Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир

Опять было очевидно, что Фруктов из великодушия не желает что-либо оспаривать или даже однословно оценивать. «Как же! Опыты и идеи! — проворчал про себя Шеврикука. — Это в какой-нибудь добрострадательной или благорасположенной стране, где на каждом углу пиво и копченые сардельки, да за нормальную плату, хороши опыты и идеи, они там благора зумные и добавят к съеденной сардельке две свежие, да еще и с горчицей и с маринованной спаржей, а у нас идеи будут непременно вселенские, несуразные и взбалмошные, а уж опыты, коли начнутся…» Тут Фруктов как бы хмыкнул, демонстрируя свой скептицизм, и заставил Шеврикуку насторожиться.

— Вот! Вот! Вечно вы скептик! — воскликнул Куропятов. — К опытам и идеям мы еще вернемся. Да, вы скептик, и ворчите, и многим недовольны. Но это все не только проявление особенностей вашей натуры и шевелящихся в ней генов, но и следствия Смуты. Вот опять Ключевский. По мнению историка, тревоги Смутного времени разрушительно подействовали на политическую выправку общества, все только и жаловались на свое обеднение, разорение, злоупотребления властей, на то, от чего страдали и прежде, но о чем терпеливо молчали. Читаю текст: «Недовольство становится и до конца века остается господствующей нотой в настроении народных масс. Из бурь Смутного времени народ вышел гораздо впечатлительнее и раздражительнее, чем был прежде, утратил ту политическую выносливость, какой удивлялись в нем иноземные наблюдатели XVI в., был уже далеко не прежним безропотным и послушным орудием в руках правительства». Что же, уважаемый Афанасий Федорович, вы не признаете справедливость и этого наблюдения? Вот вы теперь ворчун и скептик, а раньше, в благодушные времена, были, говорят, смирный, именно безропотный и послушный.

— Кто говорит? — хрипло вырвалось вдруг из Фруктова.

«Вот тебе раз!» — опять насторожился Шеврикука.

— Ну мало ли кто… Я это так, — Куропятов махнул рукой, том Ключевского ею был уже отпущен. — Вы мне как раз и приятны тем, что ворчун и скептик. Ваш сосуд с ликером уже пуст? Нет? Ну что ж, тогда будем.

И собеседники испили удивительный ликер. «Он как будто бы дамский», — вспомнил Шеврикука.

— А вот вы, Афанасий Федорович, смогли бы стать Самозванцем? — спросил Куропятов.

Фруктов промычал невнятное.

— Я понимаю, — сказал Куропятов, — такое предложение вам довольно неожиданное. Но ведь и заманчивое. Эх, да погулять, да прогреметь, да еще и с Мариной Мнишек! А? Каково!

«А потом и стать распотрошенной куклой, — чуть было не вступил в разговор Шеврикука. — А Марина-то была и страшна, и стерва».

— Положим, — продолжил Куропятов, — самозванцы теперь не так нужны, а может, и невыгодны. Иное время. Тогда пресеклась династия, Григорию Отрепьеву надо было лишь объявить себя царевичем Дмитрием и тем самым династию, а она-то дадена от Небес, возобновить. Нынче династия как будто бы не пресекалась. Ее просто нет.

Фруктов промычал.

— Ах, вы имеете в виду март дурного года, — сообразил Куропятов. — Но это так далеко от нас.

Фруктов теперь хмыкнул, а правая его нога, водруженная на левую, подскочила, будто по ней ударил молоток невропатолога, и произвела качательное движение, то ли скептическое, то ли назидательное. Позорящий Шеврикуку шлепанец еле удержался на пальцах Фруктова.

— Я понял вас, Афанасий Федорович, — воодушевился Куропятов. — И на наших глазах попытались прекратить династию, только особенную. И вроде бы прекратили. Но теперь-то уж как будто и совсем нет нужды в Самозванцах. Ага, я вижу, вижу, вы улавливаете противоречие в моих словах. Я только возбуждаю в вас желание стать Самозванцем, а сам…

— Я знаю, — четко и даже торжественно произнес Фруктов, — кто мог бы стать Самозванцем.

— Да? — растерялся Куропятов.

— Он в нашем доме, — заключил Фруктов.

И взглянул туда, где невидимый стоял Шеврикука. Но, может быть, Шеврикуке это померещилось. А Фруктов (тень Фруктова, тень, объяснил себе Шеврикука) уже тянул бокал в направлении бутылки с ликером. Напиток был Фруктову уважительно предоставлен и тотчас же выпит, но теперь уже без церемоний, глотком.

Беспокойство ощутил Шеврикука. Тень Фруктова опять вела себя несносно, стала неприятна Шеврикуке, и когда мямлила нечто, и когда хмыкала, мычала и уж тем более когда произносила внятные слова. При этом Шеврикуке казалось, что из него вытягивало что-то и это что-то уходило, остужая его, явно к Фруктову, в него же притекало чужое, прежде никак не свойственное. Однажды Шеврикука почувствовал, что нижняя губа его потянулась вверх, а пальцы стали трогать переносицу, проверяя, на месте ли очки. Сразу же Шеврикуке вспомнилось знакомое привидение. В озорстве оно заняло чужую личину и не могло вернуться в свою собственную…

— Но обратимся к мыслям об опытах и идеях, вызываемых тревожными временами, — предложил Куропятов.

— Российские идеи в тревожные времена всегда вселенские, несуразные и взбалмошные! — без запинки выстрелил Фруктов. — А уж наши опыты, коли…

Но Шеврикука его речь прекратил. Рывком уволок Фруктова сквозь стены и в межстенье существование привидения прервал до поры до времени, пообещав себе, а может быть, и Фруктову, к кому сразу же испытал и сострадание: до поры до времени, до поры до времени. В руке Шеврикуки трофеем остался бокал из буфетных богатств Куропятова, и он посчитал необходимым вернуть хрусталь бакалейщику. Пропажу собеседника Куропятов, похоже, не заметил, он заполнил свой бокал и бокал, ему явленный, и предложил креслу исчезнувшего Фруктова обсудить возможности карьеры Самозванца в нынешний сезон, но теперь уже совместив эту карьеру с превратностями налоговой и таможенной политики.

37

«Коли завел привидение, то изволь за ним приглядывать. И уж умей с ним совладать!» — отчитывал себя Шеврикука. Но ярь в нем не угасала. Напротив, разгоралось желание действовать и рисковать. Хватит, посидел кротким, благопослушным паинькой с пушистым, ласковым мехом. Но уберегся ли, укрылся ли от чего-либо? Не стоит обольщаться! Хватит! Страдать, в конце концов, придется ему, а не кому-либо. Шеврикуке стали являться слова, доводы, какими хотя бы для самого себя можно было оснастить, обосновать оправдания его приближающихся решений, и, наверное, эти слова ненадолго успокоили бы его, но благоразумия ему не придали бы. Но он уже и не мог сидеть в одиночной камере благоразумия.

Но все же осмотрительность положил не отменять. Вынужден был за неимением временно отстраненной от дел за проказы и самодовольство тени Фруктова портфель Петра Арсеньевича исследовать сам. Но именно как бы бегом и на глазок. Частично, на ощупь. За Мопассановым укрытием портфель как стоял, так и стоял. И лежало в нем то, что лежало прежде. Наглец Продольный в него не проникал. Исследование на этом было прекращено. Замок защелкнут. «А что же ты не стал искать доверенность, бравый удалец?» — спросил себя Шеврикука. Тут он и принялся отпускать комплименты осмотрительности. А сам загонял в угол немоты мысль о том, что он теперь жаждет отыскать странное распоряжение Петра Арсеньевича и страшится отыскать его. Как бы не открылось в том распоряжении, или завещании, или доверенности нечто такое, что коренным образом изменило бы его, Шеврикуки, положение и побудило бы к поступкам, к каким он не был готов.

К облегчению Шеврикуки, его отвлек сигнал Пэрста-Капсулы. При свидании эксперт по катавасиям и связник в цепочке Радлугин — Шеврикука, забывший по причине легкомысленных увлечений или же собственного остропривлекательного занятия исполнить в прошлый четверг в девятнадцать ноль три роль «дупла» у ресторана «Звездный», нынче доставил Шеврикуке два донесения доброжелательного наблюдателя. Ни единого упоминания о хождениях по Землескребу привидения в листах Радлугина опять не было. Но, скорее всего, строптивец Фруктов и впрямь лишь собеседовал с Куропятовым и распивал ликеры. Оно и хорошо. С удовольствием описывал Радлугин гороховый суп и сокрушался по поводу того, что более из Пузыря не протекали ни супы, ни кисели. Сокрушения его были вызваны отсутствием причин и обстоятельств для дальнейших наблюдений за тем, как добродетельно или же, напротив, граждански безобразно останкинские жители вели бы себя в условиях протекания т. н. Пузыря. Но он, Радлугин, начеку, авось Пузырь протечет еще хоть однажды. Исчез из Останкина, впрочем, он и прежде вблизи Землескреба не появлялся, подозрительный субъект в пальто с поднятым воротником, кепке и c трубкой во рту, поверхностно и, скорее всего, ошибочно признанный жителями инспектором Варнике. И этот якобы Варнике, если опять осуществится вблизи, будет непременно взят под опеку. В деликатной приписке к последнему донесению содержались запросы личного свойства. Радлугин спрашивал, целесообразно ли ему и его супруге перейти служить из государственного банка в коммерческий банк «Сцилла и Харибда», не корысти ради, а для усовершенствований жизни (напомню, супруга Радлугина трудилась контролером в сберкассе, сам же Радлугин чинил счетные аппараты). И целесообразно ли Землескребу втягиваться в приватизацию жилья или это затея фарисеев и колонизаторов?

— Целесообразно! Передай Радлугину: целесообразно! — сказал Шеврикука Пэрсту-Капсуле.

Сказал, как швырнул. А швырять не было причин.

Пэрст-Капсула стоял.

— Желаете о чем-либо спросить?

— У меня томление, — сказал Пэрст-Капсула.

— Сверловщица с тормозного завода?

— Нет, — покачал головой Пэрст-Капсула. — У меня томление всей сути.

— Это как же?.. Всей сути?..

— Да. Именно так. Но вы не в состоянии выслушать. Поэтому я не буду сегодня говорить, — сказал Пэрст.

— Как считаешь нужным.

— Об одном обязан сообщить. Но оно, скорее всего, не связано с томлением.

— Сообщи.

— Проросла капсула.

— Какая капсула?

— Та, в которой должен был сидеть я. В основании Оптического центра.

— Его построили?

— Нет. Его и не начали строить. Идет свара. Кому строить и владеть. Но капсула проросла. Независимо от свары.

— Как и чем?

— Железные побеги и на них железные листья. Похоже, в рост пошли пробки от пивных бутылок. Отправленные подарком грядущим поколениям.

— Зачем пивным пробкам-то расти? — удивился Шеврикука.

— Их тогда с досады хорошо унавозили неразумные строители, полагавшие найти в закладочной капсуле валюту или драгоценности.

— Ах, ну да, конечно, — вспомнил Шеврикука. — Ну и что?

— Неприятно.

— Это чем-либо чревато для тебя? Могут возникнуть осложнения?

— Пока не знаю.

— Узнай, — сказал Шеврикука. — Или не бери в голову. Мало ли у нас что и чем расцветает.

— И все-таки неприятно.

— Б. Ш., Белый Шум, более в Землескреб не врывался, — сказал Шеврикука. — Ты вернулся потому, что не ждешь нового появления Белого Шума? Или выяснил, что его появления для тебя не опасны?

— А вот это вы не берите в голову, — сказал Пэрст-Капсула и тут же осекся, возможно заметив, что Шеврикука удивился резкости тона подселенца, и продолжил: — То есть не берите в голову мои состояния. Я сумею себя сохранить. Я буду и здесь. И у подруг. А Б. Ш., может быть, появится в Землескребе нескоро…

— Даже так?

— Появится кто-то другой… Возможно, Тысла…

— Это что еще за Тысла?

— Вот увидите сами.

— Ты что-то знаешь?

— Я могу лишь предположить… Я вам нужен? Или я пойду?

Движения Пэрста-Капсулы были суетливыми, нервными, будто полуфаб куда-то опаздывал. Но при этом Шеврикука чувствовал, что Пэрст-Капсула ожидает его вопросов. «Нет, спрашивать его сейчас я ни о чем не буду», — решил Шеврикука.

— Иди, — сказал он.

В спину уходящему глядел, досадуя на самого себя. Их отношения с Пэрстом-Капсулой изначально сложились так, будто он, Шеврикука, был всадником на белом коне, а Пэрст-Капсула состоял при нем либо оруженосцем, либо стремянным. А то и просто мелким услужителем. Шеврикука находился как бы выше Пэрста-Капсулы и словно бы покровительствовал ему, а уж обхождение его с Пэрстом было часто высокомерно-снисходительным. Конечно, имелись причины, по каким между ними, полагал Шеврикука, было необходимо расстояние. А возможно, и стеклянная преграда. И это расстояние устанавливалось тем, что они с Пэрстом-Капсулой будто бы находились на разных высотах существования, при которых уместными и приемлемыми для Пэрста-Капсулы оказались покровительство Шеврикуки и его высокомерно-снисходительные действия и слова. Так все само собой вышло по установлению Пэрста-Капсулы, с тем он и возник вблизи Шеврикуки, и это положение, наверное, отвечало необходимостям его жизни или игры, но оно и Шеврикукой было признано удобным и необременительным. Он к нему привык. А потому изменения интонаций вроде нынешнего: «А вот это вы не берите в голову», — нарушающие этикет отношений, казались Шеврикуке резкостью не по чину. А то и дерзостью. Некие же вздохи Пэрста — сначала о бурках, затем о подругах, теперь о томлении всей сути и проросшей капсуле — могли восприниматься неоправданными попытками Пэрста-Капсулы изменить отмеренное им же расстояние и перевести Шеврикуку из покровителя в сопереживателя, а потом, глядишь, и в душевного, а то и в закадычного друга. Такое Шеврикуке не могло понравиться. Но не был ли он несправедлив и своим невниманием, намеренным нежеланием в суете выслушать прибившееся к нему существо, пожалеть его или пособить ему в чем-либо, хотя бы словом, не вызывал ли он у Пэрста-Капсулы чувства досады, боли или тоски? Конечно, обстоятельства вынуждали Шеврикуку быть с Пэрстом-Капсулой настороже, и все же… И все же. Нехорошо выходило, нехорошо…

И теперь получилось так, что он Пэрста-Капсулу отогнал, а ведь тот будто бы хотел сообщить ему сведения хотя бы о ретивом исполнителе Б. Ш. и свежей фигуре — Тысле, неважно как добытые, но несомненно для Шеврикуки нелишние…

38

Надо отправиться на улицу, толкнуло Шеврикуку желание, и побродить. И подумать. При этом ему померещилось, что желание это отчасти и не его собственное, что он получил приглашение выбраться на прогулку, а с приглашением даже и намек — будто для сегодняшней прогулки будут особенно приятны тропинки Звездного бульвара у поворота на проезд Ольминского. Приглашение и намек должны были бы вызвать протест или неприятие Шеврикуки, но он предположил: не приглашает ли его новоявленная (или новоявленный?) Тысла?

Нет, приглашение было направлено не Тыслой.

На тропинках Звездного бульвара Шеврикуку поджидала дама в мантилье. Она не то чтобы поджидала, она как бы прохаживалась, пребывая в тихой грезе или в элегических настроениях, вызванныхсиними влажными сумерками, и никого вокруг не видела. А может быть, и не элегии звучали в ней теперь, а привели ее к проезду Ольминского печаль и неотложное горькое дело. Дама была в темных, закрытых одеждах, плотных, пожалуй, слишком теплых и для ночей на берегах Гвадалквивира, и для сумерек нынешнего московского лета. Конечно, и гипотетическая Тысла могла выйти к Шеврикуке, вдруг она родилась в мантилье или же ее воспитывали в темных одеждах. Но Шеврикука очень скоро сообразил, что поджидает его Дуняша-Невзора.

— Отчего мантилья? Отчего такие строгие линии? Отчего все мрачное? Будто какая драма! — начал было он тоном легким и ироническим. Но вдруг выпалил всерьез: — Что-нибудь случилось с Гликерией?

— Почему с Гликерией? — поинтересовалась Дуняша. — Почему не со мной?

— Не знаю, — смутился Шеврикука. — Взял и подумал о Гликерии. И ляпнул! Экая глупость! Самому странно.

— Значит, ты о ней все время думаешь, — уверила его Дуняша. — Противна она тебе или прелестна, но ты о ней думаешь. Ты сейчас просто испугался.

— Ну конечно! Вам показалось, — возразил Шеврикука. — У вас к этому расположены мысли.

— Ты предлагаешь вести разговор на «вы»? — удивилась ДуняшаНевзора. — На «вы» так на «вы». Эко вы растерялись из-за своего испуга и даже, видимо, рассердились на себя. Это пройдет.

— Уже прошло, — согласился Шеврикука. — Так что у вас за драма?

— Драмы нет. Есть осложнение обстоятельств, и более ничего.

— Надо понимать, в холодную вас не отправили…

— Пока нет.

— Не завели ли вы в приложение к мантилье еще и кастаньеты?

— Если и завела, то взять их с собой сегодня повода не было.

— Стало быть, приглашение меня на прогулку было исключительно деловое.

— Разве приглашение? Так, робкое, тихое воздыхание о деле. Или напоминание о нем. Вы же согласились стать проводником.

— Было произнесено: «Ни о какой услуге просить мы у вас не будем».

— Произнесено сгоряча.

— Возможно, что и я именно сгоряча вызвался быть проводником. А теперь пыл пропал. И у меня произошло осложнение обстоятельств.

— Шеврикука, ты ведь и сам знаешь, что ввяжешься в наши дела.

— Не вижу никакой корысти. И никакой выгоды.

— А тебе и не нужна корысть. А все равно ввяжешься.

— Я полагаю, придумано и дело, в числе прочих, в связи с ним госпожа и направила ко мне барышню-служанку, — сказал Шеврикука.

— Да, — согласилась Дуняша. — Есть и частное дело. Добыть для Гликерии Андреевны некий предмет. Или даже два предмета. Но сначала один. В известном доме на Покровке.

— Это дом Гликерии. Она в нем хозяйка.

— Кабы так. Ей не все доступно. И не все разрешено. А многое и запрещено. Нарушения запретов вызовут кары. Случайное же лицо может коснуться того, что теперь необходимо Гликерии. С этим делом госпожа ни к кому не направляла служанку.

— Так, — кивнул Шеврикука. — Еще что?

— Один из предметов — бинокль.

— Бинокль?

— Бинокль. Театральный.

— Отчего же не с броненосцев? Отчего же не для наблюдений за эскадрой Нельсона?

— Театральный, — сказала Дуняша. — Успокойся. Театральный. Перламутр, кость, медь. Наблюдали сквозь него за трагедиями Озерова и танцами Истоминой.

— А второй предмет?

— Сразу тебе знать и второй, как же!

— Ясно. Первый — крючок с червяком.

— А ты его уже и проглотил.

— Предположим. Но он не впился мне в губу. Я его могу откусить. Могу даже и переварить.

— Дело твое.

— Хорошо, — сказал Шеврикука. — Бинокль Гликерии Андреевне я добуду.

— Благодетель ты наш! Я ли в тебе сомневалась!

— Дальше что?

— Между прочим, на тебя положила глаз Увека Увечная.

— Один глаз? Два, три? Сколько у нее теперь вообще глаз? Я ее давно не видел. Толком и не знаю, какая она.

— Увидишь, — сказала Дуняша-Невзора. — Как бы мы этого ни не хотели, но ты ее увидишь. У нее два глаза. Как у меня. Как у тебя. Как у Гликерии.

— Увижу так увижу, — сказал Шеврикука. — А вам что, будет неприятно, если я ее увижу?

— Нам все равно. И не станем же мы хватать ее за платье. И может, какой толк выйдет для нас из вашего с ней свидания.

— Это где же?

— Есть сведения, что под маньчжурским орехом.

— Даже так? Ладно… И, стало быть, нынешний разговор со мной предпринят без всяких просьб и пожеланий Гликерии Андреевны?

— Если она узнает о нем и поручении добыть бинокль, она может и прогнать меня. Она в обиде на тебя, Шеврикука. Зачем надо было дразнить ее напоминанием о дурной клятве?

— Но клятва была.

— Была или не была, кто знает. И клятва ли? Может, некое вынужденное обещание. Или обязательство, вырванное обманом, страхом, болью, боязнью принести беды другим. Или вызванное несуразностями обстоятельств жизни.

— Всему нужно найти оправдания.

— Но великодушно ли было с твоей стороны напоминать женщине о ее… о тяготящих ее обстоятельствах?

— А может, я тогда самому себе напоминал о дурной клятве, чтобы не втравиться в совершенно ненужную мне затею…

— И все же втравишься, втравишься!

— И клятва та уже приводила к действиям, добру не служившим…

— Не клятва! Это не клятва!

— Ну, пусть даже и обязательство… У меня иные житейские правила, и я не хочу…

— А если Гликерия Андреевна желает освободиться от этого обязательства, оно ее тяготит, оно ее губит, но сейчас есть возможность освободиться от него, отчего же ты, Шеврикука, не хочешь помочь ей в этом?

— Не верю я в то, что она сама желала и теперь желает…

— А ты поверь! Ты несправедлив, ты неправ, Шеврикука, и ты сам понимаешь это!

— У Гликерии Андреевны — свое. У меня — свое.

— Ведь ты же думаешь о ней! И не перестаешь думать!

— Бинокль я для нее добуду. Если такой бинокль есть. И все.

Шеврикука замолчал. Он знал Дуняшу-Невзору и полагал, что она не выдержит и сразу же примется говорить и о втором предмете. Но молчала и Дуняша.

— У вас там все по-прежнему бурлит и клокочет? — спросил Шеврикука. — Крушат казематы и с цепей срываются?

— Да. Бурлит и клокочет. Но не по-прежнему, а куда круче.

— Мрачные непрошеные гости в ваши Апартаменты более не являлись?

— Пока не являлись. Однако все это — наше. Но — не твое! — резко сказала Дуняша.

— Именно так, — согласился Шеврикука. — А потому, если нет еще каких дел, можно и разойтись.

— Да, — кивнула Дуняша. — И разойдемся.

— Когда добуду бинокль, не знаю. Вдруг и завтра. А то уйдет и неделя.

— Не тяни.

— Вы явитесь за ним? Или мне дать весть?

— Дай ты.

— Хорошо.

И разошлись.

— Погоди! — остановила Шеврикуку Дуняша. — Увека Увечная рвется в Самозванки. В Марины Мнишек! Имей в виду!

— Мне-то что? — холодно сказал Шеврикука. Хотел было поинтересоваться, не носили ли мантильи в Венеции на известных маскарадах, все скрывавших и всех уравнивавших, и не пригодится ли мантилья и зимой в Оранжерее. Но раздражать Дуняшу не стал.

«Бинокль добудет Пэрст-Капсула, — решил Шеврикука. — Если бинокль и впрямь есть».

Утром о бинокле было сказано Пэрсту-Капсуле. Пэрст выслушал Шеврикуку с вниманием, кивнул, мол, буду прилежным. О томлении всей своей сути он не счел нужным напоминать Шеврикуке, а может быть, томление временно не тяготило полуфаба или было отменено поручением. Шеврикука туманно намекнул на то, что в доме Тутомлиных на Покровке возможны и занимательные прогулки для любопытного, конечно, существуют сложности и опасности, а потому отваге и зоркому глазу там должно сопутствовать хладнокровие. Пэрст-Капсула опять кивнул: да, понял, буду прилежным.

В одиннадцать вечера бинокль был доставлен Шеврикуке.

Милая штучка, думал Шеврикука, разглядывая бинокль, конец восемнадцатого, светло-палевый перламутр с переливами, бронза (или латунь?), винт — не из платины ли, а поставишь на стол — будто две башни с мостами, два донжона. Откуда его привезли? Из Германии? Из Франции? Из Голландии? Наверное, из Франции, раз донжоны. Именно для трагедий Озерова и танцев Истоминой. Милая штучка, милая…

— Внутри него нечто есть, — сказал Пэрст-Капсула.

— Ты его разбирал?

— Нет. Но внутри него есть нечто. Я вижу это.

— Бинокль лишь футляр?

— Нет. Бинокль и есть бинокль. С ним можно идти в театр и теперь. Но внутри него помещено нечто, не имеющее к нему отношения. Оно твердое, и я могу…

— Не надо, — быстро сказал Шеврикука. — Это не моя вещь. Я лишь оказываю с твоей помощью мелкую услугу знакомым.

Произнеся слова о мелкой услуге, Шеврикука почувствовал неловкость. Не обидел ли он и сейчас Пэрста-Капсулу небрежным унижением степени важности услуги, не признал ли тем самым его мальчонкой на побегушках?

— Полагаю, что поиски предмета не были легкими, — ответственно выговорил Шеврикука, — а потому прошу принять мои признательность и благодарность…

— Да, легкими не были, — согласился Пэрст-Капсула. — Прятавший знал, куда положить бинокль. Но я не жалею о прогулках по дому. Хотя, как вы знаете, я был там не впервые. Но в прошлый раз было не до прогулок.

— Я догадываюсь, — кивнул Шеврикука.

— Вы были правы. Любопытному и умеющему проникать там доступны занимательные открытия.

Было очевидно, что занимательные открытия Пэрстом-Капсулой совершены, он не прочь, коли возникнет в этом нужда, Шеврикуке о них поведать, но готов и помолчать. Шеврикука чуть было не принялся расспрашивать следопыта и добытчика антикварно-исторических вещей и потрепанных портфелей о покровских открытиях, но сообразил, что проявит себя личностью неосведомленной, малосведущей, возможно, потеряет в глазах Пэрста-Капсулы лицо, да и все, связанное с Гликерией, он желал от себя отдалить, а потому лишь спросил, и то как бы между прочим:

— И по лабиринту Федора Тутомлина погулял?

— Был и в лабиринте. Бинокль не из лабиринта. Лабиринт шутейный. Для глупых. И не умеющих считать. Паутина, сплетенная лишь с тремя подвохами.

— Так оно и есть, — важно, как бы подтверждая знания Пэрста-Капсулы, согласился Шеврикука.

На память ему пришел заросший щетиной ушастый мужик, преподнесенный на днях телевидением и пробормотавший: «От синего поворота третья клеть… Четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Не увиделись ли Пэрстом-Капсулой синий поворот и бирюзовый камень? Но сейчас же ушастого мужика отогнало от Шеврикуки иное соображение.

— А ведь у Петра Арсеньевича была палка… — прошептал Шеврикука. — Я его всегда видел с палкой. Или с посохом. Или с тростью.

На посохи опирались коричневые странники, добытые Пэрстом-Капсулой в марьинорощинском раскопе. «Трость» — Шеврикука вписал вчера в клеточки кроссворда, уважив вопрос: «Оружие истинных джентльменов».

— У Петра Арсеньевича… была палка… — говорил Шеврикука вслух сам себе. Но добавил и для Пэрста-Капсулы: — У знакомца моего… того, что на Кондратюка… чей портфель ты… У него была палка… Набалдашник с инкрустацией… А ведь он мог держать что-нибудь в набалдашнике. Или в самой палке… Как в покровском бинокле…

— Мне начать поиски? — спросил Пэрст-Капсула.

— Нет, это я так… — неуверенно сказал Шеврикука. — Просто размышляю…

Он замолчал, понимая, что лукавит. Просить, а уж тем более приказывать поискать палку Петра Арсеньевича он не стал, но вот если бы Пэрст-Капсула ощутил его необъявленное желание и отважился предпринять что-либо сам, поводов для досады у Шеврикуки не возникло бы.

— Да ладно с ней, с палкой-то этой, — сказал Шеврикука. — И с набалдашником.

И отпустил Пэрста-Капсулу, пожелав тому удачливо отдыхать и развлекаться.

Обегая вниманием почтовые ящики жильцов, не тлеет ли где среди газет чья-нибудь злодейская сигарета, в одном из них Шеврикука углядел свернутую в трубочку бумагу. Вроде той цидульки, что вместила в его карман ловкая рука пшеничнокосой Стиши. И на этой бумаге опять же детскими печатными буквами обращались к нему: «Д. Шеврикука! Прошу! Умоляю! В Ботаническом саду. Под маньчжурским орехом. В одну из сред. В три часа дня. Очень прошу! В. В.».

А нынче был вторник.

Как же, пообещал то ли бывшей лесной деве Стише, то ли положившей на него глаз В. В. Шеврикука, завтра же с утра понесусь в Ботанический сад. А сейчас примусь разбегаться.

Шеврикука достал из кармана перламутровый бинокль и неожиданно для самого себя стал потряхивать его. Будто надеялся, что нечто, известное Пэрсту-Капсуле, издаст звук, хотя бы звякнет, и по звуку этому он догадается, что в бинокле скрыто. Словно ребенок! Никаких звуков он, естественно, не услышал. А подмывало его все же исследовать бинокль и обнаружить нечто, оказавшееся столь важным теперь для Гликерии. Нет, никаких исследований, приказал себе Шеврикука. Но решил: подавать сейчас же сигнал в Дом Привидений не станет, а подержит бинокль при себе, глядишь, и выяснится степень необходимости вещи для Гликерии и степень нетерпения Дуняши.

Явилось опять: «…четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Бывают Чаши Терпения. Стало быть, бывают и Чаши Нетерпения? Но что думать сейчас об этих сосудах! Может, он вспомнит еще и о Чаше Грааля, волновавшей почитателя средневекового рыцарства Петра Арсеньевича? Или опять вообразит, что доверенность, генеральная, на его, Шеврикуки, имя была сокрыта в палке, в посохе, в трости истинного джентльмена, скорее всего пропавшей.

Все. Хватит. Об этом более ни мысли, ни слова!

А в среду утром Шеврикука осознал, что желает он этого или не желает, но в половине третьего он непременно направится в Ботанический сад к маньчжурскому ореху. А он не желал. Но и желал. Однако желание, с ходом времени обострявшееся, будто бы кто-то навязывал ему, и Шеврикука этому кому-то противился. Впрочем, противился вяло, растолковывая самому себе: «А отчего же и не сходить сегодня? Все равно ведь В. В. будет допекать и дальше. Можно и сходить. Посмотреть, разузнать, кто и что затевает». К двум часам желание побывать у маньчжурского ореха стало совершенно нестерпимым, Шеврикуку оно уже тяготило и раздражало. Раздражение возбудило ропот и протест. Направиться-то направится к ореху, решил Шеврикука, но невидимым, себя не обнаружит, а именно поглядит.

Без пяти три бабочкой-капустницей он расположился на зеленом листе липы, стоявшей метрах в двадцати от маньчжурского ореха. Прежде он изучил все слова на ученой табличке, подтверждавшей, что здесь произрастает именно маньчжурский орех. Мог бы и не изучать. Дерево это не было для Останкина диковиной. Художники ландшафтных искусств сажали в здешних дворах и маньчжурский орех. Дерево Шеврикуке нравилось. Оно было светлое и свободное. И будто перистое. Люди у ореха останавливались, но ненадолго. И им он, наверное, был знаком.

Уходили от него, возможно, в поисках нездешних секвой и эвкалиптов. А вот одна барышня вблизи маньчжурского ореха терпеливо-ожидающе прогуливалась, и видно было, что прогуливалась она здесь уже не пять и не пятнадцать минут. Была она тонкая, стройная, прилично одетая, и личико имела приятное. «Это и не личико, а мордашка, — подумал Шеврикука ласково. — И премилая». Из разговоров же Гликерии с Дуняшей выходило, что Увека Увечная — злодейская уродина, калека, кособокая, с вороньим носом, может, и лысая. А Шеврикука почувствовал, что прогуливается вблизи ореха Увека Увечная. Вспомнились Дуняшины предупреждения: «Увека рвется в Самозванки! В Марины Мнишек!» Какая уж тут гуляла Марина Мнишек! Иногда Увека взглядывала в сторону липы, в его, Шеврикуки, сторону, и Шеврикуке казалось, что ему видится в ее глазах смирение, тревога и даже мольба о помощи. И будто бы надежды не было у барышни на то, что ожидаемое ею сегодня произойдет.

Нет, надо сейчас же слететь с липы, выбраться из бабочки-капустницы, перестать томить бедняжку, разволновался Шеврикука, подойти к ней с цветами, да — и с цветами, утешить и ублажить ее. В нем возбуждались приязнь и жалость к Увеке Увечной. Он было и слетел с липы, но его остановило явившееся подозрение: «А не опоила ли меня распрекрасная Стиша после турецкой бани приворотным зельем?»

И он увидел. Желтой дорожкой спешил, почти несся Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, с букетом гвоздик в руке. Он остановился возле Увеки Увечной, поклонился ей, приложил руку к сердцу, норовил вручить гвоздики барышне. Увека, похоже, была удивлена приходом кавалера с цветами. Она ждала другого. Впрочем, кто знает…

А ведь и Сергея Андреевича, Крейсера Грозного, вспомнил Шеврикука, лукавая Стиша угощала вкусными напитками, и прохладительными и свирепыми…

39

В четверг утром с небес на Останкино не пролилось ни единой дождинки. Но именно в то утро опустился на останкинские земли Пузырь.

Разлегся он на двух бульварах, Звездном и Ракетном, вытянувшись от путепроводов над Ржевской железной дорогой и до улицы Бориса Галушкина. То есть от Марьиной Рощи и почти до Сокольников. Оказалось, что Пузырь и не так огромен. Спина его вздымалась не выше девятиэтажных домов. С крыш и балконов более долговязых строений можно было поглядывать на Пузырь свысока. Людям, знавшим Москву военной поры, приходили на ум аэростаты воздушного заграждения. Иные же сравнивали тело, разлегшееся на бульварах, где некогда протекала речка Копытовка, с ливерной колбасой. Впрочем, и аэростаты называли в войну колбасами. Но какие бы ни возникали мнения, какие бы ни происходили имясотворения, на языке и в мыслях большинства утвердилось: Пузырь. Пузырь и Пузырь.

Сразу же взволновались: а не вызвал ли Пузырь своим перемещением из воздуха на грунт какие-либо притеснения или ущербы городскому хозяйству? Не перекрыл ли он пути сообщения, не искалечил ли мачты линии высоковольтной электропередачи, шагавшие именно по Звездному, будто по сельской местности, к улице Кибальчича? Но нет, как выяснилось, впрочем, позже, особых безобразий не случилось. Более других, пожалуй, пострадали останкинские псы и их хозяева, им пришлось искать новые места для общения с природой. Мачты, деревья, фонарные столбы и прочие коммунальные ценности Пузырь не искалечил, а изгибами своего живота (живота ли? Но коли названа «спина», отчего же не употребить «живот»? Ну, может, «брюхо»…) как бы обтекал их. Не затруднил он и жизнь транспортным средствам, арками выгнулся над Ярославским шоссе, проездами и даже мелкими асфальтовыми тропами, троллейбусы, автобусы, трамваи, лимузины, велосипеды могли перемещать под ними москвичей без всяких страхов и напряжений. В местах же, где не было ни насаждений, ни мачт, ни дорог, Пузырь слился с Землей, а может быть, и пустил в ее глубины корни.

Было очевидно, что Пузырь, если не просто воспитанный и деликатный, то умный.

Однако иные полагали, что он коварный и хитрый. Успокоил, обнадежил, приручил останкинских жителей гороховым супом, а потом и возьмет их, ручных-то, голыми руками.

Свидетелями приземления Пузыря были многие. Утром, в половине четвертого, в Останкине возникло предощущение скорого стихийного события. Метались в аквариумах неоны, гуппи и меченосцы, отказывались принимать мясо, «вискасы» из фиолетовых коробок и нервно бродили из угла в угол квартир чувствительные коты, устремлялись под радиаторы водяного отопления степные черепахи, вздыхали и печалились собаки. Потом дошло и до людей. Сначала, как полагается, до музыкантов, затем до особ бдительных (Радлугины сейчас же стали укладывать документы и ценности в походную суму), затем — и до обыкновенно отдыхающих граждан. Дошло даже и до тех, кто накануне хорошо кутил и не брезговал и должен был бы без видений пребывать на диване до обеда. Эти, правда, ни в каком стихийном событии нужды не ощутили, а посчитали, что пришла пора испить для поправки натур. Поднятые же предощущениями при этом задирали головы вверх, смотрели в потолки и окна. То есть, еще ничего толком не осознав, они все же ожидали прихода стихии с высот. Если бы предстояло впечатляющее сотрясение, то трясти должно было начать наверняка не внизу, а вверху. А уже выскакивали на улицу, на крыши, на балконы взбудораженные граждане, многие — с ведрами и корытами, приготовленными в ожидании нового пролития Пузыря. Но, увы, ничто не пролилось в ведра и корыта, в отличие от останкинцев Пузырь спал. И спал, казалось, мертвым сном. Не вздрагивал, не вздыхал, не происходило в нем никаких мерцаний, а оболочка его стала словно бы металлической. Или костяной.

Лишь без десяти пять Пузырь покачнулся и начал тихое приземление.

Висел он, если помните, над улицей Королева, и удобнее ему или проще было бы и опуститься на Королева, на Поле Дураков. Однако Пузырь будто бы стало сносить к югу. Наблюдатели встревожились: а не подкуплены ли воздушные течения, не уволокут ли они их, останкинский, Пузырь куда-нибудь за Садовое кольцо или даже к китайгородским пирогам. Но тут Пузырь дал понять, что воздушные течения ему не хозяева и он сам знает, где ему далее быть. Опускаясь, он проплыл над рестораном «Звездный» уже не слишком высоко, дав основания предположить, что за Садовое кольцо не отправится, а, чтобы не доставить москвичам беспокойств, местом поселения назначил себе не улицу Королева, но менее оживленный, скорее, даже захолустный, почти автомобильно-непроточный Звездный бульвар. А уже над улицей Цандера Пузырь стал, не худея в боках, вытягиваться в направлении Сокольников, что и позволило ему через семь минут занять не только Звездный бульвар, но и бульвар Ракетный.

Посадка его вышла даже и не мягкой. Она вышла нежной. Пузырь будто бы хотел понравиться Земле, он, казалось, желал приласкать ее или сам нуждался в ее ласке. Создавалось впечатление, что в последние секунды посадки он словно бы гладил Землю или даже пытался облобызать ее. Но, впрочем, такое впечатление создавалось в умах романтических. Или сентиментальных. Трезвые же и протрезвевшие умы посчитали, что механическая или какая там исполинская скотина вцепилась в Землю и принялась ее грызть, высушивать, втягивая в себя все, как благотворные, так и подлые, московские жизненные соки.

Тут я привожу две крайние разности восприятий взволнованных приземлением Пузыря наблюдателей. Сам я признал посадку деликатной. Или корректной. Известно мне, что такой же воспринял ее Шеврикука. Но это не имеет никакого значения. Соединившись с Землей, Пузырь замер. И долгое время лежал мертвым. Забегая вперед, скажу: лежал мертвым четыре дня. Даже более того. До понедельника. Видимо, были у него к тому основания.

В какие-то мгновения оболочка Пузыря представилась нам снизу металлической (а кому и костяной), но эти впечатления оказались ложными. То, что создавало форму Пузыря (или поддерживало ее), было не металлом и уж тем более не костью. И по всей вероятности — не кожей. Это был, наверное, особый материал, широкой публике в Москве неизвестный, без меха, без шерсти, без ворса, плотно-серый, темнее шкуры слона, чуть блестящий. Он не имел морщин и находился в напряжении, будто покрышка футбольного мяча, допущенного арбитрами к играм на первенство города Камышина. У любознательных или отчаянных, возможно, и возникало желание проткнуть оболочку вязальной спицей, но никто из них не попытался осуществить свое желание.

Страницы: «« ... 4546474849505152 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Три бестселлера одним томом! Лучшие современные романы о Сталинградской битве, достойные войти в «зо...
Апокалипсис давно наступил. Люди не живут, а выживают. Но есть еще те, кому не писаны законы нового ...
Эта книга написана как расширение романа «Харбин». Город в Китае стал настоящим спасением для тысяч ...
Самая жесткая книга ведущего публициста патриотических сил! Страшная правда о глобальном апокалипсис...
Правда ли, что небывалое ожесточение Сталинградской битвы объясняется не столько военными, сколько и...
Через Великую Стену восточного народа хань невозможно проложить Темные Тропы. Эту древнюю Стену нель...