял ни большей наивности, ни большей доверчивости, чем мы с вами.

В ту ночь Невпрусу приснился сон о потерях. Он даже не понял толком, кого он терял в ту ночь. То ли нежно любимую мать, то ли первую жену, которая по странным законам сна оставалась все той же юной, любимой и никогда не предавала его, то ли своих нерожденных детей…

Невпрус проснулся и заплакал. Он спал в наушниках и оттого не слышал своего плача. Он не слышал, как шепчутся Гоч с Мариной.

— Жалко его, он такой одинокий, — сказала литературоведка.

— Да? Странно… — сказал Гоч. — У меня не было этого впечатления. Но, я думаю, ему тоже не хватает тепла. Пойди, согрей его. Это будет нравственно.

— Ты в этом уверен?

— Да. Диспетчер сказал, что у меня безошибочное нравственное чутье. Он сказал это на своем, на материнском…

— Матерном?

— Да, на матерном языке. И речь в тот раз шла о водке. Но смысл был именно такой. Вставай, не медли…

Невпрус почувствовал тепло под боком. Может, это было продолжение сна. Просто сон потек в другую сторону. Если бы он узнал Марину, ее профессия могла бы воспрепятствовать его согреву, но он ее не узнал.

— Ну что? — спросил Гоч спустя некоторое время.

— Он уже согрелся. Его тепло стало подвижным.

— Смело иди вперед. Это твой долг.

— Я повинуюсь, — сказала Марина, все бесстыднее теребя плоть Невпруса. — По-моему, он оживает. Тебе не нужны наушники? Нет?

— Они мне ни к чему. Ваше тепло меня греет. Ты поняла? Мы все трое в пещере. А костер потух…

— Да, да, да, в пещере, в пещере, — причитала Марина. — В темноте, в темноте, в темноту, еще глубже, еще, все темнее…

— Интересно, какой это сейчас размер? — спросил Гоч. — И что любопытно: чем быстрее ты декламируешь, тем меньше пеонов. И уж вовсе никаких ямбов.

— Как тепло здесь в пещере, на шкуре, у костра, в этой шерсти. А-а-а! Мы в пещере. А-а-а? А? Ты слышишь? Он уснул…

— Оставь его в покое, — сказал Гоч. — Теперь ты можешь вернуться.

— Повинуюсь, — сказала литературоведка.

* * *

Вопреки опасениям Невпруса, положение Гоча в Союзе писателей после путешествия в ГДР не только не пошатнулось, но даже и было упрочено. Во многом этому способствовали поддержка Питулина и абсолютное одобрение со стороны папаши. Питулин сообщал всякому встречному-поперечному о том, какой замечательный доклад о культурных достижениях месячного народа подготовил и этот референт Гоч, и еще какой-то малахольный чечмек с невпрусской фамилией и как радовались их приезду простые немецкие литературные круги, а также как много значат такие вот связи в жизни трудолюбивого, но неталантливого немецкого народа ГДР. Особенным доверием Питулин проникся к Гочу, проведя самый, может быть, неприятный день в своей творческой жизни. В самом начале этого дня один из рабочих секретарей Союза спросил его в коридоре соболезнующим полушепотом:

— Что же вы делать-то собираетесь? Тут сигнал есть: Полван Баши как в воду канул. А вы все-таки были ответственный за поездку.

Совершенно одуревший накануне от двух затянувшихся юбилейных банкетов и еще не опохмеленный с утра, Питулин стал мучительно вспоминать, где и когда он в последний раз видел ишака Болвашку, но припомнить не мог.

Едва успев поправить здоровье, он в тот же день изловил в коридоре Гоча и, стараясь выглядеть спокойным и даже как бы небрежным, спросил, как здоровье всей компании, как что и как там, кстати, поживает болван-классик-паша, куда он запропастился?

Гоч спросил не менее небрежно:

— А что, собственно, с ним? Он, кажется, поехал к себе на родину, в степи. А может, и не уехал. Он ведь, собственно, и не имел отношения к нашей делегации. Его у меня в списках нет.

Питулин был сверх меры удивлен и успокоен таким хладнокровием, а расставшись с Гочем, долго еще шептал, надежно придерживая стену Большого Союза близ подземного перехода в Московское отделение:

— Во где работник! Во размах! Во силища! Даром что чечмек… Такое и не всякий русский сможет, нет, нет…

Восхищение это не ослаблено было протрезвлением. У Питулина сложилось твердое убеждение, что Гоч (хотя и чечмек, а может, именно вследствие этой своей мусульманской нерусскости) — человек на банкетах и международных мероприятиях незаменимый, потому что хучь стой, хучь падай, а за таким человеком ты как за каменной стеной. Конечно, Питулин подозревал, что Гоч был откуда-то оттуда, где учат пить, не пьянея, но и здесь все же лучше было иметь такого человека на своей стороне, чтобы и там у тебя все были свои.

Гоч стал мало-помалу неизменным посетителем всех мероприятий и банкетов, которые имели место в таинственной ресторанной пристройке, смежной с верхним буфетом писательского клуба. Он входил туда как свой и всегда был званым и желанным гостем. Гоч разучил даже несколько непродолжительных и в меру смешных кавказских тостов, он никогда не валился с ног и вообще производил отчего-то впечатление человека, владеющего если не всеми, то очень многими приемами борьбы карате. Благодаря этой его таинственной репутации даже бедолага Невпрус, дружеской связи с которым Гоч никогда не скрывал, начал казаться многим фигурой тоже вполне непростой и загадочной (взять хотя бы эту фамилию, от Рюриковичей, что ли, а ведь еврей евреем!). Полагали, что он был, скорей всего, серым кардиналом самого пахана. На жизнь Невпруса эти догадки не оказали, впрочем, никакого влияния. Он снова собирался в милую своему сердцу Уйгурию сочинять там первую уйгурскую музыкальную комедию за подписью двух классиков новой уйгурской поэзии.

Однажды Гочу удалось затащить Невпруса в ресторанную спецпристройку на какой-то из второстепенных банкетов. Отмечался выход в свет очередной книги одного из секретарей Союза. По чистой случайности Невпрус читал страничку прозы этого молодого, но достаточно располневшего секретаря, которого ценили в литературно-начальственных кругах за его пролетарское происхождение и чистоту крови. Проза была беспомощная. Герои странички (чудом попавшей в неуютный ходжа-дорацкий туалет) были альпинисты, морские волки и герои войны. Они со знанием (хемингуевинских переводов) смаковали белое вино в приморском ресторане и закусывали угрем. Отличие их от героев Хемингуэя заключалось в том, что те пили за свой счет, а эти, скорей всего, на казенный. Точнее, на казенный счет пил автор, и это накладывало отпечаток крайней натужности на его прозу. Удручающим был также диалог. Может, потому, что собутыльниками автора были на протяжении многих лет все те же начальники. А может, он был просто глух к родной речи. По-человечески Невпрусу было даже несколько жаль русского писателя, который, вероятно, уже так и не научится выражать свои мысли по-русски. С другой стороны, похоже было, что молодой автор доволен своей сорок шестой книгой прозы, так что выходило, что жалеть его вроде бы не за что…

Наевшись в рекордные сроки, Невпрус поспешил покинуть стол, подтвердив тем самым свою репутацию человека загадочного.

Что же касается отношений Невпруса с Гочем (который уже перебрался вместе с литературоведкой в собственную комнатку, составлявшую часть немногочисленной, но склочной коммунальной семьи, в двух шагах от улицы Воровского), то отношения эти несколько осложнились. Невпрус по-прежнему питал к Гочу теплое отеческое чувство (и даже откликался на отчество Пигмалионыч). Он готов был всегда прийти на помощь юноше (и немало огорчался, сознавая, что эта помощь уже вряд ли будет Гочу нужна). Он по-прежнему восхищался его раскованной дерзостью и даже его неожиданной холодностью (в отношениях с женщинами, с благодетелями, да и с ним самим тоже). Однако его удручала и немало озадачивала новая Гочева карьера. «Конечно, я не могу требовать, чтобы Гоч был так же робок и так же разборчив в знакомствах, как я, — рассуждал Невпрус. — И если я с кем-нибудь не сяду на одном поле, то это, в конце концов, скорее связано с устройством моего желудка, чем с категорическим императивом… И все же…»

И все же Невпрус сомневался, что такая карьера может кончиться для мальчика чем-нибудь хорошим — даже и не в физическом смысле, а скорей в смысле морального ущерба и порчи характера.

У Невпруса хватило, впрочем, характера для того, чтобы держать при себе эти свои страхи и опасения. Просто они реже стали видеться с Гочем. Благословенная Уйгурия дала Невпрусу (наряду со множеством других) и эту возможность. «Что бы мы делали без братских окраин, без братских литератур и вообще без братства? Что-нибудь бы делали, конечно, но что — представить себе трудно». Именно так думал Невпрус по дороге в Уйгурию, приводя спинку кресла в горизонтальное положение и предаваясь неспокойному аэрофлотскому сну в ожидании обещанного стюардессой куска курицы.

* * *

Уйгурия его успокаивала. Она давала Невпрусу ощущение, что на свете есть что-то незыблемое, есть верность слову или завету. Три недели прошли сладостно и незаметно.

На обратном пути соседом Невпруса в самолете был директор местного Дома атеиста. Атеист летел на курсы усовершенствования, где он должен был заострить свое холодное оружие пропагандиста, выслушав и законспектировав новые обвинения в адрес воинствующего ислама и пассивного джайнизма.

— Ну а ваши… — спросил Невпрус за горячим завтраком (все та же курица, предложенная около полуночи). — Ваши-то дети, я надеюсь, обрезаны?

— Конечно, как другой может быть? — возмущенно воскликнул атеист. Потом он долго теребил ленивую память, вспоминая какие-то доморощенные объяснения этому парадоксу, придуманные местным комиссаром атеизма. — Это разве религиозным? Это народным обичай. Гигиническим опыт трудовой масса.

— Правильно, — одобрил Невпрус благожелательно. — Только молиться не надо забывать. Мы уже с вами не мальчики. Раз — и копыта откинешь без молитвы. Скажем, сегодня, при посадке… — Поглядев на квадратную будку атеиста (За что этот-то взимает с прихожан бесплатный плов? За лекционные турне, что ли? За лишние путевочки по линии общества «Знание»?), Невпрус добавил жестко: — А пророка не надо ругать напрасно. И Аллаха бранить грех. Он ведь слышит. Все под Богом ходим…

— А как бить? — спросил жалобно атеист. — Кушать надо. Дети кормить.

— В лавке надо торговать, — сказал Невпрус безжалостно. — В этом ничего плохого нет. Пророк и сам торговал в лавке у вдовы. На молочишко детям, гляди, и наторгуешь.

— Висший образований имею. Юридический факультет имею, — канючил атеист.

— Ну и что? А пророк что, по-твоему, безграмотный был?

Невпрус отнюдь не был садистом, но квадратная морда пропагандиста его подначивала. («Надо будет его в следующий перевод вставить или в сценарий», — думал Невпрус.)

Он знал, какой ответ вертится сейчас на языке у атеиста: что пророк не умел писать. Но Невпрус знал также, что атеист никогда не отважится произнести это вслух: одно дело с трибуны, по долгу службы, другое — сказать такое без нужды, в частной беседе. И Невпрус не спешил ему на подмогу. В конце концов, Мохаммад из Мекки, знакомый с Ветхим и Новым Заветами, не мог считаться человеком безграмотным. Вот человек, сдававший ОМЛ по чужим конспектам, — этот, пожалуй, да. Во всяком случае, человек этот был не более чем полуобразован. Он был образованщина. Впрочем, этот-то, может быть, и ОМЛ не сдавал. И беспечных закорючек на полях Канта не штудировал («Хо! Хо! Хамишь, парниша!»). Просто скинулись родные и отвели ректору (или замдиректору) пяток курдючных баранов…

— Следующий раз у меня дома жить будешь, — сказал почтительно атеист. — Гостевой комнат у меня пустой стоит. Второй жена хороший плов может.

Вот это разговор! Хвала тебе, непуганая Уйгурия. У такого большого директора и должно быть не меньше трех жен, двадцати детей. У него должно быть просторное жилье из дефицитных стройматериалов, отпущенных русскими богохульниками на сооружение Дома атеиста. Но на такое разбазаривание средств не поднялась даже богохульная рука: атеистам хватит и мазанки на задворках общества «Знание», а дефицитные материалы пошли для умножения стада пророка, на пиры обрезания… Они пошли по назначению.

— Плов мало-мало кушать будем, чай пить будем, разговор будем образованный люди…

— Человек обрезованный уже и есть образованный, — сказал Невпрус, и атеист засмеялся довольный.

— Дарю каламбур, — щедро сказал Невпрус. — Используешь в религиозной пропаганде.

Потянуло левую руку. Самолет шел на посадку…

Гоч явился к нему в тот же вечер, словно он давно ждал возвращения Невпруса. Юноша был грустен и озадаченно жаловался на жизнь. Он не вылезает из-за пиршественного стола. Он научился пить, но это не приносит ему радости. Он пристрастился к колбасе, и у него есть подозрения, что в колбасу кладут трупы невинно убиенных животных…

— А что ж ты думал? Одни заменители, что ли, кладут? — воскликнул Невпрус. — Не много, конечно, трупов, но одного-двух поросят на вагон спецбуфетской колбасы зарежут. Тебе-то их тем более есть не пристало как консультанту по мусульманской литературе…

— Иногда вспоминаю ягнят, которых я ловил в горах… — задумчиво сказал Гоч.

— Да, это было негуманно, — согласился Невпрус. — Но тогда ты был голоден. Ты должен был выжить. А теперь? — Невпрус молчал, ждал развития темы. Гоч сидел огорченно и потерянно. — Что будешь делать? — спросил Невпрус.

— Я решился, — сказал Гоч, и Невпрус снова удивился его мужеству: так вот запросто принять решение, это ведь не всякий русский сможет, что уж говорить о не вполне русском… — Ты нас проводишь, отец. Я тебе уже выписал командировку от Союза, а сам получил отпуск. Марина уходит со мной.

— Куда?

— В горы. Невпрус молчал.

— Бывало, ночью намерзнешься в какой-нибудь пещере… — мечтательно заговорил Гоч. — Проснешься на земле, как собака. Глаза откроешь — и хочется скорей встать, бежать. Согреешься, а уже и солнце на росе. Птицы поют. А там — снега, снега…

Гоч взглянул на часы.

— Ого, надо бежать. Часы передач кончатся. Опоздаю.

— Каких передач? По телику?

— Нет, в тюрьме. У друга-диспетчера. Ну да, он сидит… Что поделаешь! Все там будем.

— Да уж… — озадаченно сказал Невпрус. — Тогда поспеши! Пахан еще на свободе?

— Кто тронет папашу? Его же сперва отовсюду исключить надо, где он состоит, чтоб его потревожить. Чтоб его тронуть, сперва к нам запрос сделают. А мы ответим: руки прочь от папаши. Все как один человек.

— Всей кодлой, как говорил твой бедный диспетчер. Он был все же слишком хорош для этого мира.

— И для своей кодлы тоже, — печально подтвердил Гоч. — Он был нравственный человек… Завтра-послезавтра вылететь сможешь, Пигмалионыч?

— Хоть сегодня. Тем более раз есть командировка…

— На месяц. Не забудь, что для отчета ты пишешь роман об освобождении горцев от турецкого гнета. Или от персидского плена, не помню.

— Может, от египетского?

— Может быть, надо взглянуть в приказе… А сейчас побегу.

— На вот, возьми, передай диспетчеру гранат.

— Зачем ему гранат? Ему надо чаю сунуть полкило. Он чефирит. А письма он пишет о международном положении. По следам очередного политзанятия.

— Тогда передай ему «За рубежом» и «Новое время». Вот, есть еще брошюрка о фашистском Израиле.

— Это же на уйгурском языке.

— Правда? — удивился Невпрус. — А я и не заметил. Буквы те же. Ну да, «Фафистырдыр Израилие сионист». А я увидел «сионист» и купил. Странно, я же ее начинал читать и не понял, что она не по-русски, все так знакомо. Правда, атеист меня отвлекал…

— Я побежал. Собирайся, отец.

— Всегда готов! Сегодня трусы постираю — и летим.

* * *

Гоч обнял его с нежностью. Сказал с надрывом:

— Прощай, отец!

Марина сунула Невпрусу холодную ладошку, потом ткнулась ему в щеку носом.

— Мне будет вас не хватать, — сказала она.

— Питайтесь как следует, — сказал Невпрус. — Тут все-таки большая теплоотдача.

Он стоял на окраине кишлака, слушая, как они уходят прочь. Камешки сыпались у них из-под ног.

Вскрикнула курица в вышине, но даже не успела как следует закудахтать. Шум шагов тоже затих. Послышался хруст костей на зубах.

— Это ты, Гоч? — с отеческой тревогой спросил Невпрус.

— Нет. Это Марина… — Невпрусу показалось, что Гоч преодолевает тошноту. Он стоял неподвижно, прислушивался. — Ты вся перемазалась в крови… — сказал Гоч в отдалении. — Как можно? Мы ведь совсем недавно ужинали.

— Ты слышал, что отец сказал? — Марина отвечала невнятно с полным ртом. — И разве жизнь не есть борьба?

Невпрус отвернулся, побрел к шоссе. У последнего кишлачного дома он не выдержал, остановился. Все было тихо вокруг. Потом голос телевизионного диктора заговорил о проделках Рейгана. «Белый дом не унимается…» — равнодушно сказал диктор. Невпрус пошел дальше. Шум горной реки заглушил продолжение передачи. Два черных силуэта возникли на гребне горы и снова растаяли во мраке.

— Прощай, мой мальчик, — с чувством сказал Невпрус и вдруг побежал: на шоссе показались огни машины. Она шла в сторону райцентра.

Часть II

Возвращение блудного сына

Невпрус хотел забыть крестника, вытравить его из своего сердца, но ход событий мешал ему сделать это успешно. Два или три раза заходили из Союза и спрашивали, не знает ли он, когда Гоч вернется из отпуска.

— Не знаю, — сказал Невпрус грустно. — Может быть, никогда.

— Дурак будет, — сказала барышня из Союза. — Главный хочет его на книжную выставку послать во Францию, со стендом нерусской литературы.

— А меня он не хочет послать? — пошутил Невпрус.

Барышня не улыбнулась, и Невпрус со смирением признал, что шутка была неумная: сам он ведь даже никогда и не видел папашу, и уж тем более не пил с ним на брудершафт.

Однажды ночью к нему пожаловал какой-то каторжник. Прямо из мест заключения. Он сказал, что у ихнего друга-диспетчера дела неплохие, зачеты ему идут регулярно и теперь ему нужна еще тыща, чтоб окончательно откупиться от химии.

— Там на химии все проще, чем у здешних бобиков, — сказал хриплый гражданин, располагаясь на ночь под книжными полками, на бывшем Гочевом месте. — Там страху меньше, так что это дело стоит меньше. Тут пять тыщ в прокуратуру влопаешь, как в прорву, а там одной хватит, понял?

Невпрус и не старался понять все. Он понял только, что диспетчер облек его высоким доверием. Он должен был не мешкая пойти к Рыжему и попросить его незамедлительно выслать тыщу.

— Рыжий сам знает, он пошлет. А то мне, что ли, с тобой пойти, пером его пощекотать? — сказал хриплый. — Только надо вместе идти. Одному мне косопузый ваш не велел. Не доверяет. А за что, интересно, к тебе такое доверие?

Невпрус не знал за что. Он не подозревал даже, что пользуется доверием диспетчера.

— За ученость, наверно. А может, еще за глупость, — сказал хриплый человек и дальше уже стал просто хрипеть, без слов. Вероятно, он уснул.

Невпрус лежал без сна и думал о том, как много уголовщины вошло в его жизнь с появлением Гоча.

Рыжий оказался солидным заместителем министра. Он ничему не удивился, но сказал, что тысяча — это много. Он дал понять Невпрусу, что диспетчер по возвращении больше уже не будет являться ценным работником. Невпрус сказал, что лично его не интересует проблема размещения кадров. Он просто передает просьбу одного знакомого ему человека. Сам он занимается литературным трудом, но поскольку…

Здесь Невпрус почувствовал, что Рыжий удивился впервые и что это удивление не пойдет на пользу его подзащитному. У Невпруса появилось постыдное чувство собственного бессилия. С поручением узника химии он явно не справился.

Рыжий сверкнул золотым зубом. Наглый золотой блеск пробликовал в его взгляде. Невпрусу даже показалось, что Рыжий собирается пропеть что-то одесское. Он стал вдруг очень деловитый и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. Невпрус вспомнил отчего-то стихи покойного коллеги: «Они лежали на панели…» Как там было дальше? Ну да, дальше они осатанели. Кажется, было так. Впрочем, это было про что-то другое, совсем невинное. Кажется, про листья.

— Проводите товарища, — сказал рыжий зам. — Он у нас впервые…

Невпруса осенило.

— И в последний, — сказал он покладисто. — Однако тут приехал один человек. Оттуда. Очень хриплая личность. С незаконченным средним образованием.

— Работы у нас нет, — поспешно сказал Рыжий.

— Не о том речь, — сказал Невпрус. — Просто он рвется к вам на свидание. Он хотел вас пощекотать.

— Пощекотать? Как? — удивился Рыжий.

— Не как, а чем, — сказал Невпрус смиренно. — А может, и как тоже. Пером.

— Оставьте нас, — велел Рыжий секретарше. Он отдышался. Сказал с достоинством: — Давайте его адрес. Завтра я отошлю. Передайте, что все в порядке. В конце концов, дружба всего дороже.

— Дружба — это знамя молодежи, — подтвердил Невпрус.

Только выйдя на улицу, он вспомнил, что это был первый большой зам за всю его жизнь. Странно все же повернулась жизнь — первый выезд в Европу, первый зам. Зам-зам. Хорошее имя. Так азиатские гончары называли детей. В честь первого своего покровителя-пира, которого звали Зам-Зам… «Что-то я давно не был в Уйгурии, — подумал Невпрус. — Уже месяца полтора, наверное. Пора, брат, пора…»

Через неделю Невпрус проснулся от стука в дверь. Он посмотрел на часы. Был час ночи.

«Опять кто-нибудь от лагеря, — подумал Невпрус. — Войдут вот так и пощекочут пером. Или украдут… Но что украдут? Словарь Даля? Четырехтомник Монтеня? Цитатник Ильича?..»

Он открыл дверь. За дверью стояли Гоч и Марина. Вид у обоих был сильно ободранный.

* * *

— Прости, отец, — сказал Гоч. — Мы решили сперва к тебе. Чтоб не будить соседей — в таком виде. Боюсь, они не оценят. Ключ я неосмотрительно выбросил в пропасть…

При этих словах Гоч свирепо взглянул на Марину. Видимо, он пожалел, что не сбросил ее вслед за ключом.

Невпрус пошел ставить чайник. Однако вид у него был, вероятно, такой, как будто он еще не все понял.

— Ну да, все она, Марина, — сказал Гоч. — Она, видишь ли, не вынесла тех условий жизни.

— Что поделаешь, — сказал Невпрус. — В конце концов, она равнинная женщина.

Марина взглянула на него с благодарностью и разрыдалась.

Ночью Невпрус был разбужен спором.

— Ты просто хочешь от меня отделаться… — говорила Марина. — Я бы пошла, но я вижу, что для тебя это повод поспать спокойно — и только.

— Немедленно встать, — скомандовал Гоч.

Марина робко легла рядом с Невпрусом. Гоч сразу затих. Он уснул.

«Мой бедный мальчик, — подумал Невпрус. — Он с ней будет иметь немаленькие проблемы…»

Потом он принялся утешать Марину. Он отер ей слезы, согрел ее и немного согрелся сам. Он подумал, что утешать женщину даже приятнее, чем приставать к ней с глупостями.

— Ты видел? — сказал ему Гоч за чаем. — Мог я там оставаться на этих условиях?

— Женщине трудно жить с нами, — примирительно сказал Невпрус. — Но нам с женщиной жить совсем невозможно. Ну, а ты, сынок? Скажи, может, ты еще и соскучился по колбасе?

— Может быть, и это, — сказал Гоч. — Однако в этом я не могу признаться даже себе. Но мне вовсе не улыбается глядеть здесь каждый день на папашу.

— Кстати, он уже присылал за тобой.

— Вот видишь!

— Что ж там у них было? Постой. Ах да, он хочет послать тебя во Францию.

— Во Францию?

— Да, на выставку. А что, может быть, это неплохая идея. Я бы съездил, посмотрел. Там столько сортов колбасы и сыра, в этой Франции. К тому же, говорят, это совсем другая цивилизация. Не я говорю, но многие говорят.

— А ты что думаешь, отец?

— Мне что-то не очень в это верится. Но это может оказаться забавным. Лично я поехал бы, чтоб посмотреть…

— А если мне там очень понравится?

— Что такое взбрело тебе в голову?

Невпрус с любопытством прислушивался к волнению своих внутренностей. А чего он, собственно, так взволновался? Еще месяц назад идея сбыть мальчика навсегда в горы, куда-то Туда, откуда почти не приходят, вовсе не казалась ему возмутительно бредовой. А сегодня идея простого перемещения птенца из одной клетки в другую (в пределах того же самого зоопарка) перевернула ему душу. Не странно ли? Где же твой релятивизм, где твоя терпимость, старик Невпрус? Значит, ты взращен в той же системе предрассудков, что и прочие телезрители. Даром что не завел телевизора и читаешь по временам Монтеня? Или ты проникся идеями своего последнего сценария для «Уйгурфильма»? Да, да, Уйгурия… В этом что-то есть, пожалуй… Там, за семью морями, за Великой Берлинской стеной, есть ли там своя Уйгурия, своя экологическая ниша для остывших и простуженных? Впрочем, как только ты признаешь ценности Уйгурии, ты перестанешь быть ничьим, ниоткуда. Даже ты, Невпрус, невпуйгур, невпписатель, нечлен и некандидат, ничего такого, что только может кодловаться. А вот Гоч, человек Оттуда и Ниоткуда, — смотри, как он встрепенулся, как победоносно взглянул на Марину. Внимание, на старт! Бедные человекознавцы из инстанции, оставляющие себе в залог чужих жен и детей, а потом на этом поводке отпускающие наиболее доверенных сыновей отчизны понюхать запах разложения. Окститесь! Да ведь жены — это самая мощная катапульта, увеличивающая дальность прыжка. Воспоминание о них надежней спасательного круга, дающего даже робкому отвагу спрыгнуть за борт. Ну, а дети? Да, дети — это смертельно, но лишь для восточных людей: сколько впрусов и даже невпрусов мечется сегодня по просторам необъятной родины, чтоб не платить пособий на воспитание брошенных детей. Марина, вот кто станет разлучницей, вот кто встанет между Гочем и родиной… Невпрус запнулся… А разве ему известно, где родина Гоча?

Часть III

Альпы

Весна во Франции выдалась холодная, холодней, чем в Москве. Деревья и кустарники стояли в цвету; пышно цвели и ничем не пахли. Зато весьма ощутимо пахло бензином и собачьим дерьмом. Собачье дерьмо было на тротуарах прекрасных городов, на их площадях, на папертях соборов. Машины, собачье дерьмо и надписи. Надписи на стенах домов, на статуях. Краской, тушью, фломастерами. Непонятные, идиотские надписи. И нескончаемый холод. Похоже было, что помещения в этой стране не отапливаются. Считалось, что холода должны скоро кончиться, а пока можно потерпеть.

* * *

Выставка уйгурской, урметанской и прочей непонятной прозы не пользовалась здесь особенно шумным успехом. Никакие выставки не пользовались здесь слишком шумным успехом — выставок было слишком много — не то что на уйгурском, но даже и на французском языке. Раз или два на выставку заходили коммунисты. Им рассказывали — вот, мол, каракалпаки, уйгуры, раньше они даже не умели писать, а теперь гляди — книги. Они спрашивали, о чем книги, почем книги, почему они так плохо изданы. Им объясняли: романы про колхозы и совхозы, про фабрики и заводы, про Гражданскую войну и Отечественную войну («командиры и комиссары»), про любовь и дружбу, про рабочий класс и трудовое крестьянство. А издано плохо, потому что была изнурительная война, потом настало капиталистическое окружение, потом пропала бумага, а раньше — раньше и вовсе ничего не было, дома, мол, строили из навоза, а теперь вот — все же книги. Одни восхищались: гляди-ка, «югюхь», «кальпакь» — а туда же, книги. Другие скептически улыбались. Каждый оставался при своем — при чем ему было удобнее. А выставка всего удобней была для ее участников и делегатов. У них было много свободного времени, хотя мало дефицитных, ненаших денег. Одни скорбели о том, что нельзя обратить в деньги свое время, другие шатались по городу без всякого сопровождения и ни на что не жаловались.

Гоч подружился с кассиршей из соседнего кинотеатра. Ее звали Франсин. Ей очень нравился экзотический русский горец.

— Он весь светится, — говорила она. — Это загадочная русская душа просвечивает у него сквозь кожу. Он, наверное, замечательный поэт.

Гоч не подтверждал и не опровергал ее гипотез.

Франсин пригласила Гоча к себе домой. Квартирка была у нее чуть побольше, чем у Невпруса, но книг меньше. Зато были всякие игрушки, вроде магнитофона, телевизора и даже видеомагнитофона. Но главное — в комнате у нее было очень холодно. Уступая просьбам Гоча, Франсин включила какой-то жиденький радиатор отопления, однако пожаловалась при этом, что она не может позволить себе отапливать комнату: отопление стоило очень дорого, дороже видеомагнитофона. О многих простых вещах она говорила, что не может себе позволить этого, и в конце концов Гочу стало ясно, что она не умирает только потому, что не может позволить себе расходов на похороны. Франсин подтвердила его догадку, сказав, что похороны здесь тоже очень-очень дорогие. Гоч вспомнил Фаю, которая тоже была занудной и бедной и которая каждую минуту говорила: «Что ж, я не могу себе позволить хотя бы такой малости?» И позволяла… Франсин сказала, что катания на горных лыжах она себе пока позволить не может. Бедняжка. Гочу стало жалко девушку из кинотеатра, и он обнял ее. Она была так добра к нему. Она пропустила его бесплатно в кино: сходить на выданные им деньги он себе позволить не мог — денег просто не хватило.

…Франсин сказала, что сначала надо принять душ и постелить постель. В душе у нее тоже было холодно, но в постели стало еще холодней. У Франсин оказалась замечательная грудь, однако о любви она не имела никакого представления. Залезая под одеяла, Гоч надеялся, что они сейчас согреются и почувствуют нежность друг к другу. Но Франсин потребовала, чтобы он двигался поживее. Она считала, что чем быстрее они будут двигаться, тем жарче будет их любовь. И при этом одеяло все время сползало с его спины… Эта Франсин, она была еще глупее, чем Фая, и еще задумчивей, чем Марина. Гоч с тоской вспоминал проводницу Шуру, а также маленькую жарко натопленную комнатку в Перхушкове, где хозяева позволяли себе топить печь беспрерывно. Правда, иногда из-за перегородки доносился выкрик хозяина: «Больно много себе позволяешь!» Однако это не имело никакого отношения ни к дровам, ни к расходам. Чаще всего это значило, что хозяйка стукнула его чем-нибудь тяжелым по голове, потому что характер у нее был просто отвратительный. Она, кажется, даже пила, а может быть, пил хозяин — через стенку разобраться в этом было трудно. Здесь, во Франции, тоже все пили, но пили как-то безрадостно, будто и не замечая вина. Казалось, что пьянство стало для них образом жизни и не доставляло им больше никакого удовольствия, а потому оно и не считалось здесь пороком. Исключение составляли здесь парижские клошары, но они были, пожалуй, слишком грязны, чтобы служить образцом процветания для такой культурной европейской нации. В остальном из всех здешних жителей они придерживались, конечно, наиболее рациональных взглядов: жизнь доставляла им максимум радости при минимальном количестве элементарных удобств и трудов (труды у большинства здешних людей уходили как раз на поддержание удобств). Гоч слышал, правда, еще разговоры о миллионерах и процветающих классах, о каких-то там хорошо одетых бизнесменах, но все бизнесмены и богачи, которых он видел, были люди перегруженные и озабоченные, так что даже праздничная одежда была на них как бы с чужого плеча.

Франсин повела его в гости к своей матери. Нестарая еще или просто молодящаяся мадам Фрудье приняла их с доброжелательством и даже радушием, в которых Гочу почудились отчего-то лишь явственно выраженное любопытство (с кем же, интересно, теперь спит малышка Франсин?) и все тот же неодолимый холод. Холодными были родственные объятия, поцелуи, ослепительные улыбки. Настороженно-холодными и отстраненными были взаимные расспросы о жизни (упаси Боже, не пришлось бы вмешаться или помочь). Таким же настороженно-холодным был интерес мамаши к экзотическому гостю (уж Гоч-то умел различить холод и знал цену теплу!). И что самое отвратительное, гостиная, в которой их угощали обедом, была едва ли теплее покойника.

Поминутно пряча руки для согрева в карманы, Гоч размышлял, чем объясняется этот настороженный холод: боязнью продешевить и передать лишнего, заботой о собственном спокойствии, врожденной бесчувственностью или традициями свободы…

Примерно на седьмой или восьмой день их французского турне (выставка в это время была в Дижоне) перед стендом уйгурской литературы остановился какой-то человек, отчасти похожий на располневшего Невпруса, отчасти на главного похоронщика из Союза писателей и вообще, по частям, — на очень многих людей, которых Гочу приходилось видеть в Москве и ее окрестностях. Он даже одет был почти по-московски — в кожаную куртку и джинсы, так что Гоч совершенно не удивился, когда человек заговорил с ним по-русски без всякого иностранного акцента.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Самый известный политолог Рунета впервые просто и убедительно расскажет о том, что сегодня представл...
В марте 2012 года трагически погиб бывший начальник внешней разведки СССР Л.В. Шебаршин – по официал...
В книге рассказано о неизвестных страницах горбачевской катастройки, которая победила не в последнюю...
Беседы публициста Виктора Кожемяко с выдающимся русским писателем Валентином Распутиным начались бол...
Александр Андреевич Проханов – писатель, публицист, главный редактор газеты «Завтра» – всегда находи...
Автор бестселлеров «Русский царь Батый» и «Хан Рюрик: начальная история Руси», Константин Пензев в с...