Я сам себе дружина! Прозоров Лев
– Пей, – хмуро сказал он. Старик кивнул, припадая к костяному горлышку, но при этом глянул из-под косматой брови желтым глазом так понимающе, будто враз разгадал его незатейливую хитрость – как придется обойтись с нежданным знакомцем, дружинник еще не знал и на всякий случай решил не связывать себя разделенным питьем или едой, вот и поил снятым с мертвого.
Тем временем Истома содрал с хазарского пленника остатки мешковины, под нею, на груди оказались гусли – они жалобно загудели, вывалившись на руки вятичу. Руки старика показались вятичам странными – сильные, но непривычно длинные пальцы с незнакомо лежащими мозолями. Эти руки стягивали за спиною кожаные ремни, перевитые все теми же черными лентами с желтыми крючьями хазарских букв, и даже пальцы были туго спеленуты той же лентой – Истома, недолго думая, полоснул по ремням ножом, обрезки посыпались наземь, на них убитой змеей стекла перерезанная черно-желтая лента. Старик принялся сжимать и разжимать пальцы, растирать запястья. Потом мягко перенял правой рукой гусли у Истомы, левой – фляжку у Збоя, потом отнял костяное устье ото рта, утер губы запястьем рубахи с выцветшей и выгоревшей вышивкой. Поверх рубахи, перехваченной толстым кожаным поясом с пустыми ножнами и рядом тяжелых колокольцев, была накинута косматая безрукавка, ноги облачены в пестрядинные штаны – тоже выцветшие, а местами и вытертые, так что не везде можно было угадать изначальный цвет. Пахло от него… пахло так, как только и могло пахнуть от человека, которого, похоже, не один день везли по летней жаре, связанного по рукам и ногам и укутанного с ног до головы. Так, что перешибало запах свежей крови и тяжкий дух от тел и при жизни-то вряд ли благоухавших, а в смертное мгновение, похоже, еще и обгадившихся наемников.
– Меня зовут Кромегостем, старик. Это – мои люди, а вокруг – мои земли, – произнес вождь, глядя с седла на чужака. – А как звать тебя?
Старик помолчал несколько ударов сердца, пристально разглядывая вождя странно знакомыми желтыми глазами.
– Называй меня Доуло, воин, – ответил он наконец.
Двое из подходивших к возам услышали эти слова, но не обратили на них внимания. Мечеслав так злился на себя, что от этой злости сына вождя не отвлекла даже странная внешность их нового знакомца. Барма же вообще мало что видел и слышал. Два коня – его Туча и Игрень Радагостя – шли за ним, а он шел пешком, неся на руках брата, из груди которого торчал осколок древка. За ним бежал Клык и в отдалении брел поникший Гай.
– Вождь, – проговорил здоровяк, поднимая глаза – если бы сам Мечеслав не зажмурился сейчас от лютого, огненного срама, едучего, словно дым, не дававшего ни разжать веки, ни вдохнуть, то удивился бы, увидев на глазах великана слезы. – Помоги…
Кромегость спрыгнул с коня навстречу ему, бок о бок с вождем шагнули вперед Збой и Истома, подхватывая тело сородича.
Радагость еще дышал. Лицо было белым, глаза закатились под веки, руки – холодными, но он еще дышал – хрипло, отрывисто, часто. Мечеслав вгрызся в свое запястье. Он страшился, что сейчас вождь повернется и посмотрит ему в лицо. Страшился и хотел этого – не было сил уже терпеть на сердце тупые злобные зубы вины.
– Отойдите! – от нежданно властного голоса прочь шагнул даже Кромегость. Чужак, назвавший себя Доуло, опустился в траву рядом с Радагостем – не на колени, как сделал бы любой из них, а переплетя ноги в мягких кожаных сапогах. Каким-то очень естественным движением, будто делал это тысячу раз, надорвал рубаху на груди юного вятича. Обнажилась рана – чуть выше правого соска, с вишневой скупой струйкой из-под обломка древка.
– Подпиленная, – тихо сказал над головой Мечеслава Збой. Сын вождя только всхлипнул в ответ – он давно знал, что мало ран хуже, чем те, что случаются от оставшихся в теле наконечников. Они иногда убивали днями спустя – даже если удавалось остановить кровь и рана казалась не смертельной. Она начинала опухать, сочиться мутным, дурно пахнущим гноем, по телу ползла краснота, жар валил с ног – а подняться уже не удавалось. Самые искусные знахарки оказывались бессильны. И даже если, милостью Богов, обходилось без горячки – человек, случалось, до смерти оставался увечным.
– Старик, ты хочешь помочь, но это… – хмуро начал вождь.
– Заткнись! – властный голос словно ударил. – Отойди в сторону и отведи своих!
Збой, ощерившись, ухватился за чекан, но Кромегость остановил его движением руки. Мотнул головой, давая знак – «делайте, как сказано».
Вятичи опустились в мятлик и пырей. Кроме Истомы – тот, обняв руками грудь, словно баюкая ее, чуть раскачивался, глядя в никуда, – все смотрели на Доуло, нагнувшегося над телом Радогостя. Смотрели всяк по-своему – Барма глядел с почти детской надеждой, почти собачьей преданностью. Натянутый, как струна, он был готов выполнить сейчас любое слово чужака, как обычно – слово вождя. Зубы Збоя скрылись за плотно сомкнувшимися губами, но глаза по-прежнему щерились выжидающе и хищно, рука бесшумно ходила по топорищу вытянутого-таки из-за пояса чекана, который дружинник примостил на колени. Мечеслав сейчас казался сильно уменьшенным двойником Бармы, так же ловя глазами каждое движение старика, только слезы у него все же прорывались на скулы. Вождь Кромегость смотрел спокойно и пристально. Старик сейчас напоминал ему… орла. Степного орла, который привел их сюда, орла, про которого он едва не забыл за стычкой с наемниками.
Вот старик хищно нагнулся над беспамятным вятичем, словно над добычей. Раскинул локти над его грудью, растопырил пальцы, как перья. И вдруг – заклекотал. Кровь дважды стукнула в ушах Кромегостя, когда он уловил, наконец, в клекоте слова – и вроде бы слова славянские, хоть и не похожие ни на речь земляков Кромегостя, ни на говор кривичей… даже на речь северян это походило мало. То и дело хоть как-то понятная речь прерывалась, вскипая бурунами вовсе не ведомого наречья.
– Дилом твирем, дилом твирем, дохе твирем! – выдыхали жарко старческие губы. – Шегор вечем, шегор вечем, вереиналем!
Доуло не просто говорил – он пел на нездешний, чужой напев, слова вскипали клекотом и хлопаньем крыльев, то с почти беличьим цокотом он кидался вниз, к груди Радагоста, таким гибким движением, словно и впрямь лесная резвунья скользила по невидимому стволу, то вскидываясь над ним, рыча и скалясь бирюком на побоище, вены вздулись на распростертых пястях, на высоком лбу… и тут произошло то, от чего из пальцев Збоя выскользнул в траву чекан, а глаза вождя распахнулись столь же изумленно, как и глаза Бармы и Мечеслава. Истома замер, застыл на месте, прервав свое раскачивание.
Длинные пальцы с красными суставами, с потрескавшимися желтыми ногтями погрузились в грудь Радогостя, как в воду. Вятич ничем не показал, что почувствовал это – только следивший за действом брат приподнялся и застыл с открытым ртом, словно давясь криком боли, с потом, высыпавшим на побледневшем лице.
Погрузились – и тут же вынырнули вон, сжимая красный от крови обломок стрелы.
Было тихо-тихо. Тише, чем после стычки. Слышно было, как хрустит трава в конских зубах, как стрекочут сверчки-кобылки, как поскрипывают возы в лад с копытами переступающих на месте меринов. Слышно было, как дышит – по-прежнему слабо и сипло, но не так отрывисто – Радагость. Потом длинно, со свистом выдохнул во взмокшую от пота бороду опустивший лицо Доуло – и Мечеслав вспомнил, что надо дышать. И понял, что все рядом стоят на ногах. Понял именно в тот миг, когда вуй, а вслед за ним Збой и Истома опустились на одно колено, склонили головы, уперлись правым кулаком в землю – неловко и угловато Истома, стремительно, как подрубленный – Збой, ясно и четко, словно выполняя движение в танце или поединке – Кромегость. И вслед за ними опустился на правое колено, склонил голову в волчьем колпаке, уперся кулаком в землю Мечеслав. Только Барма не последовал общему примеру – он не видел сейчас ни вождя, ни сородичей, он шел к брату – но споткнулся, как не спотыкался в кулачном бою, когда Доуло выкинул вперед растопыренную пятерню.
– Нет! – странно, старик кивал, говоря это. – Нет, рано! Я убрал стрелу, но он слаб, и кровь истекает.
– Что делать, мудрый? – спокойно спросил Кромегость. – Мы отвезем его к нам. Прошу, не бросай начатого.
Последние слова он выговорил медленно, словно через силу, но только Мечеслав пораженно посмотрел на вождя, впервые слыша, как тот о чем-то просил – и не Богов.
Доуло вновь отрывисто, почти яростно закивал, потом прервал кивок на половине – и замотал головою, на которой под щетиной здесь и там виднелись странные, звездчатые шрамы.
– Нет… Все забываю, сколько лет у вас живу, а забываю, что вы киваете, когда согласны… нет, вождь Кромегость. Сейчас его нельзя трогать. Разве что русам разрешил бы я его отнести, или старым ромеям – только от тех одни книги остались…
– Чем же мы хуже? – не подымая лица, подал угрюмый голос Збой.
– Не хуже… но надо уметь ходить всем шаг в шаг. Всем. Хорошо уметь – как дышать умеешь, как говорить умеешь. Вас не учили. Растрясете, кровь быстрее пойдет, и все… Нужна вода. Там, где я… – старик усмехнулся, – ехал, был казан. Пошли за водой, вождь. Воды надо будет много, и мне, и ему.
Мечеслав кинулся к возу едва не раньше, чем отец поглядел на него.
– Вода там, – старик махнул левой рукою на лесок по ту сторону луга.
Как Доуло, ехавший по лугу в закрытом возу и закутанный в мешковину с головой, узнал, где по лугу течет ручей, Мечеслав не знал и гадать не собирался. Юный вятич понял уже, что загадочный старик, которого куда-то везли на возах хазары – волхв, вроде тех, что живут в далеком Дедославле, в лесах за водоразделом, только, похоже, странствовал в каких-то очень дальних краях. Даже ровесники Деда говорили о волхвах с огромным почтением, да и он сам – тоже. Еще говорили, что хазары ненавидят волхвов и стараются извести их. Орла, выведшего их к возам, наверное, тоже послал он. А уж тот, кто со связанными руками и заткнутым ртом мог приказывать крылатому хищнику, вряд ли сильно затруднился поисками воды.
Все это было неважно… то есть важно, и в другое время Мечеслава бы съело любопытство, как-никак, он вживую повстречался с одним из тех, о ком прежде лишь слышал, но время было не другое. А в это время важным сыну вождя казалось лишь одно – возможность исправить свой промах, помочь пострадавшему – хвала Богам, не погибшему! – по его вине сородичу. Прихватив из повозки загадочный «казан» – оказавшийся, впрочем, обычным пузатым котлом, с ручкой-дужкой, оплетенной кожею, – Мечеслав припустил через луг.
Когда он забирал из воза «казан», ему показалось, будто груда тряпок в углу ворохнулась. Но Мечеславу было не до того.
Лес – в обрамлении синей осоки – оказался колком ив, оседлавших овражек с текущей по глинистому дну речкой. Пробираясь к воде, Мечеслав пару раз едва не оступился, распугал несколько крупных лягушек и зверька, настолько шустрого, что вятич только и заметил мелькнувший под кустами на другом берегу черный бок. Зачерпнул казанком воды – от железного брюха в жирной саже по воде поплыли масляные пятна.
Вскарабкался снова, провожаемый голодным пением во множестве сновавших тут комаров. Рядом с повозками уже пускал первые дымные струйки костерок, Барма волок охапку хвороста. Волхв Доуло возился с гуслями, подкручивая колки и пробуя струны пальцем, то и дело сердито вздыхая. Увидев Мечеслава, он поманил его рукой. Тот подошел к старику, опустил рядом в траву казан, но старик только зачерпнул оттуда пригоршню воды – тонкие пальцы сомкнулись накрепко, словно дно плошки, не пропуская ни капли – и отпустил Мечеслава благодарным движением тяжелых век.
Отец со Збоем к тому времени сняли с наемников оружие, доспехи – у кого были, – кожаные пояса с серебряными бляшками. Потом отволокли тела подальше по ветру – раз уж нельзя трогать сейчас Радагостя, то нельзя, но не дышать же из-за этого трупным смрадом. Збой топором отвалил покойникам головы, да еще и пометил «своего» косым надрезом на лбу. На голову загрызенного Жуком купца – «вот уж подлинно собачья смерть», буркнул над ним Збой, и это было последнее напутствие, которого дождался толстый хазарин, – никто не польстился, зато Збою приглянулись сапоги. Правда, стянув их, он было заворчал, что такие только Барме впору и будут, потом вдруг осекся, пощупал голенище правого сапога, потом засунул внутрь руку и вытащил продолговатую пластинку из серебра. Повертел в пальцах, присвистнул и кинул вождю. Кромегость подкинул пойманную пластинку на ладони. С обеих сторон шли крючья хазарского письма, а на одном конце красовался обычный знак каганата – пересечение пяти линий, складывающихся в нечто похожее на жадно растопыренную лапу неведомой твари.
– Навряд ли он их нанимал, – проговорил Збой. – И он такой же купец, как я – русалка. У мытарей костяные, у тудуна-посадника медная, а этот за голенищем серебро таскает… послать бы людей по селам, чую, когда его хватятся, здесь хазар будет, что муравьев.
Доуло молча протянул левую руку, поймал кинутую вождем пластинку, покрутил перед глазами.
– Вот ведь… повезло мне, – проворчал он. – Человек каган-бека Иосифа… в такой глуши и в шкуре купца. Сам прохлопал глазами, дурень старый… хоть не так обидно, что не простого торгаша. А в чем и впрямь повезло – человечек не то побоялся, что его со мной на реке ваши перехватят, не то тудуну не доверял. Вот и решил, ладью Окой пустить, а сам на возах берегом Осетра наверх, да потом этими местами на Истью… Смелый, гад – был. Так что не бойтесь, навряд ли его кто искать будет. И еще везенье – что нашелся вождь, не побоявшийся за орлом пойти. Не думал, что в ловушку заманят?
Вуй Кромегость пожал плечами:
– Если б у хазар завелся такой оборотень – ему б проще было выглядеть с воздуха, где мы в лесах сидим, да и брать всех, а не нас шестерых.
– А вот кому не повезло нынче, так Мечеславу, – усмехнулся в усы Збой, – двоих сбил, не меньше, чем вождь, а голов не добыл.
– Как?! – не вытерпел, вскинулся Мечеслав – тревога за сородича почти отступила, сгинула, и зубастая вина, оседлавшая было сердце, теперь уж не грызла его, а разве что чуть покусывала. – Почему не добыл?
– Так одному из самострела в голову угадал, ту и разнесло, что кринку палкой, мозги на два локтя по траве разбрызгало, – продолжая улыбаться, поведал дружинник. – А второму коня подстрелил, да так, что коняга-то по голове хазарской и кувыркнулся. Ни там, ни тут на жердь вешать нечего.
Все засмеялись, но необидно, не зло, и глаза вуя были теплыми, так что и сам Мечеслав не выдержал, улыбнулся.
Старый Доуло тем временем вновь принялся волхвовать. Теперь он уже говорил на внятном языке. Повернувшись правым плечом к клонящемуся с полудня на закат солнцу, он припал к земле, пошептал что-то, прижимаясь к ней ладонями и лбом. Потом, распрямившись, проводя длинными пальцами по колокольцам на поясе, заговорил нараспев вполголоса – Мечеслав расслышал про грозовую тучу, про огненного коня, про огненный лук с огненною стрелой – и словно по ясному летнему дню повеяло предгрозовым прохладным ветром. Трава вокруг того места, где волхвовал над раненым вятичем старый Доуло, закачалась расходящимися кругами, как вода от брошенного камня. После этого Доуло вновь брызнул водой на себя и на Радагостя, снял с шеи обережек-стрелу и прочертил им, посолонь, черту вокруг себя и раненого.
Мечеславу вдруг показалось, будто мир странно вывернулся. Будто прочерченное волхвом – не круг, а грань, край, край привычного ему мира, а там, по ту сторону, открывалось что-то иное…
А Доуло продолжал. Касаясь поочередно пальцами плеч, груди, головы, он говорил, что одевается облаками, накрывается синим небом, подпоясывается утренней зарей, венчается красным солнцем. Вятичи вслушивались в распевную речь волхва – и там, за гранью, на которой сидел седобородый Доуло и лежал Радагость, разливалось, похожее на невиданный весенний разлив, без края и без берегов, море – море, никем из них в жизни не виданное. То самое море, ради которого покойников сжигают в лодке-долбленке, в колоде. И вставал из тех вод сияющий остров, и совсем уж ослепительным белым светом горящий камень, подпирающий золотой престол. И, отзываясь на речи Доуло, дева, одетая в золото и багрянец, пылающие, будто закат перед самым ветреным днем, с двумя ясноокими головами на острых девичьих плечах, шагнула с престола к нему и к раненому. Два лика склонились над людьми, в тонких длинных пальцах вспыхнула солнечным лучом золотая игла, тянущая серебристую, как звездный свет, нитку. Руки с иглой, как недавно – пальцы волхва, ушли в грудь молодого вятича, нырнули и вынырнули несколько раз. Потом дева нагнулась к самой груди раненого, левая голова её совсем так, как это делали их матери и сестры с обычными нитями, обкусила нить, левая рука провела по груди юноши. Седобородый волхв вновь склонился перед нею до земли, потом выпрямился – и, разведя руки, громко хлопнул ладонями. От этого хлопка словно рванулись навстречу друг другу распахнутые его словами привычные небо и земля привычного мира, отсекая вызванные волхвом видения. Только последним отблеском мелькнул между ними, скрывая остров, престол и вновь воссевшую на него деву, огромный рыбий бок в жемчужной чешуе. И наваждение сгинуло…
Наваждение ли? Странное чувство было у Мечеслава – будто это лес, луг, солнце, мертвые хазары – вот это-то и было наваждением, сном, от которого он пробудился на короткое мгновение, под заклятья волхва.
У взрослых был такой же вид – словно они никак не могли понять – видели ли они наяву дивный сон или же во сне расслышали несколько звуков из яви.
Волхв вдруг покачнулся и стал медленно заваливаться на бок рядом с Радагостем. У Мечеслава вырвался испуганный вскрик, а вуй Кромегость со Збоем оказались рядом, подхватив старика под плечи.
– Ничего, – бормотал тот в сивую бороду. – Ничего… жить будем… и я, и ваш юнак… только нести теперь двоих вам будет…
Радагость открыл глаза, зашевелился, протяжно зевнул, бледно улыбнулся, увидев встревоженное лицо брата, и снова откинулся назад, погружаясь уже не в беспамятство умирающего – в обычный сон.
Барма сорвал с головы волчий колпак, подкинул его вверх, поймал, напялил обратно на голову и, ухватив за руку такого же сияющего Мечшу, крутанул его вокруг себя в каком-то диком плясе. Вождь, Збой, все еще бледноватый Истома и даже прилегший-таки на траву волхв с улыбками наблюдали за их прыжками. Потом вдруг Доуло хлопнул себя по медно-красному лбу и поманил к себе Истому.
– У тебя, юнак, ребра треснули и синяки большие… но легкие целы… дыши пока осторожней. Прости, сил боле нет, а ваши знахарки должны справиться… – с этими словами старый волхв Доуло окончательно улегся на траву рядом с раненым и задремал.
– Надо б их накрыть, вождь, – проговорил Збой негромко. – На солнце-то полудницу наспят.
Вуй Кромегость молча кивнул и указал на полотно, обтягивавшее верх переднего возка.
Барма с Мечеславом поспели к возам даже раньше Збоя. Великан с треском вспарывал ткань ножом, с другой стороны то же самое, пыхтя, делал Мечша. Навстречу Барме двигался с ножом Збой.
Мечеслав успел сделать разрез только на три локтя, когда сквозь дыру из повозки, едва не сбив Мечшу с ног, вывалился кто-то, кого он толком не успел разглядеть и от неожиданности не успел задержать. Вывалился и кинулся бежать к оврагу в опушке ив и осоки. Но убежать ему удалось недалеко – Жук, Гай и Клык тремя молниями рванулись за ним, сшибли с ног и встали над ним рыча. Тотчас же над прижатым к земле тремя оскалами незнакомцем возникли Мечеслав, Барма и Збой. Еще через мгновение из-за повозки проявился вождь Кромегость, а за ним – бледный Истома.
– Еще хазарин? – воскликнул Мечеслав.
Барма помотал крупной головой.
– Вятич. Тоже полоняник, видать…
Збой вдруг зарычал пуще всех трех псов, ухватил лежавшего за руку – тот отчаянно вскрикнул – и рявкнул, будто выплюнул:
– Вождь, да он же не связан! И не был! А ну пошли!
Он потащил незнакомца – тот оказался молодым парнем, чуть помладше Радагостя, чуть постарше Истомы – вокруг воза. За ними следовали недоумевающие Барма и Мечеслав и негромко порыкивающие псы, а впереди – вождь с внезапно потемневшим и затвердевшим лицом и держащий руку на боку Истома. Проснувшийся Доуло приподнялся, увидел парня в холщовой рубахе, безрукавке из овчины, в гачах и пошевнях, которого волок за собою Збой с перекошенным от ярости лицом. Собственное лицо старого волхва омрачили тоска и, как ни странно, стыд. Словно это его сейчас волокли за руку…
Оказавшись с другой стороны воза, Збой поднес к глазам сжатую в его ладони руку парня и впился взглядом в узор, украшавший небольшой перстень на безымянном пальце.
– Колт, – брезгливо определил он и рванул руку, выкручивая так, что парень снова заорал, покатившись по траве. – И что ты там делал, позор своего племени?
Распластавшийся на земле колт всхлипывал. По его лицу текли – Мечеслав не верил своим глазам – обильные слезы. Да нет же, это не может быть настолько больно – из отроков только самые младшие не изведали стальные клещи Збоева хвата и не летали из его рук оземь, но никто не бледнел так, не трясся и не заливался такими слезами, как этот ровесник взрослых воинов!
– Он вел их, – послышался глухой голос старого волхва. Доуло уже не лежал, а сидел, опустив седую голову, и глядел в сторону и вниз. – Указывал им путь.
– Вот как, – каким-то никаким, серым голосом откликнулся вождь Кромегость. – У нас это называют «проводник». Про тех же, кто водят чужаков по тропам своего края, – бывает, говорят и иные слова. Кому доверишь судить его, мудрый?
– Здесь твоя земля, Кромегость из Хотегощи, – отозвался сивобородый Доуло, и Мечеславу, вот диво, показалось, будто могучий волхв просил прощения за что-то у его вуя. – Твоя земля, и твой суд.
И больше не говорил ничего.
Кромегость наклонил голову в волчьем колпаке и резко, так что свистнула пола плаща, обернулся к лежавшему в траве.
– Поднимись, – проронил он.
Всё так же трясясь и обливаясь слезами, парень стал подниматься с земли, но когда он стал разгибать вторую ногу, Збой метко пнул его в голень, заставив рухнуть на колени.
– Много чести прямо стоять, когань, – хрипло выдохнул он. – На коленях постоишь, как перед хазарами стоял…
Вождь поднял на дружинника свинцово-серый взгляд, и Збой умолк, хоть и зыркнул в ответ напоследок.
– Из каких ты мест и как тебя там звали? – негромко и скорее с печалью, чем со злостью, спросил вуй Кромегость – а Мечеслава вдруг продрало морозом по хребту от этого обрекающе-прошлого «звали».
– Незд-да я, К-кукшин сын… из К-колтеска… – выговорил парень, утирая лицо рукавом.
– И как вышло, Незда из Колтеска, что ты по нашей земле хазар водишь?
– Сестра, сестра у меня, вождь, – заговорил лихорадочно Незда, вскинув белое, залитое слезами лицо. – Мытарь наш нам долг раз простил, два, говорил, мол, давить сверх меры не хочет… только, говорит, доплатите потом… малость… М-малость, да… – рвано хохотнул он и снова утерся. – А нынче весной… говорит, долг на вас… столько насчитал… да нет у нас столько серебра! И продать что… а что продавать-то, нечего… и кому – мытарь ж на торжке сам цены ставит… А мытарь говорит – отдадите девку – долг прощу весь, с концами… сестренку мою, Дануту… а он, купец, серебро обещал за нас отдать… я и пошел… чтоб Данутку… – он всхлипнул еще раз и умолк.
Збой рыкнул злее Жука, сплюнул в траву.
– Я так разумею, – проговорил он, – это и называется – «хазары переменились, хазары дань серебром берут, а не девками»… сколько тогда разговоров было – а вот их перемена. Как ты волчару ни корми…
– Так и бывает, – негромко сказал вождь, и дружинник осекся, только шевелил усами, словно пережевывая несказанное. – Так и бывает. Сперва они приходят к тебе с мечом и заставляют платить дань девками. А потом говорят – «мы согласны брать серебром», – и ты соглашаешься. Ты сам пересчитываешь свободу своих женщин, честь своего рода на серебро. А потом они оказывают тебе небольшую услугу, соглашаясь отсрочить дань за приплату… а потом у тебя нет серебра, а есть только долг, и ты уже сам, сам готов отдавать им своих сестер!
Кромегость повернулся к пасынку.
– Мечша! Смотри и запомни – мы деремся вот с этим! Все ходят набегами на соседей, все угоняют стада, хватают в полон, а то и жгут деревни. И дань с покоренных берут. И мы, и мещера с голядью да муромой, и булгары, и русь. А хазары – они даже не враги. Они хуже врагов. Зверей диких хуже. Зараза. Порча. Им мало покорить – им покоренных наизнанку вывернуть надо, перекорежить, перекалечить в них все. Чтоб были… как он.
После слов вождя повисло молчание, нарушаемое только всхлипами проводника.
– В-вождь… – проговорил он, глядя на Кромегостя снизу вверх. В иные времена, в иных местах сказали бы – «по-собачьи», но Мечеслав не видел таких глаз у своих собак. – Вождь, отпусти… Данутка же там…
И заплакал.
Тошно, тошно и тоскливо было Мечеславу глядеть на это. Впервые он видел такое – и не мог поверить глазам. Даже хазары сейчас – они не валились в ноги, они не просили пощады. Коганая нелюдь с полуденных краев умирала, не выпуская оружия из рук, огрызаясь до последнего. А этот… он же тоже был рожден вятичем! Что с ним стряслось такое? Этот же хуже… хуже смерти, хуже всего на свете!
– Незда, – тихо сказал вуй Кромегость. – Подумай сам. Как я могу отпустить тебя? Куда ты пойдешь? Тебя будут спрашивать про купца. Ты ответишь… ответишь. Иначе тебя не было бы здесь. Если б ты кинулся на хазар во время битвы… да даже если бы на нас кинулся – я бы поверил тебе. Но ты испугаешься. За себя. За родичей. За сестру. Испугаешься и расскажешь. И приведешь беду – не к нам, нас им не достать. К тем, кто живет на этих землях, растит хлеб, пасет скот. Я в ответе за них. А ты… ты ведь уже как мертвый, Незда. Ты хуже, чем мертвый.
Парень уже не плакал – выл, страшно, однозвучно, протяжно. Как умирающий от тяжелой раны, обеспамятевший, забывший обо всем, кроме боли. Ссутулившиеся плечи колотило крупной дрожью.
– Вождь, – хмуро сказал Збой. – Не марайся. Не порти удачу, дозволь мне.
– Нет, Збой, – отозвался вождь Кромегость, не отрывая от Незды взгляда печальных глаз. – Это должен делать вождь. Сам. А вот меч и впрямь обижать не стану. Одолжи топор, если хочешь помочь.
Когда топорище чекана Збоя хлопнуло о ладонь вождя, Незда дернулся и, не разжимая век, взвыл пуще прежнего.
– Нет, неет, неееееет!!!
– Незда, – негромко сказал вождь Кромегость, и вой оборвался. – Хочешь совет?
Проводник молча трясся, не поднимая головы.
– Не закрывай глаз перед смертью, – тем же негромким голосом сказал вождь. – В следующей жизни родишься храбрей.
Незда заскулил слепым щенком, зажмурившись крепче прежнего.
Мечеславу было противно и страшно. Страшно не того, что сейчас сделает с этим… бывшим человеком вуй Кромегость. Страшно того, что кто-то уже сделал с ним. И хотелось, чтобы все скорее закончилось.
Чекан поднялся к солнечному небу и пошел вниз.
Но в самый последний миг перед ударом, перед тем, как на измятую траву еще один, последний в этот день, раз плеснуло вишнёвым, Незда сын Кукши вскинул белое, с прокушенною губой – кровь сочилась по подбородку – лицо и огромным усилием распахнул глаза.
Белые, слепые от страха – но распахнул.
Они так и остались открытыми, только чернота зеницы стала расплываться, тесня из остановившегося взгляда голубизну.
И старый Доуло вздохнул – скорбно и облегченно.
Содранную с воза холстину в конце концов люлькой подвесили между конями вождя и Бармы и в нее уложили Радагостя. Вождь, Збой и Барма накинули петли-осилы на уцелевших наемничьих коней, и Збой объезжал их, уча слушаться новых хозяев, пока Барма крушил возы и увязывал обломки в вязанки – пригодятся на дрова. Истома и Мечеслав стаскивали в огонь хазарское тряпье – сыну вождя Ижеслава померещилось, будто черные ленты с желтыми крючьями корчились в огне, стараясь выползти из него, и он ворошил костёр палкой, запихивая нечисть поглубже в пламя. О трупье вражьем позаботятся коршуны с воронами, сороки с галками, волки да барсуки. Сороки уже прибыли на место будущего пира, только приступать пока опасались – слишком много живых двуногих ходило поблизости, зато подняли страшный шум, на который соберутся и остальные «гости». И только Истома молчал над телами вороного Ветра и рыжего Бруды, а потом, кособоко опустившись на колени, прикрыл поочередно верным друзьям, отдавшим за него жизнь, глаза. У Мухи появились сотоварищи – мышастые хазарские меринки – такие же крутобокие, толстомордые, невозмутимые и неторопливые. На них ехали в обратный путь к городцу Хотегощу волхв Доуло и Истома.
Так заканчивался для пасынка Мечши, Мечеслава, сына вождя Ижеслава, этот необыкновенный день, в который он повстречался с неведомыми ему дотоле породами людей. День, в который он изумился внешности толстяка, преклонился перед мудрой мощью волхва и до немоты испугался низости труса.
Глава VII
Песни Вещего
Ночевали на том самом берегу, где били уток – крякуньям снова пришлось лихо, но возвращаться в Хотегощ с пустыми руками никому не хотелось. Старого волхва и раненых уложили спать под холстиной с хазарского воза – хоть навряд ли Доуло успел по ней заскучать, да выбирать в лесу особо не приходилось. Пару утрешних уток Мечеслав скорой рукой приготовил на ужин всем путникам – выпотрошил, натер изнутри золою, набил брюхо собранными под присмотром Збоя травами, облепил глиною и прикопал у самого края костра. Запеклась утятина на загляденье (хоть сам Мечеслав больше любил её с мёдом, но посреди лесу вечером взять мёду было негде).
Ночь прошла ровно – Мечше досталось сторожить около полуночи. Сторожа вышла спокойная – звери летом не пытались подобраться к оружным людям, а лесная нечисть, видать, боялась волхва. Сын вождя успел и на звёзды полюбоваться, и наслушаться лягушачьих трелей из тростников, а когда уже стал клевать носом, его отправил спать поднявшийся вуй. А утром пасынок проснулся от голоса старого Доуло – седобородый волхв пел, стоя на мелководье босыми ногами, повернувшись лицом к поднимавшемуся над вершинами деревьев алому боку молодого солнца. На щетине, покрывавшей меченый странными звездчатыми шрамами череп, на бороде и протянутых к солнцу ладонях волхва поблескивали капли воды, ловя свет начинающегося дня.
Вслед за волхвом омыли руки и лица вождь Кромегость с воинами, а потом пришёл черед Мечши.
У тех мест, где быть дозорам, возвращавшийся отряд встретил свист – переливчатый, тоскливый. Чужак бы подумал, что подаёт голос одна из бесчисленных лесных птах – хотя старый Доуло, даром, что не просто чужак, а чужеземец, только усмехнулся в бороду, с любопытством оглядывая лес, и понимающе сощурился, когда вождь Кромегость отозвался тремя такими же, только короткими, трелями.
Молодые парни, едва надевшие перстни и гривны, появились в тени между деревьев бесшумно. Когда увидели, с кем вернулся вождь, настороженно прищуренные серые глаза изумлённо распахнулись.
– Это наш гость, – проронил вуй Кромегость, и парни молча склонили колпаки, приветствуя теперь не только вождя и старших воинов, но и неведомого бородатого старца. Вождю оставалось лишь гордиться недавно прошедшими посвящение воинами – ни один не выказал, как удивлён услышанным от вождя, будто Хотегощ принимал гостей что ни день.
По трели ли пересвистов, от загодя ли посланного с заставы отрока, в Хотегоще уже знали, что вождь возвращается с охоты без обильной добычи, но с гостем. А гость, чужак, которого допустили в городец, случался не то что реже хорошей охоты – по правде сказать, такого на памяти большей части живущих в лесном убежище вовсе ещё не бывало. С селянами, приносившими дары или искавшими защиты и правды у Леса, лесные воины встречались не то что далеко за увенчанным головами частоколом – за засеками и заставами, сторожившими дальние подступы к чащобным крепям. С торговыми людьми, ведшими с Лесом дела – находились и такие, в ком то ли ненависть к хазарам, то ли любовь к прибыли, то ли всё разом пересиливало страх лютых кар, которые сулил каганов закон «разбойничьим пособникам», – встречались и того дальше. Так что увидеть в стенах городца незнакомое лицо было почти так же дивно, как в отражении на воде.