Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
Митька наглотался изрядно. Очкарики начали делать ему искусственное дыхание по всем правилам где-то когда-то усвоенной науки спасения утопающих: подложили Митьке под поясницу кругляш, болтали бесчувственными Митькиными руками, давили на живот… Митька был без трусов, и девушка просила издали:
– Ребята, ну наденьте ему брюки. Ребят, ну наденьте! Я помогу вам откачивать.
– Ты лучше беги в магазин, – попросил один из тех, кто плавал за Митькой. Он прыгал на одной ноге, стараясь попасть другой в штанину. Его так трясло, что вблизи слышно было, как щелкают зубы. – А то пропадешь к черту… с этими моржами.
– Ребят, вам теперь медали дадут, да?
Те, что возились с Митькой, захихикали.
– Ирочка, без трусов не считается.
– Как – без трусов не считается?
– Если вытащили утопающего, но он без трусов, то не считается, что спасли. Надо достать трусы, тогда дадут медаль.
– Ира, иди подержи голову.
– Да ну, какие-то!.. Ну наденьте же штаны, ребята!
– Мы в штанах, Ира. Ты что, бог с тобой!
Митька стал подавать признаки жизни. Открыл глаза, замычал… Потом его стало рвать водой и корежить. Рвало долго, Митька устал. Закрыл глаза. Потом вдруг – то ли вспомнил, то ли почувствовал, что он без трусов, – вскочил, схватился… там где носят трусы… Очкарики засмеялись. Митька вскочил – и бегом по камням, прикрывая руками стыд. Добежал к своей одежде, схватил, еще три-четыре прыжка, и он скрылся в кустах. И больше не появлялся.
Очкарики пошли в магазин – покупать лекарство для двух своих героев. А заодно полагалось выпить и за здоровье спасенного.
– Зря он сбежал! – сокрушались. – Лютенко нахмурится: «В честь чего выпивка?» – «Спасли утопающего». Не поверит. Скажет, выдумали. Ира, подтвердишь?
– Если вам не полагаются медали, то и выпивка не полагается. Я против.
– Все дело в трусах…
– А лихо он в кусты сиганул! Прямо детектив: спасли утопающего, он схватил одежду и был таков. Может, шпион?
Беззаботный народ, эти очкарики! Шляются по дорогам… Все бы им хаханьки, хиханьки. Несерьезно как-то все это. В их годы… Но вернемся к Митьке.
Митька перед самым закрытием магазина пришел туда. Он был уже хорош. Оглянулся, спросил продавщицу негромко:
– Здесь бумажник никто не находил?
– Какой бумажник?
– Кожаный… в нем пятнадцать отделений.
– Твой, что ли?
– Не имеет значения. Никто не поднимал?
– Нет. А что там было?
– Деньги.
– Твои, что ли?
– Не имеет значения.
– Много денег?
– Полторы тысячи.
– Новых?!
– Новых… Новеньких. Никто не поднимал?
Тут только сообразила продавщица, что у Митьки – «транс». Митька наскочил на новый сюжет.
– Господи!.. Митька, заикой сделаешь так. Да ведь как серьезно, черт такой! Ты хоть раз в глаза видал такие деньги?
Митька криво улыбнулся:
– Хочешь, я тебе сейчас… Ну, ладно. Замнем для ясности. Дай бутылку.
– Чего «я сейчас»?
– Ладно, ладно. Давай бутылку и помалкивай. Я про деньги не спрашивал.
– Женился бы ты, чудак-человек, – с искренним сочувствием сказала продавщица, здешняя женщина, знавшая Митьку с малых лет. – Женисся – заботы пойдут, некогда выдумывать-то будет что попало.
– Ладно, ладно, – сказал Митька. Взял бутылку и пошел из магазина. На пороге остановился, еще раз предупредил продавщицу: – Имей в виду: я про деньги не спрашивал. Если кто найдет, станут тебе отдавать – ты ничего не знаешь, чьи они.
– Ладно, Митя, не скажу. Только ведь не отдадут.
– Как?
– А то не знаешь – как? Найдут и промолчат. Полторы тыщи – это дом крестовый, какой же дурак отдаст. Присвоит, и все.
– На всякий случай: ты ничего не знаешь.
– Добро.
Митька ушел.
Да, опять у него это самое… Похоже, изобрел машинку для печатания бумажных денег. Опять будет помогать бедным и женщинам. Митька добрый человек, но очень наивный: ведь попадутся бедные и женщины с фальшивыми деньгами! И им же будет плохо. Об этом он почему-то не думает. Лучше уж рак лечить – безопасней.
Шире шаг, маэстро!
Притворяшка Солодовников опять опаздывал на работу. Опаздывал он почти каждый день. Главврач, толстая Анна Афанасьевна, говорила:
– Солодовников, напишу маме!
Солодовников смущался; Анна Афанасьевна (Анфас – называл ее Солодовников в письмах к бывшим сокурсникам своим, которых судьба тоже растолкала по таким же углам; они еще писали друг другу, жаловались и острили) приходила в мелкое движение – смеялась. Молча. Ей нравилось быть наставником и покровителем молодого врача, молодого донжуана. Солодовников же, наигрывая смущение, жалел, что редкое дарование его – нравиться людям – пропадает зря: Анфас не могла сыграть в его судьбе сколько-нибудь существенную роль; дай бог ей впредь и всегда добывать для больницы спирт, камфару, листовое железо, радиаторы для парового отопления. Это она умела. Еще она умела выковыривать аппендицит. Солодовникову случалось делать кое-что посложнее, и он опять жалел, что никто этого не видит. «Я тут чуть было не соблазнился на аутотрансплантацию, – писал он как-то товарищу своему. – Хотел большую подкожную загнать в руку – начитался новинок, вспомнил нашего старика. Но… и но: струсил. Нет, не то: зрителей нет, вот что. Хучь бей меня, хучь режь меня – я актер. А моя драгоценная Анфас – не аудитория. Нет».
Солодовников спешил. Мысленно он уже проиграл утреннюю сцену с Анной Афанасьевной: он нахмурится виновато, сунется к часам… Вообще он после таких сценок иногда чувствовал себя довольно погано. «Гадкая натура, – думал. – Главное, зачем? Ведь даже не во спасение, ведь не требуется!» Но при этом испытывал и некое приятное чувство, этакое дорогое сердцу успокоение, что – все в порядке, все понятно, дело мужское, неженатое.
Солодовников взбежал на крыльцо, открыл тяжелую дверь на пружине, придержал ее, чтоб не грохнула… И, раздеваясь на ходу, поспешил к вешалке в коридоре. И когда раздевался, увидел на белой стене, противоположной окну, большой – в окно – желтый квадрат. Свет. Солнце… И как-то он сразу вдруг вспыхнул в сознании, этот квадратный желтый пожар, – весна! На дворе желанная, милая весна. Летел по улице, хрустел ледком, думал черт знает о чем, не заметил, что – весна. А теперь… даже остановился с пальто в руках, засмотрелся на желтый квадрат. И радость, особая радость – какая-то тоже ясная, надежная, сулящая и вперед тоже тепло и радость – толкнулась в грудь Солодовникова. В той груди билось жадное до радости молодое сердце. Солодовников даже удивился и поскорей захотел собрать воедино все мысли, сосредоточить их на одном: вот – весна, надо теперь подумать и решить нечто главное. Предчувствие чего-то хорошего охватило его. Надо только, думал он, собраться, крепко подумать. Всего двадцать четыре года, впереди целая жизнь, надо что-то такое решить теперь же, когда и сила есть, много, и радостно. И весна. Надо начать жить крупно.
Солодовников прошел в свой кабинетик (у него стараниями все той же добрейшей Анны Афанасьевны зачем-то был свой кабинетик), сел к столу и задумался. Не пошел к Анне Афанасьевне. Она сейчас сама придет.
Ни о чем определенном он не думал, а все жила в нем эта радость, какая вломилась сейчас – с весной, светом – в душу, все вникал он в нее, в радость, вслушивался в себя… И невольно стал вслушиваться и в звуки за окном: на жесть подоконника с сосулек, уже обогретых солнцем, падали капли, и мокрый шлепающий звук их, такой неожиданный, странный в это ясное, солнечное утро с легким морозцем, стал отзываться в сердце – каждым громким шлепком – радостью же. Нет, надо все сначала, думал Солодовников. Хватит. Хорошо еще, что институт закончил, пока валял дурака, у других хуже бывает. Он верил, что начнет теперь жить крупно – самое время, весна: начало всех начал. Отныне берем все в свои руки, хватит. Двадцать пять плюс двадцать пять – пятьдесят. К пятидесяти годам надо иметь… кафедру в Москве, свору учеников и огромное число работ. Не к пятидесяти, а к сорока пяти. Придется, конечно, поработать, но… почему бы не поработать!
Солодовников встал, прошелся по кабинетику. Остановился у окна. Радость все не унималась. Огромная земля… Огромная жизнь. Но – шаг пошире, пошире шаг, маэстро! Надо успеть отшагать далеко. И начнется этот славный поход – вот отсюда, от этой весны.
Солодовников опять подсел к столу, достал ручку, поискал бумагу в столе, не нашел, вынул из кармана записную книжку и написал на чистой страничке:
- Отныне буду так:
- Холодный блеск ума,
- Как беспощадный блеск кинжала:
- Удар – закон.
- Удар – конец.
- Удар – и все сначала.
Прочитал, бросил ручку и опять стал ходить по кабинетику. Закурил. Его поразило, что он написал стихи. Он никогда не писал стихов. Он даже не подозревал, что может их писать. Вот это да! Он подошел к столу, перечитал стихи… Хм. Может, они, конечно, того… нагловатые. Но дело в том, что это и не стихи, это своеобразная программа, что ли, сформулировалась такими вот словами. Он еще прошелся по кабинетику… Вдруг засмеялся вслух. Стихи хирурга: «Удар – конец. Удар – и все сначала». Что сначала: новый язвенник? Ничего… Он порадовался тому, что не ошалел от радости, написав стихи, что достало мудрости обнаружить их смешную слабость. Но их надо сохранить: так – смешно и наивно – начиналась большая жизнь. Солодовников спрятал книжечку. Если к пятидесяти годам не устать, как… лошади, и сохранить чувство юмора, то их можно потом и вспомнить.
А за окном все шлепало и шлепало в подоконник. И заметно согревалось окно. Весна работала. Солодовников почувствовал острое желание действовать.
Он вышел в коридор, прошел опять мимо желтого пятна на стене, подмигнул ему и мысленно сказал себе: «Шире шаг, маэстро!»
Анна Афанасьевна, конечно, говорила по телефону и, конечно, о листовом железе. Они кивнули друг другу.
– Я понимаю, Николай Васильевич, – любезно говорила Анна Афанасьевна в трубку, – я вас прекрасно понимаю. Да. Да!.. Пятнадцать листов!
«Мы все прекрасно понимаем, Николай Васильевич», – съязвил про себя Солодовников, присаживаясь на белую табуретку. Не зло съязвил, легко – от избытка доброй силы. Не терпелось скорей заговорить с Анной Афанасьевной.
– Я вас прекрасно понимаю, Николай Васильевич!.. Хорошо. Бу сделано! – Анна Афанасьевна пришла в мелкое движение – засмеялась беззвучно. – Я в долгу не останусь. До свиданья! Нет, не у нас, не у нас. Что вы все боитесь нас, как… не знаю. До свиданья – на нейтральной почве! В ресторане? – Анфас опять вся заколебалась. – Ну, посмотрим. Ну, лады! Всего.
«Господи – весь юмор: «бу сделано», «лады», – удивился Солодовников. – И не жалко времени – болтать! Тут теперь каждая минута дорога».
– Ну-с, Георгий Николаевич… – Анна Афанасьевна весело и значительно посмотрела на Солодовникова.
– Да здравствует листовое железо! – тоже весело сказал Солодовников без всякого смущения, даже притворного. Он прямо смотрел Анне Афанасьевне в глаза.
– В смысле? – спросила та.
– В смысле: у нас будет самодельный холодильник. – Солодовников встал, подошел к окну, постоял, руки в карманы, чувствуя за собой удивленный взгляд главврача… Качнулся с носков на пятки. И соврал. Крупно. Неожиданно. – Начал писать работу, Анна Афанасьевна. «Письма из глубинки. Записки врача».
Это как-то случилось само собой – эти «Письма из глубинки». И Солодовникова опять поразило: это же ведь то, что нужно! С этого же и надо начинать. Неужели начался неосознанный акт творчества? Если, конечно, это не «удар – закон». Нет, это реально, умно, точно: это описание интересных случаев операционной практики в условиях сельской больницы. В форме писем к другу Н. Тут и легкая ирония по поводу этих самых условий, описание самодельного холодильника – глубокой землянки, обшитой изнутри листовым железом, – и – легко, вскользь – весна… Но, конечно же, главным образом работа, работа, работа. Изнуряющая. Радостная. Смелая. Подвижническая. Любовь населения… Уважение. Ночные поездки. Аутотрансплантация. Прободная в условиях полевого стана. Благодарность старушки, ее смешная, искренняя молитва за молоденького неверующего врача… Все это сообразилось в один миг, вдруг, отчетливо, с радостью. Солодовников повернулся к Анне Афанасьевне… Да, тут, конечно, и заботливая, недалекая хлопотунья Анна Афанасьевна, главврач… Которая, прочитав «Записки» в рукописи, скажет, удивленная: «Прямо как роман!» – «Ладно, а как врачу вам это интересно?» – «Очень! Тут же есть просто уникальные случаи!» – «А за себя… не в обиде на автора?» – «Да нет, чего обижаться? Все правда».
– Что, Анна Афанасьевна?
– Уже начали писать? – спросила Анна Афанасьевна. – Записки-то. Поэтому и опоздали?
– Поэтому и опоздал. – Солодовников обиделся на главврача: солдафон в юбке, одно листовое железо в голове. – Извините, – сухо добавил он, – больше этого не случится. – Смотреть на часы и огорчаться притворно он не стал. «Все, – подумал он. – Хватит. Пора кончать эти… ужимки и прыжки». Вспомнил свое стихотворение.
– Какой-то вы сегодня странный.
– Что с этим язвенником, с трактористом? – спросил Солодовников. – Будем оперировать?
Анна Афанасьевна больше того удивилась:
– Зубова? Здрассте, я ваша тетя: я его два дня назад в район отправила. Вы что?
– Почему?
– Потому что вы сами просили об этом, поэтому. Что с вами?
– Да, да, – вспомнил Солодовников. – А эта девушка с мениском?
– С мениском лежит. Хотите оперировать?
– Да, – твердо сказал Солодовников. – Сегодня же.
Анна Афанасьевна посмотрела на своего помощника долгим взглядом. Солодовников тоже посмотрел на нее – как-то несколько задумчиво, чуть прищурив глаза.
– Так, – молвила Анна Афанасьевна. – Ну, что же… Только вот какое дело, Георгий Николаевич: сегодня операцию отложим. Сегодня вы мне поможете, Георгий Николаевич. Меня вызывают в райздрав, а я договорилась с директором совхоза насчет железа… Причем, это такой человек, что его надо ловить на слове: завтра железа у него не будет, надо брать, пока оно, так сказать, горячо. Я прошу вас получить сегодня это железо. Завхоз наш, как вам известно, в отпуске.
Солодовников было огорчился, но, подумав, легко согласился:
– Хорошо.
Первая глава в «Записках» будет… о листовом железе. Это сразу введет в обстоятельства и условия, в каких приходилось работать молодому врачу.
– Что все-таки с вами такое? – опять не выдержала Анна Афанасьевна. Ей чисто по-женски интересно было узнать, отчего молодые люди могут за одну ночь так измениться. – Серьезная любовь?
Солодовников в свою очередь с любопытством посмотрел на главврача:
– Вы ничего не замечаете? Что происходит на земле…
Анна Афанасьевна даже выглянула в окно.
– Что происходит? Не понимаю…
– Не во дворе у нас, вообще на земле.
– Война во Вьетнаме…
– Нет, я не про то. Лады, Анна Афанасьевна, иду добывать железо! Куда надо идти?
– Надо ехать в Образцовку к директору совхоза. Ненароков Николай Васильевич. Но раньше надо взять у нас в сельсовете подводу и одного рабочего, там дадут, я договорилась. Скажите Ненарокову, что мы, я или вы, на днях прочитаем у них в клубе лекцию о вреде алкоголя. Это действительно надо сделать, я давно обещала. Вы мне сегодня положительно нравитесь, Георгий Николаевич. Любовь, да?
– Разрешите идти? – Солодовников прищелкнул каблуками, улыбнулся своей доверчивой, как он ее сам называл, улыбкой.
– Разрешаю.
Солодовников вышел в коридор… Пятно света наполовину сползло со стены на пол. Солодовников нарочно наступил на пятно, постоял… «Время идет», – подумал он. Без сожаления, однако, подумал, а с радостью, как если бы это обозначало: «Началось мое время. Сдвинулось!»
В кабинетике он опять достал записную книжку и записал:
«Сегодня утром я спросил мою уважаемую Анфас: «Что происходит на земле?» Анфас честно выглянула в окно… Подумала и сказала: «Война во Вьетнаме». – «А еще?» Она не знала. А на земле была Весна».
Это – начало первой главы «Записок». Солодовникову оно понравилось. С прозой он, очевидно, в лучших отношениях. Да, с этого дня, с этого утра время работает на него. На книге, которую он подарит Анне Афанасьевне, он напишет:
«Фоме неверующему – за добро и науку. Автор».
Вот и все. Ну, а теперь – листовое железо!
В сельсовете Солодовникову дали подводу, но того, кто должен был ехать с ним, пока не было.
– Вы, это, заехайте за ним, он живет… вот так вот улица повернет от сельпа в горку, а вы…
Солодовников поехал один в Образцовку. «Черт с ним, с рабочим, один погружу».
Ехать до Образцовки не так уж долго, но конек попался грустный, не спешил, да Солодовников и не торопил его. Санная езда кончалась; как выехали на тракт, так потащились совсем тихо и тяжело. Полозья омерзительно скрежетали по камням; от копыт лошади, когда она пробовала бежать рысью, летели ошметья талого грязного снега. В санях было голо, Солодовников не догадался попросить охапку сена, чтобы раскинуть ее и развалиться бы на ней, как, он видел, делают мужики.
На выезде из села, у крайних домов, Солодовников увидел початый стожок сена. Стожок был огорожен пряслом, но к нему вела утоптанная тропка. Солодовников остановил коня и побежал к стожку. Перелез через прясло и уже запустил руки в пахучую хрустящую благодать, стараясь захватить побольше… И тут услышал сзади злой окрик:
– Эт-то что за елкина мать?! Кто разрешил?
Солодовников вздрогнул испуганно и выдернул руки из сена. К нему по тропке быстро шел здоровый молодой мужик в синей рубахе, без шапки. Нес в руках березовый колышек.
– Я хотел под бок себе… – поспешно сказал Солодовников и сам почувствовал, что говорит трусливо и униженно. – Немного – вот столько – под бок хотел положить…
– А по бокам не хотел? Стяжком вот этим вот… Под бок он хотел! Опояшу вот разок-другой…
– Я врач ваш! – совсем испуганно воскликнул Солодовников. – Мне немного надо-то было… Господи, из-за чего шум?
– Врач… – мужик присмотрелся к Солодовникову и, должно быть, узнал врача. – Надо же спросить сперва. Если каждый будет по охапке под бок себе дергать, мне и коровенку докормить нечем будет. Спросить же надо. Тут много всяких ездиют.
Мужик явно теперь узнал врача, но оттого, что он тем не менее отчитал его, как школяра, Солодовников очень обиделся.
– Да не надо мне вашего сена, господи! Я немного и хотел-то… под бок немного. Не надо мне его! – Солодовников повернулся и пошел по целику прямо, проваливаясь по колена в жесткий ноздреватый снег, больно царапая лодыжки. Он понимал, что – со стороны посмотреть – вовсе глупо: шагать целиком, когда есть тропинка. Но на тропинке стоял мужик и его надо было обойти.
– Возьми сена-то! – крикнул мужик. – Чего же пустой пошел?
– Да не надо мне вашего сена! – чуть не со слезами крикнул Солодовников, резко оглянувшись. – Вы же убьете, чего доброго, из-за охапки сена!
Мужик молча глядел на него.
Солодовников дошел до саней, больно стегнул вожжами кобылу и поехал. В какой-то статье он прочитал у какого-то писателя, что «идиотизма деревенской жизни» никогда не было и, конечно же, нет и теперь. «Сам идиот, поэтому и идиотизма нет и не было», – зло подумал он про писателя.
Ноги Солодовников поцарапал сильно, теперь саднило, и он решил вернуться в больницу и на всякий случай обезвредить ссадины. Но остановился, постоял и раздумал, решил, что в совхозе попросит спирту и протрет ноги.
Он потихоньку ехал дальше и успокоился. Вообще неплохое продолжение первой главы «Записок». Только с юмором надо как-то… осторожнее, что ли. При чем тут юмор и ирония? Это должна быть трезвая, деловая вещь, без всяких этих штучек. В том-то и дело, что не развлекать он собрался, а поведать о трудной, повседневной, нормальной, если хотите, жизни сельского врача. Солодовников совсем успокоился, только очень неуютно, неудобно было в жестких, холодных санях.
Николай Васильевич Ненароков, человек нестарый, сорокалетний, но медлительный (нарочно, показалось Солодовникову), рассудительный… Долго беседовал с Солодовниковым, присматривался. Узнал, где учился молодой человек, как попал в эти края (по распределению?), собирается ли оставаться здесь после обязательных трех лет… Солодовникову директор очень не понравился. Под конец он прямо и невежливо спросил:
– Вы дадите железо?
– А как же? Вы что, обиделись, что расспрашиваю вас? Мне просто интересно… У меня сынишка подрастает, тоже хочет в медицинский, вот я и прощупываю, так сказать, почву. Конкурс большой?
– Да, с каждым годом больше.
– Вот, – решил директор. – Нечего и соваться. Есть сельскохозяйственный – прямая дорога. Верно? Специалисты позарез нужны, без работы не будет.
Солодовников пожал плечами:
– Но если человек хочет…
– Мало ли чего мы хочем! Я, может, хочу… – Директор посмотрел на молодого врача, не стал говорить, чего он, «может, хочет». Написал на листке бумаги записку кладовщику, подал Солодовникову: – Вот – на складе Морозову отдайте. Лупоглазый такой, узнаете. Он небось с похмелья.
– Насчет лекции… Анна Афанасьевна просила передать…
Директор махнул рукой:
– Толку-то от этих лекций! Приезжайте, поговорите. Вот картину какую-нибудь интересную привезут, я позвоню – приезжайте.
– Зачем? – не понял Солодовников.
– Ну, лекцию-то читать.
– А при чем тут картина?
– А как людей собрать? Перед картиной и прочитаете. Иначе же их не соберешь. Что?
– Ничего. Я думал, соберутся специально на лекцию.
– Не соберутся, – просто, без всякого выражения сказал директор. – Значит, Морозова спросите, завскладом.
Морозов внимательно прочитал записку директора и вдруг заявил протест:
– Пятнадцать листов?! А где? У меня их нету. – Он вернул записку. И при этом пытливо посмотрел на врача. – Откуда они у меня?
– Как же? – растерялся Солодовников. – Они же договорились…
– Кто?
– Главврач и ваш директор.
– Так вот, если они договорились, пусть они вам и выдают. У меня железа нет. – Морозов сунул руки в карманы и отвернулся. Но не отходил. Чего-то он ждал от врача, а чего, Солодовников никак не мог понять. – А то они шибко скорые: Морозов, выдай, Морозов, отпусти… А у Морозова на складе – шаром покати. Тоже мне, понимаешь…
– Как же быть? – спросил Солодовников.
– Не знаю, не знаю, дорогой товарищ. У меня железо приготовлено для колхоза «Заря», они приедут за ним. – Морозов простуженно, со свистом покашлял в кулак.
И опять глянул на врача.
– Простыл к черту, – доверительно, совсем не сердито сказал он. – Крутишься день-деньской на улице… Впору к вам ехать – лечиться.
Только теперь сообразил Солодовников, что Морозов хочет опохмелиться.
– Нет железа?
– Есть. Для других. Для вас – нету.
– А телефон тут есть где-нибудь?
– Зачем?
– Я позвоню директору. Что это такое, в конце концов: я бросил больных, еду сюда, а тут стоит… некий субъект и корчит из себя черт знает что! Где телефон?
Морозов вынул руки из карманов, нехорошо сузил глаза на врача-молокососа:
– А полегче, например, – это как, можно? Без гонора. М-м?
– Где телефон?! – крикнул Солодовников, сам удивляясь своей нахрапистости. – Я вам покажу гонор. И кое-что еще! Мы найдем железо… Я сейчас не директору, а в райком буду звонить. Где телефон?
Морозов пошел под навес, сдернул со штабеля толь – там было листовое железо.
– Отсчитывайте пятнадцать листов, – спокойно сказал Морозов, – а мне, пожалуйста, сообщите вашу фамилию.
– Солодовников Георгий Николаевич.
Морозов записал.
– За субъекта… как вы выразились, придется ответить.
– Отвечу.
– Если всякие молокососы будут приезжать и обзываться…
– За молокососа тоже придется ответить. Вы на что намекаете? Что у нас молокососам жизни человеческие доверяют?
– Ничего, ничего, – сказал Морозов. Но такой поворот дела его явно не устраивал.
Солодовников подъехал с санями к штабелю и стал кидать листы в сани.
Морозов стоял рядом, считал.
– Привет тете, – сказал Солодовников, отсчитав пятнадцать листов. И поехал.
Морозов закрывал штабель. На Солодовникова не оглянулся.
Солодовников поехал с хорошим настроением… Только опять было неудобно в санях. Теперь еще железо мешало. Он пристроился сидеть на отводине саней, на железе – совсем холодно.
Дорога, когда поехал обратно, вовсе раскисла, и лошадь всерьез напряглась, волоча тяжелые сани по чавкающей мешанине из снега, земли и камней.
«Вот так и надо! – удовлетворенно думал Солодовников. – В дальнейшем будет только так». Неприятно кольнуло воспоминание о мужике с колышком, но он постарался больше не думать об этом.
Но – то ли сани очень уж медленно волоклись, то ли малость сегодняшних дел и каких-то глупых стычек – радость и удовлетворение почему-то оставили Солодовникова. Стал безразличен хороший солнечный день, даль неоглядная, где распахнулась во всю красу мокрая весна, – стали безразличны все эти запахи, звуки, пятна… Ну, весна, ну, что же теперь – козлом, что ли, прыгать? Куда как приятнее и веселее вечером. Вечером они уговорились – компанией в пять-шесть человек – играть в фантики и целоваться. Будет музыка, винишко… Будет там эта курносенькая хохотушка, учительница немецкого языка… Она хохотушка-то хохотушка, но умна, черт бы ее побрал, читала много, друзей интересных оставила в городе. Тут что-то такое… сердчишко у врача вздрагивает. Вздрагивает, чего там. Малость, она, правда, вульгаритэ: носик. К тридцати годам носик этот самый на лоб полезет. Курносые предрасположены к полноте. Но где они еще, эти ее тридцать пять лет!
Солодовников подстегнул кобылку.
Пока он сгрузил в больнице железо и пока отвел лошадь в сельсовет и опять вернулся в больницу, прошло много времени. Солодовников чувствовал, что устал. Руки тряслись. Он умылся в кабинетике, хотел пойти посмотреть девушку с мениском, но решил, что завтра с утра. Вошла уборщица и сказала, что там названивают без конца, а Анны Афанасьевны нету.
– Ну и что? Скажите, что ее нету.
– Может, вы послушаете. Они там говорят: кто есть, мол.
Солодовников пошел в кабинет главврача, посидел у телефона, дождался, когда он затрещал, снял трубку.
– Больница, Солодовников… Она в районе… А-а, это вы? Получил, получил. Пятнадцать листов, все в порядке. Спасибо… Лекцию?.. Нет, сегодня не получится. Нет. Я не смогу… занят, а Анна Афанасьевна… не знаю, когда она приедет. Нет, я занят. Я оставлю ей записку… Во сколько сеанс-то? Я напишу ей. До свиданья.
Солодовников положил трубку, посидел… И все-таки пошел в палату к девушке с мениском. Посмотрел ее ногу, поговорил с девушкой, с удовольствием похлопал ее по румяной щеке, пошутил. Поговорил с другими больными, послушал их справедливые, скучные слова. Сказал, что на дворе – весна. И ушел. Вошел опять в свой кабинетик, посмотрел на часы – без пятнадцати три, можно отчаливать. Он снял халат, поправил перед зеркалом галстук… Закурил. Нащупал в кармане записную книжку, хмыкнул, вспомнив про стихи, не стал их перечитывать, бросил книжечку в стол, подальше. И пошел из больницы.
Шел опять той дорогой, какой шел утром, старательно обходил лужи… Здоровался со встречными – вежливо, с достоинством (он поразительно скоро и незаметно как-то научился достоинству), но ни с кем не заговаривал.
«Нет, в курносенькой что-то есть, – думал Солодовников. – Определенно что-то есть. Но, пожалуй, слишком уж серьезно к себе относится – это при том, что неутомимая хохотушка. Бережет себя… Так – раззадорить можно, но не больше того. Нет, не больше».
Петя
Двухэтажная гостиница городка Н. хлопает дверьми, громко разговаривает, скрипит панцирными сетками кроватей, обильно пьет пиво…
Воскресенье. Делать нечего, я сижу спиной к дверям, к разговорам гостиничным и наблюдаю за Петей.
Он живет напротив, в длинном, низком строении; окно моего номера выходит к ним во двор.
Петя – маленький, толстенький, грудь колесом, ушки топориком, нижняя челюсть – вперед… Петя – это, конечно, хозяин. Я за ним дня три уже наблюдаю.
Сегодня с утра Петя засобирался в гости. Вышел часов в десять, отоспался – свеженький. С ходу неловко присел несколько раз, помахал руками, крякнул, потом протяжно зевнул и пошел умываться к рукомойнику. Умывался долго, фыркал, крутил пальцами в ушах, хлопал ладошками себя по загривку… Возможно, Петя в глубине души считает, что когда он стоит вот так – внаклон, раскорячив ноги, и крутит пальцами в ушах, – возможно, он считает, что на спине его в это время вспухают и перекатываются под кожей бугры мышц. Бугров нету, есть добрый слой раннего жира, и он слегка шевелится. Петя любит свое конопатое тело: в субботу и в воскресенье до обеда он ходит по двору голый по пояс. И все поглаживает себя, похлопывает – все бьет каких-то невидимых мошек, комариков… и разглядывает их. А то вдруг – ни с того ни с сего – шлепнет ладонью по груди и потом долго, блаженно растирает грудь.
– Лялька, полотенец! – кричит Петя, кончив плескаться.
Лялька – жена Пети. Она выше его, сухая. Громко, показушно уважает мужа.
– Слышь?!
– Оу?!
– Полотенец!
– Несу-у!
Петя, растопырив руки, в ожидании прохаживается вдоль высокой поленницы дров. Ходит он враскорячку. Мне кажется, это у него благоприобретенное, эта раскорячка. Подражает кому-то.
Лялька вынесла полотенце.
– Какую сорочку приготовить? Голубую или беленькую? – Лялька, фиксатая притвора, успевает зыркнуть глазами туда-сюда. – Я предлагаю голубенькую…