Воспоминания, записанные Оскаром фон Риземаном Рахманинов Сергей
Осенью 1891 года я вернулся в Москву после летних каникул и продолжил занятия композицией у Аренского. Мы дошли уже до свободных форм сочинения, таких как сонаты, квартеты и симфонии. Моим единственным товарищем по классу был тогда Скрябин, потому что Лидак и Вайнберг застряли в классе фуги. Вместо них на старшем отделении свободного сочинения оказались два способных композитора: Лев Конюс и Никита Морозов. Оба они были прекрасными, умелыми музыкантами, но не отличались творческой фантазией.
С самого начала учебного года меня мучили приступы перемежающейся лихорадки, которой я заболел во время каникул. По утрам у меня была нормальная температура, хорошее самочувствие и я выходил на улицу, но к вечеру поднимался жар и я чувствовал себя тяжелобольным.
В это время я жил не у Сатиных, а снимал комнату вместе со Слоновым, товарищем по консерватории. Слонов был певцом и пианистом, так же беззаветно преданным музыке, как и я. По крайней мере раз в неделю мы проводили вместе несколько часов, играя подряд все, что попадалось под руку. Я в это время уже вовсю сочинял и закончил Первый фортепианный концерт[40], Трио (которое так и не было никогда напечатано) и несколько романсов[41]. Я писал совершенно легко, сочинение не требовало от меня ни малейших усилий: писать музыку было для меня так же естественно, как говорить, и часто моя рука еле-еле успевала уследить за ходом музыкальной мысли. Слонов был единственным человеком, которого я совершенно не стеснялся; я показывал ему все, что писал, так что он постоянно наблюдал за моим творческим развитием.
Между тем болезнь все усиливалась, и вскоре я уже не мог подняться с кровати. Тогда другой консерваторский друг забрал меня к себе домой. Это был Юрий Сахновский, композитор, а позднее известный музыкальный критик «Русского слова». Его отец, богатый московский купец, руководил процветающим делом и получал огромные доходы на скачках. В квартире его роскошно декорированного деревянной резьбой особняка, расположенного у Тверской заставы и хорошо известного всей Москве, так как мимо него проносились во время скачек лошади, а дорога вела во все фешенебельные ночные клубы, я лежал в горячке почти без сознания.
Мою жизнь спас Зилоти. Чтобы помочь мне, он сделал все, что было в его силах, и пригласил ко мне одного из самых известных московских докторов, профессора Митропольского. Диагноз, поставленный им, – воспаление мозга – требовал самого тщательного ухода, питания, и даже при этом профессор не гарантировал выздоровления. Однако мой сильный организм взял верх, и хотя я пролежал в постели почти до самого Рождества, но в конце концов поправился.
Болезнь не прошла без последствий. Самое тяжелое из них состояло в том, что я потерял легкость в сочинении. И все же это обстоятельство не помешало принятию нового решения, касающегося обучения в консерватории, почти такого же смелого, как два года тому назад. Едва оправившись от болезни, я пошел к Аренскому и сказал, что у меня нет желания учиться в консерватории еще один год – я хотел бы держать выпускной экзамен весной. Я попросил Аренского помочь мне в осуществлении этого плана и получил от него обещание, которое ему удалось выполнить: вопреки правилам консерватории мне разрешили сдавать выпускной экзамен.
Мой пример оказался заразительным, ему последовал Скрябин, который немедленно обратился к Аренскому с такой же просьбой. Но, как видно, важно быть «первой ласточкой». Просьбу Скрябина отклонили. Это настолько рассердило и огорчило его, что он бросил композиторское отделение и продолжал посещать только занятия по фортепиано у Сафонова. Так получилось, что один из самых выдающихся композиторов России остался без композиторского диплома.
В качестве компенсации за полученные привилегии Аренский потребовал от меня несколько сочинений: симфонию, вокальный цикл и оперу. Я сразу же начал работать над симфонией, но дело подвигалось с трудом. Я буквально вымучивал каждый такт, и результат оказался, естественно, самый плачевный. Я прекрасно чувствовал, что Аренский недоволен теми кусками, которые я ему показывал по мере их завершения. Мне они нравились еще меньше. Пришлось проглотить немало горьких критических пилюль и от Танеева, которого Аренский пригласил на суд моих сочинений как эксперта. Несмотря на это, я с грехом пополам все же дописал симфонию и принялся за вокальный цикл. Мое решение закончить консерваторию в этом учебном году было твердым, и существенную роль здесь играли денежные соображения. Вместе со мной собирались заканчивать учебу Лев Конюс и Никита Морозов.
Знаменательный день выпускного экзамена был назначен в апреле. Наше задание состояло в сочинении одноактной оперы «Алеко». Либретто, которое нам вручили, написал Владимир Немирович-Данченко по знаменитой поэме Пушкина «Цыганы».
В то время я после нескольких лет разлуки снова встретился с отцом. Через моего друга Сахновского, о котором я уже упоминал, мне удалось найти для него работу у отца Сахновского. Мы сняли на окраине города, недалеко от ипподрома, маленькую квартирку и поселились в ней втроем: отец, Слонов и я.
Как только мне дали либретто «Алеко», я со всех ног бросился домой, боясь потерять хотя бы одну минуту, потому что времени для выполнения задания нам предоставили совсем немного. Сгорая от нетерпения, я уже чувствовал, что музыка пушкинских стихов начинает звучать во мне. Я знал, что стоит мне только сесть за рояль, и я смогу сочинить половину оперы.
Но, прибежав домой, я обнаружил там гостей. К отцу пришли по делу несколько человек и заняли комнату, где стоял рояль. Их спорам, казалось, не будет конца – они пробыли у нас допоздна, и даже вечером я не смог подойти к роялю. Бросившись на постель, я зарыдал от ярости и разочарования – я не мог тотчас начать работать. Отец, заставший меня в таком состоянии, был крайне удивлен тем, что взрослый молодой человек утопает в слезах. Но когда он узнал причину, то покачал головой и дал мне обещание никогда больше не ставить меня в такое положение. Отец сдержал слово. Видимо, он почувствовал творческую лихорадку, сжигавшую меня.
На следующее утро я принялся за работу, которая показалась мне очень легкой. Я принял либретто целиком – мысль улучшить или исправить его ни разу не приходила мне в голову. Я сочинял в состоянии огромного подъема. Мы со Слоновым сидели за письменным столом друг против друга. Я писал страницу за страницей, не отрываясь, не проверяя и лишь передавая сплошь исписанные листы Слонову, который был настолько добр, что тут же перебеливал их начисто.
Через две недели Аренский осведомился у экзаменационной комиссии, может ли он взглянуть на работу трех своих выпускников. Получив разрешение, Аренский послал за нами. С тех пор как мы начали работать, прошло всего лишь семнадцать дней. Чтобы никто из нас не мог подглядеть в сочинение другого, двоих из нас послали в сад, в то время как третий оставался с Аренским. Первым пошел Морозов. Так как он успел сочинить немного, его свидание с Аренским продлилось не более трех четвертей часа. Отрывок, показанный Конюсом, тоже не отнял много времени. Потом наступила моя очередь. У меня был приготовлен кое-какой сюрприз. Аренский начал с вопроса:
– Ну, как далеко продвинулась наша опера?
– Я ее кончил.
– В клавире?
– Нет, в партитуре.
Он посмотрел на меня с недоверием, и мне потребовалось немало времени, чтобы убедить его в том, что я говорю чистую правду и что стопка нот, которую я достал из портфеля, в самом деле представляет собой законченную партитуру «Алеко».
– Если вы будете продолжать в том же духе, то за год сможете написать двадцать четыре акта оперы. Недурно.
Я сел за рояль и стал играть. Сочинение понравилось Аренскому, но он, конечно же, нашел в нем несколько недостатков. Полный юношеской самоуверенности, я не согласился тогда с его критическими замечаниями. Однако теперь, когда уже слишком поздно, я признаю, что каждое его указание было совершенно правильным. Я не изменил ни одного такта.
Экзамен состоялся через тринадцать дней[42], и, следовательно, на выполнение всего задания отводился срок ровно в один месяц. На выпускном экзамене присутствовали не только высокие официальные лица из Министерства просвещения, но, к счастью, и выдающиеся представители музыкального мира, такие, например, как Альтани, дирижер Большого театра, и, конечно, Танеев и все профессора консерватории.
Ни Морозову, ни Конюсу не удалось закончить свою работу. Рахманинов же приготовил еще одну маленькую сенсацию. Когда очередь дошла до него, он выложил на стол перед экзаменаторами партитуру, изящно переплетенную в кожу, с тиснеными золотыми буквами. На переплет партитуры он потратил свои последние деньги. Но успех компенсировал все затраты. Может быть, это был самый большой успех, который имел Рахманинов, не сыграв ни одной ноты. За столом, покрытым зеленым сукном, раздалось громкое «О!», сопровождаемое дружным покачиванием голов.
Затем Рахманинов сыграл свою оперу. Опера понравилась, и ему выставили за нее пятерку с плюсом. Альта-ни пробормотал что-то насчет возможной постановки в театре.
Обстановка была исключительно приятной, но главная радость поджидала Рахманинова впереди. Среди профессоров сидел и Зверев. После рукопожатий и всяческих поздравлений присутствующих к Сергею подошел Зверев и отвел к окну, где, остановившись у подоконника, обнял и расцеловал Рахманинова со словами, что очень счастлив и ждет от него большого будущего. Потом он вынул из жилетного кармана свои золотые часы и подарил их Рахманинову. С тех пор композитор никогда не расставался с ними и носит их по сей день.