Тихий Дон Шолохов Михаил
- Девица красная, щуку я поймала…
Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованных лошадиных копыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое – песню:
- Щуку я, щуку я, щуку я поймала.
- Девица красная, уху я варила.
- Уху я, уху я, уху я варила.
От хвоста сотни, весь багровый от смеха и смущения, скакал к песенникам полковой адъютант. Запевала, наотлет занося, бросал поводья, цинично подмигивал в густые на тротуарах толпы провожавших казаков женщин, и по жженой бронзе его щек к черным усикам стекал горький полынный настой, а не пот.
- Девица красная, сваху я кормила…
- Сваху я, сваху я, сваху я кормила…
На путях предостерегающе трезво ревел, набирая пары, паровоз.
Эшелоны… Эшелоны… Эшелоны… Эшелоны несчетно!
По артериям страны, по железным путям к западной границе гонит взбаламученная Россия серошинельную кровь…
VIII
В местечке Торжок полк разбили по сотням. Шестая сотня, на основании приказа штаба дивизии, была послана в распоряжение Третьего армейского пехотного корпуса и, пройдя походным порядком до местечка Пеликалие, выставила посты.
Граница еще охранялась нашими пограничными частями. Подтягивались пехотные части и артиллерия. К вечеру двадцать четвертого июля в местечко прибыли батальон 108-го Глебовского полка и батарея. В близлежащем фольварке Александровском находился пост из девяти казаков под начальством взводного урядника.
В ночь на двадцать седьмое есаул Попов вызвал к себе вахмистра и казака Астахова.
Астахов вернулся к взводу уже затемно. Митька Коршунов только что привел с водопоя коня.
– Это ты, Астахов? – окликнул он.
– Я. А Крючков с ребятами где?
– Там, в халупе.
Астахов, большой, грузноватый и черный казак, подслепо жмурясь, вошел в халупу. За столом у лампы-коптюшки Щегольков сшивал дратвой порванный чумбур. Крючков, заложив руки за спину, стоял у печи, подмигивал Иванкову, указывая на оплывшего в водянке хозяина-поляка, лежавшего на кровати. Они только что пересмеялись, и у Иванкова еще дергал розовые щеки смешок.
– Завтра, ребята, чуть свет выезжать на пост.
– Куда? – спросил Щегольков и, заглядевшись, уронил не всученную в дратву щетинку.
– В местечко Любов.
– Кто поедет? – спросил Митька Коршунов, входя и ставя у порога цибарку.
– Поедут со мной Щегольков, Крючков, Рвачев, Попов и ты, Иванков.
– А я, Павлыч?
– Ты, Митрий, останешься.
– Ну и черт с вами!
Крючков оторвался от печки; с хрустом потягиваясь, спросил у хозяина:
– Сколько до Любови до этой верст кладут?
– Четыре мили.
– Тут близко, – сказал Астахов и, присаживаясь на лавку, снял сапог. – А где тут портянку высушить?
Выехали на заре. У колодца на выезде босая девка черпала бадьей воду. Крючков приостановил коня.
– Дай напиться, любушка!
Девка, придерживая рукой холстинную юбку, прошлепала по луже розовыми ногами; улыбаясь серыми, в густой опуши ресниц, глазами, подала бадью. Крючков пил, рука его, державшая на весу тяжелую бадью, дрожала от напряжения; на красную лампасину шлепали, дробясь и стекая, капли.
– Спаси Христос, сероглазая!
– Богу Иисусу.
Она приняла бадью и отошла, оглядываясь, улыбаясь.
– Ты чего скалишься, поедем со мной! – Крючков посунулся на седле, словно место уступал.
– Трогай! – крикнул, отъезжая, Астахов.
Рвачев насмешливо скосился на Крючкова:
– Загляделся?
– У ней ноги красные, как у гулюшки, – засмеялся Крючков, и все, как по команде, оглянулись.
Девка нагнулась над срубом, выставив туго обтянутый раздвоенный зад, раскорячив красноикрые полные ноги.
– Жениться ба… – вздохнул Попов.
– Дай я те плеткой оженю разок, – предложил Астахов.
– Плеткой что…
– Жеребцуешь?
– Выложить его придется!
– Мы ему перекрут, как бугаю, сделаем.
Пересмеиваясь, казаки пошли рысью. С ближнего холма завиднелось раскинутое в ложбине и по изволоку местечко Любов. За спинами из-за холма вставало солнце. В стороне над чашечкой телеграфного столба надсаживался жаворонок.
Астахов – как только что окончивший учебную команду – был назначен начальником поста. Он выбрал место стоянки в последнем дворе, стоявшем на отшибе, в сторону границы. Хозяин – бритый кривоногий поляк в белой войлочной шляпе – отвел казаков в стодол, указал, где поставить лошадей. За стодолом, за реденьким пряслом зеленела деляна клевера. Взгорье горбилось до ближнего леса, дальше белесились хлеба, перерезанные дорогой, и опять зеленые глянцевые ломти клевера. За стодолом у канавки дежурили поочередно, с биноклем. Остальные лежали в прохладном стодоле. Пахло там слежавшимся хлебом, пылью мякины, мышиным пометом и сладким плесневелым душком земляной ржавчины.
Иванков, примостившись в темном углу у плуга, спал до вечера. Его разбудили на закате солнца. Крючков, в щепоть захватив кожу у него на шее, оттягивал ее, приговаривая:
– Разъелся на казенных харчах, нажрал калкан, ишь! Вставай, ляда, иди немцев карауль!
– Не дури, Козьма!
– Вставай.
– Ну брось! Ну не дури… я зараз встану.
Он поднялся, опухший, красный. Покрутил котельчатой короткошеей головой, надежно приделанной к широким плечам, чмыкая носом (простыл, лежа на сырой земле), перевязал патронташ и волоком потянул за собой к выходу винтовку. Сменил Щеголькова и, приладив бинокль, долго глядел на северо-запад, к лесу.
Там бугрился под ветром белесый размет хлебов, на зеленый мысок ольхового леса низвергался рудой поток закатного солнца. За местечком в речушке (лежала она голубой нарядной дугой) кричали купающиеся ребятишки. Женский контральтовый голос звал: «Стасю! Ста-а-асю! идзь до мне!» Щегольков свернул покурить, сказал, уходя:
– Закат вон как погорел. К ветру.
– К ветру, – согласился Иванков.
Ночью кони стояли расседланные. В местечке гасли огни и шумок. На следующий день утром Крючков вызвал Иванкова из стодола.
– Пойдем в местечко.
– Чего?
– Пожрем чего-нибудь, выпьем.
– Навряд, – усомнился Иванков.
– Я тебе говорю. Я спрашивал хозяина. Вон в энтой халупе, видишь, вон сарай черепичный? – Крючков указал черным ногтястым пальцем. – Там у шинкаря пиво есть, пойдем?
Пошли. Их окликнул выглянувший из дверей стодола Астахов.
– Вы куда?
Крючков, чином старший Астахова, отмахнулся.
– Зараз придем.
– Вернитесь, ребята!
– Не гавкай!
Старый, пейсатый, с вывернутым веком еврей встретил казаков поклонами.
– Пиво есть?
– Уже нет, господин кзак.
– Мы за деньги.
– Езус-Мария, да разве я… Ах, господин кзак, верьте честному еврею, нет пива!
– Брешешь ты, жид!
– Та, пан кзак! Я уже говорю.
– Ты вот чего… – досадливо перебил Крючков и полез в карман шаровар за потертым кошельком. Ты дай нам, а то ругаться зачну!
Еврей мизинцем прижал к ладони монету, опустил вывернутое трубочкой веко и пошел в сени.
Спустя минуту принес влажную, с ячменной шелухой на стенках, бутылку водки.
– А говорил – нету. Эх ты, папаша!
– Я говорил – пива нету.
– Закусить-то дай чего-нибудь.
Крючков шлепком высадил пробку, налил чашку вровень с выщербленными краями.
Вышли полупьяные. Крючков приплясывал и грозил кулаком в окна, зиявшие черными провалами глаз.
В стодоле зевал Астахов. За стенкой мокро хрустели сеном кони.
Вечером уехал с донесением Попов. День разменяли в безделье.
Вечер. Ночь. Над местечком в выси – желтый месяц.
Изредка в саду за домом упадет с яблони вызревший плод. Слышен мокрый шлепок. Около полуночи Иванков услышал конский топот по улице местечка. Вылез из канавы, вглядываясь, но на месяц легло облако; ничего не видно за серой непроглядью.
Он растолкал спавшего у входа в стодол Крючкова.
– Козьма, конные идут! Встань-ка!
– Откуда?
– По местечку.
Вышли. По улице, саженях в пятидесяти, хрушко чечекал копытный говор.
– Побегем в сад. Оттель слышнее.
Мимо дома – рысью в садок. Залегли под плетнем. Глухой говор. Звяк стремян. Скрип седел. Ближе. Видны смутные очертания всадников.
Едут по четыре в ряд.
– Кто едет?
– А тебе кого надо? – откликнулся тенорок из передних рядов.
– Кто едет? Стрелять буду! – Крючков клацнул затвором.
– Тррр, – остановил лошадь один и подъехал к плетню. – Это пограничный отряд. Пост, что ли?
– Пост.
– Какого полка?
– Третьего казачьего.
– С кем это ты там, Тришин? – спросили из темноты.
Подъехавший отозвался:
– Это казачий пост, ваше благородие.
К плетню подъехал еще один.
– Здорово, казаки!
– Здравствуйте, – не сразу откликнулся Иванков.
– Давно вы тут?
– Со вчерашнего дня.
Второй подъехавший зажег спичку, закуривая, и Крючков увидел офицера в форме пограничника.
– Наш пограничный полк сняли с границы, – заговорил офицер, пыхая папироской. – Имейте в виду, что вы теперь – лобовые. Противник завтра, пожалуй, продвинется сюда.
– Вы куда же едете, ваше благородие? – спросил Крючков, не снимая пальца со спуска.
– Мы должны в двух верстах отсюда присоединиться к нашему эскадрону. Ну, трогай, ребята! Всего хорошего, казачки!
– Час добрый.
Ветер сорвал с месяца завесу тучи, и на местечко, на купы садов, на шишкастую верхушку стодола, на отряд, выезжавший на взгорье, потек желтый мертвенный свет.
Утром уехал с донесением в сотню Рвачев. Астахов переговорил с хозяином, и тот, за небольшую плату, разрешил скосить лошадям клевера. С ночи лошади стояли оседланные. Казаков пугало то, что они остались лицом к лицу с противником. Раньше, когда знали, что впереди пограничная стража, не было этого чувства оторванности и одиночества; тем сильнее сказалось оно после известия о том, что граница обнажена.
Хозяйска пашня была неподалеку от стодола. Астахов назначил косить Иванкова и Щеголькова. Хозяин, под белым лопухом войлочной шляпы, повел их к своей деляне. Щегольков косил, Иванков сгребал влажную тяжелую траву и увязывал ее в фуражирки. В это время Астахов, наблюдавший в бинокль за дорогой, манившей к границе, увидел бежавшего по полю с юго-западной стороны мальчишку. Тот бурым неслинявшим зайцем катился с пригорка и еще издали что-то кричал, махая длинными рукавами пиджака. Подбежал и, глотая воздух, поводя округленными глазами, крикнул:
– Кзак, кзак, пшишел герман! Герман пшишел оттонд.
Он протянул хоботок длинного рукава, и Астахов, припавший к биноклю, увидел в окружье стекол далекую густую группу конных. Не отдирая от глаз бинокля, зыкнул:
– Крючков!
Тот выскочил из косых дверей стодола, оглядываясь.
– Беги, ребят кличь! Немцы! Немецкий разъезд!
Он слышал топот бежавшего Крючкова и теперь уже ясно видел в бинокль плывущую за рыжеватой полосой травы кучку всадников.
Он различал даже гнедую масть их лошадей и темно-синюю окраску мундиров. Их было больше двадцати человек. Ехали они, тесно скучившись, в беспорядке; ехали с юго-западной стороны, в то время как наблюдатель ждал их с северо-запада. Они пересекли дорогу и пошли наискось по гребню над котловиной, в которой разметалось местечко Любов.
Высунув из морщиненых губ кутец прикушенного языка, сопя от напряжения, Иванков затягивал в фуражирку ворох травья. Рядом с ним, посасывая трубочку, стоял колченогий хозяин-поляк. Он сунул руки за пояс, из-под полей шляпы, насупясь, оглядывал косившего Щеголькова.
– Рази это коса? – ругался тот, злобно взмахивая игрушечно-маленькой косой. – Косишь ей?
– Ксю, – ответил поляк, заплетая языком за обгрызенный мундштук, и выпростал один палец из-за пояса.
– Этой твоей косой у бабы на причинном месте косить!
– Угу-м, – согласился поляк.
Иванков прыснул. Он хотел что-то сказать, но, оглянувшись, увидел бежавшего по пашне Крючкова. Тот бежал, приподняв рукой шашку, вихляя ногами по кочковатой пахоте.
– Бросайте!
– Чего ишо? – спросил Щегольков, втыкая косу острием в землю.
– Немцы!
Иванков выронил фуражирку. Хозяин, пригибаясь, почти цепляя руками землю, словно над ним взыкали пули, побежал к дому.
Только что добрались до стодола и, запыхавшись, вскочили на коней, – увидели роту русских солдат, втекавшую со стороны Пеликалие в местечко. Казаки поскакали навстречу. Астахов доложил командиру роты, что по бугру, огибая местечко, идет немецкий разъезд. Капитан строго оглядел носки своих сапог, присыпанные пыльным инеем, спросил:
– Сколько их?
– Больше двадцати человек.
– Езжайте им наперерез, а мы отсюда их обстреляем. – Он повернулся к роте, скомандовал построение и быстрым маршем повел солдат.
Когда казаки выскочили на бугор, немцы, уже опередив их, шли рысью, пересекая дорогу на Пеликалие. Впереди выделялся офицер на светло-рыжем куцехвостом коне.
– Вдогон! Мы их нагоним на второй пост! – скомандовал Астахов.
Приставший к ним в местечке конный пограничник отстал.
– Ты чего же? Отломил, брат? – оборачиваясь, крикнул Астахов.
Пограничник махнул рукой, шагом стал съезжать в местечко. Казаки шли шибкой рысью. Даже невооруженным глазом ясно стало видно синюю форму немецких драгун. Они ехали куцей рысью по направлению на второй пост, стоявший в фольварке верстах в трех от местечка, и оглядывались на казаков. Расстояние, разделявшее их, заметно сокращалось.
– Обстреляем! – хрипнул Астахов, прыгая с седла.
Стоя, намотав на руки поводья, дали залп. Лошадь Иванкова стала в дыбки, повалила хозяина. Падая, он видел, как один из немцев валился с лошади: вначале лениво клонился набок и вдруг, кинув руками, упал. Немцы, не останавливаясь, не вынимая из чехлов карабинов, поскакали, переходя в намёт. Рассыпались реже. Ветер крутил матерчатые флюгерки на их пиках. Астахов первым вскочил на коня. Налегли на плети. Немецкий разъезд под острым углом повернул влево, и казаки, преследуя их, проскакали саженях в сорока от упавшего немца. Дальше шла холмистая местность, изрезанная неглубокими ложбинами, изморщиненная зубчатыми ярками. Как только немцы поднимались из ложбины на ту сторону, – казаки спешивались и выпускали им вслед по обойме. Против второго поста свалили еще одного.
– Упал! – крикнул Крючков, занося ногу в стремя.
– Из фольварка зараз наши!.. Тут второй пост… – бормотнул Астахов, загоняя обкуренным желтым пальцем в магазинную коробку новую обойму.
Немцы перешли на ровную рысь. Проезжая, поглядывали на фольварк. Но двор был пустынен, черепичные крыши построек ненасытно лизало солнце. Астахов выстрелил с коня. Чуть приотставший задний немец мотнул головой и дал лошади шпоры.
Уже после выяснилось: казаки ушли со второго поста этой ночью, узнав, что телеграфные провода в полуверсте от фольварка перерезаны.
– На первый пост погоним! – крикнул, поворачиваясь к остальным, Астахов.
И тут только Иванков заметил, что у Астахова шелушится нос, тонкая шкурка висит на ноздрине.
– Чего они не обороняются? – тоскливо спросил он, поправляя за спиной винтовку.
– Погоди ишо… – кинул Щегольков, дыша, как сапная лошадь.
Немцы спустились в первую ложбину не оглядываясь. По ту сторону чернела пахота, с этой стороны щетинился бурьянок и редкий кустарник. Астахов остановил коня, сдвинул фуражку, вытер тыльной стороной ладони зернистый пот. Оглядел остальных; сплюнув комок слюны, сказал:
– Иванков, езжай к котловине, глянь, где они.
Иванков, кирпично-красный, с мокрой от пота спиной, жадно облизал зачерствелые губы, поехал.
– Курнуть бы, – шепотом сказал Крючков, отгоняя плетью овода.
Иванков ехал шагом, приподнимаясь на стременах, заглядывая в низ котловины. Сначала он увидел колышущиеся кончики пик, потом внезапно показались немцы, повернувшие лошадей, шедшие из-под склона котловины в атаку. Впереди, картинно подняв палаш, скакал офицер. За момент, когда поворачивал коня, Иванков запечатлел в памяти безусое нахмуренное лицо офицера, статную его посадку. Градом по сердцу – топот немецких коней. Спиной до боли ощутил Иванков щиплющий холодок смерти. Он крутнул коня и молча поскакал назад.
Астахов не успел сложить кисет, сунул его мимо кармана.
Крючков, увидев за спиной Иванкова немцев, поскакал первый. Правофланговые немцы шли Иванкову наперерез. Настигали его с диковинной быстротой. Он хлестал коня плетью, оглядывался. Кривые судороги сводили ему посеревшее лицо, выдавливали из орбит глаза. Впереди, припав к луке, скакал Астахов. За Крючковым и Щегольковым вихрилась бурая пыль.
«Вот! Вот! Догонит!» – стыла мысль, и Иванков не думал об обороне; сжимая в комок свое большое полное тело, головой касался холки коня.
Его догнал рослый рыжеватый немец. Пикой пырнул его в спину. Острие, пронизав ременный пояс, наискось на полвершка вошло в тело.
– Братцы, вертайтесь!.. – обезумев, крикнул Иванков и выдернул из ножен шашку. Он отвел второй удар, направленный ему в бок, и, привстав, рубнул по спине скакавшего с левой стороны немца. Его окружили. Рослый немецкий конь грудью ударился о бок его коня, чуть не сшиб с ног, и близко, в упор, увидел Иванков страшную муть чужого лица.
Первый подскакал Астахов. Его оттерли в сторону. Он отмахивался шашкой, вьюном вертелся в седле, оскаленный, изменившийся в лице, как мертвец. Иванкова концом палаша полоснули по шее. С левой стороны над ним вырос драгун, и блекло в глазах метнулся на взлете разящий палаш. Иванков подставил шашку: сталь о сталь брызнула визгом. Сзади пикой поддели ему погонный ремень, настойчиво срывали его с плеча. За вскинутой головой коня маячило потное, разгоряченное лицо веснушчатого немолодого немца. Дрожа отвисшей челюстью, немец бестолково ширял палашом, норовя попасть Иванкову в грудь. Палаш не доставал, и немец, кинув его, рвал из пристроченного к седлу желтого чехла карабин, не спуская с Иванкова часто мигающих, напуганных коричневых глаз. Он не успел вытащить карабин, через лошадь его достал пикой Крючков, и немец, разрываяна груди темно-синий мундир, запрокидываясь назад, испуганно-удивленно ахнул:
– Майн готт!
В стороне человек восемь драгун окружили Крючкова. Его хотели взять живьем, но он, подняв на дыбы коня, вихляясь всем телом, отбивался шашкой до тех пор, пока ее не выбили. Выхватив у ближнего немца пику, он развернул ее, как на ученье.
Отхлынувшие немцы щепили ее палашами. Возле небольшого клина суглинистой невеселой пахоты грудились, перекипали, колыхаясь в схватке, как под ветром. Озверев от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чем попало: по спинам, по рукам, по лошадям и оружию… Обеспамятевшие от смертного ужаса лошади налетали и бестолково сшибались. Овладев собой, Иванков несколько раз пытался поразить наседавшего на него длиннолицего белесого драгуна в голову, но шашка падала на стальные боковые пластинки каски, соскальзывала.
Астахов прорвал кольцо и выскочил, истекая кровью. За ним погнался немецкий офицер. Почти в упор убил его Астахов выстрелом, сорвав с плеча винтовку. Это и послужило переломным моментом в схватке. Немцы, все израненные нелепыми ударами, потеряв офицера, рассыпались, отошли. Их не преследовали. По ним не стреляли вслед. Казаки поскакали напрямки к местечку Пеликалие, к сотне; немцы, подняв упавшего с седла раненого товарища, уходили к границе.
Отскакав с полверсты, Иванков зашатался.
– Я все… Я падаю! – Он остановил коня, но Астахов дернул поводья.
– Ходу!
Крючков размазывал по лицу кровь, щупал грудь. На гимнастерке рдяно мокрели пятна.
От фольварка, где находился второй пост, разбились надвое.
– Направо ехать, – сказал Астахов, указывая на сказочно зеленевшее за двором болото в ольшанике.
– Нет, налево! – упрямился Крючков.
Разъехались. Астахов с Иванковым приехали в местечко позже. У околицы их ждали казаки своей сотни.
Иванков кинул поводья, прыгнул с седла и, закачавшись, упал. Из закаменевшей руки его с трудом вынули шашку.
Спустя час почти вся сотня выехала на место, где был убит германский офицер. Казаки сняли с него обувь, одежду и оружие, толпились, рассматривая молодое, нахмуренное, уже пожелтевшее лицо убитого. Устьхоперец Тарасов успел снять с убитого часы с серебряной решеткой и тут же продал их взводному уряднику. В бумажнике нашли немного денег, письмо, локон белокурых волос в конверте и фотографию девушки с надменным улыбающимся ртом.
IX
Из этого после сделали подвиг. Крючков, любимец командира сотни, по его реляции получил Георгия. Товарищи его остались в тени. Героя отослали в штаб дивизии, где он слонялся до конца войны, получив остальные три креста за то, что из Петрограда и Москвы на него приезжали смотреть влиятельные дамы и господа офицеры. Дамы ахали, дамы угощали донского казака дорогими папиросами и сладостями, а он вначале порол их тысячным матом, а после, под благотворным влиянием штабных подхалимов в офицерских погонах, сделал из этого доходную профессию: рассказывал о «подвиге», сгущая краски до черноты, врал без зазрения совести, и дамы восторгались, с восхищением смотрели на рябоватое разбойницкое лицо казака-героя. Всем было хорошо и приятно.
Приезжал в Ставку царь, и Крючкова возили ему на показ. Рыжеватый сонный император осмотрел Крючкова, как лошадь; поморгал кислыми сумчатыми веками, потрепал его по плечу.
– Молодец казак! – И, повернувшись к свите: – Дайте мне сельтерской воды.
Чубатая голова Крючкова не сходила со страниц газет и журналов. Были папиросы с портретом Крючкова. Нижегородское купечество поднесло ему золотое оружие.
Мундир, снятый с германского офицера, убитого Астаховым, прикрепили к фанерной широкой доске, и генерал фон Ренненкампф, посадив в автомобиль Иванкова и адъютанта с этой доской, ездил перед строем уходивших на передовые позиции войск, произносил зажигательно-казенные речи.
А было так: столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать рук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались, нравственно искалеченные.
Это назвали подвигом.
X
Фронт еще не улегся многоверстной неподатливой гадюкой. На границе вспыхивали кавалерийские стычки и бои. В первые дни после объявления войны германское командование выпустило щупальца – сильные кавалерийские разъезды, которые тревожили наши части, скользя мимо постов, выведывая расположение и численность войсковых частей. Перед фронтом 8-й армии Брусилова шла 12-я кавалерийская дивизия под командой генерала Каледина. Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась 11-я кавалерийская дивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте, – к австрийцам подвалило подкрепление, и венгерская кавалерия с наскоку шла на нашу конницу, тревожа ее и тесня к Бродам.
Григорий Мелехов после боя под городом Лешнювом тяжело переламывал в себе нудную нутряную боль. Он заметно исхудал, сдал в весе, часто в походах и на отдыхе, во сне и в дреме чудился ему австриец, тот, которого срубил у решетки. Необычно часто переживал он во сне ту первую схватку, и даже во сне, отягощенный воспоминаниями, ощущал он конвульсию своей правой руки, зажавшей древко пики; просыпаясь и очнувшись, гнал от себя сон, заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза.
Вызревшие хлеба топтала конница, на полях легли следы острошипых подков, будто град пробарабанил по всей Галиции. Тяжелые солдатские сапоги трамбовали дороги, щебнили шоссе, взмешивали августовскую грязь.
Там, где шли бои, хмурое лицо земли оспой взрыли снаряды: ржавели в ней, тоскуя по человеческой крови, осколки чугуна и стали. По ночам за горизонтом тянулись к небу рукастые алые зарева, зарницами полыхали деревни, местечки, городки. В августе – когда вызревают плоды и доспевают хлеба – небо неулыбчиво серело, редкие погожие дни томили парной жарой.
К исходу клонился август. В садах жирно желтел лист, от черенка наливался предсмертным багрянцем, и издали похоже было, что деревья – в рваных ранах и кровоточат рудой древесной кровью.
Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими с товарищами по сотне. Прохор Зыков, только что вернувшийся из лазарета, с рубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль и недоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами; Егорка Жарков при всяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами, похабничал больше, чем раньше, и клял все на свете; однохуторянин Григория Емельян Грошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, почернел, нелепо похахакивал, смех его был непроизволен, угрюм. Перемены вершились на каждом лице, каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена, посеянные войной.
Полк, выведенный с линии боев, стоял на трехдневном отдыхе, пополняемый прибывшим с Дона подкреплением. Сотня только что собралась идти на купанье к помещичьему пруду, когда со станции, расположенной в трех верстах от имения, выехал крупный отряд конницы.
Пока казаки четвертой сотни дошли до плотины, отряд, выехавший со станции, спустился под изволок, и теперь ясно стало видно, что конница – казаки. Прохор Зыков, выгибаясь, снимал на плотине гимнастерку; выпростав голову, вгляделся.
– Наши, донские.
Григорий, жмурясь, глядел на колонну, сползавшую в имение.
– Маршевые пошли.
– К нам небось пополнение.
– Должно, вторую очередь подбирают.