Московские дневники. Кто мы и откуда… Вольф Криста
Определенные анекдоты не переводятся. В большой компании разговор остается ни к чему не обязывающим.
Косик[13] о соотношении эмпирических обстоятельств и преходящих или вечно живых ценностей, относительного и абсолютного, чрезвычайно актуально во времена «опустошенного, обесцененного эмпиризма». Из этого противоречия наверняка возникнет большой конфликт!
Функционеры как большей частью излишний, непродуктивный слой.
Если искать историческую аналогию, то, увы, снова и снова обращаешься к католической церкви и ее пастырскому воинству.
Духовное обновление марксизма, пожалуй, вряд ли придет из Советского Союза — слишком мало брожения, слишком много смирения. Пожалуй, слишком много страданий в прошлом, они измучены. Слишком велика инерция огромной страны, которую они при каждом шаге должны тащить за собой.
Расхожие слова: но люди же не меняются! Люди остаются людьми. Хотят, чтобы их оставили в покое, хотят жить — разве они неправы?
Когда по соседству играют в карты на чужом языке, мне это не мешает.
«Новый человек» вообще не существует — из всех обманов это был наиболее рафинированный и, пожалуй, наиболее неосознанный для самих обманщиков.
Нет больше крупных личностей, которые, вынужденные признать, что не могут иметь все, бросают то, что как-никак имеют, и презрительно кричат своим грабителям: «Ничего мне не надо!» Существуют лишь разные уровни приспособления к возможному — по крайней мере, теперь. Нам еще довелось увидеть, как из-за неприспособления к возможному банально-возможное расширялось до мнимоневозможного. Этого мы забыть не можем, не желаем примириться с нынешним состоянием, над которым незримо висит призыв: храни существующее!
Утверждать, что в основе искусства лежит «партийность», значит базировать его на чем-то производном — а ведь искусство становится искусством, только если идет от исконного. Но такого, пожалуй, ныне нигде не найдешь.
Подготовка к «праздникам» состоит в развешивании лозунгов — очень длинных, очень высоко, — в побелке бордюров, мытье ворот и т. д.
Мария Сергеевна, Нина, Золя, Марк, Герда уехали. Любопытно, как мало-помалу они все же раскрывали себя. Марк только в последние дни заговорил, хотя и скупо, о времени, проведенном в Германии, он прожил год в Берлин-Вайсензее, в комнате, где под потолком висела неразорвавшаяся бомба, обезвреженная. На Франкфуртер-аллее у него была девушка. О полковнике Петерсхагене, которому не следовало сдавать город врагу. В последний вечер Марк выдвинулся в главные герои моей истории и говорит только одно: «Солнца никогда не будет». Все думают, будто он в самом деле так говорил, и он примирился, перестал их разубеждать. Неожиданное редкостное согласие. Обоюдная симпатия, поскольку он почувствовал, что я угадываю, какой он (а может быть, каким он был), и вдруг вспомнил давно забытого себя.
В последний день Золя устроила ему жуткую сцену: из-за того, что он не мог оторваться от карточной игры с поэтессой, нашей соседкой. Он явно чувствовал себя до крайности неловко, ведь Золя совершенно потеряла самообладание, но остался спокоен. Потом зашел попрощаться, сказал: «Пусть всегда будет солнце» [популярная русская песня 1962 г.] и добавил: он бы остался, если б мог. С минуту мы стояли в смущенном молчании, пока он не докурил сигарету.
М.С. в последний вечер: «Вообще, сила русских людей в том, что они встречаются, радуются и т. д.» Она рассказала о семье, уже четверых членов которой защищала, и о том, как слава адвоката передается из уст в уста.
Нина вечером при расставании о своем немецком друге: его зовут Дитрих, и она желает ему доброго здоровья. Нина и медведь Юра, который бы с удовольствием закармливал ее сластями, но она не разрешала.
Белокурый эстонский (?) поэт, который всем своим поведением показывает: я иначе не могу. Сидит в купальном халате и работает, делает гимнастические упражнения, прыгает в море, серьезно идет со своей симпатичной молодой женой в столовую. Сегодня он, к нашему превеликому удивлению, очень приветливо сказал нам по-немецки: «Доброе утро».
Немецкие слова в русском: «бутерброд», «шлагбаум», «парикмахерская», «маршрут».
Любопытные французские остатки со времен 1812 года: «шаромыжник» — от «cher ami», то есть «милый друг», так голодные солдаты, попрошайничая, обращались к крестьянам, теперь «шаромыжник» — человек, у которого вообще ничего нет, конченый.
«Шваль» — от «cheval», «лошадь»: мертвые лошади валялись повсюду, шваль — дрянное, негодное, пропащее.
Народ здесь, пожалуй, еще больше, чем у нас, становится покорнее, равнодушнее, приспосабливается.
Позавчера утром ни с того ни с сего очень душно и пасмурно. Я чувствовала вялость. Уже с утра 25°, притом довольно ветрено. К вечеру духота отступила, вчера в первой половине дня прошел дождь, после обеда ветер все усиливался, волны высоченные, как никогда. Мы поднялись на гору, забрались в какую-то глухомань, собак почти столько же, сколько ребятни, по дорогам шныряют свиньи. Сегодня с утра прохладно, всего 15°, море еще бурное, но волнение все же послабее, чем раньше, небо совершенно ясное, с чудесным солнцем.
Я, конечно, не могу достаточно подкрепить это примерами, но у меня такое ощущение, что историческая роль, которую Советскому Союзу, хочешь не хочешь, придется играть и в будущем, находит пока мало осознанной поддержки со стороны населения. Народу вполне достаточно «истории», которая, как он полагает исходя из своего опыта, неизбежно вступает в огромное противоречие с нормальной, в самом обычном смысле человеческой жизнью.
И видеть, как исполинские по своим возможностям производительные силы этой страны лишь в немногих аспектах действительно концентрируются и используются, а все прочее остается в забросе, без применения… как здесь, в кавказских лесах, гибнут каштаны… Этой гигантской человеческой массе словно бы недостает чего-то вроде всепроникающего, организованного производительного духа, или же он есть, только охватил покуда лишь незначительную часть этой массы, а остальные спокойно преследуют совсем иные цели. Но как раз это для нас опять-таки очень притягательно, ведь мы приехали из маленькой заорганизованной страны, где производство-то идет, но дух все больше утрачивается.
Недавно в кино среди сатирических роликов сюжет, где пожилую женщину с большим багажом отправили пешком по Москве и снимали скрытой камерой, поможет ли ей кто-нибудь. У молодых людей даже спрашивали, почему они не помогли, и, видимо, получали довольно резкие ответы. В конце концов к ней подошла ровесница, подхватила один из чемоданов. Репортер в свою очередь пытался поднести пожилым женщинам сумки, и всякий раз они недоверчиво отказывались от помощи.
Вчера, как обычно, допотопный августовский киножурнал «Новости дня». Десять минут самые замечательные ораторы тогдашней сессии Верховного Совета. Публика зашушукалась. Потом фильм киностудии Ленфильм «Девочка и мальчик», цветной, о том, как симпатичный ленинградский мальчик соблазняет в Крыму девочку-судомойку, потом не пишет ей, оставляет с ребенком, о котором, наверно, ничего не знает, большая трагедия Гретхен, совершенно никакого действия, просто она рожает ребенка и остается одна. Время от времени у горизонта без всякого повода проплывает корабль, и все прекрасно одеты, чего на самом деле здесь не увидишь. Публика живо сопереживала, а авторы фильма, вероятно, очень гордятся собственной смелостью. По задаче фильм просветительный, хотя и в конце не знаешь, что он, собственно, советует девочкам и мальчикам. При наличии рекламы контрацептивов все это потеряло бы актуальность — или бы смягчилось при изменении закона 1944 года.
Лева сегодня в русской рубашке. Все утра просиживает на берегу за шахматами, в своей бахромчатой шляпе.
Наша маленькая женщина, предупреждающая меня не вывешивать купальник вечером на балкон.
Леночка, которая все делает в воде: раз, два, три… Сегодня она уезжает и, как все, бросает в воду 10 копеек, я дарю ей куриного бога, а она мне — пестрый камешек.
В море иногда медузы.
Женщина с бледно-красной розой, приколотой к черному платью. В первый вечер ее все время приглашал танцевать один и тот же мужчина, позднее она, пожалуй, избегала его.
Женщины на пляже, у всех под солнечными очками козырьки для носа.
Корабли, которые при спокойной воде и расплывчатом горизонте как бы парят меж небом и морем.
Три одинокие девушки на пляже, вяжущие на спицах свитера.
Вертолеты, зависающие прямо над последними домами возле гор.
Поэтесса, которая всю вторую половину дня играет в карты, а вечером вдруг нараспев читает стихи.
Мы видели здесь растущую и снова убывающую луну. Она выходит из-за гор поздно вечером, зато утром бледный серп долго висит в небе.
Когда мы приехали, солнце садилось ровно в половине седьмого, сейчас — уже в самом начале седьмого. Вчера долго после заката невероятная и неописуемая игра красок — алых, золотых, зеленых и голубых во всех оттенках. На расстоянии пяди от горизонта какой-то самолет прочертил ровную золотую линию.
Море сегодня было бутылочно-зеленое. Последние дни: яркое, сильное, но уже не жгучее солнце.
Как быстро солнце закатывается за горизонт и под конец, в последнюю секунду, становится не более чем раскаленной красной точкой.
Вчера вечером — «Война и мир». Пожилой крестьянин, от которого нам досталось два билета. Позднее, поскольку мы сидели рядом, он спросил, откуда мы приехали, где тут живем, а главное, сколько стоила путевка, чтобы в точности доложить обо всем жене.
Сам фильм не так плох, как твердят здесь поголовно все. Есть даже очень хорошие эпизоды. В конце второй серии, которая выпущена досрочно, только внутренние монологи Болконского на фоне пейзажных кадров. Публика начала уходить.
Соединить опыт с настроением. Прощание с летом — но именно с этим летом.
Вахтерша в нашем корпусе — воплощение повсеместного формализма.
Горы начинают окрашиваться по-осеннему.
Осень началась с особенно жаркого дня.
Море начинает танцевать.
Пальмы на фоне огненно-красной каемки неба.
Прохладная кожа после купания. Блаженство горячего супа.
Какой контраст — все еще жаркое солнце и уже прохладный воздух.
Одно-единственное, большое, многослойное облако над горой.
Бледный месяц исчезает только в полдень.
Самое чудесное, когда море взбудоражено ветром, который до нас не достигает.
Одна и та же жизнь смотрит на нас темными глазами на смуглых лицах. Но вправду ли одна и та же?
Вечером на улице — улица тут всего одна — видишь: вина тут хоть залейся.
Если в полдень выставить холодное вино на солнце…
Когда на балконе после обеда становится слишком холодно, чтобы писать, сидя на солнце, пора восвояси.
Последние добавочные дни имеют решающее значение.
Полное отсутствие газет, да и вообще новостей маловато.
Самыми лучшими и самыми веселыми были разговоры о наших планах, но встречались нам и люди, которые без вина развеселиться уже не могли.
Прочитать Джордано Бруно, который не отрекается.
Множество собак, они совсем не злые и живут припеваючи.
Огоньки на кухнях, куда можно заглянуть, когда вечером проходишь мимо, вдоль склона. Издалека все огоньки как точки.
С удивлением обнаруживаешь, что в итоге все-таки продвинулся вперед и что, пожалуй, решающую роль сыграли как раз добавочные дни.
Три недели — маловато, чтобы подружиться, и многовато, чтобы остаться равнодушным.
К детям тоже относятся хорошо. На склоне они играют в футбол; когда девочки идут в школу, им завязывают белые банты.
Невольный соблазн жить тем, что здесь растет…
Массовик нынче днем упорно надувает воздушные шарики.
Свежепричесанные и крепко пахнущие головы людей накануне праздников. Аврал в парикмахерских.
У субтропического парка — белые мраморные скульптуры спортсменов, например дискоболка, в купальнике.
У лебединого пруда — маленький лучник.
Перед прекрасной бухтой художники сумели установить ее живописное изображение.
Гора, где трудно найти путь к вершине. Лестницы, всегда заканчивающиеся у определенного дома.
Запахи на горе: забродившее вино, фекалии, еда.
Сегодня вечером мы видели, как корова невозмутимо щиплет листья инжира.
Дорога, что все глубже вгрызается в горную глухомань.
Можно прослыть чудаком просто потому, что просишь кофе.
Подпольные продавщицы мандаринов у входа на рынок. Поехать в Киев и продать мандарины по 4 руб. за кило.
Как на горе используется каждый м2. Большая мандариновая плантация, сторож с ружьем и собакой.
Огромное равнодушие природы, которому мы, по своей природе, должны что-нибудь противопоставить.
Притча о филистере современного образца, который сжирает все, допускает любое зло и хочет только покоя для себя. Приложима к обеим сторонам мира.
Мы приехали сюда в поисках чего-то. Но чего? И нашли ли?
Мы притащили с собой как можно больше своего, кое-что забыли, а под конец оно снова в нас всколыхнулось. Сон стал поверхностнее.
Сегодня ливень на все октябрьские лозунги и плакаты.
Поздравление: «С праздником!»
Вчера праздник в сан. [санатории] «17-й партсъезд». Комплекс шикарный во всех отношениях. Танцы на воздухе, с «аттракционами». Тамошний массовик — образцовская фигура. Устраиваются народные танцы, дети. На самом деле появляется и автор «Пусть всегда будет солнце», все поют эту песню. Люди жаждут любых развлечений, но у них почти нет на них времени — кроме как за возлияниями.
Интересно, что нет ни одного эмигрантского романа немецкого автора из Советского Союза.
Сегодня утром музыка и танцы в вестибюле.
Лева говорит, что он, хоть в нынешние времена это и нелегко, всегда старается оставаться в хорошем настроении. Дома у него круглый год висит картинка: красивая девушка с бокалом шампанского, поздравляющая с Новым годом.
Кто такой Митчелл Уилсон? «My Brother is my ene-my», «Life in thunder» [ «My Brother, my Enemy», «Life with Lightning» — «Брат мой, враг мой», «Жизнь во мгле»].
Хочется остановить время, но приходится его тратить, чтобы познакомиться с самими собой.
Сидим на одной скамейке с воспоминаниями.
Погода здесь меняется резко.
На каждом пляже есть свой смельчак, который вечером еще разок лезет в воду.
Прометей на скале. Позднее, чтобы потрафить богу, он носит ее осколок в перстне.
Потом прорывается тревога за все то, что еще надо сделать. Больше ни дня прогулок, купанья, загорания.
Жертвоприношения, когда уже нет сомнений, что дело принимает другой оборот: из сострадания к богам, чтобы те не выглядели лжецами.
Здесь прочитаны:
«Мадам Бовари»
Рахель Фарнхаген
Дневники Геббеля
Стерн: «Сентиментальное путешествие»
Переписка Гёте и Шиллера
Бахман: рассказы, стихи, радиопьеса
«Зинн унд форм»: Фуэнтес «Смерть Артемио Круса»
Часы, проведенные в большом переполненном кинотеатре на жестких, скрипучих стульях…
Когда приехали, мы думали о том, что вообще можно сделать с этой узкой полоской между горами и морем…
Думали, что уедем не изменившись. Но изменилась не только наша кожа.
9.11.66, день отъезда из Гагры, последнее утро. Опять солнце после двух дождливых дней. Уже в зимней московской одежде. Опять с этой тетрадкой на верхней платформе.
Вчера, после поздней и для всех нас неожиданной встречи с Дымшицем, долгая вечерняя прогулка с ним. Осторожный разговор с внезапным порывом к откровенности. Ольга Берггольц и ее три мужа. «Не знаю, как она еще жива. Выпила все Черное море». О «Новом мире» [литературный журнал] и Твардовском: критическая часть очень полемична, слишком полемична, без подлинного предмета спора. Вкус Т. в изобразительном искусстве консервативен. Крестьянская позиция, из которой он исходит. В «Литгазете» опубликована статья Лифшица, теорет. вождя «Нового мира», где Пикассо, Матисс и многие другие ничтоже сумняшеся причислены к декадентам.
Начало разговора о фильме «Крылья», который он, как и мы, нашел интересным и который здесь большинству не понравился. Ведь там показано, что в обычной жизни нельзя работать военными методами (для нас это было в фильме не главное).
«Сейчас у нас так много мнений — возможно, потому, что раньше было только одно, так что вообще уже не знаешь, как в них разобраться».
Его неприятно поразила дискуссия вокруг «Оле Бинкопа»[14]: люди не понимают, что это и есть реализм, не однобокий, а диалектический. На наши зондирующие попытки объяснить, при которых мы нет-нет да и вставляли колкости, он почти не обращал внимания. Только потом, когда, сидя на скамейке у моря, мы заговорили об основной проблематике, о деидеологизации через экономизм, он живо согласился, распространив эту проблему и на другие страны. Я рассказала о своих наблюдениях на Унтер-ден-Линден. Он сказал: «То, что вы говорите, чрезвычайно важно и могло бы стать новаторской художественной темой. Человек, который видит все с высоты, сильный человек, Оле Бинкоп в городе». — «Не так-то просто, он наверняка должен быть одиночкой». — «Не думаю. Он мог бы опираться на нравственные резервы в народе». — «Они существуют, особенно среди молодежи. Но все то, что я только что критиковала, возникло ведь не вопреки партии и не самотеком, а как раз при поддержке партии». — «Да, партия вынуждена делать такие вещи, по экономической необходимости, вспомните наш нэп, это ведь то же самое. Но она должна сохранить нравственные резервы. Другой вопрос, использует ли она их».
Он рассказывает о множестве фильмов, ведь был главным редактором всей кинематографии.
О «Войне и мире» — слишком иллюстративно, недостаточно психологично. Батальные сцены очень хороши, но стендалевские, а не толстовские.
Смесь консервативного и прогрессивного, всегда стремится к уравновешенным оценкам. Войну закончил в Либаве[15](Латвия), получил телеграмму с вызовом в Берлин, поездом доехал только до Позена[16]. Потерял в Ленинграде 14 близких родственников. Воевал с огромной ненавистью. Но когда увидел первых гражданских немцев, изголодавшихся, измученных, женщин и детей, в битком набитых вагонах, его чувства резко изменились: в нем ожило сострадание, и в Берлине он смог без труда работать с немцами.
Наш редактор, насквозь беспомощный, позволяет себя спасать, на самом деле не находясь в опасности, рассказывает, как мало зарабатывает он и как много зарабатывает его шеф — тоже здесь присутствующий, — мол, кто только нынче не говорит так, а завтра этак.
Еще Дымшиц: до чего ужасна ситуация с разделенной Германией, раз воссоединение попросту немыслимо. Что же думает народ? Молодежь. Называет нашу юность «романтической».
Вторая половина дня с тремя литовцами. Решительные мнения. Представители народа, который борется за существование. Проблема Ионы. Как они смотрят на фильм «Никто не хотел умирать». Что историческую правду пока высказать невозможно. Называют чудовищную цифру 25 миллионов. Ни одну лит. семью не пощадили. 3 млн жителей, из них 1 млн русских, поляков, евреев, в городах весьма смешанное население, в деревне — литовское. «Каждый народ хочет жить». Ассимиляции боятся гораздо больше, чем национализма. Но доступ в мир все равно только через русское, поголовно все женщины, учительствующие на селе, попутно изучают русский.
Сегодня утром долго говорили о возможном будущем плане, о материале, который был бы по-настоящему национальным и имел бы шанс дойти до народа так же, как здесь «Война и мир». Чего только мы до сих пор не пропустили из-за узкоклассового мышления. К.В. [Конрад Вольф] как главный герой или как собирательный образ. Необходимые поиски художественной зацепки. Антипод, который скатывается в прагматизм. Систематически разрабатывать этот план, расширять, обогащать. Собственно, он и есть итог этих недель. Больше не ввязываться в глупые другие схватки. Создать условия, чтобы сделать вот это. «Возвращение домой» и «Премиальное жюри» как предварительные этапы. Использовать приобретенную зрелость. Читать. Выспрашивать людей. Работать.
Хилое, бледное солнце. Море поблескивает. Получило свои десять копеек. Через 20 минут уезжаем. Всё.
Герхард Вольф о четвертой поездке
По собственной инициативе, на гонорар, полученный за русское издание «Расколотого неба» (нем. изд. 1963, рус. пер. 1964), мы поехали в дом отдыха, в Гагру, Грузия/Сванетия, где бывали и гости Союза писателей СССР. Перед этим мы встретились в Москве с переводчиком книжного издания «Расколотого неба» Николаем Буниным. Затем мы посетили расположенный в 70 километрах к северо-востоку исторический город Золотого кольца — Загорск, который теперь вновь, как в XVIII веке, называется Сергиев Посад. Там находится монастырь Троице-Сергиева лавра, включенный ЮНЕСКО в список мирового культурного наследия. Продолжительную прогулку по Москве — Криста об этом не пишет — мы совершили со Львом Копелевым (1912–1997). Он рассказал нам о литературной жизни города, о поэтах и писателях, о которых сотрудники тамошнего Союза писателей в официальных беседах отзывались отрицательно или вообще молчали. С тех пор наши встречи происходили на двух уровнях, частном и официальном.
С Копелевым мы познакомились в 1965 году во время одного из его визитов в Восточный Берлин, на квартире у Анны Зегерс. По этому поводу он пишет в своем дневнике от 27 июля 1965 года: «[…] Она подробно расспрашивает о Бродском. Волнуется, когда я плохо отзываюсь об Эренбурге. „Он мой друг, в 1940-м в Париже спас мою семью, если будешь так о нем говорить, уходи“. Вмешивается Род, успокаивает нас. Угощает крепким венгерским вином. У Анны я познакомился с Кристой и Герхардом Вольф». С того дня мы вплоть до его смерти в 1997 году поддерживали дружеские отношения. С Копелевым встречались не только корреспонденты западногерманских СМИ, чтобы получить информацию о критичных умах русских правозащитников; у него в гостях бывала и Анна Зегерс, когда официально приезжала в Москву. Так, в дневнике от 30 октября 1966 года, когда у него гостил Генрих Бёлль, Копелев описывает встречу, по сей день почти неизвестную: «Вчера Анна разговаривала с Генрихом: его хотят наградить Ленинской премией, по ее и Арагона предложению. Большинство членов жюри „за“. Генрих, решительно: „Пожалуйста, не надо. Я эту премию не приму, пока здесь двое писателей сидят в лагерях[17]. Не хочу и не могу принять эту премию“. Анна: „Но мы ведь не можем оказывать политическое давление на советское правительство“. Генрих: „Я и не хочу давления. Просто не хочу принимать премию от государства, которое так обходится со своими писателями“». В Гагре мы впервые узнали юг, каким Криста описывает его в своих записях. Там мы наряду с другими московскими юристками познакомились прежде всего с Марией Сергеевной, боевой адвокатессой, которая открыла нам многие до тех пор неизвестные аспекты страны; в конце 1920-х годов она была в Берлине и вполне хорошо говорила по-немецки, часто используя словечки тогдашнего берлинского жаргона и цитаты из шлягеров; мы с ней подружились и нередко посещали ее впоследствии, приезжая в Москву.
Криста Вольф работала в это время над книгой «Размышления о Кристе Т.». Через год после поездки в Гагру она передала Владимиру Стеженскому текст, который он встретил с энтузиазмом, намереваясь перевести на русский язык. В 1969 году ей пришлось ему в этом отказать, потому что книгу — опубликованная в 1968 году, она была подвергнута критике, переиздания в ГДР были запрещены, новое издание вышло только в 1972-м — нельзя было печатать в социалистических странах. На русском языке ее выпустили в 1979-м в томе «Избранное» в переводе Софьи Фридлянд.
Совершенно неожиданно мы встретили Александра Дымшица (1910–1975). После 1945 года он был в Берлине советским культурофицером и выступал с недогматическими по тем временам инициативами (насчет Брехта и др.), но позднее занимал консервативную позицию, особенно по отношению к диссидентам.
Писатель, которого мы считали эстонцем, заговорил с нами в конце нашего пребывания: Казис Сая (р. 1932) из Литвы, он писал тогда пьесу «Иона», по библейской легенде об Ионе, которого проглотил и выплюнул кит: «Понимаете, Иона — это Литва, а кит — Советский Союз». В 1990 году Сая был среди тех, кто подписал декларацию о независимости Литвы.
Задуманный нами вместе с режиссером Конрадом Вольфом фильм «Возвращение домой» о богатой конфликтами истории человека, сына немецких эмигрантов, который позднее других возвращается из Советского Союза, после представления расширенного сценария реализовать не удалось: запоздалое последствие 11-го декабрьского пленума СЕПГ 1965 года, пленума «сплошной вырубки», на котором Криста Вольф единственная выступила с возражениями. Задуманный роман «Премиальное жюри» она забросила; незаконченная рукопись хранится в Берлине, в архиве Академии искусств.
Поездки Кристы Вольф значительно усилили ее интерес к русской литературе и ее современным авторам. Так, в Берлине мы встречались с Юрием Казаковым (1927–1982), в чьих рассказах без навязанных амбиций социалистического реализма отдавалось «предпочтение внутренней биографии» персонажей. Это привлекло симпатии Кристы к Казакову, и она написала к сборнику его избранных рассказов («„Трали-вали“ и другие рассказы» [ «Larifari und andere Erzhlungen»], 1966) предисловие: «Свое собственное». В 1967 году, выступая по радио по случаю годовщины Октябрьской революции, она выбрала малоизвестную и совершенно нетрадиционную повесть Веры Инбер (1890–1972) «Место под солнцем» (1928). В своем выступлении она по-своему подчеркнула «смысл нового дела» и «огромное удовольствие от всего человечного, огромное творческое стремление».
Романы Юрия Бондарева (р. 1924) о войне и послевоенном времени — такие, как «Тишина» (1962) и «Последние залпы» (1959), — представили события тех лет в новом критическом свете; по нашему приглашению Бондарев навестил нас в 1968 году в Кляйнмахнове.
Владимир Стеженский — Кристе Вольф. Москва, 20.12.67
Дорогая Криста!
Я в полном восторге от твоих «Размышлений о Кристе Т.». По-моему, это действительно большая литература, которая появляется редко. Очень, очень здорово! Молодец! (Надеюсь, ты не совсем забыла русский язык.) Надо быть круглым дураком, чтобы выдвигать против этой повести глупые возражения. Я уже слыхал, кто-то у вас сказал, что эта повесть малооптимистична. Будем надеяться, что последнее слово останется за разумом, а не за глупостью.
Как ты поживаешь? Как семья? У нас тут было много твоих соотечественников, дискуссия продолжалась целых два дня. Первый был ужасно скучный, но второй кое в чем интересен. Подробности можешь узнать у Эвы Штритматтер, которая, кстати, выступила хорошо, с собственными мыслями и т. д.
В середине января, возможно, поеду в Мюнхен: «Комма-Клуб» пригласил группу наших писателей.
Твою повесть я отдал в редакцию «Иностранной литературы» (тов. Черниковой). Они хотят сами прочитать и отрецензировать.
С сердечным приветом,
твой Володя
Криста Вольф — Владимиру Стеженскому
Кляйнмахнов, 15.6.69
Дорогой Володя Иванович,
помнишь, как гениально ты когда-то перевел мне одну из замечательных русских пословиц: назвался груздем, полезай в кузов? Так вот, я — груздь и потому снова и снова лезу в кузов, хотя вообще это должно бы мне надоесть.
Не думай, что я настроена очень уж мрачно, напротив. По-моему, мне хорошо, как мало кому. Ненависть, с которой я сталкиваюсь, более чем уравновешивается любовью с другой стороны. Как раз в эти недели я получаю множество читательских писем, частью потрясающих. Люди открывают мне сердце, ждут помощи в своих личных делах, дарят меня доверием, как близкого человека. На ближайшие годы работы у меня больше чем достаточно, да и вообще: все в порядке. А что мне еще надо? Я ведь никогда не стремилась на сухое и удобное местечко. Жаль только, вам сейчас не удастся выпустить эту книгу. А мне очень этого хотелось, думаю, у вас она нашла бы хороших читателей. Кстати, здесь на следующей неделе сдают остаток тиража, и целая куча зарубежных издательств уже подала заявки.
Ты уже подобрал название для своей антологии? Как тебе «Следы на рассвете»? Здесь ведь соединяются оптимизм и более глубокий смысл?
Летом мы всей семьей проведем 14 дней в Венгрии, на Балатоне. Если очень повезет, то в сентябре поеду с ПЕН-клубом во Францию. А между делом надо кое-что написать. Ближайшая работа — фильм об Эйленшпигеле, который я представляю себе очень красивым и смешным. Мои критики совершенно правы: нам нужны жизнерадостные, сильные герои, которые одерживают верх!
Ты спрашиваешь об Анне. С ней не очень благополучно. Уже на съезде она показалась мне совсем слабенькой, а тперь, несколько дней назад, упала у себя в квартире и, как я слыхала, разбила верхнюю губу и сейчас опять лежит в больнице. Значит, у нее опять нелады с кровообращением. Я очень о ней тревожусь.
Дорогой Володя, если ты в этом году к нам не приедешь, то повидаться нам не удастся. Будем надеяться на следующий год.
Передай привет всем, кого я знаю, особенно Ирине и дочерям. Будьте здоровы и веселы!
Всего тебе доброго,
Криста
Криста Вольф. Свое собственное (1966). Юрий Казаков
«Опыт мой, вероятно, тот же, что и у большинства моих сверстников. В детстве и юности — война, жизнь мрачная и голодная, затем учеба, работа и опять учеба… Словом, опыт не особенно разнообразен. Но я склонен отдавать предпочтение биографии внутренней. Для писателя она особенно важна. Человек с богатой внутренней биографией может возвыситься до выражения эпохи в своем творчестве, прожив в то же время жизнь, бедную внешними событиями…»
Проза Казакова живет на границе, которая словно бы установлена между традиционной прозой как сообщением о чем-то случившемся и поэзией, инструментом тонких, едва доступных восприятию процессов. Казаков эту границу не соблюдает. Он знает: поэзия не зависит от литературного жанра, не зависит от ритма и рифмы; она не создается искусством и не привносится в жизнь «искусственно», чтобы сделать ее «красивее», сноснее. Поэзия привязана не к искусству, а к людям, к их совместной жизни — жизни людей работающих, любящих, поддерживающих один другого, борющихся, учащихся друг у друга. Искусство не создает поэзию, может лишь отыскать ее. Она там, где существуют подлинные человеческие отношения. В тяжелом труде, даже в горе и слезах и то может быть поэзия. Только от лжи и жестокости она прячется.
Поэзия живет в тоскливой песне пьяницы-бакенщика и в сдержанной нежности девушки, его подруги; она живет в тоске молодого парня у ночного костра по истинной чистоте в музыке: песня, особенно длинная, должна иметь собственный аромат, как река или вон тот лес.
Юрию Казакову не нужен интерпретатор. Его рассказы понятны всякому, хотя отнюдь не просты. Автор — ему сейчас тридцать девять — написал их до 1965 года. И возникнуть они могли именно в это время, когда советская литература, особенно писатели помоложе, к которым принадлежит Казаков, вновь начали непредвзято смотреть вокруг. К числу их открытий относятся тонкие, сложные процессы в душе человека, болезненная отсталость и новый взгляд на зачастую робкие, простые, будничные представления о счастье у людей, к которым стоит присмотреться.
Россия и Север — вот ландшафты казаковской прозы. Наряду с чуткостью одно из самых больших ее преимуществ — конкретность. Так и хочется сказать: этот автор просто с осторожностью переносит на страницы своей рукописи тщательно — но опять-таки не чересчур тщательно — размеченный участочек земли со всем, что на нем живет. Кажется, ему известен способ, как проделать эту сложную операцию, не повредив жизненный нерв своего предмета, не убив его и не подделав. Жившее прежде продолжает свою чудесную, а порой и диковинную жизнь, не обращая внимания на наблюдателей, которых теперь хватает (в последние годы эти типично русские истории переведены почти на все европейские языки). Человек, проделавший эту операцию, как бы остается в стороне. На самом же деле — ведь это и есть «способ» — он каждый раз всецело отдает себя этому кусочку мира людей, животных и растений. Иной раз он это показывает и называет себя «я»: «Я был счастлив в ту ночь, потому что ночным катером приезжала она». А иной раз опять — и куда чаще — как бы отсутствует, уступает место другим, в том числе животным.
«Свое собственное». Вот ключевые слова для человека и животного в этих рассказах. Персонажи Казакова стремятся к своему собственному, ищут его, несчастны из-за него и радостны, когда его находят или хоть угадывают. Этим, и не только этим, они похожи на персонажей, которых мы, как нам кажется, знаем, — на персонажей Чехова, Горького, Пришвина, Бунина или Паустовского. Да, словно бы опять воскресает «давняя Россия» с ее православными сектантами, с паломниками, охотниками, рыбаками, деревенскими жителями, с ночными сторожами и тоскующими по любви девушками. И среди них Крымов, московский механик. Он и ему подобные, к числу которых относит себя и автор, — неотъемлемый фермент настоящего в этих рассказах. Взгляд автора на его порой почти исконные фигуры вполне современен: прямой, искренний, неромантичный, неподкупный и трезвый, а притом любящий, задумчивый, бережный, полный удивления и внимательный. Он видит нежные черты в, казалось бы, отупевших людях, как видит и циничную грубость парня, который на прощание отталкивает свою девушку, без причины, просто чтобы причинить ей боль.
«Больших» и «малых» тем, о которых часто слышишь, не бывает. К любой теме можно подойти щедро или мелочно. Природу можно переиначить в идиллию, любовь — во флирт, скорбь — в сентиментальность, счастье — в удовольствие. Но этот писатель не принадлежит к мелочным натурам. Он редко анализирует и никогда не декларирует; однако он понимает, понимает даже те побуждения и порывы людей, каких не понимают они сами: бурную вспышку москвички на могиле матери в родной деревне он изображает как, быть может, последний порыв тоски по иссякающей жизни, которая незаметно соскользнула в другую колею, совсем не ту, о которой когда-то, наверно, мечтала молодая девушка.
Все, что пленяет меня у Казакова, наиболее ярко выражено в одном из самых ранних его рассказов — «Осень в дубовых лесах». Ему больше других присущ «собственный аромат». Событие — приезд любимой девушки, — изображенное откровенно и все-таки сдержанно, принимает окраску всех вещей, которые присутствуют в нем не просто как свидетели, а как соучастники: краски вечера, шум машин парохода, колышущийся круг света от фонаря. Кажется, мы сами шли этой дорогой вверх от реки, кажется, и в этот дом заходили, и возле этой печки лежали, и этот запинающийся разговор тоже вели.
И это правда. Мужчина и неприступная девушка с Севера — наши современники, если убрать из этого слова всю патетику и декларативность. Их лес на Оке нам незнаком, хотя теперь мы тоже по нему тоскуем. Но их дорогой мы ведь и в самом деле шли, этот колышущийся фонарь светил и нам, этот огонь горел и для нас, и разговоры эти мы тоже вели. Фермент «современность» — нигде я так сильно его не чувствовала. Мы следуем за ними дальше, в неловкость, в трудность их любви. Ранить их грубостью означало бы огрубить наши собственные воспоминания.
Что же в общем-то происходит? Ничего. Немного: любимая женщина приезжает, быть может навсегда, и он ее встречает. Все это, как бы точно оно ни было описано, лишь повод — и для меня все рассказы Казакова суть поводы: законные для писателя поводы выразить свое отношение к миру. Именно это и заставляет его писать, заставляет куда сильнее, чем непримечательные, почти случайные события, выпавшие на его долю в странствиях. Поиски такого мироощущения, его проверка, его созревание — вот единственная драматичность, какую читатель найдет в его книге. «Но я склонен отдавать предпочтение биографии внутренней…»
Найдет он и открытия, неприметные, как и внешние происшествия, открытия вроде тех, какие сделала некрасивая девушка, преодолев унижение: «…у нее есть сердце, есть душа, и что счастлив будет тот, кто это поймет».
Криста Вольф. Смысл нового дела (1967). Вера Инбер
Выбрать из великой и обширной советской литературы семнадцать страниц, да еще и объяснить почему — подобный выбор должен быть почти случайным. Или нет?
«Место под солнцем» я прочитала много позже «Цемента» или «Тихого Дона», Гладков и Шолохов уже были мне знакомы, когда я впервые натолкнулась на это имя — Вера Инбер. Книжечка — сто сорок страниц — попала мне в руки случайно, почти через тридцать пять лет после того, как в 1928 году вышла в Советском Союзе. Десятью, а может, и всего пятью годами раньше я бы не обратила на нее внимания. Как и знакомства с людьми, знакомства с книгами случаются вовремя или не вовремя.
В ту пору Вере Инбер тридцать восемь лет. У нее возникает новая потребность, которую отбросить невозможно, — сохранить прежний опыт. Отсюда и желание: нельзя, чтобы минувшее пропало, умерло, навсегда закоснело. И это желание осуществимо — путем воссоздания минувшего, что вообще-то возможно не в любое время, но только в тот летучий миг, когда непроглядное настоящее уже отступило настолько, чтобы стать прозрачным, доступным рассказчику, но вместе с тем еще достаточно близко, чтобы ты не успел с ним «покончить»: «В южном городе, осенью, в год гражданской войны, наступили прекрасные дни, когда море неомраченно синело и ветер спал, свернувшись, как якорный канат».
Молодая, литературно образованная, буржуазно воспитанная женщина в годы Гражданской войны находится в Одессе: «Ночи были темны и часто вздрагивали от падающих звезд». В этом смысле «Место под солнцем» — книга воспоминаний. Наверно, и в самом деле существовал этот дом на окраине Одессы, и зима стояла безнадежно холодная, и «весна наступала медленно и робко».
Я люблю книги, содержание которых рассказать невозможно, которые не сведешь к простому изложению процессов и событий, да и вообще ни к чему не сведешь, кроме как к самим себе. То, о чем рассказывает Вера Инбер, никаким другим способом не расскажешь, и никто другой не мог бы рассказать об этом, только она, — хотя ее опыт, конечно, не уникален.
Что же трогает нас в этом большом, холодном доме на окраине незнакомого города, в доме, который мало-помалу замерзает и кое-как живет лишь благодаря слабому, робкому дыханию троих людей? Вероятно, ты и сам жил в таком вот доме, наверняка знаком с такой тревогой, у тебя прямо дух захватывает. Не только от холода. Но от эпохи, которая началась, от дороги, которая предстоит.
Слово «революция» встречается редко. Оно и необязательно, ведь без нее книга не была бы написана, женщина, которая осторожно и сдержанно рассказывает о себе, не стала бы писательницей. Она рассказывает — правда, между строк — именно о том, как прорыв реальности бросает вызов ее таланту, как резкий обрыв спокойной, вероятно, беззаботной жизни делает его плодотворным. Неправда, что суровые обстоятельства всегда противоречат поэзии, потому что суровость не значит жестокость и, как выясняется, не исключает нежности. Вот так, на первый взгляд странно, в неблагоприятные, бурные времена в глубинном слое людей, в самых его недрах, идет тяжкий процесс рождения: старая кожа отторгается или срывается, должна нарасти новая, необходимость просто сохранить жизнь влечет за собой необходимость обязательств перед этой жизнью, которая выходит навстречу в образе чрезвычайно своеобразных людей. Поначалу такая жизнь раздражает автора, в двояком смысле слова, даже веселит, притягивает своей первозданностью. В итоге же приходится держать перед нею ответ, пусть даже нет здесь иной инстанции, кроме собственной души: нет больше внешнего и внутреннего, революция повсюду. Лучших условий для писательства и быть не может.
Развиваются новые чувства, потому что без них не добраться до смысла нового дела. Новые ощущения возникают прямо у нас на глазах. Мы снова переживаем привлекательность, заключенную в по-настоящему новом: первый, ранний след в пыли еще не езженной дороги. Простая, искренняя мысль, если она настигает тебя впервые: «Но важно… „Мы“. Нас много, и жизнь велика».
Участие в сотворении: может быть, суть в этом. Дом на окраине Одессы не может разрушиться и рассыпаться, потому что каждый читатель строит его заново, как создает себе и пляж, где целое лето варят душистую уху, контору по скупке яиц и товарища Шуляка, который озабоченно постукивает карандашом по лбу неловкой молодой женщины: «Что у вас тут жужжит?» Все они уже не могут умереть и истлеть, поскольку в них постоянно будет нужда. В них, в их цельности, без остатка. Ведь там нет дрянного остатка, нет ни одного из тщательно оберегаемых резерватов, перед которыми незримо стоит окаянная старая табличка: «Частная собственность!» Не быть ничьей собственностью. Овладеть собой, целиком и полностью. Каким образом? Работая. По-другому это невозможно.
В этой книжке нет ни одной мелочной, искореженной фразы, ибо нет мелочных, неискренних, искореженных чувств. Зато есть ум, раздумчивость, спокойный юмор, жизнерадостность и огромное удовольствие от всего человечного, огромное, плодотворное стремление.
Книга маленькая. Но в этом году она смело может занять место рядом с большими книгами своей страны.
Пятая поездка. 1968 г. По Волге в Горький и через Москву в Ленинград и Вильнюс, 17 июня — 3 июля 1968 г.
* * *
17.6. 17 часов. Вылет в Москву.
Продолжительность полета: 2 часа 20 мин.
Шереметьево: Лидия.
Гостиница «Россия».
18.6. Прогулка вокруг гостиницы. Маленькие церквушки, отчасти уже отреставрированные.
С Анной Ивановной на выставке Пиросманашвили.
14 часов: Мария Сергеевна. Калачи, вермут.
15 часов: товарищ Млечина из «Лит. газеты».
16 часов: встреча иностранцев в Союзе писателей.
18 часов: в речной порт. Отплытие «Гоголя».
Обед с Озеровым и его женой.
Вечером попойка с армянами.
На борту: Макс Фриш, Гюнтер Вайзенборн с женой, Уоттен (Канада) [Шейла Уотсон], Финкелстайн (США), Мулк Радж Ананд (Индия), румыны, болгары, чехи, Рафаэль Альберти, Мария Тереса Леон, южноамериканцы, один югослав, один ливанец, Болстад (Норв.), один датчанин, Сергей Михалков, Топер, Сучков, Рюриков, Беляускас, Севунц, Оганесян (?), Марков.
Из дневника Макса Фриша, 17–22 июня 1968 г.
Прогулка в одиночестве вокруг Красной площади. Летняя ночь. Много народу, прохаживающегося по огромному городу; деревенский народ. Здесь теперь высотные дома, как на Западе. Девушки в не слишком коротких юбках, но короче, чем два года назад; мужчины в белых рубашках, без пиджаков. Воскресенье. Не нахожу ни одного кафе под открытым небом. Можно только бродить. Временами любовная парочка на скамейке; молча держатся за руки. Световой рекламы нет, но на улицах светло; жаль, что мне хочется пить. В одном месте двухколесная бочка, запряженная осликом, люди стоят в очереди, продажа кваса. Нарядные мундиры молодых солдат с азиатскими лицами; они здесь тоже не дома.
[…] Посадка в Горький.
Пароход, полный писателей, но: пароход всегда замечателен, а это мое первое плавание по реке. Жаркий летний вечер. Из пассажиров я не знаю никого, кроме Гюнтера Вайзенборна. Здороваюсь с Кристой Вольф (ГДР) и чувствую настороженность. Из динамика доносится музыка какого-то французского фильма. Чайки. Мы скользим…
«Гоголь». Группа на самой верхней палубе, впереди справа: Макс Фриш, Криста Вольф, Герхард Вольф
На Волге. Множество шлюзов. Мимо проплывают деревни и церкви, жара — выше 30°. Иногда, благодаря водохранилищу, Волга расширяется как море, берегов почти не видно.
Под тентами от солнца «круглый стол» о Горьком. Крайне скучно и беспроблемно. Каждый выкладывает свое, по обязанности.
Во второй половине дня — свобода. В каюте жарища. Хождение и стояние на палубах. Обеденный разговор с Джой Вайзенборн о ее муже.
Ночной разговор с Максом Фришем, почти до 3 часов. Исходя из его тезиса: «Для писателя больше нет terra incognita[18]». Он обозначает роль писателя как «продуктивно оппозиционную». «Относительно ГДР» испытывает «скованность». Он слегка полноват, уютен. Его план основать клуб самоубийц — людей, которые обязуются покончить с собой, как только заметят, что пришло время. Материал для комедии: дряхлые старики, они все еще упрекают друг друга в том, что ни один так с собой и не покончил.
Ф. усматривает проблему в продлении жизни за пределы продуктивного возраста.
Вечером много пили, и на следующее утро мне очень плохо. Фриш спрашивает: «Ну что — беседуем дальше?»
В каюте вместе с финским писателем, который говорит по-русски; общего языка нет. Он будит меня и пальцем показывает вверх, а потом в открытый рот: завтрак.