Тихий Дон Шолохов Михаил
– Гля-кось, ребята? Да ить это Степан Астахов? Вон, в третьем ряду! – воскликнул Грошев и коротко, скрипуче хахакнул.
– Подбирают и ихнего брата.
– А вон Аникушка!
– Гришка! Мелехов! Брат, вот он. Угадал?
– Угадал.
– Магарыч с тебя, шатун, я первый угадал.
Собрав на скулах рытвинки морщин, Григорий вглядывался, стараясь узнать под Петром коня. «Нового купили», – подумал и перевел взгляд на лицо брата, странно измененное давностью последнего свидания, загорелое, с подрезанными усами пшеничного цвета и обожженными солнцем серебристыми бровями. Григорий пошел ему навстречу, сняв фуражку, помахивая рукой, как на ученье. За ним с плотины хлынули полураздетые казаки, обминая ломкую поросль пустостволого купыря и застарелый лопушатник.
Маршевая сотня шла, огибая сад, в имение, где расположился полк. Вел ее есаул, пожилой и плотный, со свежевыбритой головой, с деревянно твердыми загибами властного бритого рта.
«Хрипатый, должно, и злой», – подумал Григорий, улыбаясь брату и оглядывая мельком крепко подогнанную фигуру есаула, горбоносого коня под ним, калмыцкой, видно, породы.
– Сотня! – звякнул есаул чистым насталенным голосом. – Взводными колоннами, левое плечо вперед, марш!
– Здорово, братуха! – крикнул Григорий, улыбаясь Петру, радостно волнуясь.
– Слава богу. К вам вот. Ну как?
– Ничего.
– Живой?
– Покуда.
– Поклон от наших.
– Как там они?
– Здравствуют.
Петро, опираясь ладонью о круп плотного бледно-рыжей масти коня, всем корпусом поворачивался назад, скользил улыбчивыми глазами по Григорию, отъезжал дальше – его заслоняли пропыленные спины других, знакомых и незнакомых.
– Здорово, Мелехов! Поклон от хутора.
– И ты к нам? – скалился Григорий, узнав Мишку Кошевого по золотой глыбе чуба.
– К вам. Мы как куры на просо.
– Наклюешься! Скорей тебе наклюют.
– Но-но!
От плотины в одной рубахе чикилял на одной ноге Егорка Жарков. Он кособочился, – растопыривая, рогатил шаровары: норовил попасть ногой в болтающуюся штанину.
– Здорово, станишники!
– Тю-у-у! Да ить это Жарков Егорка.
– Эй, ты, жеребец, аль стреножили?
– Как мать там?
– Живая.
– Поклон шлет, а гостинцу не взял – так чижало.
Егорка с необычно серьезным лицом выслушал ответ и сел голым задом на траву, скрывая расстроенное лицо, не попадая дрожащей ногой в штанину.
За крашенной в голубое оградой стояли полураздетые казаки; с той стороны по дороге, засаженной каштанами, стекала во двор сотня – пополнение с Дона.
– Станица, здорово!
– Да, никак, ты, сват Александр?
– Он самый.
– Андреян! Андреян! Чертило вислоухий, не угадаешь?
– Поклон от жены, эй, служба!
– Спаси Христос.
– А где тут Борис Белов?
– В какой сотне был?
– В четвертой, никак.
– А откель он сам?
– С Затона Вешенской станицы.
– На что он тебе сдался? – ввязывается в летучий разговор третий.
– Стал быть, нужен. Письмо везу.
– Его, брат, надысь под Райбродами убили.
– Да ну?..
– Ей-бо! На моих глазах. Под левую сиську пуля вдарила.
– Кто тут из вас с Черной речки?
– Нету, проезжай.
Сотня вобрала хвост и строем стала посредине двора. Плотина загустела вернувшимися к купанью казаками.
Немного погодя подошли только что приехавшие из маршевой сотни. Григорий присел рядом с братом. Глина на плотине тяжко пахла сырью. По краю зеленой травой зацветала густая вода. Григорий бил в рубцах и складках рубахи вшей, рассказывал:
– Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой… Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули. – Голос у него жалующийся, надтреснутый, и борозда (ее только что, с чувством внутреннего страха, заметил Петро) темнела, стекая наискось через лоб, незнакомая, пугающая какой-то переменой, отчужденностью.
– Как оно? – спросил Петро, стягивая рубаху, обнажая белое тело с ровно надрезанной полосой загара на шее.
– А вот видишь как, – заторопился Григорий, и голос окреп в злобе, – людей стравили, и не попадайся! Хуже бирюков стал народ. Злоба кругом. Мне зараз думается: ежли человека мне укусить – он бешеный сделается.
– Тебе-то приходилось… убивать?
– Приходилось!.. – почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ноги рубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшее слово, смотрел в сторону.
– Говори, – приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братом глазами.
– Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча… Иначе нельзя было… А зачем я энтого срубил?
– Ну?
– Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?
– Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку.
– Ваша сотня – маршевая? – спросил Григорий.
– Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку.
– А я думал – нам подмога.
– Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы ее догоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали.
– Так. Ну, давай искупаемся.
Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины, коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки. Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень волны сомкнулась над ним и разошлась плесом. Он плыл к группе гоготавших посередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигая плечами.
Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнское благословенье. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливой брезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняя Григория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному, заросшему кустарником.
Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:
– Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул бы. Ну как там?
– Наталья у нас.
– А?
– Живет.
– Отец-мать как?
– Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.
Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.
– Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.
– Что ж она… разорванное хочет связать?
– Да ить как сказать… Человек своей надеждой живет. Славная бабочка. Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего – нету за ней этого.
– Замуж бы выходила.
– Чудное ты гутаришь!
– Ничего не чудное. Так оно должно быть.
– Дело ваше. Я в него не вступаюсь.
– А Дуняшка?
– Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не спознаешь.
– Ну? – повеселев, удивился Григорий.
– Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть не придется. Убьют ишо, сволочи!
– Чего хитрого!
Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь под суровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, Мишка Кошевой.
– Лезь, Гришка, в воду!
– Полежу, погоди.
Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:
– Про Аксинью что слыхать?
– Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.
– Чего она туда забилась?
– Приезжала к мужу имение забирать.
Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.
– Не гутарил с ней?
– Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.
– Что ж Степан?
– Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся. Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой – даст тебе пулю.
– Ага.
– Он тебе не простит.
– Знаю.
– Коня себе справил, – перевел Петро разговор.
– Продали быков?
– Лысых. За сто восемьдесят. Купил за полтораста. Конь куда тебе. На Цуцкане купили.
– Хлеба как?
– Добрые. Не довелось вот убрать. Захватили.
Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эти минуты ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня.
– Ну, давай охолонемся – и одеваться, – предложил Петро, обметая с влажного живота песок, подрагивая. Кожа на спине его и руках поднялась пупырышками.
Шли от пруда толпой. У забора, отделявшего сад от двора имения, догнал их Астахов Степан. Он на ходу расчесывал костяной расческой свалявшийся чуб, заправляя его под козырек; поравнялся с Григорием.
– Здорово, приятель!
– Здравствуй. – Григорий приотстал, встречая его чуть смущенным, с виноватцей взглядом.
– Не забыл обо мне?
– Почти что.
– А я вот тебя помню, – насмешливо улыбнулся Степан и прошел не останавливаясь, обнял за плечо шагавшего впереди казака в урядницких погонах.
Затемно из штаба дивизии получили телефонограмму с приказанием выступить на позицию. Полк смотался в каких-нибудь четверть часа; пополненный людьми, с песнями пошел заслонять прорыв, продырявленный мадьярской кавалерией.
При прощании Петро сунул брату в руки сложенный вчетверо листок бумаги.
– Что это? – спросил Григорий.
– Молитву тебе списал. Ты возьми…
– Помогает?
– Не смейся, Григорий.
– Я не смеюсь.
– Ну, прощай, брат. Бывай здоров. Ты не вылетывай вперед других, а то горячих смерть метит! Берегись там! – кричал Петро.
– А молитва?
Петро махнул рукой.
До одиннадцати шли, не блюдя никакой предосторожности. Потом вахмистры разнесли по сотням приказ идти с возможной тишиной, курение прекратить.
Над дальней грядкой леса взметнулись окрашенные лиловым дымом ракеты.
XI
Небольшая в сафьяновом, цвета под дуб, переплете записная книжка. Углы потерты и заломлены: долго носил хозяин в кармане. Листки исписаны узловатым косым почерком…
«…С некоторого времени явилась вот эта потребность общения с бумагой. Хочу вести подобие институтского „дневника“. Прежде всего о ней: в феврале, не помню какого числа, меня познакомил с ней ее земляк, студент Боярышкин. Я столкнулся с ними у входа в синематограф. Боярышкин, знакомя нас, говорил: „Это станичница, вешенская. Ты, Тимофей, люби ее и жалуй. Лиза – отменная девушка“. Помню, я что-то изрек нечленораздельное и подержал в руке ее мягкую потную ладонь. Так началось мое знакомство с Елизаветой Моховой. Что она испорченная девушка, я понял с первого взгляда: у таких женщин глаза говорят больше, чем следует. Она на меня произвела, признаюсь, невыгодное впечатление: прежде всего эта теплая мокрая ладонь. Я никогда не встречал, чтобы у людей так потели руки; потом – глаза, в сущности очень красивые глаза, с этаким ореховым оттенком, но в то же время неприятные.
Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности, с тем чтобы в свое время, когда сей „дневник“ попадет к тебе в Семипалатинск (есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я с Елизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документа доставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление о происходившем. Буду описывать в хронологическом порядке. Так вот, познакомился я с ней, и втроем пошли мы смотреть какую-то сентиментальнейшую чушь. Боярышкин молчал (у него ломил „кутний“, как он выразился, зуб), а я очень туго вел разговор. Мы оказались земляками, т. е. соседями по станицам, и, перебрав общие воспоминания о красоте степных пейзажей и пр. и пр., умолкли. Я, если можно так выразиться, непринужденно молчал, она не испытывала ни малейшего неудобства от того, что изжевали мы разговорчик. Я узнал от нее, что она медичка второго курса, а по происхождению купчиха, и очень любит крепкий чай и асмоловский табак. Как видишь, очень убогие сведения для познания девы с ореховыми глазами. При прощании (мы провожали ее до трамвайной остановки) она просила заходить к ней. Адрес я записал. Думаю заглянуть 28 апреля.
29 апреля
Был сегодня у нее, угощала чаем с халвой. В сущности – любопытная девка. Острый язык, в меру умна, вот только арцыбашевщиной от нее попахивает, ощутимо даже на расстоянии. Пришел от нее поздно. Набивал папиросы и думал о вещах, не имеющих абсолютно никакого отношения к ней, – в частности, о деньгах. Костюм мой изношен до дикости, а „капитала“ нет. В общем – хреновина.
1 мая
Ознаменован сей день событием. В Сокольниках во время очень безобидного времяпровождения напоролись на историю: полиция и отряд казаков, человек в двадцать, рассеивали рабочую маевку. Один пьяный ударил лошадь казака палкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плеть нагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..) Я подошел и ввязался. Обуревали меня самые благородные чувства, по совести говорю. Ввязался и сказал казаку, что он чапура, и кое-что из иного-прочего. Тот было замахнулся и на меня плетью, но я с достаточной твердостью сказал, что я сам казак Каменской станицы и так могу его помести, что чертям станет тошно. Казак попался добродушный, молодой; служба, видно, не замордовала еще. Ответил, что он из станицы Усть-Хоперской и биток по кулачкам. Мы разошлись мирно. Если б он что-либо предпринял в отношении меня, была бы драка и еще кое-что похуже для моей персоны. Мое вмешательство объясняется тем, что в нашей компании была Елизавета, а меня в ее присутствии подмывает этакое мальчишеское желание „подвига“. На собственных глазах превращаюсь в петуха и чувствую, как под фуражкой вырастает незримый красный гребень… Ведь вот до чего допер!
3 мая
Запойное настроение. Ко всему прочему, нет денег. На развилках, попросту говоря, ниже мотни, безнадежно порвались брюки, репнули, как переспелый задонский арбуз. Надежда на то, что шов будет держаться, – призрачна. С таким же успехом можно сшить и арбуз. Приходил Володька Стрежнев. Завтра иду на лекции.
7 мая
Получил от отца деньги. Поругивает в письме, а мне ни крохотки не стыдно. Знал бы батя, что у сына подгнили нравственные стропила… Купил костюм. На галстук даже извозчики обращают внимание. Брился в парикмахерской на Тверской. Вышел оттуда свежим галантерейным приказчиком. На углу Садово-Триумфальной мне улыбнулся городовой. Этакий плутишка! Ведь есть что-то общее у меня с ним в этом виде! А три месяца назад? Впрочем, не стоит ворошить белье истории… Видел Елизавету случайно, в окне трамвая. Помахала перчаткой и улыбнулась. Каков я?
8 мая
„Любви все возрасты покорны“. Так и представляется мне рот Татьяниного муженька, раззявленный, как пушечное дуло. Мне с галереи непреодолимо хотелось плюнуть в рот ему. А когда в уме встает эта фраза, особенно конец: „По-коо-о-р-ны-ы-ы…“ – челюсти мне судорожно сводит зевота, нервная по всей вероятности.
Но дело-то в том, что я в своем возрасте влюблен. Пишу эти строки, а волосы дыбом… Был у Елизаветы. Очень выспренно и издалека начал. Делала вид, что не понимает, и пыталась свести разговор на другие рельсы. Не рано ли? Э, черт, костюм этот дело попутал!.. Погляжусь в зеркало – неотразим: дай, думаю, выскажусь. У меня как-то здравый расчет преобладает над всем остальным. Если не объясниться сейчас, то через два месяца будет уже поздно; брюки износятся и обопреют в таком месте, что никакое объяснение будет немыслимо. Пишу и сам собой восторгаюсь: до чего ярко сочетались во мне все лучшие чувства лучших людей нашей эпохи. Тут вам и нежно-пылкая страсть, и „глас рассудка твердый“. Винегрет добродетелей помимо остальных достоинств.
Я так и не кончил предварительной подготовки с ней. Помешала хозяйка квартиры, которая вызвала ее в коридор и, я слышал, попросила у нее взаймы денег. Она отказала, в то время как деньги у нее были. Я это достоверно знал, и я представил себе ее лицо, когда она правдивым голосом отказывала, и глаза ее ореховые и вполне искренние. Охота говорить о любви у меня исчезла.
13 мая
Я основательно влюблен. Это не подлежит никакому сомнению. Все признаки налицо. Завтра объяснюсь. Роли своей я так и не уяснил пока.
14 мая
Дело обернулось неожиданнейшим образом. Был дождь, тепленький такой, приятный. Мы шли по Моховой, плиты тротуара резал косой ветер. Я говорил, а она шла молча, потупив голову, словно раздумывая. Со шляпки на щеку ей стекали дождевые струйки, и она была прекрасна. Приведу наш разговор:
– Елизавета Сергеевна, я изложил вам то, что я чувствую. Слово за вами.
– Я сомневаюсь в подлинности ваших чувств.
Я глупейшим образом пожал плечами и сморозил, что готов принять присягу, или что-то в этом роде.
Она сказала:
– Слушайте, вы заговорили языком тургеневских героев. Вы бы попроще.
– Проще некуда. Я вас люблю.
– И что же?
– За вами слово.
– Вы хотите ответного признания?
– Я хочу ответа.
– Видите ли, Тимофей Иванович… Что я вам могу сказать? Вы мне чуточку нравитесь… Высокий вы очень.
– Я еще подрасту, – пообещал я.
– Но мы так мало знакомы, общность…
– Съедим вместе пуд соли и плотней узнаем друг друга.
Она розовой ладонью вытерла мокрые щеки и сказала:
– Что ж, давайте сойдемся. Поживем – увидим. Только дайте мне срок, чтобы я могла покончить с моей бывшей привязанностью.
– Кто он? – поинтересовался я.
– Вы его не знаете. Доктор один, венеролог.
– Когда вы освободитесь?
– Я надеюсь, к пятнице.
– Мы будем вместе жить? То есть в одной квартире?
– Да, пожалуй, это будет удобней. Вы переберетесь ко мне.
– Почему?
– У меня очень удобная комната. Чисто, и хозяйка симпатичная особа.
Я не возражал. На углу Тверской мы расстались. Мы поцеловались, к великому изумлению какой-то дамы.
Что день грядущий мне готовит?
22 мая
Переживаю медовые дни. „Медовое“ настроение омрачено было сегодня тем, что Лиза сказала мне, чтобы я переменил белье. Действительно, белье мое – изношенный кошмар. Но деньги, деньги… Тратим мои, их не так-то много. Придется поискать работы.
24 мая
Сегодня решил купить себе на белье, но Лиза ввела меня в непредвиденный расход. Ей до зарезу захотелось пообедать в хорошем ресторане и купить себе шелковые чулки. Пообедали и купили, но я в отчаянии: ухнуло мое белье!
27 мая
Она меня истощает. Я опустошен физически и напоминаю голый подсолнечный стебель. Это не баба, а огонь с дымом!
2 июня
Мы проснулись сегодня в девять. Проклятая привычка шевелить пальцами ног привела к следующим результатам: она открыла одеяло и долго рассматривала мою ступню. Она так резюмировала свои наблюдения:
– У тебя не нога, а лошадиное копыто. Хуже! И потом эти волосы на пальцах, фи! – Она лихорадочно-брезгливо передернула плечами и, укрывшись одеялом, отвернулась к стене.
Я был сконфужен. Поджал ноги и тронул ее плечо.
– Лиза!
– Оставьте меня!
– Лиза, это ни на что не похоже. Не могу же я изменить форму своей ноги, ведь делалась она не по заказу, а что касается растительности, то волос – дурак, он всюду растет. Тебе как медичке надо бы знать законы естественного развития.
Она повернулась ко мне лицом. Ореховые глаза приняли злой шоколадный оттенок.
– Сегодня же извольте купить присыпанье от пота: у вас трупный запах от ног!
Я резонно заметил, что у нее постоянно мокрые ладони. Она промолчала, а на мою душу, выражаясь высоким „штилем“, упала облачная тень… Тут не в ногах дело и не в шерсти…
4 июня
Сегодня мы катались в лодке по Москве-реке. Вспоминали Донщинку. Елизавета ведет себя недостойно: все время она злословит на мой счет, иногда очень грубо. Отвечать ей тем же – значит пойти на разрыв, а этого мне не хочется. Я, несмотря на все, привязываюсь к ней все больше. Она просто избалованная женщина. Боюсь, что моего воздействия будет недостаточно, чтобы в корне перетрясти ее характер. Милая, взбалмошная девочка. Притом девочка, видавшая такие виды, о которых я знал лишь понаслышке. На обратном пути она затащила меня в аптекарский магазин и, улыбаясь, купила тальку и еще какой-то чертовщины.
– Это тебе присыпать от пота.
Я кланялся очень галантно и благодарил.
Смешно, но так.
7 июня
Очень уж убогий у нее умственный пожиток. В остальном-то она любого научит.