Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
— Берите, берите! — барином поощрял его Дударев. — Вы его заслужили. Рад, что он вам приглянулся. В театр с ним сможете сходить. В Малый или в Большой…
— Непременно, — пообещал Шеврикука.
— Да, Игорь Константинович, а вы слышали про Мельникова-то с Клементьевой?
— Слышал, — сказал Шеврикука.
— Очень хорошая новость! Очень! После свадьбы мы заставим этого гения Митеньку потрудиться на концерн!
— Будем надеяться…
«Вот уж для кого, наверное, это хорошая новость, — подумал Шеврикука, — так для Пэрста-Капсулы…» В дни недавних недомоганий Пэрста-Капсулы чрезвычайно занимало, как у этих двоих дела. Не исключено, что Пэрст-Капсула находился теперь вблизи Мельникова и Клементьевой, возможно и не объявляя себя. Несколько дней Шеврикука его не видел. И не искал. Полагая, что, коли случится надобность, Пэрст-Капсула сам возникнет. И если пожелает, расскажет о своей жизни и своих развлечениях. Он натура теперь самостоятельная…
Через четыре дня Сергей Андреевич, Крейсер Грозный, снова позвал Шеврикуку поглядеть на змея.
— Только без дегустаций, друзей и императоров! — потребовал Шеврикука.
— Именно! Именно! — согласился Крейсер Грозный.
— А в чем дело? — спросил Шеврикука.
— Увидите! — зашептал Крейсер Грозный. — Осознал, стервец! Мы его с того дня не кормили. Только вы об этом Кубаринову и Дудареву не говорите.
В предвкушениях презентации Парадиза полпрефекта Кубаринов и Дударев явились наблюдать змея. Кто за отсутствием эфиопского императора развешивал на лианах запеченных поросят, Шеврикука узнавать не стал. И Крейсер Грозный был крепок и смел и уж наверняка смог бы лазать по мачтам и вантам, и находились при нем японский марафонец Сан Саныч, штурмовавший Останкинскую башню, и ковбой-зоотехник Алексей Юрьевич Савкин. Оголодавший змей был подведен к необходимости духовного и физического подъема. Что и был вынужден сделать к удовольствию наблюдателей. Пришитый некогда Сергею Андреевичу бразильскими хирургами и явленный впервые публике, змей сначала как бы танцевал в воздухе, складывался в кольца, а уж потом поднялся в полный рост. Правда, под углом, мешал потолок. Это — в манаусском госпитале. Сейчас же змею было не до танцев, манили поросята, да и мартышки могли с ними пошутковать. Змей по сигналу погонщика и научного руководителя выпрыгнул из воды будто бы с намерением взлететь в поднебесье, выпрямился во все свои одиннадцать метров, замер на мгновение, показав публике, каков он змей и каков красавец, а затем, сверкая кожей, совершил полет к поросятам, заглотал трех, перевернулся мордой вниз и, вызвав брызги, пропал под лотосами и викториями. Публика не расходилась и, чтобы не помешать пищеварительному процессу, не шумела, а лишь повторяла уважительно: «Хорош! Хорош!» Крейсер Грозный был горд змеем, Кубаринов пожимал руку Дудареву. После нынешнего показа змея не вызывало сомнений: концерн «Анаконда» будет процветать и заглатывать. Через неделю ожидалось открытие первого дочернего предприятия концерна — Михайловской фабрики по производству рогаток.
А Шеврикука представил себе, каким мог бы стать змей, коли бы у него отросли хотя бы четыре перепончатых крыла. Ну и башка бы его увеличилась. Дракон, не дракон… Но может быть, и дракон. И тут же подумал о Бушмелеве…
Опять он вышел на Епифана-Герасима. Опять последовал за ним в недра столичной подземной дороги. Пробыл там на этот раз до половины второго ночи, пока поезда не прекратили свое рабочее хождение. Епишка-злодей маялся, его корежило, его чуть ли не всасывало в глубины туннелей, но у него пока хватало сил удерживаться и не быть втянутым в дела и жизнь Бушмелева.
А Бушмелев все еще занимался баловством: путал пьяным, уставшим и рассеянным направления при пересадках, особенно на станциях «Тургеневской», «Таганской», «Комсомольской-кольцевой». То ли ни на что другое не был способен. То ли валял дурака, не желая открывать свои возможности. Любохватом вблизи него и не пахло. Вдруг и впрямь он уберегался теперь во Флориде или в Сингапуре.
Наблюдения за Епифаном-Герасимом и Бушмелевым следовало продолжать.
А в Ботаническом саду, в Оранжерее, как и в прежние зимы, динамичным образом, с интригами, досадами и сюрпризами шли приготовления к январскому маскараду. Бывать в Оранжерее у Шеврикуки нужды более не было. А если он что и узнавал о приготовлениях, то из краткостей Векки-Увеки, нередко иронических. «Ваши-то допущены, допущены, — ехидничала Векка Вечная, или Увека Увечная, в Салоне. — Упорядочены в глазах света. Вот уж расфуфырятся! Вот уж повеселятся!» «Пускай фуфырятся. Пускай веселятся, — говорил Шеврикука. — Дамское счастье ваше такое…» А не исключалось, что на этот раз, после публичных признаний и успехов привидений, маскарад им позволят провести в Итальянском павильоне Останкинского дворца…
Многое в Москве может быть забыто через день. Полагалось бы забыть и про Пузырь. Было бы даже прилично забыть о нем. Ну прилетел, ну улетел. Прилетал и Майкл Джексон, и саблю ему, кажется, дарили. Ну и что? И где этот Майкл Джексон? И что нам с него? Правда, была разница. Майклу дарили. Пузырь сам дарил. И из него вывозили, чему были свидетели. Другое дело, сам он пропал и будто бы никогда Москву не посещал. А потому не могло ли все вывезенное из него теперь тоже пропасть, или превратиться в труху, или по сезону — в снег? Такое случается. Шутников в мироздании множество. Но нет, нынче пока такого не случилось. Для успокоения народонаселения в государственные склады были допущены придиры из разных фракций и сообществ, в том числе и из Лиги Облапошенных. Склады были забиты продуктами и вещами, вовсе не намеренными, как было установлено придирами на ощупь, исчезать, преобразовываться в насекомых либо гадов или превращаться в мокрое пятно. Раздачу Пузыря не отменили, высочайшее постановление не подправлялось, но сроки раздачи были теперь неопределенно отодвинуты. В связи с необъяснимым отлетом Пузыря изучались все свойства его наследства, дабы выстроить научные догадки, что это за Пузырь, откуда прилетал и с какой целью, и определить, нет ли в нем чего губительного для здоровья и нравственно-социального состояния общества. И нет ли тут какого ехидства природы. Гражданам по месту прописок выдали талоны с номерами. По этим талонам в случае благополучия в исследовании натуры Пузыря и предстояло получить каждому свою долю наследства. Естественно, нашлись и будораги. Они кричали: «Чего ждать? Что нам может навредить? Чего не выдержат наши организмы? Вон из тех-то, кто на показательных раздачах отхватил свои галоши, телевизоры, кухонные комбайны, что-то никто не подох и не выродился! А мы чем хуже?» Но за будорагами мало кто шел и горлопанил. Даже Лига Облапошенных призывала потерпеть до решительного выяснения обстоятельств. Нетерпеливые же и скептики талоны продавали. Шеврикуке было известно, что много пузыревых талонов оказывалось в доме на Покровке, в сейфах концерна «Анаконда».
Сам же Шеврикука, несмотря на обещания себе паспорт истребить, не разорвал его и не сжег. И взял талон. На всякий случай. Впрочем, о нем он не думал, а занимался своими делами в подъездах. Заходил иногда и в подъезды прохвоста Продольного. Нового домового туда пока не прислали, а порядок требовалось поддерживать. Все шло одобряемым Шеврикукой чередом. Супруги Уткины смотрели сериалы и наслаждались чаем с крыжовенным вареньем. Нина Денисовна Легостаева перестала тосковать и вновь принимала у себя ухажера Радлугина. О младенце от Зевса она никому не напоминала, себе — в особенности. Тень Фруктова Шеврикука ограничил в правах и возможностях передвижений. Погубленный чиновник мог являться теперь только бакалейщику Куропятову. Без собеседований с Фруктовым Куропятов заскучал бы. Сам же Шеврикука скучал без подселенца Пэрста-Капсулы. Но знал, что тот рано или поздно обнаружится. Вот ведь обнаружился вдруг в Большой Утробе домовой Колюня Дурнев, или Колюня-Убогий, по представлениям Шеврикуки сгибший в баталиях. Колюня-Убогий прошел мимо него с безумными глазами, бил в бубен, слюна капала из уголка его рта. Шеврикуку он не узнал, хотя рыжий нечесаный бездельник Ягупкин толкал Колюню и указывал: «Вон, гляди, Шеврикука!» «Эге! — сообразил Шеврикука. — Как бы не начались осложнения!..» Но осложнения не начинались. Не являлся за должком мошенник Кышмаров (а не был ли он, кстати, связан с Любохватом?). Не приезжал сановитый Концебалов-Брожило в поисках Омфала, возможно, выжидал… А так в подъездах Шеврикуки лампочки горели, лифты ездили, вода в трубах текла холодная и горячая и трубы не гудели, не ныли, телефоны звонили и батареи позволяли жить квартиросъемщикам в тепле и уюте.
И вот тебе раз!
В морозное утро сквозь стены Шеврикука услышал трубные крики Сергея Андреевича Подмолотова, Крейсера Грозного.
— Игорь Константинович! Игорь Константинович!
Крейсер Грозный стоял перед Землескребом со стороны улицы Королева, в ушанке, в пальтеце, наброшенном поверх тельняшки, и обращался ко всему Землескребу:
— Игорь Константинович!
Рядом попрыгивал в валенках японский прикипевший друг Сан Саныч.
Шеврикука натянул кожаную куртку с подстежкой, кроличью шапку, обогнул Землескреб и приблизился к Сергею Андреевичу со спины, тоже как бы с Королева.
— Что вы, Сергей Андреевич? — спросил он. — Я в магазины выходил…
— Змея!.. Змея уворовали!.. Моего змея!.. Поехали!
И Шеврикука вместе с Сан Санычем был приглашен в автомобиль Дударева.
Один из боков стеклянного шатра-конуса Парадиза змея был раскурочен.
— Отсюда его и уволокли, — сказал Крейсер Грозный.
— А если он сам улетел? — предположил Шеврикука.
— Как это — улетел?
— Получил крылья и улетел. Пожелал стать драконом.
— Его уворовали! Зачем иначе было связывать Савкина с его зеброй?
А действительно, зоотехника Алексея Юрьевича Савкина с его зеброй нашли опоенными и связанными.
— Ну и что? А вдруг кто-то змея с крыльями взнуздал? — продолжил Шеврикука. — Кто-то с булавой и с плетью… А?
— Как же это вы, Сергей Андреевич! — причитал метавшийся по двору Дударев.
— Отыщется! — бросил ему Крейсер Грозный. — Отыщем! Вот и Игорь Константинович поможет!
— Нет, это сущее безобразие! За что мы вам деньги платили! И еще — флотский! И где же ваши рогатки?
Крейсер Грозный более его не слушал. Он смотрел в небо. Он был сейчас трагик.
— Но народ не унывает! — мрачно произнес он.
— Всенепременно с вами согласен, — сказал Шеврикука.
Автобиографические заметки
Я — москвич в четвертом поколении (предки же мои были подмосковными — можайскими и дмитровскими). И проза моя — московская. Правда, юношеские увлечения на несколько лет переносили мои интересы в Сибирь. Но и увлечение Сибирью свойственно москвичам.
Родился я 31 августа 1936 года. Тридцать два года прожил в коммунальной квартире посреди Мещанских улиц, южнее Останкина и Марьиной Рощи. На 1-й Мещанской окончил школу, потом этой же улицей троллейбусом ездил на Моховую — там и теперь размещается факультет журналистики МГУ. Годы те — конец пятидесятых — были шалые, весело-мечтательные, с брожением умов и идеалов. На факультете больше митинговали и творили, нежели учились. Меня в ту пору привлекало кино. Я простодушно полагал, что именно кино заменит собой литературу, живопись и музыку. Но после третьего курса мне пришлось прекратить сценарные старания, как и занятия спортом. Заболели родители, средства на прокорм семьи я вынужден был добывать репортером знаменитой тогда четвертой полосы «Советской России».
В 1957 году я впервые попал в Сибирь, сначала на алтайскую целину, потом на Енисей. В дипломную работу вошли очерки о строителях дороги Абакан — Тайшет. После защиты диплома меня пригласили в «Комсомольскую правду». Там я и проработал десять лет. В разных отделах. Много ездил и писал. И скоро понял, что одними очерками, корреспонденциями и репортажами я не смогу передать свои впечатления и суть своей натуры. И отважился писать вещи протяженные. По ночам, утром перед работой (на работу, естественно, опаздывал). И вот в 1963 году в журнале «Юность» был опубликован мой роман «Соленый арбуз» (роман экранизировали, спектакли по нему шли в театрах Москвы, Минска, Красноярска), а в 1968 году — роман «После дождика в четверг». Сочетать ремесло и прыть газетчика с несуетным искусством прозаика было невозможно, и я в 1969 году из «Комсомолки» ушел. На вольные хлеба — с 1965 года был членом СП СССР. Хлеба эти оказались тощими и трудно обретаемыми. Да и в моих издательских делах пошли дожди.
Лет семь меня почти не публиковали. Набирали мои тексты и разбирали. Возможно, у кого-то недреманного, наверху, возникло соображение, что ничего хорошего от меня ждать не следует. К тому времени во мне угас романтизированный оптимист. Все очевиднее становился социальный мираж, в каком мы жили, преуспевали же в нем циники и обманщики, они-то этот мираж, для своих нужд, и оберегали (и теперь они же преуспевают).
Я живу под знаком Девы. Стало быть, человек благоразумный. Вернее, благонамеренный и фаталист, принимающий реальность, как данность, в коей я изменить ничего не могу. Я не скандалист, драться не люблю, а может, и не умею. Для меня идеальный человек — Иоганн Себастьян Бах. Он был типичный бюргер, добывал блага для семьи, искал выгодные места службы, любил пиво, лупил палкой дурных учеников. А в своих творениях поднимался в небесные выси. Бывая в Германии, я объездил многие места, связанные с жизнью автора «Кофейной кантаты» и «Страстей по Матфею». Позже я понял, что прототипом моего альтиста Данилова был прежде всего именно Бах.
Но я отвлекся… Просто семидесятые годы еще раз подтвердили мне истину — в творческой судьбе русского литератора существенным должно быть терпение и способность сохранить самостоятельность своей личности. И необходимо делать то, что ты умеешь и любишь делать.
В 1972 году я закончил роман «Происшествие в Никольском», его набрали в «Новом мире», два года я жил надеждами, но цензура мои надежды отменила. Подзарабатывал же я тогда «внутренними» рецензиями и даже перевел для Детгиза повесть «с лезгинского». Лишь в 1976-м просветленно-изуродованное цензурой «Происшествие…» выпустил «Советский писатель». А я уже наполовину написал «Альтиста Данилова», не думая, понесу ли я его куда-либо, и потому пошел на издательский компромисс. «Происшествие в Никольском» — бытовая драма. Когда я писал «Происшествие…», некие свойства моей натуры (воображение, скажем), видимо, были угнетены и требовали освобождения и выхода. И я неожиданно для себя написал фантастический рассказ о любви останкинского домового (жил я уже в Останкине). Рассказ, к сожалению, был опубликован лишь через шестнадцать лет.
Я люблю сказки, фантастику, в детстве был заворожен мхатовской «Синей птицей» и чистым, догригоровическим, «Щелкунчиком», среди самых уважаемых мною писателей — Апулей, Рабле, Свифт, Гофман, Гоголь, Булгаков, и потому естественным вышло мое обращение к жанру магического реализма. Три года проходило тихое, но и с чудесами, продвижение романа «Альтист Данилов» в недрах «Нового мира», и в 1980-м он был, наконец, напечатан. Интерес к нему публики (и у нас, и во многих странах мира — роман издали в США, Германии, Франции, Японии и т. д.) оказался и для меня удивительным. Я испытал состояние человека, услышавшего медные трубы. Оно вышло для меня утомительным и наскучило (хотя и не сразу). А вот роман «Аптекарь» (тоже тихо продвигался к публикации в «Новом мире» два года) впечатления не произвел, страна была уже политизирована, и на меня досадовали — не отразил злобу дня. Но меня-то интересуют ценности вечные.
Впрочем, тогда я посчитал невнимание к «Аптекарю» объяснимым: кому нужна моя проза и литература вообще, когда появилось столько умнейших людей, чьи речи и благородно-честные лица и меня приманивали к экрану телевизора! Несколько лет сочинял лишь эссе. Но однажды ощутил, что писать мне необходимо (натура требует!). Хотя бы для самого себя. Для собственного душевного и житейского равновесия. И начал роман «Шеврикука, или Любовь к привидению». Журнал «Юность» печатал его кусками по мере завершения мною сюжетных блоков. Как и почти все другие мои сочинения, роман вышел импровизационным. В 1997 году я поставил в нем точку. Получилась третья часть триптиха «Останкинские истории» («Альтист Данилов», «Аптекарь», «Шеврикука»).
Среди прочих побудительных причин к написанию «Шеврикуки» была и следующая. В 1989 году я согласился стать руководителем семинара в Литинституте. Я вынуждал своих студентов выполнять обязательные (на мой взгляд) работы, требовал от них новых сочинений, а сам-то — что же, сам-то каков? Неловко выходило… Нехорошо… Сочинение «Шеврикуки» неловкость сняло. Уговаривали меня прийти в Литинститут долго. Я отказывался, полагая, что неспособен к этому занятию и что вообще нельзя кого-либо научить стать писателем (ну, не писателем, литератором, я чрезвычайно уважительно, даже с трепетом отношусь к слову «писатель», себя же держу в разряде сочинителей). Но с ходом времени понял, что, как человек, более литературно-переживший, могу помочь творческому развитию семинаристов. Занятия увлекли меня, стали мне интересны, а в дрязге нынешней смуты и свары принесли и столь необходимое человеку ощущение полезности собственных дел. Происходило и взаимовлияние. Призывая студентов второго (для меня) семинара писать вещи детективные (многие не умели строить сюжет), исторические (дабы ощутить не только горизонтали, но и вертикали бытия), я и сам отважился взяться за роман остросюжетный, со свидетельствами пусть и недавней истории Отечества (условное название — «Бубновый валет»).
Из смежных искусств более всего почитаю музыку (ставлю ее выше литературы), живопись и театр. Благодарю судьбу за то, что среди моих приятелей много художников, музыкантов и актеров. За «Шеврикуку» мне присуждена премия Москвы в области литературы и искусства. Получал я ее в хорошей компании — с Таривердиевым, Лундстремом, Джигарханяном и другими.
Партия любителей пива, имея в виду роман «Аптекарь», наградила меня литературной премией — «за мистическое освоение русской пивной мысли». Награда состояла из ящика ирландского пива «Гинесс», и я ее принял с благодарностью и удовольствием.