Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже довольно неуклюжий эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе… Я подсел рядом, позвал:
– Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго глядел… Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно, совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся – как это бывает с людьми здравыми – ни на какую мысль, которую бы я прочел в его глазах, ни на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоумение, на что мы, смотрящие здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем – недоумением, презрением, вызывающим: «Ну?» В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
– Мама пидет, – сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти сразу – тоже стыдно.
– Мама пидет? Да? – Боря засмеялся, счастливый.
– Пидет мама, пидет. – Я оглянулся – не наблюдает ли кто за мной? Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. «Мама пидет, Боря! Пидет». И все. И идут по своим делам – курить, умываться, пить лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз сказать: «Мама пидет». И уйти тоже не мог – мне казалось, что услышу – самое оскорбительное, самое уничтожающее, что есть в запасе у человека, – смех в спину себе.
– Атобус? Да?
– Да, да – на автобусе приедет, – говорил я и отводил глаза в сторону.
– Пивет! – воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть умри, мне казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом незаметно следил за Борей – не смеется ли он, глядя на меня со своей кровати. Надо осторожней с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке… Сидит, задумчиво смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась – мать толканул, отца… Тогда почему же он – недоумок? Это вполне разумное решение вопроса: вымещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не понимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не умеет…
В соседней палате объявился некий псих с длинными руками, узколобый. Я боюсь чиновников, продавцов и вот таких, как этот горилла. А они каким-то чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила кулацкая пуля… «Хорошо, что рикошетом, а то бы… Так что если думают, что мы только за столами сидеть умеем, то…» И я напрягался изо всех сил, всячески показывал, что верю ему, что мне очень интересно все это.
Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридоре и долго, бурно рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене… Что у него паспорт в милиции. «Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне…»
Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет.
– Этот, дурак ваш… дал ему сигарету: ешь, говорю, сладкая. Всю съел!
Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить табуреткой по голове – единственный способ сказать хаму, что он сделал нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не собирается затевать. Он бы с удовольствием затеял. Один преждевременный старичок, осведомитель по склонности души, пошел к сестре и рассказал, что «пацан с веселой душой» заставил Борю съесть сигарету. Сестра нашла «пацана» и стала отчитывать. «Пацан» обругал ее матом. Сестра – к врачу. Распоряжение врача: выписать за нарушение режима.
«Пацан» уходил из больницы, когда все были во дворе.
– До свиданья, урки с мыльного завода! – громко попрощался он. И засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие предки очень много смеялись.
Больница наша – за городом, до автобуса идти километра два леском. Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли наперерез «пацану с веселой душой».
Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз.
Четверо негромко делились впечатлениями.
– Здоровый!..
– Орал?
– Матерился. Права качать начал, рубашку на себе порвал, доказывал, что он блатной.
На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросается с протянутой рукой.
– Пиве-ет!
– Пивет, Боря, пивет.
– А мама пидет?
– Пидет, пидет.
Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот душный покой… Скорей бы отсюда – куда-нибудь!
Петька Краснов рассказывает
Родные Петьки Краснова собрались послушать, как он ездил на юг лечить радикулит.
Петька вернулся как раз в субботу, пропарился в родной бане, выпил «законную» и стал рассказывать. Он, вообще, рассказывать не умеет – торопится всегда, перескакивает с пятого на десятое и вдобавок шепелявит (букву «ш» толкает куда-то в передние зубы, получается не то «с», не то «з» – что-то среднее). А тут еще он волнуется, ему охота рассказать поярче, побольше – не так уж часто его слушают, да еще сразу столько людей. И всем, он понимает, интересно.
– Народу-у, мля!.. – У него какая-то дурацкая привычка: чуть ли не после каждого слова приговаривать «мля». К этому привыкли, не обращают внимания. – Идёс, мля, по пляжу – тут баба голая, там голая – валяются. Идёс, переступаес через них… – Петька выговаривает: «переступас».
– Совсем, что ли, голые?
– Зачем? Есть эти, как их?.. купальники. Но это ж так – фиксия.
– А ты как? Одетый?
– Зачем? Я сперва в трусах ходил, потом мне там один посоветовал купить плавки. Ну, я стал как все. Так они что делают, мля: по улице и то ходют вот в таких вот станисках – сортики. Ну, идёс, ну – смотрис же. Неловко, вообсе-то…
– Ну да: другая по харе даст.
– Мне там один посоветовал: ты, говорит, купи темные очки – ни черта, говорит, не разберёс, куда смотрис.
– Как это?
– А вот они! На, надень! Ну, надень!
– Ну… Надел.
– Смотри вон на Зойку – баску не поворачивай! Ниже! Смотрис?
– Ну.
– Заметно, куда он смотрит?
– Нет, правда. Во!..
– Заходис вечером в ресторан, берес саслык, а тут наяривают, мля, тут наяривают!.. Он поет, а тут танцуют. Ну, танцуют, я те скажу!.. Сердце заходится, сто только выделывают! Так поглядис – вроде совестно, а потом подумаес: нет, красиво! Если уж им не совестно, чего мне-то совестно? Атомный век, мля, – должна быть скорость. Нет, красиво. Там один стоял: бесстыдники, говорит. Ну, его тут же побрили: не нравится – не смотри! Иди спать! А один раз как дали «Очи черные», у меня на глазах слезы навернулись. Такое оссюсение: полезь на меня пять человек – не страсно. Чуть не заплакал, мля. А полезли куда-то на гору, я чуть не на карачках дополз, мля, ну – красота! Море!.. Пароходы… И, главное, на каждом пароходе своя музыка. Такое оссюсение: все море поет, мля. Спускаемся – опять в ресторан…
– Так это ж сколько денег просадить можно?! Если тут ресторан, там – ресторан…
– Там рестораны на каждом сагу. Дорого, конесно. Мне там один говорит: первый и последний раз. Нет, можно без ресторанов, там пельменные на каждом сагу.
– Пельмени?!
– Пельмени. Пожалуйста. Три порции – вот так хватает.
– То-то ты полторы сотни уханькал – по ресторанам-то.
– Десевле нельзя. Но сто я вам скажу: нигде ни одного грубого слова! Стобы матерное слово – боже упаси! Только суточки, суточки… Все смеются, сутят. Смеются, прямо сердце радуется. И пьяных нету. Так, идёс – видис: врезамсы, паразит! По глазам видно. Но – не сатается. Но вот хохма была! Посли домик Чехова смотреть, ну, надели какие-то тряпосные стуковины на ноги – стоб пол не портить. Ну, сагаем потихоньку, слусаем… А там под стеклом кожаное пальто висит. Ну, эта женщина, солидная такая, стояла рядом… как заорет: «Это он такой больсой был!» Да как брякнется! – Петька долго один смеется, вспомнив, как брякнулась солидная тетя. – Она на каблучках, а хотела подойти поближе – поглядеть пальто, а запуталась в этих стуках-то… Ну, мля, все за животики взялись…
– А што за пальто-то? Какое пальто?
– Пальто Чехова, писателя. Он в нем на Сахалин ездил.
– Ссылали, что ль?
– Да зачем! Сам ездил – посмотреть. От он тогда и простыл. Додуматься – в таком пальтисечке в Сибирь! Я ее спрасываю: «А от чего у него чахотка была?» – «Да, мол, от трудной жизни, от невзгод», – начала вилять. От трудной жизни… Ну-ка, протрясись в таком кожанчике через всю Сибирь…
– Ну, она и была – трудная жизнь, раз ему тулуп взять не на што было.
– Может, не знал человек, какие тут холода.
Петька молчит, потому что забыл спросить тогда у женщины-экскурсовода: зимой ездил Чехов или летом?
– Знаес, какой у него рост был?
– У кого?
– У Чехова. Метр восемьдесят семь!
Это родных не удивило – знавали и повыше. Это тогда экскурсантов почему-то очень всех удивило, и Петька удивился со всеми вместе. И сейчас хотел удивить.
– Ну а радикулит-то как? Полегчало?
– Совсем почти не чую! Во, гляди: встал, нагнулся, выпрямился… – Петька встал, нагнулся, выпрямился. – А раньше если нагнулся, то не разогнесся.
– А говоришь, на гору чуть не на карачках заполз.
– То – на гору! На гору мне пока тяжело.
– Ну, пора и на боковую, – сказал тесть Петькин, сам тоже с трудом поднимаясь, – засиделся. – Завтра ставать рано. Пойдешь покосить со мной? Или отдохнуть охота с дороги?
– Пойду! – с удовольствием откликнулся Петька. – Я наотдыхался.
– Ему теперь – двойную норму ломать надо, – сказал сосед Петькин, дядя Родион, который тоже приходил послушать про теплые края. – Полторы тыщи по-старому за месяц – это…
– А дорога! – воскликнула теща.
– Да, кусаются они, курортики-то.
Петьке неловко стало, что из-за его проклятого радикулита пришлось истратить больше двухсот рублей.
– Виноват я теперь, если он ко мне извязался?
– Кто тебя винит! – искренне сказал тесть. – Никто не винит. Хворь – она всегда дорого стоит.
На том все и порешили.
Только теща добавила:
– Теперь уж берегись! А то ведь не берегетесь нисколь. Потные, не потные – лезете под машину, на сырую землю спиной. Рази так можно! Возьми да постели куфайку хоть, руки-то не отсохнут. Зато здоровый будешь.
Мужики закурили еще по одной. Дядя Родион ушел домой.
Петька докурил папиросу, сидя за столом, аккуратно загасил окурок об край тарелки, бросил в угол и пошел в горницу – к жене Зое.
Зоя уже постелила и лежала, отвернувшись к стене. Петька, одетый еще, хотел сперва поцеловать ее… Зоя накрылась одеялом с головой. Петька опешил:
– Ты чего?
– Ничего… Не лезь. Их же там много на пляже валялось – чего ты ко мне лезешь?
– Да ты сто, Зой?!
– Ни «сто»! Не лезь, и все. Мало тебе их там было?
Петька даже осердился, хоть редко сердился.
– Дура ты, дура!.. Кому я там нужен? Там без меня хватает – специально этим делом занимаются. Их со мной, сто ли, сравнис?..
Зоя рывком скинула одеяло, села. Она была злая.
– Так какого ж ты черта весь вечер сидел только про их и говорил?! Ничего другого не нашлось рассказывать, только – бабы, бабы… Тут бабы, там голые бабы…
– Но если их там много, чего я сделаю?
– Ты лечиться поехал, а не глаза пялить на баб! Очки ему даже посоветовали купить… Страмец. Весь вечер со стыда сидела сгорала.
– Дак взяла бы и подсказала! Я ж думал, как повеселей. Не суми зря-то. Зря сумис-то.
– Сумис, сумис… Сюсюкалка чертова!
– Ну, отойди, отойди маленько, – миролюбиво сказал Петька. – Я пока на крыльце посижу, покурю. – В душе он согласился с женой: в самом деле, распустил язык, не нашел, о чем поговорить. Да еще и приврал – с ресторанами-то: за весь месяц в ресторане-то был всего два раза. И один раз там пели «Очи черные». И танцевали. – Я покурю пойду.
– Иди куда хочешь.
Петька вышел на крыльцо, сел на приступку. Нечаянная ссора с женой не расстроила – она такая, Зоя: вспыхнет как порох и тут же отойдет. Да и не за что зло-то копить, что она, не понимает, что ли.
Ночь… Чуть лопочут листвой березки в ограде, чуть поскрипывает ставня… И наплывает от сараев, где коровы, куры, телок, живым теплым духом. И мерно каплет из рукомойника в таз… Вспомнились те ночи – далекие, где тихо шумит огромное море и очень тепло. И Петька усмехнулся, подумал: сколь велика земля! Пальмы растут на свете; люди пляшут, смеются; большие белые дома – чего только нет!
Ночь. Поскрипывает и поскрипывает ставенка – все время она так поскрипывает. Шелестят листвой березки. То замолчат – тихо, а то вдруг залопочут-залопочут, неразборчиво, торопливо… Опять замолчат. Знакомо все, и почему-то волнует.
Петьке хорошо.
Сны матери
Вот материны сны, несколько. Почему-то они мне запомнились, не знаю. Может, потому, что рассказывала она их не один раз; она сама помнит их всю жизнь.
– Я была ишо маленькая, годов семь так, восемь было. Может, маленько больше. Вижу сон. Вышла я вроде из дома – в тятином дому-то, – а в ограде у нас на ослике сидит святой с бородкой. Маленький такой старичок, весь белый: бородка белая, волосы белые. «Поводи, – говорит, – меня, девочка, по оградке-то, поводи». Я – вроде так и надо – начала его водить. Взяла ослика-то за уздечку да вожу. Осликов-то сроду не видела, а вот приснилось же. Вожу, а сама возьми да подумай: «Дай-ка я у него спрошу, што мне на тем свете будет?» Да взяла да спросила. Старичок засмеялся, достал откуда-то из-под полы бумажку и подает мне. «Вот, – говорит, – чего тебе будет». Я взяла бумажку-то, смотрю: она вся-вся исписана. А читать-то я уж умела. Вижу, буковки все наши, а разобрать сразу как-то не могу. Ладно, думаю, я его ишо маленько покатаю, а потом пойду в избу да прочитаю ладом. А сердце так вот волнуется!.. Шибко уж я рада, што узнаю про себя. Вожу вроде ослика-то, а сама – нет-нет да загляну в бумажку. Не читаю, а так. Радуюсь. Даже и по старичка забыла. Радовалась я, радовалась – и проснулась. Так обидно, так обидно было, даже заплакала. Маме утром рассказываю, она мне говорит: «Глупенькая ты, глупенькая, кто же тебе здесь скажет, чо на том свете будет? Никто не скажет». А я вот все думаю: не проснись я раньше времени, можеть, и успела бы прочитать хоть словечка два. Главно, ведь торопилась же я в избу-то!.. И вот – на тебе! – проснулась. Видно, и правда: не дано нам здесь знать про это, не дано.
– А это уж когда у меня вы были… Когда уж Макара забрали.
– В тридцать третьем?
– Но. Только-только его забрали. Весной. Я боялась ночами-то, ох боялась. Залезу с вами на печку и лежу, глазею. А вы – спи-ите себе, только губенки оттопыриваются. Так я, грешным делом, нарочно будила вас да разговаривала – все не так страшно. А кого вам было-то!.. Таля, та вовсе грудная была. Ну. А тут – заснула. И слышу, вроде с улицы кто-то постучался. И вижу сама себя: вроде я на печке, с вами лежу – все как есть. Но уж будто я и не боюсь ничегошеньки, слазию, открыла избную дверь, спрашиваю: «Кто?» А там ишо сеничная дверь, в нее постучались-то. Мне оттуда: «Это мы, отроки. С того света мы». – «А чего вы ко мне-то? – Это я-то им. – Идите вон к Николаю Погодину, он мужик, ему не так страшно». – «Нет, нам к тебе надо. Ты нас не бойся». Я открыла… Зашли два мальчика в сутаночках. Меня всюё так и опахнуло духом каким-то. Прия-атным. Даже вот не могу назвать, што за дух такой, на што похожий. Сяли они на лавочку и говорят: «У тебя есть сестра, у нее померли две девочки от скарлатины…» – «Ну, есть, – говорю. – И девочки померли – Валя и Нюра». – «Она плачет об их, горюет». – «Плачет, – говорю. – Жалко, как же». – «Вот скажи ей, штоб не плакала, а то девочкам от этого хуже. Не надо плакать». – «Ладно, мол, скажу. А почему же хуже-то от этого?» Они мне ничего не сказали, ушли. Я Авдотье-то на другой день рассказала, она заплакала: «Милые мои-то, крошечки мои родные, как же мне не плакать об вас?..» Да и наревелись обои с ей досыта. Как же не плакать – маленькие такие, говорить только начали, таких-то ишо жалчее.
– А тут вижу: хвораю лежу. А правда хворала-то. Си-ильно хворала. Но это в то же время, как Макара взяли. А вижу, вроде я в тятином дому-то лежу, на кровати. Я часто себя в тятином дому вижу. И вот лежу хвораю. А вот так вот вскинула глаза-то позадь себя, а они стоят две – Авдотьины девочки-ти, которые померли-то. Стоят две. В чем их положили в гробики, в том и стоят – в платьицах в таких, я их хорошо помню, эти платьица. «Ой, – говорю, – Валенька, Нюронька!.. Да милые вы мои-то, вы откуда же?» – «А оттуда», – говорят. «Ну и как вам там?» – «Хорошо. Ой няня Маруся, нам там хорошо!» Ну, знамо, безгрешные душеньки… А потом Валя, постарше которая, вот так вот пальчиком погрозила и говорит: «А куклы-то нам посулила, а сама не сделала». А правда: когда они хворали лежали, я им посулила куклы сделать. Тада ведь купить-то негде было, сами делали да из тряпочек разных платьица шили да играли. И так мне горько сделалось, что я заплакала. Заплакала и проснулась – лежу зареванная… «Ладно, – думаю, – выздоровею, сделаю вам куклы». Выздоровела, выстрогала две куколки, одела их понарядней да соседским девочкам, какие победней, отдала. Вот, играйте на здоровье.
– А это уж, как война началась, – тоже сон видела. Как забрали наших мужиков, то их сперва здесь держали, а потом в Бийск вон всех отвезли – в шалоны сажать. Согнали их туда – видимо-невидимо! Ну, пока их отправляли партиями, мы там с имя жили – прямо на площади, перед вокзалом-то, больша-ая была площадь. Дня три мы там жили. Лето было, чего же. И вот раз – днем! – прикорнула я, сижмя прямо, на мешок на какой-то голову склонила да и задремала. А он рядом сидел, отчим твой, Павел-то. И только я задремала, вижу сон. Будто бы мы с им на покосе. А покос вроде не колхозный, а свой, единоличный. Балаган такой стоит, таганок возле балагана… Сварила я похлебку да даю ему попробовать: «На-ко, мол, спробуй, а то тебе все недосол кажется». Он взял ложку-то, хлебнул да как бросит ложку-то и даже заматерился, сердешный. Он редко матерился, покойничек, а тут даже заматерился – обжегся. И я сразу и проснулась. Проснулась, рассказываю ему, какой сон видела. Он послушал-послушал да загрустил… Аж с лица изменился, помутнел (побледнел). Говорит печально: «Все, Маня… Неспроста этот сон: обожгусь я там». И – обжегся: полгода всего и пожил-то после этого – убило.
– А вот сон тоже. Лежала я в больнице, а со мной вместе девушка одна лежала, сиротка. Я приголубила ее, она меня и полюбила. Да так привыкла! Ночевать потом ко мне ходила, когда мы из больницы-то выписались. А работала она на складе весовщицей. Каждый вечер, бывало, идет: «Мария Сергеевна, я опять к вам». Давай, милая, все веселей двоим-то.
– Ей что, жить, что ли, негде было?
– Да пошто же! Вот – привыкла. И я уж тоже к ей привыкла. Так мы дружно с ей жили! А потом она померла: плеврит, а от плеврита печень занялась. Померла, бедная. Я и схоронила ее. А потом вижу сон. Вышла я будто бы на речку, а на той стороне, где Гилёв остров, – город будто бы. Большой-большой город! Да красивый, дома высокие… И дома высокие, и весь вроде бы он в садах, весь-то он в зелени. Цветы – я даже с этой стороны вижу – так и колышутся, так и колышутся. Ах ты, господи! Сяла я в речку-то да поплыла туда – сижмя как-то, сижу и плыву, только руками маленько подгребаюсь. И так меня к тому городу и вынесло. Вышла я на берег – никого нету. Я стою, не знаю, куда идти. А смотрю, выходит моя Ниночка, девушка-то, сиротка-то. Матушка ты моя-то!.. Увидела меня да так обрадовалась, обняла, да та-ак крепко прилюбила, я ишо подумала: «Сильная какая – не выхворалась». А она, правда, мало похворала-то, скоро убралась. «Куда же мне идти-то? – спрашиваю ее. – Пошто тут никого нет-то?» – «Есть, – говорит, – как нету. А тебе во-он туда, – показывает мне. – Во-он, видишь?» Я смотрю туда, а там место-то похужее, победней, и дома пониже. «А ты где же? – спрашиваю Ниночку-то. А не спрашиваю же: «Ты где живешь?» – знаю, што она мертвая, а вишь, спрашиваю просто: «А ты где?» – «А я, – говорит, – вот – в центре». Конешно, сколько она и пожила-то. Она и нагрешить-то не успела, безгрешная душенька. А мне-то, вишь, на окраинке только место… Да хоть бы и на окраинке, а только там. Господи, как же там красиво! Все время у меня в глазах тот город стоит.
– Тогда телевизоры-то были уже?
– Какие телевизоры! Это когда было-то! – когда ты на действительной ишо служил. А Наташа в институте училась. Вон когда было-то. А што, думаешь, насмотрелась в телевизоре и поэтому такой город приснился?
– Но.
– Нет. Я сроду таких городов ни в телевизоре потом, ни в кино не видела. Што ты!..
Психопат
Живет на свете человек, его зовут Психопат. У него есть, конечно, имя – Сергей Иванович Кудряшов, но в большом селе Крутилине, бывшем райцентре, его зовут Психопат – короче и точнее. Он и правда какой-то ненормальный. Не то что вовсе с вывихом, а так – сдвинутый.
Один случай, например.
Заболел Психопат, простудился (он работает библиотекарем, работает хорошо, не было, чтоб у него в рабочее время на двери висел замок), но, помимо работы, он еще ходит по деревням – покупает по дешевке старинные книги, журналы, переписывается с какими-то учреждениями в городе, время от времени к нему из города приезжают… В один из таких походов по деревням он в дороге попал под дождь, промок и простудился. Ему назначили ходить на уколы в больницу, три раза в день.
Уколы делала сестричка, молодая, рослая, стеснительная, очень приятная на лицо, то и дело что-то все краснела. Стала она искать иголкой вену у Психопата, тыкала, тыкала в руку, покраснела… Психопат стиснул зубы и молчал, ему хотелось как-нибудь приободрить сестричку, потому что он видел, что она сама мучается.
– Да вы не волнуйтесь, – сказал он. – Вы спокойней – как вас учили-то…
– Она ускользает, – пояснила сестричка.
Психопат пошевелил свободным плечом вторую руку, левую, он напряг и изо всех сил работал кулаком, как велела сестричка. Кое-как всадили укол.
– Неужели все так будут? – спросил Психопат. Он даже вспотел.
Сестричка ничего на это не сказала, только опять смутилась, пинцетиком свихнула иголку со шприца и положила ее в металлическую блестящую вазочку, в которой кипела вода. Психопат подумал: «Как суп варится из железок, надо же».
Пришел он в другой раз делать укол. Заранее стал волноваться. Дождался своей очереди, вошел в кабинетик, оголил правую руку до локтя и стал работать кулаком. Защемили резиновой кишкой руку выше локтя, и он продолжал пока работать кулаком, а сестричка налаживала шприц. Психопат между делом отметил, какая она статная, пора вообще-то замуж – хорошая, наверно, мать будет.
Стали опять искать вену. Рука у Психопата онемела.
– Отпускайте, – велела сестричка.
Психопат стал постепенно отпускать резиновую удавку, а сестричка все искала и все попадала мимо.
– Ускользает… – сказала она.
– Да куда она, к черту, ускользает! – вышел из терпения Психопат. Руку прямо ломило от боли. – Что вам тут, игра в прятушки, что ли? – ускользает… Уметь же, наверно, надо!
Потом, идя из больницы, Психопат сожалел, что накричал, но не мог без раздражения думать про сестричку. Он думал: «Только детей и рожать – здоровые хоть будут. Мужа хоть аккуратно кормить будет… Нет, поперлась в медсестры – в люди вышла, называется».
Пошел он в третий раз делать укол. Шел и с ужасом думал, что надо ходить так целую неделю. «Как же она училась? – думал он с удивлением. – Ведь учил же ее кто-то – отметки ставили. Решил кто-то, что все, готовая медсестра». Что у него ускользает вена, он как-то не мог этого понять. Куда ускользает? Как это?.. Бред же. Не умеет человек, и все.
Оголил он в кабинетике левую руку, стянул ее резинкой, положил на красную холодную подушечку и пошел умело работать кулаком. На медсестру не смотрел – как она готовила шприц. У него болела душа – больно же, нестерпимо больно, еще от старого укола боль не утихла, а теперь она снова начнет вену искать. Он работал кулаком и думал: «Ну на кой черт надо было в медучилище-то? Ну, бухгалтер там, счетовод, секретарь в сельсовете, если дояркой не хочется, – нет, непременно надо в медсестры!»
Сестричка подошла к нему, вытолкнула из шприца вверх тонюсенькую струйку лекарства, свободной ладошкой с силой несколько раз погладила руку Психопата от локтя книзу. На Психопата не смотрела – сама, как видно, всерьез страдала, что у нее плохо получается.
«Буду терпеть, – решил Психопат. – Неделю как-нибудь вытерплю».
Вена опять ускользала. И сестричка, и Психопат вспотели. Боль из руки стреляла куда-то под сердце. Психопат подумал, что так, наверно, можно потерять сознание.
– Да неужели вы всем так? – спросил он сквозь зубы. – Что же это такое-то?.. Мучительно же!
– Но если она у вас ускользает! – тоже осердилась сестричка.
«Она же еще и сердится!»
– Прекратите! – Психопат отвел свободной рукой руку сестры со шприцем. – Это пытка какая-то, а не лечение.
Сестричка растерялась. Покраснела.
– Ну а как же? – спросила.
– Да как, как!.. – Психопату тут же и жаль ее стало. – Не знаю как, но так же тоже нельзя, милая. Ведь я же не железный, ну!
– Я понимаю… – Сестричка стояла перед ним и при своей мощной молодой стати выглядела жалкой.
– Вы повнимательней как-нибудь, вспомните, как вас учили…
– Я все правильно делаю. – Сестричка смотрела на него сверху просто, с искренним недоумением. – Всем так делаю – ничего…
– Ну, всем, всем… – сказал Психопат. И опять невольно с раздражением подумал: «В люди вышла». – Ну, давайте, что теперь…
Сестричка нацелилась опять в вену, вроде нащупала, вонзила иглу и успела надавить поршенек шприца… Психопат вскрикнул от боли; боль полоснула по руке, даже в затылке стало тяжело и больно.
– Идиотство, – сказал он, чуть не плача. – Ну идиотство же полное!.. Позовите врача.
– Зачем? – спросила сестричка.
– Позовите врача! – требовал Психопат. И встал, и начал нервно ходить по кабинетику, согнув левую руку и прижав ее к боку и раздражаясь все больше и больше. – Это идиотизм! Будем мы когда-нибудь что-нибудь уметь делать или нет?! – Он кричал на сестру; и она поэтому и пошла к врачу, что он кричал: жаловаться пошла, потому что он выражается – «идиотизм».
Пришел врач: молодой, с бородкой, тоскует в деревне, невнимательный, остроумный сверх всякой меры, заметил Психопат еще в тот раз, когда врач принимал его.
– Что тут у вас? – Да с этакой снисходительной усмешечкой в глазах – прямо Миклухо-Маклай, а не лекарь заштатный. Эта-то усмешечка и взбесила вконец Психопата.
– Да у вас тут, знаете, коней куют, а я укол пришел делать…
– Ну-ну, – прервал его врач и видом своим показал, что ему некогда, – поближе к делу, пожалуйста.
– Да дела-то нету! – закричал ему в бородку Психопат. – Будем мы когда-нибудь хоть уколы-то делать или шпаги будем глотать?! – Психопат, когда выходил из себя, говорил непонятно, нелепо, отчего сам потом страдал и казнился. – Ну что же, милые вы мои, как же так работать-то? Укол вот – час бьемся – сделать не можем. А мы бородки отпускаем, пенсне еще только осталось… Работать не умеем! Бородку-то легче всего отпустить, а она вон у вас уколы не умеет делать! – Психопат показал на сестричку. – Дядя доктор с бородкой… научили бы! Или сами тоже не умеем?
«Дядя доктор» сперва слушал с удивлением, потом рассердился.
– Ну-ка, прекратите кричать здесь! – сказал он строго. – Что вам здесь, базар, что ли?
– Да хуже! – не унимался Психопат. – Хуже! Базар по своим законам живет – там умеют, а у вас тут… черт знает что, конюшня.
Сестричка на это молча очень изумилась и возмутилась.
– Здание им построили!.. – все кричал Психопат. – А что толку? Все равно самодеятельность. Да что за проклятие такое, что же, вечно так и будем?! Ну уколы-то, уколы-то – ведь уж… ну чего же проще-то! Нет, и тут через пень колоду! Да чтобы вас черт побрал с вашими бородками, с вашими гитарами!..
– Что, милицию, что ли, вызвать? – спросил доктор спокойно и презрительно.
– Давай! Давай, братец, дело простое. Проще, чем укол сделать. Эх-х… – Психопат надел пиджак и направился к выходу. Но не утерпел и еще сказал с порога: – Ду ю спик инглишь, сэр? А как насчет картошки дров поджарить? Лескова надо читать, Лескова! Еще Лескова не прочитали, а уж… слюни насчет неореализма пустили. Лескова, Чехова, Короленку… Потом Толстого, Льва Николаевича. А то – гитара-то гитара, а квакаем пока. А уж думаем – соловьи. – Помолчал, воспользовался, что доктор тоже молчит, еще сказал, миролюбиво, поучительно: – Работать надо учиться, сынок, работать. Потом уж – снисходительность, гитара – черт с ней, если так охота, но сперва-то работать же надо.
И Психопат ушел. Сестричка посмотрела на доктора – так посмотрела, словно хотела проверить и убедиться, что она не зря побеспокоила доктора, вызвав его.
– Работайте, – недовольно сказал доктор. И вышел из кабинетика.
Его в коридоре поджидал Психопат. Он все еще держал руку согнутой и морщился. Врач, натолкнувшись на него, даже как будто растерялся – он думал, что нервный пациент ушел уже, а он тут.
– Простите, – сказал Психопат искренне, – я накричал там… Но я не виноват – больно же.
– Пойдемте, я вам в таблетках выпишу, – сказал молодой доктор на ходу. – Температура какая сейчас?
– Я не мерил, – ответил Психопат, входя следом за доктором в его кабинет.
– Ну вот… – Доктор с бородкой не горестно, а с досадой, привычно усмехнулся и присел к столу писать рецепт. – А возмущаемся… Толстой. При чем здесь Толстой-то? – спросил он и посмотрел на Психопата насмешливо. Насмешка эта задела Психопата, но он решил быть спокойным.
– При том, что он умные слова писал: не мешало бы их помнить.
– А почему вы решили, что я… что их не помнят?
– Это вы-то помните? – удивился Психопат.
– Ну а почему бы нет? – Доктор не только насмешливо, а и с презрением опять, и снисходительно, как показалось Психопату, смотрел от стола – молодой, довольный, уверенный. Психопат в свои 54 года полагал, что это он должен снисходительно смотреть на такого, как этот доктор, а не наоборот.
– Да неужели?
Доктор счел, наверно, что в его положении – врача – несерьезно, даже глупо спорить с больным, да еще так… странно: читал ли он Толстого, Льва Николаевича? Кстати, он его не читал, кроме как в обязательном порядке: в школе и в институте. Но при чем здесь Толстой, господи! И он склонился и стал писать рецепт.
– Может быть, вы тогда скажете: почему мы ничего делать не умеем? – спросил Психопат, продолжая стоять у двери.
– Что мы не умеем делать? – Доктор не поднял головы, продолжал писать.
– Уколы, например.
– Она не читала Льва Толстого, поэтому не умеет.
– Хорошо, вы читали, тогда скажите: почему вы ничего не умеете делать?
– О, дядя!.. – Доктор перестал писать и с удивлением смотрел на Психопата. – Это уже интересно. Ничего не умею?
– Нет. – Психопат пооглядывался, не нашел близко табуретки, присел на жесткий диван, застеленный белой простынкой, на краешек. – Не умеете, молодой человек.
– В чем же это выражается? – спросил ироничный доктор.
– Да во всем. – Психопат прямо и просто смотрел на доктора. – Вы – врач, – продолжал он рассуждать спокойно, – ваша медсестра не умеет делать уколы, а вы… вас это ни капли не встревожило. Вы, как крючок конторский, сели выписывать мне таблетки… Да ведь мне уколы нужны-то! – Психопат протянул руку к доктору и членораздельно еще раз сказал: – У-ко-лы! Ведь вы же сами назначили уколы.
– Видите ли, – тоже терпеливо заговорил доктор, – есть такие особенные вены, которые…
– Бараны есть особенные, это я понимаю: разной породы, а вены у всех людей одинаковые. Ты не доктор. – Психопат встал. – Из тебя такой же доктор, как из меня – акушерка. Но меня удивляет вот это вот… – Психопат показал на доктора, как если бы он кому-то показывал на выставке заковыристую претенциозную картину – всей рукой, растопырив пальцы ладошкой вверх, и еще тряхнул рукой, – это вот… тупое самодовольство. Сидит душа мертвая, ни заботы, ни горюшка – пишет рецепт. Умеет писать рецепты – тоже в люди вышел.
Доктор, изумленный до чрезвычайности, смотрел на больного. Молчал.
– Как же вы так живете-то? А? Как же так можно?.. Вы простите, я на «ты» перешел – это не надо. Я не ругаюсь с вами, я правда хочу понять: неужели так можно жить? Ведь не знает человек ни дела своего, ни… Даже знать-то не хочет, не любит, а сидит – хмурится важно… Та хоть краснеет, а этот… важный. Господи, боже мой-то, да неужели только за кусок хлеба? Да что вы, люди! Куда же мы так пришлепаем-то? Ну? Голубчик ты мой, бородка, ведь я так-то… не знаю – архиереем сяду вон и буду сидеть: мне что черт, что дьявол, что Никола Угодник – неинтересно. Что же уж так… обнаглели, что ли? Институт кончил… Да в двадцать-то пять лет я бы по домам ходил – старух с печек стаскивал: лечись, карга, а не жди конца, как… А тут все есть, а живой труп: сидит таблетки выписывает. Тогда уж касторку лучше, что же.
– Все? – спросил доктор жестко. И встал. – Выйдите отсюда. – Он еле сдерживал себя. – Выйдите, я прошу. Я требую!
– «Я требую!..» – передразнил его Психопат. – Эх-х… А жить еще небось лет пятьдесят, а уж сосулька сосулькой. Он требует. Ты потребуй, чтоб тебе прожить человеком. Ничего не хотят люди! Бородки хотят носить… Да ведь когда и поработать-то смолоду, ведь чего уж лучше – людей лечить – нет, к тридцати годам душа уж дохлая. Только на гитаре и остается играть.
И Психопат вышел из кабинета. А доктор сел и некоторое время ошалело смотрел на дверь. Потом посмотрел в окно…
По больничному двору шел Психопат – высокий, прямой, с лицом сильного, целеустремленного человека. Шел широким ровным шагом, видно, привык ходить много и далеко; на нем какой-то длинный нелепый плащ и кожаная шляпа.
Вечером доктор нарочно пошел к своему товарищу, школьному учителю, который жил в этом селе года два уже. Спросил про Кудряшова Сергея Ивановича – знает ли он его.
– Знаю, – сказал учитель, улыбаясь. – А что?
– А кто он такой?
– Библиотекарь.
– Но он что… Он здешний?
– Здешний. Это человек любопытный, такой, знаешь… с неистребимой энергией: кроме работы, ходит еще по деревням, книги старые скупает, к нему из областной библиотеки приезжают, с архивами переписывается…