Я сам себе дружина! Прозоров Лев

Часть первая

В лесных убежищах

Они селятся в лесах, у неудобопроходимых рек, болот и озер, устраивают в своих жилищах много выходов, вследствие случающихся с ними, что и естественно, опасностей. Необходимые для них вещи они зарывают в тайниках, ничем лишним открыто не владеют и ведут жизнь бродячую.

Сражаться со своими врагами они любят в местах, поросших густым лесом, в теснинах, на обрывах; с выгодой для себя пользуются засадами, внезапными атаками, хитростями, и днем и ночью, изобретая много разнообразных способов. Опытны они также и в переправе через реки, превосходя в этом отношении всех людей.

Маврикий Стратег, византийский император, о славянах. VII век от н.х.л.
  • Перед утренней зарею
  • Братья дружною толпою
  • Выезжают погулять,
  • Серых уток пострелять,
  • Руку правую потешить,
  • Сорочина в поле спешить,
  • Иль башку с широких плеч
  • У татарина отсечь,
  • Или вытравить из леса
  • Пятигорского черкеса.
А.С. Пушкин,«Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях»

От пишущего о прошлом – создающему Будущее Олегу Николаевичу Верещагину,

С «белой» завистью и уважением Посвящает эту книгу автор

Зачин

Кто не видел сам – не поверит, как скоро может скакать по лесу конный, да еще в туманном предрассветье. Чужак враз сгубит коня, а то и сам сгинет – долго ль свернуть шею, сверзившись, или разбить лоб крепким суком? Но и всадник, стиснувший бедрами конские бока, и невысокий скакун, еще не сменивший толком длинную, мышастую зимнюю шерсть на бурую, летнюю, были в лесу дома. Ноги коня помнили лесную тропу так же хорошо, как всадник – вылетающие временами из тумана навстречу толстые ветви. Кланялся загодя, как старому знакомцу, еще не увидав лица – узнав по шагу, по тысяче иных примет, что входят в память, минуя мысль. Так же хорошо помнил дорогу и несущийся у стремени пес. И пес, и конь были лесу пасынками, полукровками – в облике одного угадывалась волчья кровь, в другом – порода лесных коньков, чьих степных братьев кочевники называли звонким словом «тарпан» – «летящий во весь опор». Один был потомком домашней суки, привязанной, во благо породы, за околицей в студеный месяц волчьих свадеб. Пращуров другого жеребятами изловили на глубоком снегу, захлестывали шею и ноги волосяными веревками и уводили в теплые конюшни.

Оба они были полукровками, но не их хозяин, сидевший в седле. Не было в его роду связанных пленниц, с дрожью ждавших грубой ласки чужака. Никого из его предков не привели в дом на веревке. В его роду не знали кнута и никогда не кусали по указке псаря, отцеплявшего сворку.

Конь и собака принадлежали лесу наполовину. Человек – целиком.

Потому-то и был хозяином.

Наверное, не было нужды так спешить. Бессон, мальчишка-селянин, добравшийся до середины лесной тропы, по всему был единственным, ускользнувшим от неведомых чужаков. Иначе бы другие уже появились возле условного места – там, где лесная тропа становилась болотной, там, куда Село приходило к Лесу, ища справедливости и защиты. Рассказать о чужаках он тоже ничего не сумел. В подреберье он принес в лес стрелу – да и вырвал ее по дремучей селянской глупости, – ну откуда ж ему было знать, что так не делают? Тропинка, по которой пришел, пахла кровью. Он еще жил, когда, привлеченные суетливой перекличкой сорок, на него вышли дозорные. Сумел узнать нагнувшегося к нему Мечеслава, счастливо улыбнуться – дошел, успел… а на яростное, короткое, как удар: «Кто, Бессон?! Кто?!», уже не ответил. Сорвался в холодные воды Забыть-реки. Уплыл. Осталось тело – на узком белом лице черной рябью где веснушки, где брызги крови, не разберешь в свете летних звезд. Закатившиеся глаза. Рваная рубаха с дырою над почерневшей полой. Штаны, что шестилетка едва успел надеть, разодраны на левой ноге. Грязные, избитые лесными корнями босые ступни.

Надо было подождать – не утра, так слова старших. А он… а он скинул стынущего мальца на руки меньшим – «Деду расскажете!» – и вскочил в седло. «Я – разведать!». Разведчик сыскался… И обиднее всего, что все поймут – и дед, и дядья… что там, меньшие, женщины – и те догадаются, что взметнуло его в седло и погнало сквозь ночной лес к погибавшему, если не погибшему еще Селу.

Верней сказать – женщины-то и догадаются. Первыми. И это, пожалуй, досаднее всего.

Но… Мечеслав знал, что делает то, что должен. Вот такая выходила странность – надо было одно. А должен он был делать другое. До сих пор «надо» и «должен» в его жизни не расходились, а этой ночью – разошлись. Об этом стоило подумать – когда-нибудь. Не этой ночью.

Глава I

Другая ночь

Женщина проснулась от голосов. Встала. Прошла мимо спящих золовок, свекрови и прочих свойственниц к двери, что вела в гридню. Там не спали, сквозь щель пробивался свет и слышались голоса, один из которых она узнала. Муж! Вернулся, радостно стукнуло сердце. Но почему ночью, почему не приехать утром, на рассвете, почему он вернулся в родной дом словно тайком?

Подошла тихо, босыми ногами по плахам пола.

– Так худо? – голос батюшки-свекра Воислава. И голос мужа в ответ:

– Надо б хуже, да некуда…

– Рассказывай. К нам придут не завтра. Время еще есть.

Скрипнула скамья – видно, муж приготовился рассказывать и впрямь долго.

– На вече громче всех кричали тешиличи, колты… из прочих торговых городов. Говорили, нам тут, на верху, терять нечего, а воевода хазарский…

– Каратель, – тихо, но твердо сказал свекор. – Каратель, сын. Воеводы водят воинов в битву, а не приказывают палачам. У хазар нет воевод, только каратели…

Она очень хорошо представила себе, как молча наклонил муж остриженную в кружок голову. Как, подняв лицо, вопросительно глянул на отца.

– Продолжай, – в лад ее мыслям раздалось из-за двери.

– Говорили, хазарин говорит разумные вещи и поклониться Итиль-Кагану… – муж замолк, словно переводил дыхание перед тем, как выговорить следующие слова, – что поклониться Итиль-Кагану не бесчестье.

Снова тишина, женщина слышала, как бьется ее сердце, и удивлялась, что там, за дверью, этого не слышат. Сама она слышала даже треск горящих лучин.

– Говорили, хазары переменились, они согласны брать дань серебром, а не девками, с ними, мол, можно иметь дело.

– Переменились… – В голосе свекра сухо хрустнула невеселая усмешка. – Змея шкуру каждый год меняет, а яд в зубах прежний держит. А те, что к Киеву тянут?

– Плохо в Киеве, отец, – тихо сказал муж. – Те, кто ездили, вернулись ни с чем и говорят недоброе. Князя убили.

– Какого?

– Великого князя. Сына Сокола.

– Вот как… – медленно выговорил свекор, и в его голосе она расслышала и морщину, пролегшую через лоб, и тяжко приспустившиеся веки. – Кто?

– Говорят, деревляне… только говорят такое, что ездившие ушам не поверили. Будто государь решил взять с Дерев вторую дань.

– Игорь?!

– Игорь, отец.

Теперь подало голос сиденье свекра – тот встал, прошелся по покою. Молвил глухо:

– Дальше.

– Будто его ближняя дружина уговорила. И государь поехал туда… с дружиной. Взял вторую дань, а потом еще захотел, большую дружину в Киев с данью отпустил, а с меньшей назад подался. И его убили. Его и всех, кто с ним был.

– Что… – свекор словно подавился словами. – Что за бред?!

– Так говорят, отец, – тихо пояснил муж. – Так говорят в Киеве.

Свекор помолчал, дыша тяжело и хрипло. Вздохнул, похрустел шеей.

– Дальше!

– Потом приехали люди из Дерев. Говорят, они приехали сватать государыню…

– Убив государя?!

Молчание, потом снова голос мужа:

– Их приняли в тереме с почетом. Но назад они не вышли, и это видели многие. А назавтра ударило било, и люди государыни рассказали… все то, что я тебе сейчас говорю, отец.

– А полянам не надо долго объяснять, что жители Дерев злодеи и убийцы… – свекор вновь невесело усмехнулся в усы. – Дальше, сын, дальше…

– Все так, отец. Все люди города стали кричать, что Дереву надо наказать, так наказать, чтоб навек запомнила. Княгиня собрала войско и ушла в Дерева. Говорят, пожгла главный город и перебила много людей.

– Короче, – перебил свекор решительным и злым голосом, – князя нет, лучших его воинов и воевод нет, киевское войско устало после похода, да и поворачиваться надолго спиною к Деревам Киев теперь не решается, так?

– Можно сказать, что так, отец. Хотя… хотя все хуже. Наших просто не пустили на киевскую Гору.

– Что?! – вновь было начавший расхаживать по покою свекор остановился, словно ударился о стену. – Почему?

– Им не объяснили, – угрюмо ответил муж. – Долго держали на Подоле у Почайны. А потом пришел бирич, бирич Синко, ученик старого Стемира, сказал, что княгиня не будет их принимать. Он помнил Домагостя и Пересвета по греческому походу… но ничего не мог поделать.

– Я его тоже помню, – проговорил свекор. – А сыновья Игоря? Что с ними?

– Старший, княжич Володислав, погиб с отцом. Младший, Глеб, сейчас с матерью, с Ольгой. Где средний… где средний, никто не знает. Говорят, отец отдал его в воспитание сыну Ольга Вещего, Ясмунду.

– Если так, – вздохнул свекор, – я за него спокоен. Я не спокоен за нас… Они, те, кто ездили, – они ведь рассказали на вече о том, что видели в Киеве?

Муж только вздохнул в ответ. Вздыхали они похоже – непривычный и пугливый человек мог испугаться, услышав. Да и непугливые вздрагивали – похоже было на короткий глухой взрык спящего медведя в берлоге.

– Как утаить… рассказали.

– А может, и стоило утаить! – упрямо рыкнул свекор. – Может, и стоило. Уж лучше с напрасной надеждой в бою лечь, чем без всякой под ярмо пойти… ладно. Рассказывай.

– Что рассказывать… – хмуро проговорил в ответ муж. – Вече приговорило: идти под каганову руку, пока добром зовут. Русам не до нас, а мы второй Бадеевой рати не выдюжим…

Мужчины говорили о чем-то еще, о том, что снова отстроят Казарь, о болотных убежищах, о том, что опять придется уходить в леса, но она уже не слышала.

Бадеева рать.

Вторая Бадеева рать.

О первой все никак не могли забыть старики, хотя минуло уже за сто лет. Память о ней нависала над землею детей Вятко каждую ночь – полосу из звездного серебра по черному бархату неба тут многие называли не Трояновой тропою, как те, что живут на закате, а Бадеевой дорогой. Будто навеки застыли в небе искры бесчисленных пожаров, горящих городов и весок, вставших на пути царя Бадея[1], утверждавшего в хазарской державе новую веру.

Веру, по которой только исповедующие ее были людьми.

Это тогда подчистую лег весь род князя Вятко, что привел пращуров в леса из далеких вечерних мест, лег от мала до велика – кто не пал в бою, до того дотянулись наемные душегубы. В крае не осталось князей, кончилось княжение вятичей. Непросто далась лесная земля – сложил в той войне голову и сам царь Бадей, и сын его, и внук… но слишком велика была цена. А уцелевшие… одни склонили головы, готовые каждый год отдавать по девке из каждого рода, лишь бы пришедшая с полудня нелюдь перестала убивать и жечь. Другие – как ее предки – уходили в леса, на долгие десятилетия прощаясь с мирной жизнью, превратившись в ночные стаи хищных зверей.

Семьдесят лет. Семьдесят долгих лет прошло, семьдесят девушек с каждого рода стали рабынями, пока не пришел с полуночи под знаменем с Соколом Ольг-Освободитель.

Значит, снова. Снова тысячи купленных или пригнанных из-под палки убийц стоят у границ ее края. Они снова готовы жечь города, вырезая до младенцев в люльках, до старцев на завалинках, до собак на дворах и скота в стойлах, все, что дышит.

Женщина – освоившиеся в темноте глаза уже различали белеющую на стене руку – поглядела на свои тонкие пальцы почти с отвращением. Лапой бы когтистой быть этой руке, ей самой – стригой бы хищною летать в свите Трехликого. Обрушиваться с ночного неба на рабов кагана, рвать их мясо, пить их кровь – их, пришедших покуситься на свободу и честь ее народа, уже отнявших их у него! Лютым криком гнать, загонять в подпечки, за бабьи подолы трусов, неспособных понять, – вот с этими, с теми, что творили все это, – договариваться нельзя! Никак! Ни о чем! Ногти прочертили по бревнам стены бледные полосы, живот скрутило вдруг, и дом поплыл вокруг нее, накреняясь, будто ладья на речной волне, и пятнадцатилетняя женщина уже успела подумать, наполовину с испугом, наполовину с восторгом, что Бог Войн услышал ее и призвал, что сейчас дом распахнется в ночное небо и вскинутся за спиною черные крылья… когда поняла, что все проще, знакомей – и радостней. Что-то шевельнулось, ерзая крохотным злым волчонком внизу живота, желудок прыгнул едва ли не к самым губам.

– Воибуда? – свекор с мужем окликают ее в один голос, и только потом он распадается надвое.

– Что ты тут делаешь?

– Что с тобою?!

– Прости… – заглотив, загнав внутрь дурноту, она снизу вверх, с колен, смотрит в наклонившиеся к ней лица, сперва в рассерженные глаза свекра, потом во встревоженные – мужа. – Прости, свекор-батюшка… и ты прости… Кажется, будет мальчик…

Глава II

У истоков

Руки. Он еще не знает, что это женские руки. Он пока не знал иных, да и эти-то только недавно почувствовал под собою. Он еще ничего не знает в этом мире, а на касание холодного и твердого к мягкому красному животику откликается сердитым криком.

– Я не завещаю тебе ничего, кроме этого меча, – звучат слова, которых он еще не понимает. – Остальное добудешь им.

– Это не наш обряд. Это обряд руси, – роняет женщина с тяжелыми руками, стоящая рядом. Роняет без выражения, и глаза, смотрящие на мужчину с мечом в упор, не живее, чем семипалые ладошки височных колец, растопырившиеся с очелья. Очелья в скорбном вдовьем шитье. Женам помогают рожать вдовы – так повелось. Кручина потеряла мужа пять лет назад. И тела не привезли, не с кем было взойти на костер… С тех пор ее глаза оживали лишь на время родин. В прочие дни были они безразлично-спокойны. Как сейчас.

Мужчина выдерживает этот взор – привык.

– Обычай руси не плох и для нас. Как я погляжу, на них Боги войны смотрят веселее, – вмешивается третий голос, тоже мужской, только его обладатель выглядит лет на пятнадцать старше человека с мечом, и русые усы, у человека с мечом едва проклюнувшиеся, у старшего уже пометила седина. Кручина пожимает плечами, поворачивается, унося в банную пахучую тьму негодующе голосящего младенца… Женщинам – женское, мужчинам – мужское. Обряды с мечами, чужие племена – мужское дело. Дело женщин – чтоб было кому держать в руках мечи и ходить с ними к чужакам.

– Наречешься ты – Мечеслав.

…Он ползет по чему-то белому мягкому и глубокому, утопая, сердито пыхтя. По грудь в воде или в снегу, сказал бы взрослый, но слов еще нет, и воду он знал только в материнской ладони, а снег – в ладони отца. Отец стоит над ним, наблюдая, чуть улыбаясь краями губ, а он не видит, ползет, тянется к чему-то столь же влекущему и желанному, как грудь матери – только совсем по-другому. Он сердито сопит, гневаясь на белую помеху, но упорно продолжает путь, изо всех сил поддерживая голову над белыми волнами, чтобы видеть цель – длинную, темную. От двери приходит порыв свежего воздуха, и сразу же материнское оханье, но отец, не оглядываясь, только поднимает руку – не мешай. И, наконец, улыбается, глядя на сына, лежащего посреди огромной шкуры зимнего волка, вцепившись ручонками в ременную оплеть на топорище боевого чекана.

…Ходить он учился, цепляясь за шерсть огромного косматого Хвата. Зверь, приученный сходиться грудь в грудь с ненавистным лесным родичем-волком, рядом с человеком-господином не пугаться вепря и медведя, подныривать под вражеский щит или прыгать на бедро конному, безжалостно вгрызаясь под край кольчуги, осторожно косился на человеческого щенка, обдавал жарким дыханием из пасти, вставал – сперва с тщетной надеждою увернуться от докуки. Потом онял игру, и когда маленький господин подползал, хватался одною рукою за шерсть, а другой хлопал по серому боку, сердито кричал, понукая, Хват поднимался на ноги, неторопливо шагал к выходу из дома, а за ним перебирал ногами и маленький человек. Человек довольно сопел, серый зверь улыбался, приоткрывая страшную врагам пасть.

Одним летним днем маленький человек не нашел своей огромной косматой игрушки – а поиграть хотелось. Неведомо как и откуда – но любой его сверстник и любая сверстница умеют безошибочно ловить редкие мгновения, когда каждая из старших родственниц, от старух до не надевших поневу малолеток, думает, что за резвым ползунком смотрит другая. От начала времен еще ни один младенец не пропустил такого мгновения. Человек, сопя, выкарабкался во двор по плахам-ступеням, пролез под завесью из лосиных шкур, которой по летней жаре вместо плахи-створки закрывали дверь, сполз по таким же, разве что меньше числом, ступенькам снаружи и устремился на четвереньках на знакомый запах, доносившийся из зарослей высоченной лебеды, скрывавшей край низкой крыши соседнего жилья-полуземлянки.

Хват обнаружился там вскорости, вызвав на лице путешественника довольную улыбку, тут же, впрочем, стершуюся с изумленно распахнутых губ. Между лапами пес держал что-то доселе невиданное, странное и потому неотразимо заманчивое – невзирая даже на шедший от Хватовой игрушки тяжелый дух, перебивавший собственный запах пса. Человек уставился на диковину во все глаза. Самое странное – она отвечала ему взглядом. У нее был глаз, но это-то было не в диво – мертвые глаза охотничьей добычи ему были не внове. Но эта добыча уж больно странным, страшным и притягательным образом походила на тех, кто окружал человека в недолгие месяцы его жизни. Тетка Туга, играя с ним, любила расспрашивать: «А где у тетки уши? А где нос? А где глаза?», и смеялась, отвечая за него, пока бессловесного, «а вооот они!», когда он тянул ручонку к названному, а то и поправляла, ухватив пухлое запястье шершавыми пальцами. У этого, лежавшего между передними лапами Хвата, человек смог бы указать и глаза, и уши, и рот, и лоб, и щеки, и волосы, и бороду – но на том все и кончалось, ниже бороды ничего не было. Рот щерился в жуткой улыбке, волосы – в знакомом человеку мире так укладывали и заплетали их только женщины – потускнели, а кой-где были вымараны в чем-то вязком и черном. Вместо одного глаза зияла дыра с торчащими лохмотьями взъерошенного мяса по краям, в окружении дырок помельче – будь он постарше, признал бы следы когтей и клювов ворон и сорок. Одно ухо вкупе с частью скулы, тоже траченные птицами, сейчас пребывали в зубастой пасти Хвата, приросшая мочка второго уха разодрана там, где была серьга. Впрочем, будь и цела, странная Хватова потеха не походила на знакомые человеку лица – у тех не было такой медно-смуглой кожи, не было грузного носа и почти лосиных губ, косо разрезанных тяжелых век, и волосы у них были русые, реже белые, еще реже рыжие – но уж не вороной с проседью масти.

Сжигаемый любопытством, человек ухватился за торчавшие в его сторону косы, черные, в засохшей крови и сорочьем помете, и потянул на себя. Хват, хотя и не был доволен вторжением маленького господина, такого коварства от него не ждал и едва не упустил потеху, в последний миг ухватив клыками за щеку и рванув на себя так, что повисшего на косах мальца поволокло по лебеде. Разжать цепкие пальцы тот и не подумал, закричав громко и сердито – даже, пожалуй, чуть-чуть тревожно, уж больно не понравилась ему непривычная злоба в ворчании пса, в волчьем выблеске его янтарных глаз. На крик и ворчание прибежал молодой парень, за ним – женщины, вцепившиеся в малыша, завопившего уже с утроенным негодованием – этим, теплым и мягким, кормившим, укутывавшим, ласкавшим и баюкавшим, никак не полагалось вставать на сторону вероломного Хвата. Мужчина постарше прикрикнул на пса, ухватил добычу, закричал через плечо:

– Эй, Гневуш, язви тебя! Как за добычей смотришь? Твоего хазарина вон собаки по куширям треплют!

– Ох, дядька, не доглядел! – покаянно откликнулся, подбегая, юнец. – Не иначе, сороки с шеста сбили…

– Так насаживай толком, криворукий… – сердито, но уже утихая, проворчал названный дядькой, вырвал у обиженно ворчавшего Хвата игрушку и сунул ее в руки Гневушу. – Чего в горло-то кол суешь, затылок разбей, им и сажай…

То, что Хват тоже остался без добычи, мало утешило его соперника, но его возмущенные вопли заглушили спустившиеся за спинами женщин лосиные шкуры.

– А наш-то боек растет, – усмехнулся, входя вслед за ними, отец. – Вон по двору уж шастает, пора его у вас отнимать да на коня.

– Рожаниц побойся, охальник, – сердито отозвалась тетка Туга. – Дитю года еще не минуло, он уж на коня метит!

– А еще раз мимо вас удерет, то и посажу, – сказал отец непонятным голосом – то ли шутил, то ли нет.

– Какой на коня, – подал голос старший брат, спускаясь вслед за отцом и низко кланяясь резным узорам на притолоке. – Прямо в дружину. Знатный воин вырос, едва во двор – уже хазарскую голову добыл.

Мужчины хохотали, женщины сердито поджимали губы, сам «воин» возмущенно голосил, и его крик подхватили трое ребятишек его лет и помладше. Впрочем, виновник переполоха вскоре успокоился – за путешествием своим и приключениями он проголодался, и едва оказавшись у открытой материнской груди, крепко приник к ней.

Конечно, на коня его тогда никто не посадил. До этого дня прошло еще три года, половина лета и осень. За это время двор стал ему давно уж знаком, он знал, в какой полуземлянке чьи семьи живут, помнил имена старших и клички коней и собак, лазал по ступеням-зарубкам – а если сказать по правде, то и не без подмоги старших братьев – на высокую сосну к дозорным, оглядывая с высоты помоста охватившие двор деревянные стены с шестами, на которых торчали где голые черепа зверей и чужих людей, где свежие, едва распробованные птицами головы. На них он не глядел – нагляделся, зато жадно всматривался за них, туда, где в туманной дымке лежали охватившие холм с убежищем болота, за ними же в ясный день, когда туманы опадали, можно было разглядеть синеву лесов, кое-где совсем уж вдалеке – выблески полированной стали рек в зеленых ножнах пашен и пастбищ. Зимой над теми местами поднимались струйки дыма. На болоте людей было видно издали, в лесу – разве что угадать по стаям птиц, вскидывавшимся над кронами. Каждый седьмой день он бывал в бане – в нее ходили всею семьей, мужчины, женщины с детьми, старухи и старики – этих, впрочем, было немного, даже казавшихся такими мальцу.

Как только подворачивался случай увернуться от материнского пригляда, он вместе со сверстниками пристраивался к мужчинам и юнцам, слушал загадочные и заманчивые беседы о незнакомом мире за стенами родного убежища. Восемнадцатилетние мужчины и тридцатилетние старые бойцы лишь посмеивались в усы, но старшие мальчишки-пасынки ревниво гнали подбирающихся мальцов, едва завидев. Приходилось идти на хитрость – карабкаться на полати под самой невысокой крышей, и там уж, сопя и пыхтя в темноте, подбираться к краю, под которым шел мужской разговор.

– Ты, Тешило, сулицей-то в броню[2] не бей, толку не будет. Отскочит зря, а попадется ухватистый – поднимет да тебя ж твоим и приветит. Бей в голое тело или в щит. В тело войдет – назад не вырвешь, видишь, щеки оттянуты, в мясо въедятся, только ножом вырежешь. А сильно потянет – древко вытянет, а жало в теле засядет. В щит тоже неплохо, срубить он древко не срубит, втулка длинная, потянет – ну, сказал же, с древком в руке и останется. Тут, как сойдетесь, ногой ли, топорищем жало, что в щите его сидит, цепляй, веди в сторону, чтоб открылся…

Броню в ближнем бою топором бери, копьем. Коли кольчатая, так и булавой не вредно ахнуть, промнется, а стеганая, а злее того – дощатая – зазря руку отобьешь, булавой тогда по голове метить легче, по руке, по ноге ли. А если издали – стрелы на то есть граненые. Пятки их черным метят, чтоб из тула враз вытянуть, не копаясь. Легкодоспешного лучше срезнем, у них пятки охряные. Бейте без молодечества лишнего, по телу. В щит попадет стрела – и то проку будет больше, чем в голову нацеленная, да мимо уйдет. Со временем руку набьете, тогда уж под шлем бить научитесь…

Коней лесовать по глубокому снегу лучше. И далеко конь не уйдет, и ноги в лесу не поломает – в снегу увязнет. Тут и бери – кого копьем, кого осилом, да к табуну…

Оружьем да доспехом они разные. Кто в кагановой службе, того кагановы кузнецы обряжают, у них доспех сходный, сами в кованой броне, кони в стеганой, у всадников лица до глаз кольчугой затянуты. Шишаки на головах приметные – на лбу лапа растопыренная пятипалая, на плечах плащи черной шерсти лохматые, будто крылья у стервятников. Только они редко из Казари показываются, если уж появились, значит, сам тудун, посадник каганов, выбрался. А простые мытари да послы с другими ездят – эти кто в чем из дому выехал. А самые злые да живучие – у кого штаны одного племени, кафтан другого, колпак от третьего, щит ясский, сабля печенежская, в сапоге нож мордовский, а конь под седлом угорский. Эти уж много битв прошли, битые псы. А род свой, честь дедову, у кого и было, давно позабыли.

Сабля хазарская на вид страшна. Она хороша вдруг ударить – да бегущего с седла рубить. На близкий бой с ней неохотно идут. Спешил хазарина с нею, будь ты хоть при чекане – твой он. Палаш поопасней, у него, как у меча, крыж есть. А иной раз бывают сорочинские клинки, с прозеленью. Этих и в кольчуге берегись – железо они рубят. А вот в дереве узловатом вязнут. Лучников хазарских побояться стоит. С ними из засады перестрел разве что вести хорошо, а на чистом месте старайтесь побыстрей щит в щит сойтись…

– Русь издалёка пришла. Море-то знаете где? Ну да, куда реки текут. Одни, как Дон, в Русское, другие, как Волога, в Хвалисское. А есть на полуночи, в кривичской земле, реки, что на полуночь да на закат текут – вот там Варяжское море есть. По берегам его много разных племён живёт. На дальнем, полуночном берегу – ёты, свеи, урмане. А на ближнем – чудь, прусы да варяги. Посреди того моря есть остров, на том острове русь живёт. Невелики числом – велики честью да славою. Варяжские выселенцы, что к кривичам отсели, да потом от своих отстали, стали словенами зваться. Про то каждый своё говорит: одни, что выселенцам дань старшим городам варяжским платить не хотелось, другие – что варяги, что на месте остались, с какими-то нечестивцами, что капища святые разоряли, стали дружбу водить, вот выселки-то и отшатнулись от такого. Да без старших варяжских родов всяк к себе тянуть стал, передрались насмерть друг с дружкой. Вот и послали к руси за нарядником…

Мальцы наверху, в сваленных на полатях шкурах, млели от тайн, от неведомых слов, от чувства причастности к мужским делам и речам – пусть невнятным еще, но мужским же!

Жаль, женщины прекрасно знали, где их искать, и не слишком заботило их громкое негодование выуженных с полатей сыновей. Уж всяко меньше, чем та помощь в домашних делах, что можно было дождаться с мальцов. Домашние же дела были невелики – быть на подхвате у женщин, когда те готовят еду или моют посуду, или перебирают одежду да шкуры, выслеживая скаредную моль или иную гнусину, или стирают в ручье, стекавшем со склона холма в болото. Мальцам хотелось обихаживать коней и собак, но это дело доставалось мальчишкам постарше, и они столь же ревниво берегли его, как и место рядом с мужчинами. Зато иной раз приходилось и покидать с матерью и тетками стены городца, когда они выходили на болото за клюквой, а то и за болото – за земляникой летом, за желудями осенью, за хворостом для очагов. Эти выходы казались странствиями в волшебную тридесятую землю из материных сказок и запоминались надолго. Все, до самой мелочи – и шорох мха под брюхом серой лентою скользнувшей прочь гадюки, и крик болотной птицы из камышей, и округлый, твердый, теплый от солнца бабьего лета желудь в ладони, и еж – ворчливый комок серых игл, ломящийся сквозь кусты с шумом и треском. Обидно только было каждый раз одолевать болотную тропу на закорках у матери, но обида быстро кончилась, когда старшая сестра, неосторожно повернувшись на тропке, вдруг оскользнулась и упала навзничь на то, что казалось поросшей травою лужайкой на обочине тропы. Зелень разом расступилась, жадно чавкнула, обнажив черное сырое нутро – и только спустя одно пронзительно-страшное, долгое от тоски мгновение над колыхающейся, блестящей на солнце грязью показалась рука сестры и ее лицо с разинутым ртом и белыми от ужаса глазами. Тетки и мать протянули ей посошки с резными навершиями и с немалой натугой вытянули обратно на тропку – мокрую, грязную, трясущуюся, как с лютого мороза.

– Повезло тебе, дура, – сурово сказала тогда тетка Любочада. – Макоши-Матушке рушник вышей да болотницам – ширинку[3] в подарок, что отпустили…

Сестра только закивала в ответ – говорить у нее еще не получалось.

Кроме болотниц, был еще лесной Бог, и кутный Бог, по ночам, бывало, пробиравшийся по лежанкам – наутро у девушек и женщин хватало разговоров, кого тронул теплой и мохнатой лапой, кого – холодной, голою, а кому и в волосах косицы заплел. Косицы божок плел и у коней в хвостах и гривах. Ему ставили у очага глиняное блюдце с молоком.

И еще был странный дом на самом высоком углу городца. Был тот дом чуть длиннее и выше остальных, и звериные черепа висели на коньке крыши и над входом. Там никто не жил, и видеть его он видел только сверху, с сосны. А внизу, спустившись, без толку лазал по лебеде, шпарился злой крапивой. Не находился не только дом – даже той тропки между жилищами соседей, что вела к нему, такой ясной и заметной сверху, внизу было не найти. Хуже того, сплошь да рядом он вылезал из зарослей травы не с другой стороны жилищ, а там, где и влез. На сосну он вскарабкался на третье лето, и все это лето, раз за разом, упрямо пытался отыскать заветную тропку, свирепея от неудач.

Так и шли дни и месяцы, сложившиеся в три с половиною года, прошедших с того летнего дня, как он не поделил с Хватом хазарскую голову. За это время в городце народилось пятеро, ушло трое – одна из новорожденных, девочка, не дотянула до весны, как ни старалась, как ни билась ведунья Кручина. Да двоих привезли в городец через седло, чтоб потом, на третий день, выволочь со двора на санях – хоть и было лето. Малых тогда не взяли, оставив под присмотром старших сестер, так что видеть Мечеслав ничего не увидел, только разве что оба раза поднявшийся над лесом дым, да вслед ему взлетевший женский плач, в котором Мечеслав, как ни силился, не сумел разобрать слов.

Глава III

В новый дом

Но наступил и для него долгожданный для всякого мальчишки день, когда навсегда расстаешься с докучной женской опекой. День этот носил название посагов и превращал мальчика из чада, ребенка, жившего под присмотром женщин, в отрока под призором родичей-мужчин.

Большие отцовы руки подхватили Мечшу – он уже знал, что его так зовут, – под мышки поверх теплого кожуха, подняв в зимний морозный воздух. Смотреть собрались жители всех домов городца. За спиною отца стоял дед, рядом – дядьки, за их спинами – женщины и младшие. Пар клубился перед лицами. Женщины зачем-то терли глаза. У матери шевелились губы, с морозным парком выдыхая слова:

– Впереди чада моего Мечеславушки Красное Солнце, позади чада моего Мечеславушки млад ясен месяц, по бокам частые звезды идут, хранят, берегут…

У ворот городца стояли семеро чужаков – старший был сверстником отца, младшему, по виду, было лет двенадцать-тринадцать. Были они при копьях с широкими, с перекладиною у основания, рожнами, у поясов знакомо торчали из кожаных чехлов вниз топорища чеканов, вверх – рукояти ножей, за плечами топорщились рога луков и охвостья стрел в тулах.

Отец усадил его в седло на казавшемся огромным крепыше-коньке. В голове перепуганными птахами взвились обрывки наставлений воинов юнцам, как держаться на коне – и успокоились. Стиснул бедра, вцепился ручонками в узду, за спиной звонко шлепнула по крупу конька отцовская ладонь – и мышастый, по-зимнему лохматый крепыш стронулся с места, прибавляя и прибавляя шаг. Маленький всадник сильнее тянул правой рукой, вправо, посолонь, шел по двору нетряской размеренной грунью и конек. Круг, другой – собаки помоложе сорвались за коньком в молчаливую побежку, словно готовясь подхватить молодого хозяина, буде тому случится все же выпасть из седла – а на половине третьего чужая рука перехватила узду, останавливай конский бег. Мышастый тряхнул недовольно гривой, фыркнул, но больше ничем беспокойства не проявил. Для него это был уже не первый раз. А вот всадник из-под опушки шапки глянул на чужаков неласково. Когда старший протянул руки снять с седла, оглянулся через плечо на отца – соглашаться или драться.

Отец оказался ближе, чем думалось – уже шел к ним через двор. Перехватив взгляд сына, успокаивающе кивнул, и тот без особой радости, но все ж позволил чужому снять себя с коня, хмурился, в воздухе нетерпеливо помотал пошевнями, чтоб поскорее опускали наземь. Звук вставших в снег ног перекрыли шаги подходящего отца и его голос:

– Вот, Мечша, тебе теперь отец, дядья да братья. Он нам сосед, матери твоей брат, а тебе вуй, и будет теперь тебе вместо отца.

Потом отец нагнулся. Рукою, обмотанной краем плаща, подхватил ладонь Мечеслава, протянул ее чужаку:

– Даю тебе мальца, вождь Кромегость сын Дивогостя из Хотегощ, вернешь воина… или вовсе не вернешь.

– Так и будет, – согласился тот, принимая руку Мечеслава так же, из полы в полу. Случись в городце человек со стороны – чего случиться, конечно, не могло, – он сказал бы, что шурин и зять похожи друг на друга, не считая мелких отличий. А так – оба высокие, узколицые, с длинным черепом под светло-русыми коротко остриженными волосами, усатые. Мечеслав же только эти отличия и видел. У отца был прямой крепкий нос, у вуя Кромегостя, по всему, был потоньше, с легкой горбинкой, как у стоявших тут же его сородичей, пока чей-то удар не переломил его и не своротил на сторону. Зато у отца был шрам на правой скуле и правой мочки не было, и глаза голубые, а не светло-серые. – Так и будет, вождь Ижеслав, сын Воеслава из Ижеславля. Небо видит, земля слышит.

– Небо видит, земля слышит, – эхом откликнулся отец. – В старые времена я бы оставил вас погостить на седмицу-другую и поставил бы славный пир…

– Волей Богов, такие времена еще настанут, – усмехнулся Кромегость, и Мечеслав решил, что человек, который теперь заменит ему отца, ему, пожалуй, нравится. Когда Кромегость улыбался, в серых глазах вспыхивали искорки – как на снегу в солнечный день.

– Ладно. Не люблю долгих проводов. Велес на дорогу!

– Велес в дом, – ответил Кромегость. Поклонился отцу и вместе с ним склонили головы в волчьих колпаках и все его сородичи. Запоздал только сам Мечеслав, не враз сообразивший, что теперь ему надо учиться у этих людей и повторять за ними. Было зябковато от страха и до озноба любопытно. Гости взяли с собою стоявшие у забора чудные доски, с одной стороны – лоснящиеся, матово блестящие от жира, с другой – сухие и с ременной петлею посередке. Мечеслав припомнил, что такие доски называются лыжами, в них ходят по снегу – но это было очень давно, почти год назад, а для человека, встретившего четвертую зиму в своей жизни, год – это немало. Каждая доска была с одного конца заострена и выгнута вверх. Гости подхватывали доски попарно за ременные петли и выносили их за ворота городца. Один из них свободной рукой подтолкнул к воротам Мечеслава. Он прошел между столбов ворот – вроде бы уже не единожды покидал он городец с женщинами, но сегодня был словно первый раз. И даже не потому, наверное, что вокруг лежала не летняя шумная зелень, не поющая голосом ветра осенняя рыже-золото-черная пестрота, а глубокое иссиня-белое спокойствие зимы.

– Барма, – сказал вуй Кромегость рослому и очень широкоплечему, едва ли не в полторы его собственной ширины спутнику. – Возьмешь меньшого на закорки. Устанешь, передашь Истоме. Потом понесет Воигость, потом…

В это мгновение до Мечеслава дошло, что его сейчас снова посадят на закорки. Как женщины, когда шли через ворота. Его, уже не мальца, уже севшего на коня!

– Я сам! – выкрикнул он, подавляя позорный порыв попятиться. – Не надо на закорки! Сам пойду!

Кромегость вздохнул, шагнул к насупившемуся, стиснувшему в рукавицах кулачки Мечеславу, присел рядом на корточки, так что видно стало кристаллики льда на густых пшеничных усах.

– Тебя как звать? – спросил он.

– Мечеславом зовут, – хмуро буркнул пасынок, исподлобья глядя в глаза вуя. В этих серых глазах, непохожих на глаза отца, мелькали знакомые искры.

– Я слышал, Ижеслав звал тебя Мечшей. Раз я тебе теперь вместо него, я буду называть тебя так же. Так слушай, Мечша – ты теперь мой пасынок. А пасынка еще как называют?

– Отроком, – буркнул Мечеслав и, не выдержав, отвел глаза.

– А отрок называется так не потому, что может говорить что захочет, а потому, что не заговаривает без особой нужды, особенно со старшими. Понял? Когда я тебя спрошу, будешь говорить. А пока ты будешь исполнять мои слова – и молчать. Надо научиться молчать, чтоб твои слова услышали. Надо учиться подчиняться, чтоб потом твои приказы выполняли. Понял?

Мечеслав подумал, потом снова поглядел вую Кромегостю в лицо и помотал головой.

– Кое-что все же понял, – улыбнулся тот. – А остальное поймешь со временем.

Высокий парень, которого вуй Кромегость назвал Бармой, подмигнул Мечеславу, кивнул себе за спину. Тот, насупясь, подошел к человеку, которого уже нельзя было называть чужаком или гостем, а как надо было – никто не сказал. Примостился за спиной – налучь и колчан взявший его передал спутникам.

– Ты, отрок, вот о чем подумай, – произнес Барма хрипловатым ломким баском, выпрямляясь во весь свой немалый рост. – Ты ж на лыжах раньше не ходил?

Он скорее почувствовал, чем увидел, как Мечеслав снова помотал головой.

– Ну вот. Пока к тебе приноравливаться станем – засветло не дойдем. Так что уж съезди еще разок на закорках…

Теперь Барма почувствовал, как Мечеслав кивнул.

Подумал, стоит ли напомнить отроку, что даже умей он ходить на лыжах, за старшими ему всяко не угнаться. Припомнил, полюбилось бы самому услышать такое в годы названого родича, и решил смолчать.

Даже болото зимой выглядело непривычно. Под ногами лежал ровный ковер из пушистого снега, но Кромегость ступал уверенно, оставляя за собой сырые черные следы на белом пуху. По этим следам ставили ноги и остальные. Под кожаными, пропитанными кабаньим жиром пошевнями почавкивало и хрустело.

Когда вереницу путников обступили высокие, крепкие деревья, люди остановились, надевая лыжи. Барма на время ссадил Мечеслава со спины:

– Попрыгай покуда. Попрыгай-попрыгай, успеешь замерзнуть-то.

Прыгать пришлось недолго. Вскоре он снова взгромоздился на закорки Барме, цепляясь за широкие плечи, за ремни, крест-накрест перехватывавшие зимний кожух. Руками его Барма больше придерживать не мог, в руках было то самое копье – его тыльной стороной Барма отталкивался от снега, то справа, то слева.

Шли ровным волчьим шагом между голых дубов, между сосен в снежных богатых шапках и закутанных в белые шубы елей. Снег шуршал под полозьями лыж. Мечеслав забыл о недавнем своем возмущении, и теперь только вертел головою, разглядывая обернувшийся незнакомым ликом лес. Сугробы испятнали синие цепочки следов, по большей части мелких, но Барма на ходу тыкал пальцем, показывая ехавшему за его спиною Мечше следы лосей, кабаньего гурта, рыси. Медведи зимой спали – как и многие звери помельче.

– Раньше, – проговорил вдруг шедший сразу за вождем – он выглядел даже старше Кромегостя. – Раньше каждый, дошедший до этих лет, уходил в чужой род. Каждый. Подальше от мягких рук бабья. Чтоб рос мужчиной. А теперь только дети вождей, да и то не всех…

– А еще раньше, – отозвался Кромегость, – небо было так близко к земле, что с Богами здоровались за руку, и покуда глупая баба не повесила на край неба стираные порты сушиться, так и оставалось. Что ж теперь, каждый день жалеть об этом?

Вслух над старшим не засмеялся никто, но даже Мечша, поспешно сунувшись в воротник Бармина кожуха, как-то почувствовал, что все заулыбались.

Но веселье вышло недолгим. Вскоре после того, как сердито засопел и смолк старший, за спиной раздался, сперва тихий, а потом нарастая все громче и громче, тоскливый многоголосый зов. Мечша раньше уже слышал этот хор, далеко разносившийся над лесами и болотами – голос охотящейся волчьей стаи. Надо сказать, он всегда слушал его хоть и с некой тревогой и теснотой в груди, но настоящего страха не испытывал. Не говоря уж о том, что от стай его до сего дня отделяли болота и стены городца, он много раз видел шкуры волков и их зубастые черепа, привык причислять себя к роду много более опасных хищников, чем серые охотники.

То, что оставалось от человека, попавшегося зимою голодной стае, сын вождя Ижеслава ни разу не видал.

– Ходу! – крикнул Кромегость, с силой отталкиваясь древком своей рогатины. – На лугах, у Меньшицы взять хотят! Надо раньше пройти!

Рогатины замелькали в руках людей из Хотегощ, шелест лыж стал похож на свист, но он растворился в накатывавшемся сзади скорбном многоголосье. Вой, словно попутный ветер, придавал маленькому отряду скорости – но когда впереди расступился лес, такие же рыдающие голоса раздались с той стороны реки.

Из леса на другом берегу сыпанули, как горох между несжатых пальцев, серые. Сзади уже хрустел снег под лапами другой половины стаи.

– Влево! К обрыву! – крикнул Кромегость, и все повернули за ним. Мечеславу казалось, что это весь мир ходил вокруг ходуном.

К обрыву на правом берегу реки они не успели. Их взяли в кольцо на льду. Вождь крикнул:

– Барма, пасынка в середину! Истома, к нему!

Мечеслав очутился в снегу – едва не плюхнулся в него позорно, носом. Рядом встал мальчишка лет на семь старше его, в одной руке топорище чекана, другая обмотана плащом, глаза горят. Мечша огляделся вокруг – только укрытые плащами спины да тылья взятых наперевес копей-рогатин. Рядом грудою лежали спешно скинутые лыжи.

– Не видно ж ничего! – возмущенно вскричал Мечеслав, забыв в этот миг о наставлениях вуя Кромегостя и поправляя съехавшую шапку.

– Молчи, сопля! – зло и хрипло одернул его Истома. – Кабы не ты…

Что было бы, кабы не Мечеслав, старший мальчишка сказать не успел. Трубно взвыла одинокая волчья глотка – и стая пошла на приступ ощетинившегося рогатинами живого острога.

Рычание набегающей серой волны – и столь же лютый человеческий рык в ответ. Клацанье зубов и влажный шелест пропарывающих крепкую волчью плоть перьев рогатин. Взрыки, срывающиеся на визг, оплывающие в предсмертный скулеж.

– Не волки вы! – прокатился над ними голос Кромегостя. – Псицы! Не мы ль вас досыта хазариной кормим? Не мы ль от каждой добычи долю вам оставляем?

Снова короткий вой – и всплеск боевого рыка.

Огромное, мохнатое, светло-серое, с разверстой алой пастью в клубах пара, рушится сверху. Гремят лыжи. Мечеслав отпрыгивает, вытаскивая нож, но прежде чем он даже успевает подумать об ударе в один из желтых глаз по ту сторону белозубой пасти, между этих глаз обрушивается удар чекана Истомы. Волк роняет голову, дергает лапой, пар над рядами острых зубов все реже – и только тут мальчишки замечают, что брюхо у волка распахано пером рогатины, потроха пестрым дымящимся ворохом выкатились на снег, да и они оба с ног до головы забрызганы вишневым. Пахнет тяжко, ржаво и пряно.

– Живы? – окликает их голос Бармы.

– Чего нам будет? – отзывается Истома, глаза у него белые и пустые, потом оживают, зацепившись за железный лепесток ножа, торчащий из Мечеславовой рукавицы. Истома подмигивает пасынку, смеется, смеется в ответ и Мечеслав.

– Ладно… – голос Бармы гаснет в рыке новой волны. Сколько ж их там… впрочем, об этом думает Истома – Мечеславу пока такие мысли не по летам. Не по летам замечать, что кольцо спин вокруг смыкается все теснее, что дыхание новых сородичей тяжелеет.

Вдруг звуки сражения разрывает новый, словно несколько длинных кнутов хлопнуло враз, короткий высвист – тоже на несколько голосов – и взрыв визга за стеною плащей. Хлопки. Свист. Визг. Мечеслав узнает звуки – так бывает, когда молодые воины упражняются в стрельбе. Мечеслав смотрит на Истому, видит, как тот вглядывается куда-то ввысь, поверх не только невеликого роста самого Мечеслава, но и шапок сородичей. Там, за ними – высокий берег, к которому торопился и не успел вождь Кромегость. На берегу между соснами стоят люди – незнакомые, но одеты так же, как люди Кромегостя или жители городца, в котором рос до сих пор Мечеслав. В руках у них луки, и незнакомцы щедро посылают в стаю, окружившую людей Кромегостя, стрелы.

Спины в плащах расступились, и в открывшиеся промежутки видны стали волчьи трупы – взъерошенные серые груды на поалевшем снегу – не одна дюжина… и даже не две. Остатки стаи опрометью неслись на левый берег, к устью впадавшей в большую реку Меньшицы.

– Куда ж они так заторопились, а? – раздался с высокого берега звонкий голос из самой середины строя стрельцов. – Свадьбам волчьим вроде еще не скоро срок.

Говоривший был молод. То есть, на взгляд Мечеслава он был одним из «больших», но он понимал уже, что этот большой младше отца или вуя Кромегостя, хоть и заметно старше, скажем, Истомы. Усов у него толком не было – так, топорщащаяся на пухловатой еще верхней губе, под вздернутым носом, прозрачная пшеничная поросль.

– Не думал, что скажу это, но – рад видеть тебя, Лихобор сын Бранибора, – медленно проговорил вуй Кромегость. Он глядел на спасителя своего отряда снизу вверх, чуть наклонив голову влево.

– Не могу ответить тебе тем же, Кривонос, – голос стоявшего на берегу звучал так весело, что Мечеслав не сразу понял, что тот сказал. Лица спутников Кромегостя закоченели. Те, кто стоял на берегу рядом с Лихобором, не торопились опускать луки, и стрелы лежали на тетивах.

– Меня называют Кромегостем, – голос вуя помрачнел.

Лихобор подался вперед, даже наклонился, словно собирался поведать вождю Кромегостю что-то тайное. Он по-прежнему улыбался, а чтобы обратить внимание на выражение глаз, Мечеслав был еще мал.

– Я стою на своем берегу, Кривонос. И на нем я решаю, кого и как мне называть, – сказал он, доверительно понизив голос. – А вот скажи, сделай милость, что тут делаешь ты?

– Я не на твоей земле, Лихобор, – отвечал вуй Кромегость; говорил он спокойно, но даже Мечеславу стало вдруг будоражаще ясно, что мирно они с этими людьми не разойдутся. – Я стою на льду реки, а она ничья.

– И поэтому ты со своими людьми стоишь, Кривонос, а не лежишь вместе с этими, – Лихобор кивнул на меховые груды, из которых неподвижно торчали пернатые древки – по стреле на зверя, стрелки Лихобора били один раз и не промахивались. – Но ты подошел вплотную к моему берегу и за это тебе придется ответить.

Кромегость шумно вздохнул:

– Назначай день и место, вождь Лихобор. Сегодня мне недосуг меряться с тобой силами – надо засветло довести до моего гнезда сестрича-пасынка.

Мечеслав, слыша, что речь идет о нем, даже смутился, и ему вновь пришлось давить в себе порыв попятиться, а то и вовсе нырнуть за спину к угрюмо зыркавшему на Лихоборовичей Истоме. Но Лихобор и не повел глазами в сторону мальчишки, сегодня впервые севшего на коня.

– Знаешь, Кривонос, – сказал он всё тем же доверительным голосом. – А я ведь даже про тебя не слышал до нынешнего дня, чтобы ты прятался за мальцов.

«Я не малец!!» – рванулся было крикнуть Мечеслав, но Истома опустил руку ему на плечо, дернул назад. В разговор вождей не пристало вмешиваться и дружинникам, не то что отрокам.

Вуй Кромегость, не сдержавшись, плюнул на красный снег.

– Лихобор, – сказал он в тон доверительному голосу молодого вождя, наклонив голову к левому плечу. – А ты всегда такой храбрый или только когда стоишь на обрыве над чужой головой?

Лихобор запрокинул голову и радостно расхохотался.

– Давно бы так! – воскликнул он и, вытащив из-за спины дубинку, съехал вниз по крутому берегу – совсем так, как мальчишки в родном городце Мечеслава съезжали со склонов крыш. Все еще смеясь, поднялся, отряхнул плащ, сделал несколько шагов, покачнувшись, заметил с легким удивлением: «Ого, скользко!» Так мог бы идти навстречу им кто-нибудь из старших братьев Мечеслава, казалось, он сейчас нагнется, зачерпнет ладонью снег и примется катать снежок – запустить им в Кромегостя.

Только в правой руке вместо снежка покачивалась булава, топорщась гранеными шипами навершия.

Вуй Кромегость отцепил колчан и налуч, передав их стоявшему рядом, рогатину еще раньше принял у вождя подошедший Барма. Дубинка у него была с каменным, а не бронзовым навершием – яблоко из красного гранита с шестью пропиленными вдоль бороздами. Вокруг левой руки он одним плавным и быстрым движением обернул полу плаща.

Вожди сходились неторопливо, каждым шагом пробуя неверный лед. С сухим стуком скрестились две булавы.

– Слушай, – почти дружелюбно произнес Лихобор, пока они, скрестив оружие, оказались лицом к лицу. – Можно, я приберу твоих овдовевших баб? А то неладно будет оставлять женщин без защитника в такую пору.

Он вдруг резко убрал булаву в сторону и тем же движением хлестнул, разворачиваясь, краем плаща навстречу лицу Кромегостя. Тот сумел уйти от просвистевшего у щеки войлочного подола – и по льду они разъехались порядочно.

– Вряд ли, – проговорил вождь Кромегость, снова подбираясь к соседу-сопернику на расстояние удара. – Моим женщинам не слишком нравятся сопляки…

– Впрочем, что я! – отозвался тот, двигаясь навстречу; не отозвался, продолжил, будто противник не говорил ничего. – Уж если они прожили как-то рядом с тобою, Кривонос, без тебя они и подавно не пропадут!

Бойцы сошлись, успели дважды ударить друг дружку булавами и оба загасили удар, поймав на полу плаща, прежде чем скользящие по льду пошевни развезли их в стороны вновь.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Авторы этой книги – крупнейшие мировые политики XX века: Вили Брандт был федеральным канцлером ФРГ в...
Александр Николаевич Афанасьев (1826–1871) – выдающийся русский собиратель фольклора, исследователь ...
Станислав Александрович Белковский – политолог, журналист, учредитель и директор Института националь...
Вы никогда не задумывались, что происходит с использованной магией? Хоть бытовой, хоть промышленной,...
История, к сожалению, всегда остается орудием политики дня сегодняшнего и тот, кто владеет прошлым, ...
Прежде чем танк стал главным символом военной мощи, Советский Союз уже состоялся как великая бронева...