Доктор Сакс Керуак Джек
А снаружи — безумная луна время от времени посматривала сквозь разрывы туч. Ветер стонал, ели скрипели, все было в своем темном одеянье. По дорожке приблизилась фигура. Она пересекла лужайку и приблизилась к окну. Она заглянула внутрь.
- Трансцендента! Трансцендента!
- Спляшем бешену каденцу!
Полли подбрела к окну с «Фатимой»[92], нежно удерживаемой в белых, хрупких пальцах. Она сказала Джойс:
— Дорогая моя, когда же ты наконец представишь этого своего «интересного» друга?
— О Полли, — пропела Джойс, поблескивая темными глазами, — ты будешь просто обворожена. У него такое самообладание!
— Что же он делает? — Слова Полли утонули в бурленье беседы, оживляемой легким смехом; в зале позвякивали бокалы, позвякивало фортепиано, позвякивали голоса.
— О, ничего он не делает, — беспечно ответила Джойс, — он просто ничего не делает.
— А на самом деле? — лениво протянула Полли и медленно пошла к окну; глаза мужчин, сидевших в креслах, на тахтах и стоявших у камина, у чаши пунша, следили за медленным развертыванием ее обильного тела, за полной плотью, что, казалось, рвется на волю из тугого бархата ее платья, они смотрели на ее сливочную спину с чувственной ложбинкой, направленной вниз, к круглому несдержному усесту (подобному тому, что у коровы, которая вся в цвету после не одного лета тяжелого фуража); они отметили плечи — две блестящие слоновые кости, грудину — заснеженные равнины пред горою; они наблюдали. Глаза их блистали. Члены Полли лениво перекатывались. Она остановилась у окна глянуть наружу, в дикую ночь.
Она завопила!
Хи хи хи хи! Хи хи хи хи хи! Она вопит! Она вопит!
За окном был Доктор Сакс. Глаза его изумрудно зелены, и они сверкнули при виде нее. Они загорелись восторгом от ее вопля. Когда она рухнула без чувств на пол, Доктор Сакс зашвырнул накидку на плечи и плавно поскользил к парадному входу. На нем была большая шляпа с широкими полями самого цвета ночи. В следующий миг он уже яростно звонил в дверь, стучал в дубовые панели своим суковатым посохом.
Все подумали, что с Полли случился некий припадок (она, знаете ли, апоплексичка); ее перенесли на диван и дали воды. Воаз невольно зевнул и пошел к двери, его длинные черные ботинки скрипели по ковру мрачного вестибюля. Он открыл дверь с тщательным лакейским росчерком.
Мерзкий ветер, дышавший зловонной грязью болот, влился в затхлый вестибюль. В дверях стояла фигура в накидке.
Воаз завопил, как женщина. Рыча, Доктор Сакс вошел.
— Я Доктор Сакс! — провыл он дворецкому. — Я сам представлюсь!
Доктор Сакс влетел в салон, его накидка текла и вилась, широкополая шляпа скрывала тайную, злобную ухмылку. Лицо его слегка лиловело, у него рыжели волосы и рыжели брови, а глаза неистово зеленели и сверкали радостью. Он очень высился. Своей черной накидкой он обмахнул их всех и испустил счастливый рык.
— Приветствую! — провыл он. — Приветствую всех и каждого! Могу ли я влиться в ваше очаровательное общество? Могу ли присоединиться ко всем вам?
- Трансцендента! Трансцендента!
- Спляшем бешену каденцу!
Вопли! Вопли! Вопя, все женщины попадали наземь, одна за другой! Ха ха! Они падали, падали! Мужчины побледнели, некоторые пригнулись к полу, некоторые остались стоять, окаменев от ужасов. Эмилия Сент-Клэр лишилась чувств на диване! Хи хи хи! Хи хи хи хи хи!
Доктор Сакс метнулся к графину и налил себе бренди «Наполеон». Крутнулся на месте и оказался лицом к лицу с ними всеми; лишь немногие мужчины стояли пред ним, трепеща.
— Что тебя гложет, мой морок? — вопросил Сакс, подступив к одному из более стойких уцелевших. Тот опрокинулся и со стоном лишился чувств. Доктор Сакс огляделся, его зеленые очи сверкали лучами ядовитого света.
Он забавлялся, нет — восторгался!
— Сколь интересны вы, о бледные соседи, вестимо не откажете мне в капельке гостеприимства! — Нет ответа. — Э? — требовательно вопросил он. — ЭЭ? — провыл он, оборачиваясь к молодому дворецкому Воазу, который шатко проследовал за ним по вестибюлю и теперь цеплялся за покровные портьеры. Однако зловредная улыбка Доктора Сакса отправила сего молодого человека в бегство прочь по коридору и в полоумную мартовскую ночь, а длинные ботинки его хлопали.
Доктор Сакс добежал за ним вслед до двери, летя и погоняя свою тень в вихристых одеяньях:
— Он бежит! Бежит! Хе хе хе! К вампирским туманам бежит имбецил! Хе хе хе!
На миг Доктор Сакс приостановился у входа и обозрел разор салона с немалым восторгом. Лишь один молодой человек стоял, доблестно покачиваясь, — молодой студент Бостонского колледжа. Ликуя, Сакс потер посохом лиловую челюсть; огненные его брови свелись воедино над орлиным носом. Неимоверно он захохотал; радости его не было скончанья; его личное знание мира так и рвалось из лиловых губ, публикуя тайную мудрость для всех сознающих, громадный зловредный юмор, невообразимую информацию, что таилась, съежившись, в этой нечестивой голове под черной широкополой шляпой. Затем, с окончательным фырчком злорадства (и вот тут впервые можно было засечь в его тоне чуточку одиночества), он развернулся на пятках и выплыл из Трансценденты, смешавшись с ночью, как ночь, исчезнув в зловещем мраке чащобы, лишь на миг помедлив, дабы расхохотаться еще раз громадным раскатом издевательства над миром. И пропал.
Доктор Сакс засвидетельствовал свое почтение Эмилии Сент-Клэр и ее гостям и как явился, так и ушел, тайно, с громадным восторгом, что привел в замешательство все знание, здравый смысл и назначение, собранные человеком в своей жизни. Он знал такое, чего не знал более никто; нечто рептильное; да полноте, человек ли он?
В распахнутую дверь вливалось смердящее влажное дыханье плодородных нечистых болот. На миг в ложбинку мартовских небес полоумно заглянула луна. Все было окутано молчаньем, лишь разрозненные стоны доносились от пораженных смертных.
Хи хи хи хи хи!
Доктор Сакс засвидетельствовал свое почтение.
Хи хи хи хи хи!
Вот сознание начало к ним возвращаться, ошеломленные рассудки зашевелились.
Посмеемся же.
Хи хи хи хи хи!
(finis[93])
Еще одно странное событие, к тому же — связанное с этим, после того как Эмилия Сент-Клэр выехала из Замка Ривз, в марте (1932), лет семь-восемь и четыре-пять месяцев спустя в продавленной жаркой постели июльского лета, к коему времени Колдун и его силы Зла, собравшиеся со всего света (расходы оплачены) (Сатаной из-под низу), уже располагали достаточным временем, дабы нарушить равновесие мира своими везеньями, особо благосклонным маем (ничего общего со сладкой розой, текущей так весело к синей ночи от Уиэра верхнего Взмута Маррочрепа в Манчестэре, с порогов Арис-тук, с верхних карнизов у огромного гранитного Каменного Лика, из Лаконии, Франконии, Метки, — не в мае Одиссеи Розы, но в мае Демтера-Хемтера-Склума, что перекрестит воздушное небо над гномическим Замком, который-навсегда-будет-видно-со-всех-концов-города, как замок в покрове синеватого дымка в чистом истинном воздухе Лоуэлла — Помню, я открыл глаза после Снов на Гигантской Подушке и увидел эту гномскую массу на вершине далекого холма у серой реки, словно бы мог смотреть на реку сквозь стены своей спальни) — их работа, так хорошо исполненная, они разломали причудливую цепь реальности, и земля дрогнула. Ощутил весь Лоуэлл. Я шел в магазин перед школой в росистохладном мартовском утре, и в почве парка, плоско утоптанной там, где один-на-один детишки борются и возятся с шариками, зазубривалась огромная трещина в земле, в три дюйма толщиной (у Святых Красного Солнца), а ниже едва ль не толще — Некоторые из нас приезжали туда посмотреть, к подножью Змеиного Холма у старых железных кольев и гранитных привратных стен опустелого замка, группы банды Общественного Клуба сбивались вокруг в кучки, пиная эту трещину. За соснами, наверху в замке (в тех же дверях, через которые Кондю слетал к Графине в ту первоначальную ночь) — там стоит Воаз, старый смотритель, он превратил главную замковую залу в свою дымную псарню и теперь душегорбится над пузатой печкой с дровами внутри, у лестницы, старенькая кроватка у креплений, висят арабские цыганские портьеры старых отшельнических украшений, просто Жан Фуршетт Замковых Одиночеств, а не свалки и дымных развалин — Святой, старик был красноглазым святым, слишком много чего видел, вниз по его Древу бежала трещина, Бездна в его ливнях — то первое зрелище Сакса, как столь умело и сообщилось самим Саксом, выседило ему все волосы в одночасье — бормоча, стоял он в дверях, глядя сверху на Воризеля, Кэррафела, Плуффа и всех нас, расследователей землетрясенья. Без комментариев.
Этот инцидент следовало отметить — что трещиной раскрылась пропасть.
3
Моя мама и я, господи ее благослови, сбежали от той сцены лунической смерти на проклятом мосту и поспешили домой. «Bien, — сказала она, — c’est pas'l diable pleasant (Что ж, это не приятный черт!)» — «Пошли отсюда» — Угол, на котором тот пацан Рыбец двинул меня в лицо, вот он, ироническое возраженье черепастым лунам — Дома волосы мои встали дыбом. Нечто у нас в доме той ночью было как-то витиевато лилово и мрачно. Сестра моя была на кухне — стояла на коленках у настольных смешилок скучных ужинных буден, папаша мой в кресле у «Стромберг-Карлсона»[94] (у подъездной дорожки, у собаки), песчаный откос вынашивает свои секреты Доктора Сакса в ночи пагубнее обычного — Мы рассказали папке про умирающего… в душе у меня играла сумрачная музыка… Я помнил, как статуя Терезы поворачивает голову, как рыбьи головы отрубаются в погребе, как двери зияют настежь в чулане ночи, как в темноте ползают черные пауки (огромные черные) (каких я видел в Замке, когда все взорвалось), фантастические грукующие бельевые веревки белопокровили в ночи, оверевленные кварталы увешивались простынями, мерзотности в эльфически-шаловливом кельтском долоте, аромат цветов за день до того, как кто-нибудь умрет, — ночь, когда умер Жерар, и все рыданья, вопли, споры в спальнях дома на Больё-стрит в бурых мраках семейства Дяди Майка (Майк, Клементина, Бланш, Ролан, Эдгар, Виола — все там были), и моя мама плачет, во дворе кузены пускают шутихи против нашей воли, нынче полночь, и отец мой замотан и обеспокоен: «Ладно, Ти-Жану и Нин можно пойти к Дадли» (Тетя Дадли тоже там, сломленная родня и возбужденная-смертью родня ужасно топчется по кругу, в чердачном ряду фумигация, все, что я когда-либо терял и никогда не умел найти, беспрестанный мой страх, что кто-нибудь из родителей или они оба у меня возьмут и умрут) (одной этой мысли мне хватало, чтобы понять смерть) — «Ну об этом ты не беспокойся», — говорит мой отец — сидит, мрачнея надутыми губами, что сияют в кухонных огнях ночи 1934 года летом, ожидает, что я — Вдруг слышим громогласный грохот, от которого сотрясается весь район, будто мир-арбуз огромным баллоном рухнул на улицу снаружи, дабы еще раз напомнить мне, и я такой: «Ooooh coose que ca?»[95] — и на мгновенье все прислушиваются, а сердца бьются, как у меня, и опять там БУМ, потрясая землю, будто старый отшельник Плуфф в своем погребе на углу вез домой свой секрет со взрывными выхлопами адской топки (может, он сообщник Сакса, а?) — весь дом, земля трясется — Теперь я знаю, это глас рока, что пришед пророчествовать смерть мою под должные фанфары — «Это пустяки, просто там старый Маркан лупит по бревну топором, frappe le bucher avec son axe —» — и стукнуло, бум, тут-то мы все и поняли, так и есть. Но тогда, клянусь, что-то ужасно чудное было в Маркане с его топором так поздно ночью, раньше я его так поздно никогда не слыхал, ему не давала спать смерть, у него этой ночью был уговор срифмовать свой топор с похоронами моего страха, а кроме того, непосредственно рядом со старым Плуффом и его домом, что полон портьер, смерти, четок, на дворе у него было полно цветов, я чего-то не понимал в запахах чужих домов и сопутствующих роке и скуке в оных —
Но внезапно мы услыхали, как из-под земли по соседству исходит обширнейший стон — Переглянулись в страхе. «С-т-о-о-о-о-н» —
«о-у-у-у-у-» — в шелухнявую смерть материализовался чертов Лунный Человек в зернореальной земле — Глядел мне прямо в лицо — «Ооооо» — Человек Смерти, недовольный своим мостом, явился пугать меня, стонать на придверном коврике у моей мамы и преследовать А М Р Е С Ы ночи.
Даже моя мама — «Mende moi donc, mais cosse qu'est ca! s’t’hurlage de bonhomme» — (Батюшки-светы, да что ж это! старик воет!) — на миг, мне кажется, ей тоже пришло в голову, что за нами по-прежнему гонится мужчина, умерший на мосту, — его дух не хотел сдаваться без боя — безумье сверкнуло в глазах ее вспышкой, а в моих застряло — я оплошал. Всю ту ночь отказывался спать один, лег с мамой и сестрой — По-моему, сестре надоело, и она посреди ночи переползла в мою постель, мне было двенадцать — В Сентралвилле так всегда, я всякую ночь протискивался меж них, когда плакал от темноты (Ах милые рождественские полночи, когда мы отыскивали свои игрушки, густо размещенные рядом, они уже возвращаются из церкви на заснеженном крыльце, а мы закатываемся в пижамах под ковровую елку) — Вдруг в Потакетвилле я больше не боялся темноты, безымянные религиозные призраки с недобрыми похоронными намереньями уступили место почтенным саванным призракам Доктора Сакса из Потакетвилля, Джину Плуффу и Черному Вору — Но теперь смерть снова нагоняла, Потакетвилль слишком уж обречен и бур, чтоб умереть, — лишь на следующий день мы выяснили, что ужасные стоны издавал мистер Маркан, с которым в погребе случился приступ после того, как он наколол дров, — ему прилетела весточка смерти от моста и от меня — Совсем вскоре после этого он умер… это всегда правда, цветы пахнут незадолго до того, как кто-нибудь умрет — Мама моя стояла в отцовской комнате, подозрительно принюхиваясь, старый мистер Маркан слал свои розы аж от самого соседнего дома — У молодежи цветы видны в глазах.
Я лежал, съежившись у большой теплой маминой спины, с открытыми глазами, приподглядывая от подушки за всеми тенями и тенелистиками на стене и на ширме, теперь ничего мне не страшно… вся та ночь могла меня забрать к себе только вместе с ней, а она никакой теми не боялась.
К счастью, после этого, и по бессознательному уговору, при эпидемии гриппа нас с мамой подвергли полукарантину в постели на неделю, где (по большей части шел дождь) я лежал и читал «Журнал Тени», или же вяло слушал радио внизу в халате, или блаженно спал, закинув одну ногу на маму в ночное время, — так безопасно мне стало, что смерть пропала в фантазиях жизни, последние несколько дней были блаженственными созерцаньями Небес на потолке. Когда же мы снова поправились, и встали, и снова влились в мир, я покорил смерть и запасся новой жизнью. Прекрасная музыка, не услаждай меня на моем погребальном костре — опрокинь, пожалуйста, мне гроб в драке при облаве на пивных танцульках, Боженька —
4
Вмешайсь, Речная Роза, Вмешайсь…
Песчаный откос в одном месте нырял вниз, а сверху мы скакали дикими ковбоями, — мне снились последние дома на Гершоме, затопленные до самого этого нырка, полно немецких полицейских овчарок —
Бывали такие субботние утра, когда грязный бурый омут становился радостен для проверки детишками на корточках… такой росистый и утренний, какой только и может стать коричневая грязная вода, — с ее отраженьями бурых ирисок облаков —
Кольцо смыкается, вечно продолжать нельзя —
Пыль надает вниз головой, а затем складывается под низом —
Доктор Сакс совершил особое путешествие в Теотиуакан, Мексика, чтобы особо поизучать культуру орла и змея — ацтекскую; вернулся груженный данными о змее, а о птице ничего — В величественных глыбостенах Пирамиды Куидадела он увидел каменные змеиные головы с Блейковыми подсолнушными воротниками — они щерились из преисподней с тем же жеманным ужасом, что у фигур Блейка, круглые глазки-пуговки над прогнатическими арками челюстей, внутри глыгдырка, кость Ухмылки Камня — прочие головы, очевидно, были орлиными, с тем же бусиничным рептильным безыменуемым ужасом — (на продуваемой ветром вершине Пирамиды Солнца, вот только что, оторвав взгляд от своих дел у бельевых веревок миссис Шошатль, что машут в нижних слоях того же ветра, я заметил крохотное движение и сонный трепет жреца на верхотуре — он вырезал сердце у какой-то жертвы в ознаменование начала еще одного 20-дневного празднества для своих сует, процессию треплет ветром на откосе, она ждет, когда он закончит, — кровь, бьющееся сердце, преподносится солнцу и змею —)
Я видел кинокартину «Торговец Хорн»[96], почернелый от бегунов холм в буром поле Африки — «ля-си ля-до, ля-си ля-до», они выбегали из-за круглого склона зверской ордой, все машут своими муравьиными копьями и верещат под диким солнцем Африки, кошмарные черные кучерявыши из буша, не говоря уж о пустыне, они носили на грудях грязные кости, волосы у них торчали на фут, как нимбы Блейкова Змея, и они потрясали копьями и подвешивали вверх тормашками людей на крестах в кострах — холм в точности напоминал холм фермы из сна, на вершине Бридж-стрит, где я увидел, как тот Замок высится серым дымом — через его голую лысую верхушку (в кино вот она) переваливала эта масса вопящих демонов с их зубами и бамбуками — с их засухой — Я был убежден, что близок конец света, а демоны эти нагрянут, перевалив через такой вот солнечный холмик во всякий городок и город Соединенных Штатов, я считал, что они бессчетны, как муравьи, и изливаются из Африки бешеными караванами вверх по стене и вниз по суматошной стороне — взволненья и армии извергов потоками проливаются по всему свету, воя «ля-си ля-до, ля-си ля-до, ля-си ля-до» — Мне казалось, грянет засуха, земля пересохнет, Лоуэлл и весь мир обратятся в ничто-бесплодность, а все вымрут от голода и жажды до смерти, и будут взывать, рыдая, к дождю, как вдруг через этот сожженный до золота холм под роями вздутобелых огромноблаков, перегибаясь в полудне голубой вечности, на которую я буду глазеть с террасы земли, лежа на спине с травинкой в зубах… грянет гигантская первая шеренга гуджерявыджей, размахивая антеннами, как полчище тараканов, а за нею вторая шеренга, сплошные волны прольются, все измятые, через холм верещащим дикарством и черным, затем целиком.
Этого хватало, чтобы прогнать меня в панике опрометью из моего собственного рассудка — в детстве я был бояка.
Посему легко было увидеть Замок на том холме и пророчествовать Змея.
ДОКТОР САКС (шагая в лунном свете с его саваном, сверхъестественный моцион у лунноветви, задумчиво поднеся посох к челюсти) (лицом к белым коням лунной ночи на горизонте) (пещеры тьмы и долгих власов дальше на Востоке) «Ах — встрепенется ли когда-нибудь мой плащ и затрепещет ли во тьме, и великий ветер Сатаны воспрянет от земли с его — фу! — Стало быть, встречай… что я посвятил свою жизнь поиску и изученью Змея… ибо нет — эти смертные, что здесь вою-ют с часом своего сна традиционными крыльями ангелов… и мычат свои шапочки, они же хлопочки — эти Лоуэлл, эти уровни смертности — дети, бурый покров ночи — встречай, что я оберегаю их от ужасов, коих знать им не дано — а коли познают, пафф, угловатистые поездки, что мне придется предпринять, дабы упростить себя, завершают Миссию Идеала. Пет (стоя теперь сурово и спокойно на второй базе в Час ночи) — Я просто прыгну в пропасть.
Они считают, пропасти нет?
Ах!» — (ибо внезапно он видит меня и прячется).
КНИГА ПЯТАЯ
Потоп
1
Доктор Сакс стоял на темном берегу, на карнизе над водами — был март, река вздулась, плавучие льдины громыхали о скалу — Нью-Хэмпшир изливал свои потоки к морю. Тяжкие снега растаяли за внезапные мягкие выходные — фривольная публика лепила снежки — бегунки шумели в канавках.
Доктор Сакс, крепче придерживая саван на плече, издал тихий смех под рев вод и шагнул ближе к краю —
«Теперь потоп принесет остальное», — пророчествовал он. Сейчас он едва ли виден, ускользая прочь меж деревьев, к своей работе, его «муи-хи-хи-ха-ха» отплывает назад погребально и ликующебезумно, Доктор кинулся к работе отыскивать свои паучиные соки и летучемышиные порошки. «День Великого Паука», он настал — слова его звенят под Мостом Муди-стрит, а он тем временем поспешает к своей хижине Дракутских Тигров — одна осиротелая сосна стоит над его домом-дрогами, куда он, с дверехлопом, исчезает, точно чернила в чернильную ночь, его последний хохот тянется к любому подозреваемому уху в марте — слабо в воздухе, следом за смехом вы слышите отдаленный тупой рев вздувшейся реки.
«Река! река! что ты пытаешься сделать!» — ору я на реку, стоя на карнизе средь кустов и валунов, подо мной огромные плавучие льдины либо скользят глыбищами через скальную запропруду в холокосте, либо безмятежно вплывают во временно темные утопномуты, либо бьются квадратно и бодательно головой о погребальные дроги скалы, за бортом берега, о скальную броню земли в Долине Мерримака — Бойня проливных дождей в снежном потопе. «О роза севера, спустись!» — моей душою вскричал я реке —
И с мостика на северном фееместе, где река шириной в 30 шагов — где-то там, вдали, севернее озера Уиннепесоки, к северу от провалов в Белых горах, Мерримак проходил через младенческую детскую фазу начала от невинного болбопузырья среди Песчаных сосен Сэнди-Пайнз, где сказочный народец мычал вокруг Дитяти Мерримака — с маленького увешанного моста мальчик-любовник в сказке Ханса Кристиана Андерсена уронил в поток розу — то была субботняя ночь, и его маленькая Гретхен отказала ему и пошла на свиданье с Рольфо Мяско — Мальчик-Герой разгромлен, он больше никогда не увидит ее рубиновых губок, не намацает заначку у нее в панталинах, никогда не узрит звезд, сияющих на мягкой смазке ее бедер, он опустился до того, что роет ямы в земле и сует туда до крови, вот и выбросил он розу — Роза предназначалась мэри — и вот она спускается по Долине Мерримака — следом за этим вечным руслом — мимо Пемигавассета, мимо Уиэра, мимо уитисватой жути, мимо стихов ночи.
- Так падает покров дождя, растаяв
- От арф; так арфа золотеет,
- Молотом скована, окатанная златом
- В карамели, Громадой размягченная.
- Шатер усталый ночи весь в дожде,
- Что льется звездами вдоль стен,
- В златом герое верхних атмосфер
- Открылась течь неясности, от коей
- Все небеса предпали.
- Так головасты подрастают
- И квачут лягухи большие
- В грязи под Древом Мая.
- И костыляет Лень Кобень,
- Доктора Сакса давняя жена,
- Всякой дряни его предпочитая.
- Майбелль Головокруг, девица многих
- Причуд, качает обезьянью свою тень
- В платах полночной свистопляски;
- Вал головастикова мая,
- Пляска аллей, затопленных водой,
- И треснул Замок под своей землею,
- Базальтовый и вздорный Морицик
- В промозглости воспламеняет фрузы.
- Даббели-ду, даббели-дак,
- У хоровода крак.
- Хорозвеняй, кольцезвени,
- Звяколай Маламан
- Звонола Мни.
- Под капюшоном сорванцы ссаной реки
- Лепят расплавленные шарики из грязи;
- Дождь, Дождь, Катаракты Сонные в Покровах,
- А тренер «Питтсбургских Пиратов»
- Храпит своей утробой.
- Глава всей лит зимних печек
- Нам жвачку дал попробать.
- Так Сакс Ждет в своих Идах,
- Приходит Таять Мистером Дождем,
- Сотрясши Пирожочек,
- Влагами Каплет Раз за Разом.
- Златая Роза Есть Ангел
- Ловит в волнах с Овлажненными крылами,
- Роздых — Нос
- Ликует Лютня Уструшни, что
- в Каждой Мари в Замотанной Тревоге
- Текут к Заре
- Накидки Паданцев Крюки мамаш
- Сдуваются Дождея в восходе облаков к луне.
- Льдины Плывут, Свист
- Рокоча об Аркадийского
- Пороги, Фарта
- Глазам Орлов Косяки Небес —
- на Главной так привольно Не Больно.
- Полу Мирские танцоры на балу среди разломанного зала,
- Доктор Сакс и Вельзевадай кружливую польку Галлипогосят —
- Сверчки в грязи цветочных лепестков
- Толпят Кувшинки, Жажда
- справедливого —
- Кринь Крань проломленные братья
- Видят, как Майк О’Райан восстает в реке,
- Запутанный.
- А Пауки зловещей Часины
- с потопом близятся
- Всякая форма, силуэт или же способ
- насекомые колдовской крови
- Замок стоит как будто парапет,
- И Царства в воздухе порабощены
- Субботние Герои ветреного поля
- Нажуют кулакостаканы перед mer[97] —
- А Мерримак ревет,
- Вечность и Дождь Наги
- У Порогов Белого Капюшона,
- У потемнелых водосливов,
- У Манчестера, у Бурого,
- У Лоуэлла, Является Роза —
- Течет своей дорогой к морю, храбрый рыцарь
- Скачет верхом горбатым Мерримаком
- Ярость возбуждает
- Так и скос дождя открыт,
- скорей как роза
- Не так неколебим
- Как гне
- Жидки небеса в ее капленье
- жрут скаль
- мешают дрём
- Вечность подходит и глотает
- влагу, востравляет солнце,
- дабы воспринять
- Дождь спит, когда заканчивает литься
- Дождь в гневе, когда солнце кувырком
- А розы тонут, когда боль проходит
- Стороны водолютней Радужных
- Небес —
- Звень дрянь маммона
- Пой чернью свою песнь.
- Роза, Роза
- Дождливой Ночи Роза
- Замок, Замки
- Хамки в Замке
- Дождь, Дождь
- Саван весь в Дожде
- Светится Сама в осадке
- Каленьем белым в складку
- Грубая краснороза в моченой ночи
- «До той жуткой субстанции
- Мне было много дела».
- Туктукап, туктукан,
- Дождики в лесах
- Сакс сидит в Саване
- Кротко-чокнутко
- Слух ходит, что он под штанами
- Гол, как дитятко.
- «Дожде капли, дожде капли,
- Оне ведь из люб,
- Змей не настоящ,
- Лишь шелухи голуб
- Ну а ночь раздета
- Саван можно увидать
- Белыми глазами света
- Юный глупый голубок
- Вякает с небес
- Греза вяжется в снопы
- Под шариками с грязью
- Водной арфы лепестки,
- Растаянные лютни,
- Ангелы Предвечности
- И в воздух они ссут
- Ах, бедная жисть, паранойный доход,
- ругань, ругань, ругань,
- человек под дождем
- Смешайся с костяным растаем!
- Лютняй с кличем!
- Так дождь сдувается и впрямь
- Со всех блажей небес».
— Глубоко внутри я-то не забыл действия реки, в словах, что медленно крадутся, как река, а иногда переполняются, дикий Мерримак в своей резвучести Весны тралялякает вдоль частоколов острых берегов с грузом humidus aqua bus aquatum размерами с одно бурое стремительное море. Ей-богу, как только миновали плавучие льдины, нахлынули буропенные воды ярости, громыхая середь потока единой глыбой, дыбясь, будто спина карнавальной Гусеницы, что кренит свои зеленые миткалевые куски, а внутри орут люди — только тут были куры, утопшие куры украшали всю середину хребторучья по центроречью — бурая пена, грязевая пена, дохлые крысы, крыши курятников, крыши сараев, дома — (из Роузмонта как-то днем, под небом сонности, мне было мирно, шесть бунгало сорвалось от причалов и выплыло на стрежень, как утиные братья-сестры, и отправилось к Лоренсу и другой Вью-Лиге) —
Я стоял там на карнизе края.
То был вечер понедельника, когда я впервые увидел льдины, жуть, дурное зрелище — одинокие башенки домов у реки — обреченные деревья — поначалу-то было еще ничего. Сосновые семейства спасутся со скалы Никто из обитателей печали в сиротском приюте через дорогу не мог утонуть в этом паводке —
Никому не известно, сколь я был безумен — В тот год, 1936-й, вышла «У меня записка есть» Томми Дорси[98], в аккурат к Потопу, залившему Лоуэлл, — и я бродил по брегам ревущей реки радостными утрами не-надо-в-школу, что настали с пиком половодья, и распевал: «У меня носишко есть, у тебя носишко есть — (на пол-октавы выше:) — У меня носишко есть, у тебя носишко есть», я так и считал, что песня об этом: мне к тому же приходило в голову, что автор песни имел в виду что-то крайне странное (если я вообще задумывался об авторах песен, мне казалось, что люди просто собираются вместе и поют в микрофон) — То была смешная песня, в конце у нее был такой напев 1930-х, просто истерический такой Скотт Фицджеральд, с извилистыми женщинами, что корчились своими ади-и-я-аньями в ночноклубовых платьях сияющего шелком с парчой Предновогодья, когда льется шампань и лопаются пузырики: «Глюрп! Новогодний парад!» (и тут, громадная и превосходящая в силах, вскипает река земли — и поглощет к своему чудовищному морю).
Серым днем мы с мамой (первый день без школы) пошли погулять и посмотреть, отчего это нет школы, причины не сообщали, но все знали, что будет сильное наводнение. На берегу было много людей, на Риверсайд-стрит, где она встречается с Белым мостом у Порогов — У меня все мерки реки были островыгравированы в уме по скале на стене канала — там было записано несколько уровней наводнения, цифры показывали футы, и еще отметины старого мха и прежних паводков — Лоуэлл в котелках стоял там сто лет, весь в саже, как Ливерпуль, в своем массачусетском речном тумане; огромного перегноя дымки, что поднималась от разлившемся реки, хватило бы убедить любого: грядет наводнение, громадный потоп. Во мраке у моста возвели импровизированный забор, там газон подходил слишком близко к тротуару и перилам, что некогда были летними флиртами, а теперь стояли все запорошенные мглой от огромного нахлыва бурой водномассы, что прямо там ревела. Поэтому люди стояли за этим забором. Мама держала меня за руку. Что-то грустное и тридцатигодовое чувствовалось во всем этом, воздух был сер, ощущалось бедствие (номера «Журнала Тени» пылились во мраке в барахольной лавчонке, закопавшейся через дорогу от Сент-Жан-Батиста в мощеный апачев проулок, номера «Тени» в темном сумраке, город наводнен) —
Будто киножурнал 1930-х — смотреть, как мы все сбились там сумрачными шеренгами с менестрельными ртами, что сияют белым на темноэкране, невероятная жидкая грязь под ногами, безнадежная путань веревок, снастей, досок — (и той же ночью начался прилив матросских вещмешков). «Моп doux, Ti Jean, regarde la grosse flood qui va arrivez — «та-фа-фат-» своим клохчущим языком (Батюшки, Ти-Жан, ты смотри, какое большое наводнение у нас будет) — c’est mchant s’ gross rivire la quand qu'y'a bien d’la neige qui fond dans l'Nord dans l'Printemps (Эти большие реки — скверно, когда много снега, который Весной тает на Севере)» —
«Cosse qui va arrivez? (что же будет?)»
«Parsonne sai. (Никто не знает)».
Должностные лица в продуваемых ветром дождевиках совещались с тросами и ящиками Городского оборудования — «Занятий нет! нет занятий!» Детки пели, танцуя по Белому мосту, — всего через 24 часа люди боялись даже ступить на этот мост, он был бетонный, белый, в нем уже трещины… Мост Муди-стрит был весь железный, из рам и камня, тощий и скелетный в другой части Потопа —
Ярким утром серого дня после того, как отменили школу, мы с Дики Хэмпширом сделали в 8 утра вылазку на места гнева и разрушенья, кои, как мы уже слышали, бушевали над нашими «Пшеничниками»[99]. Люди шли по Риверсайд-стрит ниже Сары-авеню со странными озабоченными видами. Те, что к Роузмонту, — понятно! Роузмонт низок и плосок в речном бассейне, уже половина Роузмонта и его славненьких коттеджиков Санта-Барбары стояли в шести футах бурой воды — Дом Винни Бержерака был плот, они весь первый день провели, он, и Лу, и Норми, и Рита, и Чарли, и Счастливец, старичок-весельчачок, в половодье, играли в плоты и лодки вокруг фасада и задов дома: «Уиии! погляди-к Ма!» — орал Винни: «Чертячий Флот явился в город, скупайте все жучиные кожурки, к нам идет лиловый Тени Макгэтлин, Чемпион» — и наутро в шесть им было приказано покинуть жилой чокнутый дом в предместьях Роузмонта бригадой осапоженной полиции в гребных шлюпках, в дождешляпах и мракодождевиках, в Роузмонте объявили чрезвычайное положение, а еще через день от него и вообще почти ничего не осталось, плевки да потопузырики у моей дамы в будуаре —
Глаза Дики Хэмпшира сверкали от возбуждения. Величественнее мы не видали ничего, когда перешли поле за Текстильным и вылезли на плато с его высокого края над свалкой и рекой в глубоком каньоне шириной в четверть мили до Маленькой Канады, и увидели всю эту ширь громадных гор уродливых зловещих вод, что напирали вокруг Лоуэлла, как зверь-дракон — Мы увидели, как среди потока плывет гигантская амбарная крыша, дергаясь от вибрации рева на том горбе — «У-ух!» Оголодав, неимоверно оголодав от такого возбужденья, мы весь день так и не возвращались домой поесть.
— «Стратегия — поймать такую амбарную крышу и сделать из нее гигантский плот», — сказал Дик, и как же прав он был — Мы кинулись к реке по свалке. Там, ярчайшим утром, где на 200 футов вверх высились огромные дымовые трубы, рыжекирпичные, царя над кирпичной массой Текстильного, столь благородно разместившегося на просторах высот, там были наши зеленые газоносклоны (газоны электростанций аккуратные и серебрянотравые), где мы играли в Царя Горы целые вечности, три года — там была шлаковая тропка к Муди-стрит на мост (где этим восхитительным утром стояли машины, собрались люди, сколько раз мечтал я перепрыгнуть эту изгородь на конце моста и в сумраках мечты ринуться вниз в тенях железных оснований и выпирающей скалы берега, и кустов, и теней, и унылых неясностей Доктора Сакса, что-то неименуемо печальное, и мечтанное, и затоптанное в гражданских войнах разума и памяти — и дальнейшие сценогрезы на соломенных склонах, бан-боч-замусоренных, выходящих на утесик, что обрывался к скалам у самой воды) — Мы словно бы выросли, поскольку эти места и сцены теперь стали больше, чем детской игрой, теперь они омыты чистым днем у белоснежной мороси трагедии.
Трагедия ревела пред нами — весь Лоуэлл, едва дыша, следил от тыщи парапетов, как естественных, так и иных, в долине Лоуэлла. Мамы наши сказали: «Будьте осторожней», — и к полудню они тоже, закутавшись в домохозяйкины пальтишки, позапирали двери и отложили глажку стирки, чтобы пойти и поглазеть на реку, хоть для этого и надо было долго идти по Муди через Текстильный к мосту —
Мы с Дики озирали все это примечательное солнечное утро. Река неслась к нам, кипя от бурого гнева из ручейкв долины к северу, на Бульваре машины стояли посмотреть, как река машет деревьями, зажатыми в когтях, — ниже, на Роузмонтском конце свалки, толпа выстроилась перед Нидерландическим разором, наш засранный пляжик в камышах стал теперь дном морским — Я вспомнил всех утонувших пацанов — «Ти connassa tu le petit bonhomme Roger qui etait parent avec les Voyers du store? Il s’a noyer hier dans rivire — a Rosemont — ta Beach que t’appele» — (Знаешь малыша Роже, родственника Ву-айе из лавки? Вчера утонул — в реке — в Роузмонте — на вашем пляже, как ты его называешь.) — Река саму себя Топила — Переваливала через Пороги у Белого моста не своего обычного голубоватого отлива и падала (средь белых барашков снега), но рубилась поверх отливом бурого и голодного селя, которому оставалось лишь соскользнуть фута на два, и он уже оказывался в пенах донного половодья — малыши из Приюта на Потакете у Белого моста стояли внимательными рядами у проволочных оград двора или в Гроте у Креста, нечто громадное и независимое пришло в их жизнь.
Мы с Дики спрыгнули к брызговикам и дряни свалкосклона, вниз к урезу воды, где потоп лишь лизал и сторожко отпрядывал на 90-градусном топлемусорном пляжике — Мы стояли на этом краю этого водного откоса, орлиным взором индейцев выискивая утром на плато крышу курятника, что свалится нам в руки. Она пируэтила, толкаясь вдоль буферного берега, — мы прицепили ее к нашему причалу куском веревки с веревочной петлею на конце (привязанной к автомобильному бамперу, уже десять лет как застрявшему в земле), и второй конец более-менее держался дощатым мостиком с наваленными на него камнями, временно — скача взад-вперед по жестяной крыше, мы обнаружили куриные перья. То был прочный плот, днище из дерева, жесть на палубе — площадью пятьдесят шагов на тридцать, огромный — Он соскользнул с разбухших Порогов неповрежденным. Но мы вовсе не рассчитывали на долгий рейс по Мерримацкому морю — мы думали, что надежно его привязали, в общем, нам хватит, и в какой-то миг веревка оборвалась, Дики заметил и выпрыгнул на свалку — а вот я прогуливался вдоль дальнего, потопного края курятниковой крыши и не слышал (из-за вечности рева реки), что Дики хочет сказать — «Эй. Джек — веревка лопнула — давай назад». Вообше-то я грезливо стоял, озирая этот фомадный и незабываемый чудовищный напор горбатых стрежневод, что Потопили со скоростью 60 миль в час со скальных масс под Мостом Муди, где белые кони теперь тонули в буром и, казалось, собирались у устья валунов во мчащей вибрации воды, чтобы образовать этот Срединный бросок, что как бы срывал потоп к Лоренсу прямо у тебя на глазах — к Лоренсу и к морю — и Рев этого хребта, у него была чешуйчатая завывающая спина морского чудища, Змея, то был незабываемый поток зла и ярости, и Сатаны, во весь опор прущего через мой родной город и скругляющего изгиб Роузмонтской Котловины и Сентралвилльского Змеиного Холма у того синепухленького фигурного замка на луговинном землекоме в раззявленных облаках за ним — Кроме того, я смотрел, не эвакуируют ли свои прочнооснованные жилища люди в скальноутесных многоквартирках Маленькой Канады, что торчали над рекой, раз их лижет голодная губа бурого стремительного рева Реки — За стадионом «Лорие»[100] свалка и свалкохижины на Мало-Канадской Эйкен-стрит и старый зануда ёр с его бильярдной хижиной и проходюлками грязнокнижечных сачковых брось-ка-монетковых дней, что настали позже и сделали мужчин из меня, и Дики, и Винни, и Джи-Джея, и Скотти, и Ело-зы, и Билли Арто, и Иддиёта, и Скунса — Между прочим, я и о Скунсе мог грезить, когда Дики мне орал, о том разе, когда Скунс должен был драться с Дики на парковой тропе, а кто-то вмешался в долгих красных сумерках древних героических событий, и теперь Скунс — звезда бейсбола у нас в команде, но еще и дом его к тому же в Роузмонте, может, уплывает — все в нем утонуло… свалка, половина стадиона «Лорие», трагические банды американских лоуэллцев собирались на берегу напротив посмотреть — в диком солнцевозбужденном дне я смотрел на все это с моей пенистой палубы — выше моей головы наводненье ревело в 200 футах — Солнце было одной обширной белой массой сиянья, подвешенной) в ауробусе небес, как ауриола, аркадный столп это все пронзал, там были откосы небес и слепящие невозможные блистательности, что освещали, целиком все разъяренистые, огромаднейшие зрелища потопа — В вышине, в белизне голубизны я его и увидел, глупенького голубка, pippione[101] итальянского неразлучника — он возвращался домой с Гималаев по другую сторону крыши мира, с травинкой, обвязанной вокруг лапки, крохотным листиком, Монахи Накрышного Монастыря отправили тибетские тайны Царю Анти-Зла, Доктору Саксу, Врагу Змея, Тени Тьмы, Призрачному Подслушивателю у Моего Окна, Зеленолицему Подсматривателю за Маленькими Еврейскими Мальчиками в Патерсоновом Времени Ночи, когда фобус клаггетт меня гонигл бедуань жопу рвет саванную об гигантский провалка-мень Пассаика вейика маниакального безумья слунной снежной сночью тусклых шаров — Молодой и глупый голубок вякает в синеве, кружа над бурой и слякотной рекой вяками писклявой радости, демоньяческая маньяческая птичка меленького райка, прилетела снегом с холмов Эбена принести нам травяную весть — pippione, утомленный странствием, — и вот уже во все глаза кружит над потопом, потом сворачивает на лету в ослепительном дне к чащам затопленного Лоуэлла — чернильная накидка вьется над водами, по коим гребет Доктор Сакс — на луговую грязь края потопа выезжает машина — Доктор Сакс скрывается за притопленными кустами в трямраке — Влага с деревьев в сером каплет, плюмкая в угрюмо-взбученную буро-лаковую поверхность, полную молочника — Голубь спускается, целит трепещущим сердчишком своим прямо в черные объятья Сакса, простертые из лодки в благодарности и молитве. «О Палалаконух! — восклицает он на опустошенном потопе. — О Палалаконух, Берегись!»
«Джек! Джек! — зовет Дики. — Слазь с плота — веревка оторвалась — тебя уносит!»
Я поворачиваюсь и озираю ущерб — быстренько подбегаю к краю и гляжу на бурые бездонные воды 90-градусной свалки и как она отступает от последней зацепки крыла у ног Дики, четырехфутовый прыжок всего за секунду… Знаю, что у меня едва получится, потому не испугался, а просто взял и прыгнул, и приземлился на ноги на свалке, а плот выплыл у меня за спиной к горбам главного стрежня, где видели, как он кренится и ныряет, словно гигантская крышка, — а мог бы стать моим Кораблем.
2
От вспомогательных пацанов процветающим поразительным утром до нас донеслись вести, как в толстовской битве, что Белый мост объявили опасным и по нему никто не ходит, там на дороге кордоны, а на бульваре Река нашла себе древнее русло ручья, подходящее для нового разливорывка вперед, и ринулась по нему безумным потоком через половину Потакетвилля, и влила свой ужас в половодья Соснового ручья, и выстремилась обратно сквозь уже-залитый Роузмонт — дальше, долетали вести о бедствиях в центре Лоуэлла, вскоре мы даже не могли уже до него добраться, каналы разлились от прилива, мануфактуры поплыли, вода заползала на деловые улицы, из целых краснокирпичных закоулков железнодорожных стрелок образовывались пруды за мануфактурами — все это было для нас просто безумными вестями — День серого трагического предупреждения о наводнении с мамой, я потом вернулся с бандой посмотреть на маневры мешками с песком на Риверсайд-стрит, где она ныряла глубже всего. Прямо там жила наша учительница из начальной школы, миссис Уэйкфилд, в беленьком домике, увитом лозорозами. Через дорогу от ее белого забора наваливали мешки песка. Мы стояли возле, у зыби вздымавшегося наводненья, и тыкали в них пальцами — нам хотелось, чтобы Потоп пронзил их и утопил собой весь мир, кошмарный мир взрослой рутины. Джи-Джей и я перешучивались — тузили друг друга помаленьку, треплясь в свете трагичных аварийных фонарей и вспышках масленок, а река тем временем все подымалась — после ужина мы увидели, что стена песчаных мешков подросла. Нам хотелось настоящего наводнения — во бы все рабочие ушли. Но наутро мы прибежали и увидели, как огромный змеегорб речной правой руки пробивает загородку из мешков песка в 20 футов высотой и вливается в слепо раззявленные окна коричневого лозозаросшего коттеджа миссис Уэйкфилд, а его последняя верхушка крыши соскальзывает в водоворот — за ней полная улица стремительной воды — Мы с Джи-Джеем переглянулись в изумлении и невозможном ликованье: СВЕРШИЛОСЬ!
Доктор Сакс высился над парапетами Лоуэлла, хохоча. «Я готов, — кричал он, — Я готов». Он вынул свою резиновую лодку из широкополой шляпы и снова ее надул, и угреб резиновым веслом с Голубком в кармане сквозь гнетущий лес потопных вод ночи — к Замку — его полый хохот эхом расходился над опустошеньем. Из вод потопа выполз гигантский паук и быстро кинулся на шестнадцати ногах к Замку на Змеином Холме —
и безымянная мелюзга
кинулась туда же.
3
Дом Поля Болдьё, к которому мы, бывало, взбирались хилыми наружными ступеньками — на краю Коровьего Выпаса у церкви Св. Риты, — унылый дом, где мама готовила ему по утрам фасоль на завтрак — где бедные мутные религиозные Календари Св. Марии висели в бурой двери за печкой — Спальня Поля, где он хранил свои архивы красными чернилами всех наших средних показателей бейсбольных подач — чокнутый Пацан Фараон (из-за его золотого зуба и зеленого твидового костюма воскресными днями в театре «Корона» с крысами на балконе и тот раз, когда мы швырялись коробками с мороженым в сквалыгу в кино, который отказывал вдове в выкупе закладной, и 90-летний полисмен поднялся и попробовал нас найти) — дом Поля затопило, из-за шести футов воды приходилось теперь грести к его крыльцу на шлюпке —
Неимоверное возбуждение заполняло все приречные улицы Лоуэлла, где люди — в ясном воздухе праздникообразных утр — скапливались массой у прекрасного плескучего края потопа — «У меня носишко есть, у тебя носишко есть» — Я брожу по обоим сторонам берега, распевая — Перебредаю через Белый мост, по которому обычно хожу каждый день в Бартлетте кую среднюю, и там массивный чудесный долгожданный чудовищный потопогорб катит в тридцати футах ниже на скорости 60 миль в час — массивно больше потоповых арок притекает из Нью-Хэмпшира, иногда и трассы перехлестывает — Дом Поля был в самой середке нового русла через низлежащий Потакетвилль — «У меня носишко есть — у тебя носишко есть —» Бедный Поль — во всей этой толпе его и не разглядишь — через Риверсайд-стрит бросили кордон у памятника Первой мировой войне, на котором имя дяди Лозона, где река вгрызается в его лужайкину спину, памятник вот-вот опрокинется в реку — река не только ревет сквозь жилище миссис Уэйкфилд, но и плещет почти за самым памятником до самого моста в голове Варнум-авеню — но и Варнум-авеню затопило на несколько сот футов за домом Скотти — на бульваре течет новая река — Мы с Джи-Джеем поздравляем друг друга с тем, что наши дома выстроены высоко на скале Потакетвилля — Песчаный откос никогда не подмокнет — Сара-авеню и Фиби-авеню озирают громадные просторы, когда видно сквозь деревья — потоп может подняться, как потоп Ноя, и мэр увидит разницу в нижнем Лоуэлле — в Потакетвилльском Горбе мы могли окопаться на последнем рубеже с наскоро смастряченным ковчегом — «Очистить путь, господа!» — торжественно заявляет Джи-Джей у мешков с песком, пытаясь проткнуть их пальцем — «С мортариев незапамятных времен вы, салаги, глуши-моторы, вы салажили эти рундуки к фок-бизань-мачте, черт вас раздери» — Джи-Джей натуральный Ахав в Потопе, изверг у Дамбы — Голодно рыщем мы вверх-вниз по потопу, восторгаясь черным безумьем, демонической рекой — она сжирает все, что нас когда-либо ненавидело — деревья, дома, кварталы капитулируют — Безумное ликованье воспламеняет наши души, мы слышим, как ясно хохот Доктора Сакса пронзает рев средней реки, ощущаем гул и Вибрацию зла в земле. Когда настает ночь, мы идем шагать, размахивая дикими руками, в свалявшейся листве и камнях берега под Мостом Муди-стрит — швыряем крохотные немощные камешки в массу… камни извергает вверх — назад — По трагической гранической стене канала мы уже не видим ни древних водоотметин потопа, ни цифр известью; наводнение достигло рекордного ника. Знаменитый Канальный Шлюз Св. Франциска на другом краю города спасает центральный Район Лоуэлла от полного паводка. К тому же шесть футов воды наполняют и папину типографию — он совершил несколько отчаянных поездок в центр поглядеть на воду и даже вокруг Потакетвилля —
«Никогда не забуду того раза, Загг, когда твой папа кашлял, — Джи-Джей говорит со мной, пока мы рыщем крысами, — в переулочной стене, знаешь, между Клубом и лавкой Блезана на Гершоме у тебя там две такие деревянные стены по обе стороны улицы, я был на одной стороне, твой папа на другой, как-то рано утром на прошлой неделе, холодина адская, помнишь, я стою, дымовую завесу изо рта пускаю, как вдруг огромный взрыв сотряс меня до коленок — твой папа кашлянул, и эхом дало по моей стене и обратно от меня отскочило — уши у меня взорвались, я упал на одно колено, Загг, без балды — я сказал (чтобы прийти в чувство, там же никто меня шлепнуть не мог, сам понимаешь)» — (протянув руку и шлепая меня по заднице —) «Загг — так говорю, невинненько: «Ох ты ж, мистер Дулуоз, кашель-то у вас какой вроде сильный, знаете-нет?» «Н-не-ет, — говорит он, — нет, Гасси, не так уж все и плохо — чуток в горле першит, Гасси, только в горле першит немного» — А-а-уу-эй — Врряк!» — взвопил он вдруг, задирая ногу — так крупные рыгуны выкладывали взрывные пёрды на совещаниях советов директоров.
Потоп ревел себе дальше, Утробная Река — налетала Ливнем и Рыданьями из Шести Тысяч Ям в повлажненной Земле всей новоанглийской весны. Газетчики высыпали на мост с фотографами, делали снимки реки — кинохроника из Бостона — с визитом журналисты Красного Креста от Гаагской Конвенции в Джерси-Сити.
4
Великий пост, и люди продолжают свои Новены — Я серыми сумерками вторничного вечера (весь день после плотогонного фиаско с Дики я много часов просто лежал на спине в приречной траве на утесном обрыве под Мостом Муди, озирая потоп глазом сонных времен лета и лениво глядя, как над рекой кружит аэроплан) — Я в церкви, надо закончить Новену, в которой я могу помолиться за все, чего хочу потом, кроме того, все мне велели провести Новену, поэтому я в церкви в сумерках — Людей больше обычного, они боятся Потопа. Смутно слышно, как он ревет за стенами свечного безмолвия.
5
Странствующим изобретателям всех стран в мешковатых штанах не удалось бы решить эту загадку потопа, если б даже у них был союз — Вот этюд: — вдоль берега престидижитарного водоизмерителя на канале не было ничего, кроме воды, хитроумный приборчик утоп, переулок между краснокирпичными складами, ведший к закопченной двери отцовской прихожей на переднем этаже с тележными колесами и морщинистым цоколем полуподвала с угольной пылью, отнюдь не красный ковер к Начальству — все это стало одним обширным и жутким плавбассейном из жидкой грязи, соломы, ветоши, машинного масла, типографской краски, ссак и рек —
6
Ставрогин, голодный мой сыновний брат потерялся средь трясинных крыс — Я слыхал, Джо свалил куда-то с ружьем 22-го калибра охотиться на крыс, за добычу платили премию, ходили разговоры о массовых прививках от Тифа — всем пришлось делать уколы, мы с Джи-Джеем кошмарно болели, руки у нас распухли после них на следующую неделю —
7
Мой папа, Ма и Нин, и еще я, машина запаркована у нас за спиной, стоим на улице с высоким парапетом возле Белой улицы, озирая под нами, как бурая вода подымается до уровня второго этажа домов, совсем как наш на Саре-авеню, и бедные семьи, совсем как мы, которых выгнало из дому, — что ж, теперь им остается лишь идти богемить при свечах, как всей Мексике, — Белой улицей называлась улица миссис Уэйкфилд, теперь же она Бурая улица, — вниз к реке видно, как встремляется рука воды и как это все случилось, все притекает из великих морей потопа выше по теченью, как сообщается —
«Bon, ca sera pas tenible ca avoir l’eau dans ta chamber a couches aussi haut que les poitrats stir l' mur— сказал мой отец — (Что ж, вот ведь ужас, если вода в спальне до картин на стенке!) Я держался к нему поближе ради надежности, любви и верности. Прожужжала муха.
8
Слыхали, как миссис Могаррага, ирландка, жившая в маленьком беленьком бунгало в Роузмонте, разглагольствовала, выгребая из своей гостиной с пианино на лодке: «Побродяжники и барахольщики они все, грязюки Арры, чтоб им штаны себе шить из седалищ Гоморры в этой запаршивленной трущобе — наслал Господь Потоп, чтоб их, мерзавцев, повымыло всех, как тараканов! Бутылки у них в матрасах, клопы с фасолину, полоумные — да ябых сама веником, веником» — (это она о своих постояльцах) (прижимая к груди кошку, благослови Боженька эту единственную отраду) — Плеск хохотков возносится от толпы у края потопа.
9
Юджин Пастернак, обезумев от любви к своим размашисто-воющим полуночам, яростея, шагает по илистой тропе в сапогах подносчика раствора, а в воздухе парок эссенции — «Йиийях! От грульманов моя флингловая душа кольца по безработице выписывается — а в нем моя компа! спасите мою бомпу!» — и пропадает в хижинах на задворках (танцуя при этом шимми, будто комик, сходящий со сцены).
10
В «Сирзе-Роубаке» и скобяных лавках люди топали повсюду в свете серого дня и скупали сапоги, прорезиненные плащи, шебуршили средь грабель, накидки, мракодождевой оснастки — нечто вроде грязной кляксы чернил висело в небе, потоп в воздухе, болтовня на улицах — виды воды в далеких концах улиц по всему городу, огромные часы Ратуши скруглились золотым молчаньем при немом свете дня и сообщали время самого потопа. В уличном движенье плескали лужи. Теперь поверить трудно, но я вернулся и увидел, что вода еще прибывает — после ужина — могучий рев под мостом был еще на месте, отбрасывая дымку в воздушное море — внутрь рушились бурые горы потоков — Я уже начал бояться наблюдать под мостом — Громадные мучимые бревна летели из надсады водопадов выше по течению и следствием — вздымались и обрушивались, как поршень в потоке, некая громадная мощь накачивала из-под низу… поблескивали в своих муках. За ними я видел деревья в трагическом воздухе, все проносилось мимо головокружительно, я старался следить за гребнями мерзких бурых волн футов сто, и у меня закружилась голова и захотелось упасть в реку. Часы утонули. Мне перестал нравиться потоп, я решил считать его злобным чудищем, намеренным пожрать всех — без особой на то причины —
Хорошо бы река пересохла и опять стала плавательным омутом лета для героев Потакетвилля, а то теперь она годна лишь для героев Второй Пунической войны — Но она все ревела и вздымалась, весь город от нее промок. Гигантские ныряющие крыши сараев вдруг погружались и снова взлетали, огромные и каплющие, исторгая «Ууухи и Ааахи» из наблюдателей на берегу — Март неистовствовал под ее ярость. Безумная луна, намек на месяц, тонким ломтем взрезала лученацеленные толпы облаков, что подхлестывали себя на восточном ветру через небеса бедствия. Я увидел одинокий телефонный столб — он стоял, погрузившись на восемь футов, в редкой мороси.
На крыльце своего дома я в раздумчивой своей грезе знал, что рев, который слышал в долине, — рев катастрофический — большущее дерево через дорогу вливало свой многообразный Глас листвяного в общий печальный вздох марта —
Дождь хлынул ночью. Замок был темен. Узловатые ветви и корни огромного дерева, росшего из бока мостовой у железных кольев старых церквей в центре Лоуэлла, слабо мерцали под уличными фонарями. — Глядя на часы, ты видел реку за их освещенным диском времени, ее натиск ярости через берега и людей — время и река пришли в беспорядок. Торопливо, в ночи, за зеленым столиком у себя в комнате, я записал в дневнике: «Потоп разливается во всю мощь, мимо проносятся большие бурые горы воды. Выиграл $3,50 сегодня, ставка в «Пимлико»[102] на третью лошадь». (Я, кроме того, не прекращал ставить воображаемые финансовые ресурсы, это длилось много лет —) Что-то влажное и смурное чувствовалось в зелени моего стола (пока бурая мгла вспыхивала в окне, откуда ветви моей грязечерной яблони тянулись вовнутрь трогать мой сон), нечто безнадежное, серое, унылое, тысяча-девятьсот-тридцатническое, утраченноватое, сломанное не ветром, как крик, а большой скучный выпаль, что тупо болтается в серо-бурой массе облачной тьмы и Пустоты гравийной копоти полуконцов дня, когда одежда потная и липкая, а отчаянье просто собачье — такому никак не возможно снова вернуться в Америку и историю, мрак несостоятельной цивилизации на грязных кучах, когда ее ловят со спущенными штанами из источника, связь с коим она давно уже утратила — Гольфовые политики Ратуши и конторщики, которые тоже играли в гольф, жаловались, что река утопила все их лужайки и метки, эти короткоштанники были недовольны явлением природы.
К пятнице гребень миновал город, и река начинает спадать.
«Но ущерб нанесен».
КНИГА ШЕСТАЯ
Замок
1
Началось странное затишье — после Потопа и до Таинств — Вселенная подвисла на миг спокойствия — как капля росы на клюве Птицы — на Заре.
К субботе река сошла почти совсем, и на стене и берегу видны отметины паводка, весь городок промок, грязен и устал — К утру субботы солнце сияет, небо пронзительно сине так, что сердце вдребезги, а мы с моей сестрой танцуем по Мосту Муди-стрит за нашими Библиотечными книжками субботнего утра. Всю минувшую ночь мне снились книги — Я стою в цоколе детской библиотеки, передо мной ряды глазированных коричневых книг, я тяну руку и открываю одну — душа моя трепещет от касательства к мягким потертым мясистым страницам, покрытым алчностями чтения, — наконец-то, наконец-то, я открываю волшебную бурую книгу — вижу великий завитушный шрифт, громадные канделябры буквиц в началах глав — и Ах! — картинку с розовыми феями в голубых туманных садах с пряничными голландскими Жаворонковыми крышами (а на них хлебные крошки), беседую с томящимися героинями о мерзком старом чудище на другом лесистом краю дола — «В другой же части леса, майн принцесса, важность жаворонков ажно припрятана» — и прочие зловещие значения — вскоре после того, как мне приснилось, что я ныряю в сны о верхних холмах с белыми домами, располосанными поперек солнцем Мэна, что шлет грустную красность на сосны вдоль долгой трассы, которая длится невероятно и с… угрызением… соскакиваю с автобуса, дабы остаться в городке Гардинере, стучу в ставни, это солнце такое же красное, мыла нет, люди на севере молчаливы, я еду на товарняке в Лоуэлл и поселяюсь на том холмике, с которого катался на велосипеде, возле Люпин-роуд, возле дома, где у чокнутой тетки был католический алтарь, где — где — (Помню статую Девы Марии в ее свечном свете гостиной) — И просыпаюсь утром, и там яркое мартовское солнце — мы с сестрой, наскоро слопав овсянку, выскакиваем на свежее утро, не сказать что не оживленные остаточной росой реки в ее слякотном салате у надрывного берега — Природа явилась тетешкать и голубить бедняжку деревяшку в речной долине — золотые облака голубого утра сияют над гниеньем потопа — детишки пляшут вдоль кварталов, увешанных бельевыми веревками, швыряются солнечными камнями в грязные реки черепашьего дня, — В особом речном берегу Саскуэханны на Риверсайд-Стрит-Снов, законно, я вышагиваю с сестрой в библиотеку, кидая чешуйчатые камешки на реку, утапливая их полет в грязевых потопных водах зеленоватых трупов, что сталкиваются — Плывя и подпрыгивая, мы фланируем в библиотеку, в четырнадцать —
Тем утром я возвращаюсь из библиотеки домой, по Мерримак-стрит с Нин. В какой-то миг мы отклоняемся на Муди-стрит-параллельную. Румяное утреннее солнышко на камнях и плюще (книги у нас прочно зажаты подмышками, радость) — Королевский театр проходим, вспоминая серое прошлое 1927-го, когда мы вместе ходили в кино, в Королевский, бесплатно, потому что Панкин печатный пресс, печатавший их программы, стоял у них в глубине здания, во дни поначалу, у билетера наверху, на балконе негритосовых небес, где мы сидели, голос скрипучий, мы нетерпеливо дожидались сеанса в 1:15, иногда приходили в 12:30 и все это время ждали, разглядывая херувимов на потолке, по всему круглому Мавританскому розовому с позолотой и безумно-хрустальному потолку Королевского театра с Сикстинской Мадонной вокруг скучной рукоятки, на которой должна быть люстра, — долгие ожиданья в рахитичном нервном щелкающем пузырями жевательной резинки чумазии сидений, дырчато-драном, «Заткнитесь!» от билетера, которому к тому же не хватало руки с крюком на горбике, ветеран Первой мировой, папа его хорошо знал, прекрасный парень — ждали, когда на экран выпрыгнет Тим Маккой, или Ух Гибсон, или Микс, Том Микс[103] со снежными зубами и угольными бровями под громаднейшими белоснежными ярко-ослепительными сомбреро немого Запада Чокнутого Голливуда — прыжком сквоз темные и трагические банды массовки бойцов, что возятся с битыми драными жилетами, а не с яркими шпорами и перистыми кобурами Героев — «Gard, Ti Jean, le Royal, on у alla au Royal tou le temps en? — on faisa ainque pensee allez au Royal — a's't'heur on est grandis on lit des livres». (Смотри, Ти-Жан, Королевский, мы раньше постоянно ходили в Королевский, а? — только о том и думали, чтоб сходить в Королевский, — а теперь выросли вот, книжки читаем.) И мы скачем дальше фривольно, Нин и я, мимо Королевского, «Клуба Домье», где мой папа ставил на лошадок, мясного рынка Александра на канале, теперь, субботним утром, охваченного безумьем от тыщи мамаш, толпящихся у опилочных прилавков. Через дорогу старая аптека в древнем деревянном Колониальном блокгаузе индейских времен демонстрирует в витрине суспензории и подкладные судна и иллюстрации спин венерических страдальцев (от них изумляешься, в каком это жутком месте они побывали, чтоб заполучить такие отметины от своего же наслаждения).
«Я тебя не простила за тот раз, когда ты меня шариком по голове стукнул, Ти-Жан, — говорит мне Нин, — но я на тебя не стану злиться — но ты все равно меня стукнул по голове». Стукнул, спору нет, но если б Отвращением, чемпионом Скакового Круга, она бы сейчас на шишку жаловалась. К счастью, я тогда взял обычную мраморку, не подшипниковую — меня одержала жуткая ярость, потому что Ма отправила Нин убираться у меня в комнате, в субботу с утра в 11 часов, когда на печке запах варки, а я разложил свою игру и разорался, увидев, что Состязание (с 40 ООО на руках) откладывается, но она была непреклонна, поэтому признаюсь перед судом вечностей, я швырнул в нее шариком (Синодом, владельцы — конюшня «С и С») прямо ей в макушку. Она с плачем побежала вниз — моя разгневанная мама устроила мне суровую взбучку и заставила сидеть и некоторое время дуться на веранде — «Va ten dehors mechant! frappez ta tite soeur sur la tte comme ca! Tu sera jamais heureux tre un homme comme са». (Ступай наружу, гадкий! так бить сестру по голове! Раз ты такой человек — никогда счастлив не будешь!) Сомнительно, к тому же повзрослел ли я вообще. Тревожусь.
«Eh bien Nin, — говорю я, — j’aura du pas faire са». (Ладно, Нин, не стоило мне так поступать.)
Подходим к церкви Сент-Жан-Батиста, и Нин желает заскочить туда на секундочку, посмотреть, там ли третьеклассницы Св. Иосифа, потому что у девочек сейчас великопостные упражнения, хочет проверить сестренку своей подруги — ах бедные девочки Лоуэлла, мои знакомые, умершие в 6, 7, 8, их розовые губки, и школьные очочки, и беленькие воротнички, и темно-синие блузки, всё, всё, прахом заметено в увядающие травы вскорезатопленных полей — ах черные деревья Лоуэлла в вашем мартовском ослепительном сиянье —
Мы подглядываем в церковь, смотрим на шаркающие кучки маленьких девочек, на священников, люди стоят на коленях, крестясь в проходах, чопорный трепет огней пред алтарем, где сжатогубый младопопик вертится чувственно, падает на колени и висит, коленопреклоненный, как совершенная статуя Христа в Муках Сада, лишь на миг поколебнувшись, ибо едва не теряет равновесие, и все детишки в церкви, кто смотрел, увидели, чувственное колесо дрогнуло, я все это замечаю, уже проскальзывая в двери наружу — следом за Нин с промельком фонтанчиковых вод и быстрой шапкодолой (носил я старую фетровую кепку с дырками).
Яркое утро тут же помутило нам ресницы, внутри церкви беспрестанный сумрак: вот: утро… Но мы движемся дальше прямо по Эйкен-стрит и влево на Муди, день растягивается до полудня со слабым белым сияньем, вот входим в фалы синевы, и трубы перестали трубить, полурастратили свою росу — всегда терпеть не могу утреннее хождение — Женщины Муди-стрит спешили и затаривались буквально в тени Собора — на Эйкен и Муди, в центре уличной деятельности, он отбрасывал свою громадную раздутую тень на происходящее — взбираясь на многоквартирку-другую в теневертикальном изнурении, что вытягивается с днем вместе. Мы с Нин пялились на витрину закусочной: внутри, где аккуратные черные и белые плитки выкладывались аптечным полом золотого солнца и где содовые с клубничным мороженым пенились на верхушке туманной накипью розовых пузыриков у самого слюнявого рта какого-нибудь праздного разъездного торговца с его образцами на табурете, содовая в стакане сидит в стальном подстаканнике с круглой звячной окантовкой по донышку, прочная сода, огромная, старомодная, с цирюльными усиками, нам с Нин очень хотелось бы такую, хоть по чуть-чуть. Радость утра была особенно остра и болезненна в мраморной плите прилавка, где только что пролили немного содовой — Я весело скакал, мы весело скакали вверх по Муди — Миновали несколько обычных поденщицких канадский бакалей, забитых женщинами (как наша Пэрента), покупающими гамбургер и огромные свиные отбивные от лучшей части (подавать с горячим картофельным пюре на тарелке, где к тому же вокруг плавает горячий свинотбивной жир, красивый от люминесцентных золотинок, который будет мешаться с пюре из горячей patate[104], подсыпать перцу). Вообще-то Нин и я уже проголодались, вспомнив все наши долгие походы в Королевский, глядя на содовые, гуляя, видя, как женщины покупают колбасу, масло и яйца в бакалеях. «Boy mue j'aimera ben vite, tu-suite, — говорит Нин, потирая себе платье на животе (Ух, я бы вот очень хотела и поскорее —) — ип bon ragout d'boullette, ben chaud (хорошего рагу с тефтелями, очень горячего) dans топ assiette, j prend та fourchette pis je’ll mash ensemble (себе на тарелку, я возьму вилку и все перемешаю), les boules de viande molle, les patates, les carottes, le bon ju gras, aprs ca j'ma bien du beur sur mon pain pis un gros vert de la —» (тефтели из мягкого мяса, картошку, морковку, густой жирный соус, а потом намажу хлеб маслом побольше и большой стакан молока —)
«Pour dessert, — вставляю я, — on arra ипе grosse tates chaude des cerises avec d’la whipcream —» (На десерт у нас будет большой горячий вишневый пирог со взбитыми сливками) —
«Lendemain matin pour dejeuner on arra des belles grosses crpes avec du syro de rave, et des soucises bien cui assi dans l'assiette chaude avec un beau gros vert de la —» (Завтра утром на завтрак у нас будут хорошие большие crpes[105] с кленовым сиропом и сосиски, хорошо прожаренные, чтоб лежали на тарелке горячие с большим красивым стаканом молока —)
«Du la chocolat!» (Шоколадного молока!)
«Non non non non, s pas bon ca — du la blanc — Boy sa waite bon». (Нет нет нет нет, так не годится — белого молока — Ох как же это будет хорошо.)
«Le suppers de се jour la, cosse qu'on vas avoir?» (А на ужин в тот день — что у нас будет?)
«Sh е ра —» (Ненаю) — она уже отвлеклась на другое, смотрит, как женщины завешивают все проходы бельем в громадных сияющих переулках знаменитой Му-ди-стрит
«Мог j'veu un gros palt de corton — (А я хочу большую миску кортона) (мясного паштета[106]) — des bines chaudes, comme assoir, Samedi soir — un pot de bines, du bon pain fra de Belgium, ben du beur sur mon pain, du lards dans mes bines, brun, ainque un peu chaud — et avec toutes ca du bon jambon chaud qui tombe en morceau quand tu та ta fourchette dedans — pour dessert je veu un beau gros cakes chaud a Maman avec des peach et du ju de la can et d le whip-cream — ca, ou bien le favorite a Papa, whip cream avec date pie». (— И горячей фасоли, как сегодня вечером, в субботу — кастрюлька фасоли, хороший свежий бельгийский хлеб, на хлеб много масла, а в фасоль сала, коричневого, чуть-чуть горячего — и со всем этим хорошую горячую ветчину, которая распадается, когда вилкой тыкаешь — на десерт я хочу красивый большой пирог, Мамин, с персиками и соком из банки, а еще со взбитыми сливками — или его, или Папин любимый, пирог с фигами и взбитыми сливками.)
Так мы неслись дальше и пришли к мосту… о Потопе мы почти забыли —
2
Громадный отстиранный полдень сияет на речной день. Большие отметины показывают, насколько поднималась река. Леса в галечном берегу все побурели от грязи. Дует холодный высокий ветер, вывеска на конце моста, на Потакете, скрипит и ежится. Хлесткие голубые небеса омывают вид земли. В Роузмонте вдалеке видны громадные пруты отчаяния, в которых по-прежнему отражаются облака… некоторые в шесть кварталов длиной. Весь Лоуэлл поет под нашим взором, а мы танцуем по мосту. Потоп закончился.
Я гляжу и вижу в сторону Замка на Змеином Холме, и вижу гномическую старую фигуру, заскорузлую в своем кусе на резком желанном холме вдалеке. Пылкие небеса сияют на ее корузлах.
3
Замок по-настоящему опустел — там никто не живет — старая вывеска поникла в переросшей траве у парадных ворот — после Эмилии и ее приятелей в 20-х мы, считай, и не видали ни признака машины, ни гостя или возможного покупателя — Это куча мусора. Старый Воаз выжидал в вестибюле с паутиной и дымом костра — единственный насельник Замка, которого можно увидеть смертным глазом. Детишки, сачковавшие там, да случайные гуляки среди плесневелых погребических руин внутри и не понимали, что Замок Совершенно обитаем — В Реальности темной пыли спали Вампиры, работали гномы, черные жрецы молились своими Литаниями вероломной Сырости, служители и Визитеры Стукача ничего не говорили, но просто ждали, а работники подземной местной грязи постоянно разгружали под низом грузовики голыми плечами — Забредая на земли Замка, я всегда ощущал вибрацию, эту тайну внизу — Это потому, что место располагалось неподалеку от холма, где я родился, на Люпин-роуд… Я знал ту землю, о которой думал и по которой ступал. В тот солнечный день я навестил Замок, пнул разбитое стекло в боковом подвальном окне, а потом удалился в постель травы под дикой яблоней у нижней ограды — оттуда, где я лежал, можно было видеть, я мог видеть царственный склон Замковых лужаек с их намеками на прошлогодние октябрьские листики с пятнами румянца (О великие деревья Версальского замка душ наших! О облака, что плывут под парусом по нашим Бессмертностям! — что рвут нас к Ву-уму, за подоконником и массивным окном, О свежая краска и мраморные шарики в Грезе!) — нежная, изящная трава, сплетенье волнуется в сонном дне, королевский скат и склон земной Змеиного Холма, а потом чувственно краем глаза — все крыло и угол, и фасад Замка — широкого, благородного баронского дома души. То был день такого блаженства, что земля дрогнула — на самом деле шевельнулась, и вскоре я понял почему — под скалой был Сатана и суглинничал там голодно, чтобы пожрать меня, голодный, чтобы вльстить меня сквозь вратные свои зубья в Ад — Я валялся на спине и невинно в своей мальчишеской босоногости пел «У меня носишко есть, у тебя носишко есть —» Никто, проходя по дороге за стеной, не спросил, что это я там делаю, маленький мальчик — никаких грузовиков с краской, никаких мамаш с детьми — Я расслаблялся среди своего дня во дворе обыденного старого Замка из моей игры.
Под конец того дня, почти в сумерках, очень похолодало, я спустился со Змеиного Холма по проселочной дорожке сквозь сосны Банкса в песке неподалеку от закопченного старого угольного лотка сентралвилльской «Угольной компании Би».
4
После ужина я выбрел на песчаный откос и стоял на вершине до темноты — смотрел на угольную хижину ниже, на песок, на Риверсайд-стрит, где ее пересекала песчаная дорога, на шаткую бакалею Вуайе, на старое кладбище на холме (хоумранный центровой в старых играх против «Роузмонтских Тигров» на их собственной площадке), на задворки, все олозоленные и осеннеподобные, греческих братьев Арастопулосов (слабо породненных с Джи-Джеем через родню, которая заправляет колесным буфетом на Восьмой авеню в Нью-Йорке) — Обширные поля к Дракутским Тиграм, дальние сосны, каменностены — Деревья Роузмонта, громадная река за ними — вдали, за Роузмонтом и через реку, Сентралвилль и его темнеющий Змеиный Холм. Я стоял на вершине песчаного откоса, будто король глубоко в думе.
Зажглись огни.
Вдруг я повернулся. Там стоял Доктор Сакс.
«Чего ты хочешь, Доктор Сакс?» — тут же спросил я — не хотелось мне, чтобы тень меня одолела и я отключился.
Он стоял, высокий и длинный, и темный в кустах ночи. Хилые ночные фонари Лоуэлла и ранние звезды 8-часового вечера слали вверх и вниз серую люминесцентную ауру, чтобы та освещала длинное зеленое лицо под саванной широкополой шляпой, отвернутой вниз — «Таращился немыми солноглазами, не так ли, на спад дня в своем козлином городишке — думаешь, старики не наезжены, не видали иных пастырей и другие серые козлиные пирожки на лугу у стены — Ты сегодня книгу не читал, правда ведь, о силе рисования круга на земле ночью — ты просто так стоял ввечеру с раззявленным ртом и кулачил свой кусок кишок —»
«Не все время!»
«Ах», — изрек Доктор Сакс, потирая посохом челюсть, и покровный посох его выскочил из черных пьедестальных основ в его животной тьме — он осклабился — «вот ты возражаешь —» (отворачиваясь, вдруг самодовольно ухмыльнуться самому себе в ладонь своей черной перчатки) — «Смотри, я знаю, что еще ты видел детишек этого семейства Фармье, которые бегали вверх-вниз по бревну у затопленного края реки, и похвалил себя за остроту глаза, и подумал было скосить их своей дальнобойной косой, не так ли!»
«Так точно, сэр!» — рявкнул я.
«Вот то-то же —» — И он вынул маску У. К. Филдза со шляпой Дэвида Копперфилда мистера Бухлинза и натянул ее на черную часть, где лицо его было под широ-кошляпой. Я разинул рот, — Едва услышав шорох кустов, я подумал, что это Тень.
5
В тот же миг я понял, что Доктор Сакс мне друг.
«Впервые увидав вас на Песчаном Откосе, я испугался — тем вечером, когда Джин Плуфф играл в Лунного Человека —»
«Джин Плуфф, — сказал Доктор Сакс, — был великий человек — мы должны ему нанести визит. Я много лет следил за Джином, он всегда был у меня среди любимцев. Как призрак ночи, я знакомлюсь со многими и вижу множество людей. Однажды я написал рассказ про одно свое приключение, что побезумнее, но с тех пор я его потерял».
Никто из нас тогда еще не знал Амадея Барокка и что он нашел ту призрачную рукопись.
«Потоп, — сказал Доктор Сакс, — обострил Положение».
Услыхав эти его слова, хоть временами и пытался преодолеть изумление тем, что он держит у лица маску У. К. Филдза, и от этого рассудок мой отнюдь не вихрится, но осаждается в очевидном понимании — я осознал, что именно он хотел сказать про половодье, однако по тем же законам сопоставить одно с другим не мог. «Понимание таинств, — сказал он, — вызовет твое понимание в кленах» — ткнув в воздух.
Он двинулся прочь из кустов с могучим содроганьем, как вдруг остановился и безмолвно замер со мною рядом, такой высокий, худой и длинный, что я не мог разглядеть его лица, если не задирал к нему голову — С вышины донесся его знаменитый погребальный хохот, у меня аж пальцы на ногах зазудели.
ДОКТОР САКС: «Величавые Царицы злых скальных пещер сломируют в слякоти подземелья, капля… все пловцы преисподней тычут и суют костлявые ручки в железные врата Реки Пасти, подземной реки под Змеиным Холмом —»
Я: «Змеиный Холм? Вы не хотите ли сказать — там я был сегодня днем —»
ДОКТОР САКС: «Холм синих баллонов, он самый».
И с этими словами он зашагал прочь и показал, обернувшись. «Попрощайся со своим видом на песчаные холмы того, что зовешь ты своим домом, — мы отправляемся через эти кусты и вниз, на Фиби-авеню».
И трагически он повел меня через кусты. На другом конце, где Джо, я и Храппо провели как-то весь день за беготней и паря по воздуху, пока нас не затошнило и мы не ослабли, приземляясь в горячий песок, как парашютисты, — здесь Доктор Сакс поднял голову, и огромный темный орел ночи низко спорхнул, приветствуя нас яростными глазами Дяди Сэма, свинцуя на нас в серебряной тьме. «То была Птица Тантала — слетел с выше-Андовых высот Принцессы Тьерры-дель-Фуэго[107] — она отправила в его лапе с ороговелыми когтями пакетик трав, я его развернул — он придал синеватый оттенок состоянию моего текущего порошка —»
Я: «Где же все эти оттенки с порошками, сэр?»
ДОКТОР САКС: «В моей боеприпасательной хижине, мадам» (он порочно зажевал комок табака и сунул остальную плитку в свои внутренние чернокарманы на потом).
Я осознал, что мы оба сумасшедши и утратили всякую связь с безответственностью.
Орел пылал в небесах, я видел, что когти его из воды, глаза горели самумами злата, бока сплошь сверкающие серебряные слитки, светящиеся в пламени, сзади у него синие тени, стражники — видеть Орла было как вдруг понять, что весь мир вверх дном, а дно его — из золота. Я знал, что Доктор Сакс на верном пути. Я шел за ним, когда мы на ощупь спускались по мягкому песку откоса и пришли, тихонько притопывая на песке потоньше у края подножья Фиби в галофонарном свете — «Оп», — сказал Доктор Сакс, простирая руки, из коих выпала, меня окутав саваном до самых пят, огромная драпировка, а мы стояли, втаяв в черную статую экстаза. «На Дороге нет Надо? — забыл о них, не так ли — и Нинипов нет, бедный мальчонка — никаких маленьких неистовых Друинов, поросятствующих в пыли, пока не загонят спать, где бурые ужиногни тянутся по тротуару —»
«Нет, сэр».
«Вместе с тем, один из законов Кодекса тьмы таков: никогда не позволяй, чтобы тебя приметили ни по савану, ни самолично, у песков в этой звездной туши есть посланцы».
И прочь скользнул он, осаванный и мягкий, я у него под боком, склонившись, опустив голову, стремглав к следующей тени, я великий ветеран в таком деле, и Сакс уже хорошо это знает, — мы ввергаемся во тьму двора у по-следнедома.
«Наносим визит Джину Плуффу», — сказал он низким погребальным шепотом. Мы перескочили первую ограду, над фиалковыми кустами, и вышли на двор Надо, крадучись и пригнувшись — Ни звука, лишь Парад Шлягеров субботнего вечера по радио, слышен лязг тарелок, и диктора, и фанфары оркестра, и грохот громогласной торжествующей музыки, «Нет-нет, такого у меня им не отнять»[108] шлягер этой недели, и мне грустно оттого, что я вспоминаю свою мертвую Попрыгучку, которая потерялась, а потом нашлась и потом умерла, когда ее посыпали порошком от блох, и я похоронил ее на правом поле своего заднего двора у двери в погреб — на шесть дюймов закопал, она была лишь котенком, маленькие мертвые котята очень бедные.
Музыка раздается из радио Надо, хрипло и отдаленно — Мы с Доктором Саксом беззвучно скользим сквоз тени заднего двора — При следующем прыжке он возлагает руку мне на плечо и говорит: «Не стоит тревожиться — смешай свою грязь со слоновьими цветами, несокрушимый мальчик, — крюк и завиток в изгибе вечности суть живое». Все его заявления бьют меня по башке Войдите, хоть я их и не понимаю. Я знаю, что Доктор Сакс обращается к самому донышку моих мальчишеских проблем, и все их можно решить, если только я постигну его рацеи.
«Сюда заходили чумазолицые путники, приходили серо и кротко ждать у дверей в зал комиссии и консультационную кабинку Замка — всем им дали от ворот поворот».
«Когда вы туда пойдете?»
«Сейчас — ночью, — ответил Доктор Сакс, — и ты можешь быть сегодня со мной, как и с кем угодно где угодно — ради собственной безопасности —» Вдруг на нас во тьме воззрился пылкий глаз, на верхней перекладине забора. Доктор Сакс смахнул его в сторону своим тенистым хлыстосаваном. Я не разглядел, когда Глаз исчез — на миг мне показалось, что он пролетел по небу, а затем я тут же понял, что у меня в глазу вспыхивает соринка, и он опять закрылся.
Далеко впереди, пригнувшись вдоль забора, плыл Доктор Сакс и вел меня дальше.
Мы выходим на задний двор Хэмпширов, я вижу свет в окне Дики, где он рисует смешилки, которые покажет мне в воскресенье дома, когда моя мама готовит карамельный пудинг — Я знаю, что Дики ни за что не увидит своими слабыми глазами ни Сакса, ни меня. «Дрянь», — говорю я, ругая дом, — мы поссорились после случая с плотом — через три дня помиримся, встретившись мрачными и неохотными взглядами на безотзывной тропе в темноте, и обменяемся «Тенями».
Сарай Хэмпширов был темен и огромен — Сакса он интересовал, и Сакс подплыл к краю двери, мы заглянули и посмотрели на грумусный потолок, как вдруг летучая мышь вздрогнула в грезе своей и захлопала крыльями прочь, сбрасывая красные огненные шарики, которые Сакс сдул своим дыханьем, смеясь, будто маленькая девочка.
«Наш добрый друг Кондю», — сказал он бурливым аристократическим голосом, словно бы довольный воспоминаньем о своих сногсшибательных замковых другах и недругах.
На задворках дома Делоржа, где умер старик и ночью мы с Джи-Джеем боролись под дождем, вдруг вышли шестеро в черном, неся покрытый черный ящик, поставили его, а в нем мистер Делорж, который как-то на закате луж орал на нас за какой-то мяч, в катафалк, и встали черными ногами под дождем — а Доктор Сакс и я спешили дальше под лозами, решетками и теменями дворов, по Фиби проехала машина, бросая бурые лучи фар тридцатых, к моему дому и Сара-авеню, хрустя по песчаной дороге с клочками песчанообрывистых сосен, клонившимися в пределах взброшенного света угрюмо и странно Субботней Ночью — Сакс кашляет, сплевывает, скользит дальше; я вижу, что он в самом мире, все вокруг него происходит, он отзывается лишь на собственную жизнь в мире — совсем как автомеханик. Я скольжу за ним следом, кренясь и скалясь, в какой-то момент спотыкаюсь о сад камней, кренясь и скалясь, как комедианты водевиля, пьяно палящие по кулисам из утренника для сорока семи бездомных бродяг, полуспящих в своих креслах — «Му-ху-ху-ха-ха-ха», — раздался долгий, полый, погребальный раскат глубокого и скрытого хохота торжествующего Доктора Сакса. Я и сам хехекнул, сложив ладони чашечкой, в мучительно восхитительных тенях Субботней Ночи — женщины гладили снежно-призрачную стирку в саванных своих кухнях. В гонках по булыжнику Гершома вопили детишки. Сиплая женщина, услышав неприличный анекдот, возносит визгливый громкий хохот в гудящей соседской ночи, в сарае хлопает дверь. Высокий слезливый брат Берта Дежардана возвращается по Фиби с работы, шага его хрустят по гальке, он сплевывает, в плевке его сияет звездный свет — считают, что он был на работе, а он ходил пялить свою девчонку в грязном амбаре в Дракутских Чащах, они встали у грубого сочащегося влагой дерева стены, у каких-то куч детскоговна, и распинали несколько камней, он задрал на ней платье над мурашками бедер, и они оба похотливо щерились в амбаре темного сопенья — он возвращается от нее, где поцеловал ее на ветреном холме на прощанье, и отправился к дому, зайдя лишь в церковь, где башмаки его хрустели по зерни грязного цокольного церковнопола, и он прочел пару «Notre pres»[109] и посмотрел на спины внезапно ревностных колепреклонятелей, что прихорашивались в темной своей брижке, средь печальных трепещущихнефов, безмолвие, лишь эхо предкашельков и дальние скрежетки деревянных скамей, которые тянут по камню, фрррроуп, да Бог супится в верхних гудливых воздусях —
Скользя бок о бок в темных тенях ночи, Доктор Сакс и я это знали, как и всё про Лоуэлл.
6
Мы пересекаем задний двор в темном затине вишни миссис Даффи — через два месяца, когда устроят Кентуккийские Дерби, вишневый цвет расцветет — Она хотела дерево срубить, сама говорила, потому что зачем ей, чтобы кто-то за ним прятался в темноте. Прогуливаясь, рука в кармане, средь бела дня, пока все над нею смеялись, я кивал и соглашался, что глупо с ее стороны рубить дерево. Доктор сплющился в его Тень, как мимолетное; я замыкал ряды, тшш.
Мы на цыпочках перешли к ограде и чисто перескочили ее во двор моего старого дома на Фиби-авеню — Тут живет другая семья, мужчина и восьмеро детей, я быстро гляжу, пробираясь под крыльцом, на призраков, таящихся в буром мраке грабель, старых мячей, старых газет. Вверх, смотрю на свое древнее окно спальни, где некогда, внутри, при свете, я начал свой серый и седой Скаковой Круг (1934) (первый Жокей Уэстроуп) — громыхающие судьбоносные сумраки иных смертей, что мы проживали. Торжествующий смех фырчал из неохватных назальностей Доктора Сакса, когда он вел, шагая и не выпрямляясь, сквоз траву и сорняки двора — и мы перемахнули к Марканам, процыпили по садам, вышли к сумрачному бурому боку дома Плуффов и заглянули в окно к Джину Плуффу. Я увидел тень Доктора Сакса далеко впереди, поспешил следом — он искал не ту комнату, как выяснилось, спешил поскорее исправить ошибки.
«Ах!» — услышал я его (копошась и вертясь кругами, а он столкнулся со мной, обходя с другой стороны, и сила его толчка принесла нас в одном саване к окну). Там мы и встали, подбородки на подоконнике, подглядывая под футом не-теми за Джином Плуффом, читающим в постели «Журнал Тени».
Бедный Джин Плуфф — глядя в темное окно, дабы произнести речь врагу-ковбою, но сознает пустоту, там никого — нас с Саксом недурно прятала Саванная Накидка. Она свисала огромными черными бархатными складками в кубулярных тенях двора под высокой стеной. Дом мистера Плуффа был отделан бурыми досками гонга и странными закоулками вара, которые он сам, как можно было бы решить, сделал. Он спал той ночью в собственной части дома — Вероятно, ночь-другую в неделю Джин тоже там спал, как сейчас — У множества лоуэллских семейств было по нескольку домов, нескольку спален, и они хмуро бродили из одной в другую под огромными шелестящими деревьями лета Вечности. Одеяло Джин натянул до подбородка, лишь запястья торчали, а в руках он держал «Звездный вестерн» — на обложке виднелись красновато-бурые всадники, стрелявшие из серо-голубых кольтов 45-го калибра посреди молочно-снежного небесного фона, и слова «Стрит-и-Смнт», которые всегда отвлекали твой разум от красно-бурых останцев голого Запада и наводили на мысли о некоем краснокирпичном здании, отчего-то закопченном, с большой вывеской «СТРИТ-И-СМИТ», белым, грязно-белым, возле перекрестка Стрит-и-Смит-стрит в центральном районе Питтс — бургова Нью-Йорка[110]. Сакс хмыкнул, ткнул меня под ребра. Джин увлеченно пожирал глазами красивую фразу о «Пацане Вакеро Пите, скакавшем по сухому арройо в мескптовых опустошеньях плоскогорья у Иглы, а дорога на Иглу сворачивала вбок, словно извилистая змея, что юлила через кустарниковые горбы пустыни внизу, как вдруг «Крак-Оу» в скалу звонко ударила пуля, и Пит сравнялся с пылью единым взмахом избитых кустарником наштанников и звяком шпор, и лежал гихо, как ящерка на солнце».
«Как жадно молодежь рассматривает его легенды, алчным взором, — прошептал Доктор Сакс, сильно забавляясь. — И впрямь Ко-ранны взрослого глогожества обращают этот зацеп в жальчайшую убогость. Зацеп со временем вызовет в твоем уме отвращение. Зацеп называется сроком в тюрьме. Ты впадешь в такие ярости, что и не мечтал».
«Я? Почему?»
«Ты поймешь, что когда склонишь лик свой и нос твой отпадет — это так называемая смерть. Поймешь про угловатые ярости и одинокие обыски средь Зверя Дня в жарких слепящих обстоятельствах, что обращаются в гравь по часам на часах, — это так называемая Цивилизация. Скатаешь воедино свои ноги в напряженных дурманьях десяти тысяч вечеров в обществе гостиной, на хазе — это так называемое, э-э, общение. Весь онемеешь от внутренних паралитических мыслей и скверных стульев — это так называемое Одиночество. Будешь медленно пробираться по почве в день своей смерти, а за тобой гонится Русский Медведь из Редакционной Карикатуры с ножом, и в медвежьем своем объятии он взострит тебя в красноватой крови обратно к проблеску на бледном сибирском солнце — это так называемые кошмары. Посмотришь на стену пустой плоти и разбазаришься, объясняясь, — это так называемая Любовь. Плоть твоей головы отстанет от кости, оставив бульдожью Решимость торчать сквоз точку вибрежной челюстной кости чванно-челюсти, — иными словами, ты распустишь слюни по своей утренней подставке для яйца — это так называемая старость, для которой имеются льготы. Мало-помалу ты взойдешь к солнцу, и разгонишь кости свои жестко и уверенно к громадным трудам и к огромным дымящимся обедам, и выплюнешь свои косточки, болезные хуелюбые ночи в паутинных лунах, дымку усталой пыли ввечеру, кукурузу, шелк, луну, перила — это так называемая Зрелость — но ты никогда не будешь так же счастлив, как теперь, в своей невинной бессмертной ночи мальчишества под одеялом, пожирая книги».
Джин не отрывался от чтения — мы некоторое время любовно смотрели, как вздевалась его прогнатическая челюсть, как опускался его орлиный нос, едва не удушая его экстатический рот своим тощим раундом дыхания, что свистело сквозь — Джин и впрямь перся от доброй журнальной байки. «Ничё мне так не нрацца, напаря, как навернуть кишки на добрую порцайку «Звездного вестерна», или вестернов Пита Койота, или «Тени», когда темно, он обыходит со своим соральным хмехом в тени Хранилищ Банка, да —» (временами Джин, чтоб сымитировать прозу макулатурных журнальчиков, начинал говорить, как У. К. Филдз). Вот что сказал он мне в тот день, когда свел меня вниз в бурый мрак погреба в унылом отцовском доме и мы нашли «Тени», и «Захватывающие детективы», и «Кладези»[111], валявшиеся в опаутиненных ларях. «Развей себе ума, мачик мой», — говорит Джин, вспомнив строчки из какой-то морской байки «Кладезя».
Вперед движутся Тень Сакс и я, к тому, что еще чернее в ночи дальше — Мы огибаем дом Пакинов, быстро скользим без прозрачности, но смутно и без звука вдоль ограды через дорогу, у дома Бунго, ныряем под громадные ревы огромного дерева над нами (все еще гудящего своими насекомыми «я» насчет потопного возбуждения) и медлим, лишь миг, глядя на мой дом и отдавая ему дань… огни коего, субботней ночью, были теперь трагически темны, я знал: что-то не так. Нет ничего хуже огромного лица домов в слезах, семейного дома, в срединочье.
7
«Не бойся зеленой потери — всякая веточка на твоем церебулярном древе страсть как хочет к тебе вернуться сейчас же. Никакой особой утраты не будет в употреблении потери — точно так же никакого прибытка в употреблении прибытка, привычка прибытка, привычка потери — во все и каждый миг тебе тяга оставаться взрослым, даже когда пи-рад проходит мимо — ты займешь свое место на иерархических полках овощеизированных небес с венком морковок в волосах и все равно не поймешь, что страдал от столь сладких желаний, — в смерти своей ты познаешь смертельную часть своей жизни. И переобретешь всю ту зелень, и бурое».
Так вот Доктор Сакс наставлял меня, пока мы вихрились дальше во тьму мимо моего дома — Ах! вот же моя мама, ходила к Пэренту за покупками, поздно, купила лишних дополнительных свиных отбивных к ростбифу, печеную фасоль (с патокой), вареную ветчину, французский хлеб — миску грецких орехов к праздничным выходным — колбасу и яйца на утро субботы и crpes с вермонтским кленовым сиропом — большое вареное рагу на суботний обед — фасоль с ветчиной на субботний вечер — но теперь, на этом вот стыке, она понимает, что Замше с Папашей придется в доме устраивать междусобойчик, и Бланш придет, и еще остальные, старый Джо Фортье, вот она и кинулась опрометью к Пэренту закупать мясного ночного закусона (теперь 9 вечера) — она спешит, с большими праздничными пакетами, на крепких крестьянских ногах, не колеблется, как матери Мексики спешат босиком под дождем с младенцами, увязанными в шали шариками. Сакс и я не вылазим, прячемся в тенях забора Кунго посмотреть, как она пройдет — Мне хочется подбежать и обхватить ее руками — Но в саване Сакса я застыл в объективное унижение и лишь стою и гляжу на свою маму, просто едва ли крошечный, теневидный, однако больше ликующего хехе исторгается из меня — По улице, я вижу, рядом с нею идет ее Ангел-Хранитель. Это огромный ангел, очень серьезный, слегка обиженный, рот у него книзу, но великие сияющие крылья, что роняют богатые ливни прохладного пламени, которое катится и дроздит по булыжнику Гершома — Мама проходит мимо совсем рядом, тут любой старый ангел-хранитель сгодится, и она их благословит, когда настанет ее время, Мать Святая, Благословенна в Небесах —
«Есть старая странная поговорка, мальчик мой, — в странствиях своих из одних джунглей в другие в зловонных топях Юга, и в переходах своих по Плоскогорьям Золотого Севера, мне выпадало довольно случаев признать эту истину: землею владеют женщины, небесами они тоже владеют — это тирания без речей — и без мечей —»
А вот и Нин, спешит с Гершомского холма от яркостей субночевой Муди и зовет мою маму: «Неу Ма-а-а, arrend mu» — «Эй, Ма-а-а, подожди меня») — и крик ее звенит с криками сотни других дочерей в воздухе, дикие кучамалы старого тоскливого блюза вечерне-солнце-сядет выдь-мамуся-к-речке, усталая труба, что должна трубить в блюзах маленьких мальчиков, когда они свешивают головы с поребрика и слышат, как их Ма зовет-надрывается — Рёв-Луна сияет у сосны Банкса в Потакетвилле.
И вот моя сестра догоняет Ма, и они спешат домой, беседуя о Сестре Терезе в монастыре и Бланш, и сколько новые чулки стоят на витрине, и — на самом деле — МА: J'achetez des beau poids — (Я купила хорошего гороху) — (роется) — gard, (гляди) —
НИН: Ooooh je veux le plus belle tite robe aujourdhui Ma! — (Ой, я такое красивое платьице сегодня видала, Ма!) — a l’ava des belles boules d’or sur une epaule — (у него красивые золотые шарики на одном плече) —
МА: Way — way — des boules d’or — pi? (Ага, ага, шарики золотые, и?)
МИССИС БИССОННЕТТ (вытряхивая с крыльца половую тряпку): Ауооо Madame Duluoz — Angy? — ta achetez ton manger tard! (Айюуу, миссис Дулуоз, поздновато же вы за покупками!) — Хийя хийя! (смеется)
MA: Oui Madame Bissonnette — j’ m'ai faite jouer un tour (Да, миссис Биссоннетт, затуркалась я) — (Потом мы жили в квартире миссис Биссоннетт, шесть комнат) (угол Гершома и Гарнье-стрит на Вершине Холма Города Фей) — Мы с Доктором Саксом проползли сквоз жужжащую арлетарскую многоквартирную ночь, слыша тысячу голосов, тысячу приветствий и замечаний в воздухе мартовской ночи — гул катящихся шаров из кегельбана, там в дверях мой папа, говорит с Заггом, потакетвилльским городским пьяницей, который походил в точности на Хью Херберта и шатался везде, покачиваясь и оря «Вуу Вуу!»[112], потому что знал это, но был очень-преочень пьян — В общем, Загг с жеваной сигарой в роже собачится с моим папой о том, как он выиграл высокий балл, выбил 143, и выиграл приз за высокий балл, а папа мой улыбается и говорит: «Я знаю, Загг, черт бы тебя побрал, я знаю, что ты выбил 143, — я видел это по каждому твоему броску вдоль канавки — и видел на той японской таблице, которую ты вел — ха ха ха ха! (кашл, кашл) — Зазз, все на-мана, не стану держать на тебя зла» и выше, в окне за сеткой верхнего этажа Клуба, старый Джо Фортье, папашка Джо, который играл в пул с Сенатором Джеком Трепачом, смотрит вниз на Эмиля и Загга во дворе и голосит: «Ххосподихристе, что это вы, блядь, босяки, там внизу устроили! Emil, poigne le par l'fond d’culotte pis leuve le ici, on va y'arrachez la boutelle… (Эмиль, хватай его за жопу за штаны да сюда давай подымай, мы у него пузырь отберем)… Zagg vieux chain culotte va't'couchez!!» (Загг, засранец ты старый, вали в кровать!) — В лавке Блезана сгрудились двенадцать парней у китайского бильярда, раскачивают ее — кое-кто пролистывает «Тени», и «Операторов Пять», и «Детективов в масках», и «Жуткие истории»[113] — («Жуткие истории» были такая дичь, там землю завоевывали мхи, реки мха текли нас поглотить). Тень Сакс и я вжимаемся в стену переулка между лавками Ленуара и Блезана, смотрим, слушаем, тыща завывающих развлечений в живой человеческой ночи. У Пэрента через Муди внутренние проблески самого большого мистера Пэрента, который помахивает своим мясницким ножом у прилавка окороков, по колоде резаком, фуап, мистер Пэрент, с его огромным благодушным и розовым лицом, говорит, и притом улыбается: «Oui, Madame Chevalier, c’est un bon morceau d’boeuf» — (Да, миссис Шевалье, это хороший кусок говядины). Висящие колбасы и радость золотого внутри субботней ночью — Я вспоминал холодные, пронизывающие октябрьские ночи, когда раскачиваются огни лампы и листья летят, угол Муди и Гершома, лавка Пэрента бросает свое материальное золотое сияние поперек тротуара с его несколькими заброшенными упаковочными ящиками перед входом — как вдруг видишь, на одном сидит пацанчик, жует «О Генри» и «Мотор»[114].
«Вся твоя Америка, — говорит Сакс, — как плотный бальзаковский улей в драгоценной точке».
И вдруг, прямо тут, без никакой предварительной причины, он взбесился и вроде бы как-то взорвался, или изрыгнул, словно бык, готовый выблевать пять галлонов крови: «Блё-хё-хё-ха-ха-ха, — извергает он, громадно, — Муи-хи-хи-ха-ха», — продолжает он, зайдя с другой стороны, сметая меня с ног страхом — Я подскакиваю на два фута, увертываясь от косы его хохота — Затем вижу, как опускается его гигантская ухмылка, а он хохочет опять — и издает свой погребальный шип: «Фнаф-фнаф-фнаф-фнаа, — говорит он, — это ночь уничтоженья Змея. — Колдун Зла с его ниттлингенскими болегномами, ущербными Декадентскими Голубистами в их подушках и книгах мертвых, кровососущими неаграрными хлопомахами и аристократами черного песка, и со всеми преданными ему чудовищами, пауками, насекомыми, скорпионами, ленточными змеями, черными полозами, слеполетучими мышами, тараканами и синими червями Слизня — сегодня взрывающаяся голова сметет вас с ним вместе — розам травы известны лучше, чем вам, — вы рассыплетесь веером в любовных письмах, сдутых с аэроплана, выкованного в центре моей земли».
Я содрогнулся, слушая его, не зная, о чем он, неспособный понять. Гуськом по-индейски пробирались мы сквозь упадавшую тень на улице и прыгали через дворы, парк, дворы, выходили и примешивались к саванам железного «забора Текстильного на Риверсайде —
«Узри же их, — говорит Сакс, — твои поля, твою темень, твою ночь. Сегодня мы объединим червей в одном котле уничтоженья».