Московские дневники. Кто мы и откуда… Вольф Криста

Хочу затронуть весьма щекотливую тему — терпимость. Несколько писателей из ГДР приезжали сюда и побывали в журнале «Иностранная литература», где как раз вышла «Кассандра», и мы были так рады, так счастливы показать немецким гостям из ГДР, какие мы молодцы. «Кассандру» мы опубликовали очень быстро — и что же мы слышим? Зачем вы это сделали? Эту книгу не следовало переводить, и вообще, Криста Вольф, и так далее, и так далее. Разве так можно? Нет, нельзя, так не годится, но и у нас так поступают… Еще несколько слов об «Образах детства». В журнале, где я работаю, в «Вопросах литературы», мы неоднократно писали о литературе ГДР, и конечно же каждый раз упоминалось имя Кристы Вольф. Но странным образом мы почти не писали об «Образах детства», не потому, что так хотелось авторам, [а] потому, что мы хитрили. Ведь иначе возник бы вопрос: раз вы так хорошо пишете об этой книге, почему же она не опубликована? Так что лучше о ней вообще помалкивать…

КАРЕЛЬСКИЙ. Я бы хотел сказать еще несколько слов на тему искренности […]. В Кристе Вольф меня завораживает […] то, что я бы назвал полной самоотдачей. Не могу себе представить, чтобы Криста Вольф, например, искала за работой оригинальную метафору или меткий синоним либо эпитет. Это не ее проблема… Она пишет, потому что размышляет и размышления происходят у нас на глазах и потому что речь всегда идет о жизненно важных вещах, будь то фашизм и война в «Образах детства» или атомная угроза человечеству в «Аварии». У нее все и всегда всерьез, она, собственно, не пишет, а размышляет на письме. Рядовой читатель может подумать, что это особая хитрость, особая современность языкового выражения, но и здесь есть разница. Другие современные авторы, те, кого мы называем современными, играют своим текстом, своими писательскими возможностями. Но для нее главное не в том, чтобы выразиться по-особенному.

ФЕДОРОВА. Да, в «Образах детства» особенно ярко заметна эта манера письма, когда она размышляет и одновременно пишет. Одно слово, быть может помысленное совершенно случайно, способно «запустить» длинный рассказ, поэтому в текст воткано, вплетено так много ассоциативных историй.

КАЦЕВА. Искренность, это верно. По-моему, это качество присуще всему творчеству Кристы Вольф, и именно оно делает ее произведения особенно привлекательными, в том числе и для нас. Она пишет без предрассудков. Пишет без нашего пресловутого внутреннего редактора, внутреннего цензора…

Десятая поездка. 1989 г. В Москву, 9–14 октября 1989 г.

* * *

Москва, 9–14 окт. 89 г.

Шереметьево. Встретили меня Борис Калинин (Союз) и Криста Тешнер (посольство). Долго в ужасной толчее ждали багажа. В вестибюле к нам присоединяются «две девушки»: Катя и Лиза. Первая из «Иностранной литературы» (занимается там скандинавской литературой, смуглая, кудрявые, черные, коротко стриженные волосы, армянское имя: Катарина Мурадян), вторая — моя переводчица, просто «Лиза» (студентка германистики, 4-й курс, год училась в ГДР, замужем за студентом-математиком, 50 рублей стипендии, что недостаточно, не думает, что после учебы сумеет найти подходящую работу, наивная, и больше ничего). Долго-долго стоим возле аэровокзала у шоссе, Борис исчез, 30 минут ищет писательскую машину, потом оказалось, она стояла «вон там, далеко позади». Первые впечатления вновь — всеобщая бесцеремонность на выдаче багажа и т. д., как и вообще, уже в Шёнефельде в гуще толпы (туристических групп), которая регистрировалась на эр-бас, ощущение, что чем дальше на восток, тем больше личность исчезает в толпе.

Поездка вчетвером в «Украину», первая информация: в магазинах ничего не купишь, талоны на сахар (1 кг в месяц на человека, что очень много. Лиза: У нас дома уже 14 кило, мама покупает все, вдруг на будущий год понадобится для варенья, бабушка говорит, если опять будет голод, сахар можно на что-нибудь выменять). Да, недовольство у людей растет (Борис: Но пока у них еще хватает терпения), я рассказываю о событиях в Берлине — массовое бегство, оппозиционное движение, демонстрации, аресты. Борис: Но чего люди хотят?! (Этот вопрос будет потом повторяться снова и снова.) Я: Гласности! Он: У нас есть гласность, но нечего есть. Давайте поменяемся. (Вот по чему узнаёшь здешних людей: готовы ли они променять гласность и демократию на продукты питания.)

В «Украине» Борис опять исчезает, очень надолго. Появившись снова: Должен извиниться от имени Союза, нам надо в другую гостиницу. Я: Нет номеров? Борис: Нет. Это у нас перестройка! Будто раньше все всегда было в порядке. Едем в Союз писателей. Шофера останавливает милиция, просит выйти из машины, предупреждает. Вернувшись, он говорит: Ах, почему мы не пристегнулись, и добавляет кое-что еще. Я: Так давайте пристегнемся! — хватаюсь за ремень, с заднего сиденья громовой хохот: ремня нет. — «Это же перестройка!» — Шофер, у которого ремень есть, тоже не пристегивается, как и все прочие водители после него.

В Центральном доме литераторов ходим по лабиринту столовых и залов, свободных мест нигде нет. Все это вообще не литераторы, сердито говорит Катя, сажает нас в большом фойе за столик в углу, приносит «вино» (ужасное!), кофе (такой же) и бутерброд, мы едим и пьем. Появляется Борис: есть номер в «Будапеште». Позднее Женя говорит, что Бёлль не хотел жить ни в каком другом отеле, но сейчас там наверняка запустение, однако в номере чисто, спокойно, вполне приемлемо. Ближайшая большая улица — Неглинная. Гостиница на Петровке, в северной части центра. В номере телевизор, но, клянусь, для него нет розетки. На подоконнике транзисторный приемник, вилка у него погнута и ни в одну розетку не войдет. Дежурная в течение всего моего пребывания даже бровью не ведет, минеральная вода якобы есть в буфете на втором этаже, но воды там нет, только «сок», сладкий, и, по крайней мере, «пиво». Я пью «кефир».

Сперва звоню г. [Герду], он говорит, Аннетта после ночи под арестом чувствует себя пока не особенно, накануне вечером аресты еще продолжались, о Буцмане по-прежнему ни слуху ни духу. Потом звоню Жене, договариваюсь приехать к ней этим же вечером, очень долго стою на Неглинной, прежде чем удается поймать такси. У нее нет ничего, кроме чая и конфет, да я и не голодна, но у нее есть только хлеб. Позднее выясняю, что ее дочь, которая разошлась с мужем, готовит для них обеих, раз в неделю ходит на рынок, где все жутко дорого: мясо, творог, сыр, овощи. Яйца, масло, хлеб покупают в магазине. Она в очередях не стоит. Вечером обходится чашкой крепкого кофе.

Мы говорим о делах в ГДР, прикидываем, с кем можно об этом потолковать, Т. [Топер] сейчас в отъезде, за границей… Женя говорит: у нас тут теперь свой фашизм, журнал «Современник» [ «Наш современник», литературно-художественный и общественно-политический журнал] выступает с пропагандой гнусного антисемитизма, люди боятся «гражданской войны», улучшения экономического положения не предвидится, под Ленинградом якобы стоят поезда с овощами и другими продуктами питания, дальше их не пропускают, все гниет, национализм зашкаливает, Азербайджан не пропускает поезда с помощью жертвам землетрясения в Армении, а если что-то пропускают, например сборные дома, то все оказывается разбито в щепки. Нет, никакого решения проблем не предвидится. Горбачев не тот сильный и последовательный человек, каким казался поначалу, но альтернативы нет, ни ему, ни гласности и перестройке. Мы делаем еще несколько звонков по телефону, подыскиваем фотографии для Жениного сборника эссе, у подъезда она ждет со мной такси, дома у нее не топлено, именно сейчас надумали чистить отопительные трубы, на улице тоже холодно, в итоге она нехотя позволяет мне в одиночку уехать на «частнике», я забываю сразу же ей отзвонить, сперва принимаю горячий душ, потом она звонит мне совершенно вне себя: боялась, что со мной что-то случилось (хотя демонстративно записала номер машины), женщина здесь в одиночку на улицу уже не выходит, преступность невероятно возросла. Как-то вечером, когда мы из театра Ленинского комсомола на улице Чехова идем пешком в гостиницу и я советую Лизе поехать домой на такси, она говорит мне, что не любит ездить одна в такси, мало ли что может случиться.

2-й день

Жду не меньше 20 минут, пока один из 5–6 официантов, что на периферии большого колонного ресторана в «Будапеште» обслуживают столики завтракающих, обращает на меня внимание. Заказываю какое-то блюдо, в названии которого фигурирует слово «яйца», это глазунья из трех яиц на сковородочке, сверху студенистая, чай, кефир.

Жду Лизу, она звонит, говорит, что машины в Союзе пис. нет, она приедет на метро. Я звоню в посольство, чтобы Криста Тешнер, культуратташе и советник посольства, не приезжала в «Украину» слишком рано. Погода приятная, на Неглинной мы в конце концов все-таки ловим такси. Тешнер уже на месте, наши старания перебронировать мой обратный рейс с понедельника на субботу, не имели бы успеха, не попытайся Тешнер от имени посольства действовать через знакомого ей местного шефа «Люфтганзы». Стало быть, отпускаем Лизу, едем на черном лимузине по Ленинскому проспекту к роскошной современной крепости, которая, как и в первый раз, мне не нравится. Но протокольные помещения весьма недурны. Кофе с печеньем в одном из этих (небольших) помещений, в глубоких креслах цвета старой розы. Сухой московский воздух. События на родине — посольство как отражение тамошних течений. Появляется даже один из советников, заместитель посла Кёнига, находящегося в Берлине, на торжествах в честь ГДР. Он тоже считает, что самое время осуществить дома изменения. Причем самое-самое время. (Позднее Кр. Тешнер удивляется.) Человек как с картинки модного журнала. Вскоре ему предстоит ехать на Волгу, чтобы возложить венок к памятнику Максу Гёльцу.

Обедаю с ними в столовой посольства, узнаю, что только в (соседней) торговой миссии работает 800 сотрудников, подают суп из бычьих хвостов, салат с жареным рыбным филе, яблоко. Иду с К.Т., которая просит разрешения называть меня по имени и в этой связи повторяет афоризм: «По заслугам и честь!» — к главному входу, ох уж эти инструкции по безопасности, в посольстве за систему безопасности отвечают всего 8 (или 20?) человек, каждый, кто забудет запереть хоть одну дверь или унесет ключ домой, будет писать бесконечные объяснительные записки; подъезжает машина, отвозит меня в гостиницу, ложусь, читаю журнал «Советская литература» с записками Симонова — как члена комиссии по Сталинским премиям — о его встречах со Сталиным и в следующие дни тоже читаю об этом, не знала, насколько зависим был Симонов. Текст сухой, без блеска, не вникает в причины собственной зависимости.

В 18.30 [за мной] заезжает Женя, она крепко меня держит, но она сокровище, вчетвером едем на машине одной из сотрудниц от нее к Ирине Млечиной, которая работает в Институте мировой литературы и написала хорошую рецензию на «Образы детства» (опубликованные в этом году в 6 номерах «Знамени»[43] [литературно-художественный и общественно-политический журнал]). (Автомобиль такой же, как и все московские автомобили — кроме служебных машин начальства более-менее высокого звена, — разболтанный, рычаг скоростей скрипит, подвеска гремит и дребезжит, лихо катим по разбитому асфальту улиц.) Один из высоких домов, по-моему 60-х годов, восьмой этаж, внизу консьержка. Дом из тех, куда с улицы можно войти, только набрав на замке код; из, вероятно, большой квартиры я вижу только две комнаты, переднюю без окон, оливково-зеленые кресла, книги, круглый столик, телевизор, гостиную-столовую с такими же креслами у журнального столика и обеденным уголком со стульями. Разговор тотчас заходит о «скверном положении, в каком мы находимся» (Советский Союз). Ирина говорит, что ситуация сейчас как у нас в конце Веймарской республики, в 1932-м, говорит Женя, я отвечаю: Вы что же, считаете, что произойдет захват власти? Ирина говорит: Вполне возможно. Криста, я боюсь. Это у нее постоянная присказка. Видимо, ее душит неизбывный страх перед новой диктатурой, особенно перед репрессиями против евреев, вплоть до погромов. Она еврейка. Приводит множество примеров, как «наши фашисты» открыто заявляют в «Нашем современнике», что (снова-здорово) евреи сделали революцию, евреи убили нашего мягкого, великодушного царя, евреи вынудили русских стать пьяницами, потому что хотят уничтожить русский народ; если снабжение еще ухудшится, начнутся националистические бунты, а эта искра запалит еврейские погромы. (Женя подтверждает эти факты, но смотрит в будущее не так пессимистично, как Ирина.)

14.10.89

Прием в пос. ГДР, Москва, по случаю Дней культуры ГДР. Дюкк представляется, говорит, что рад со мной познакомиться. Он живет в одном доме с Бригиттой Циммерман. Сейчас, мол, в ГДР настали важные дни, есть решение Политбюро, начался диалог, они-то уже давно его начали, а кроме них, лишь немногие газеты («Дер морген», «Вохенпост»), у других — смесь запрета и трусости, ссылается на статью Канта, которую они опубликовали; да, сейчас самое время кое-что основательно изменить…

Приглашение на коктейль

Гофман: тоже очень рад видеть меня, в ГДР сейчас сложные времена. Я: Мы справимся? Он: Справимся, если не прольется кровь. (В разговоре с Женей он пренебрежительно отзывается о Х. [Эрихе Хонеккере], мол, совершенно закоснел, цитирует А.З. [Анну Зегерс]: Когда осел стареет, он все равно остается старым ослом; говорит о предстоящих переменах, пророчествует: Что бы вы ни услышали обо мне в ближайшее время, всегда думайте, что я остался таким же, как раньше.) Уверяет, что Х. [Хонеккер] ввиду ожидаемой речи Горб. [Горбачева] уже держал такую речь… г. [Ганс-Йоахим Гофман]: у них состоялся очень интересный 2-часовой разговор с Роем Медведевым, ужасно жаль, что подобного разговора не было 7 лет назад, «тогда бы мы не вели себя перед вами настолько по-идиотски!» (Жене). К.Х. [Курт Хагер] демонстративно идет ко мне через весь зал, здоровается: Мне теперь говорить тебе «вы»? Я: Пока нет. Он: Надеюсь, вообще никогда. (Я стою с тарелкой салата и стаканом сока в руке, который один из двух помощников Х. [Хагера] забирает у меня и держит, пока я не беру его назад…) В ГДР сейчас очень напряженная сит., но он надеется, что напряженность потихоньку начинает слабеть, прежде всего благодаря действиям нескольких смельчаков в Лейпциге (об этом мне, не так подробно, уже рассказал Гофман): Мазур (дирижер оркестра Гевандхаус), трое секретарей окружного руководства и один священник взяли это дело в свои руки. Днем по городскому радио распространили информацию, что ОР [окружное руководство] готово к переговорам, что демонстрация пройдет без насилия, и все это на улицах встретили аплодисментами, затем четверка отправилась к традиционной заутрене в церковь Св. Николая, там начался диалог, все это подействовало настолько успокаивающе, что демонстрация (без малого стотысячная!) прошла мирно, хотя кое-кто и рассчитывал на перестрелку. То есть положение сейчас, вероятно, мало-помалу разряжается. Но сделать нужно многое. Политбюро заседало целых 2 дня, очень критично обсудили все сферы: экономику, информационную политику, возможности выезда за рубеж, культуру… На пленуме ЦК теперь будут открыто говорить обо всех этих аспектах и необходимых переменах, он считает этот момент поворотным для ГДР и, как и я, полагает, что надо использовать потенциал, который имеется сейчас для сотрудничества, у него на столе огромная стопка писем, все союзы деятелей искусств и театра и т. д. высказались очень четко, а из всех писем найдется, пожалуй, разве что два, где сквозит антигэдээровская позиция, да и у их авторов, пожалуй, точка зрения изменится, если с ними поговорить. В последние недели он участвовал во многих дискуссиях, в том числе на предприятиях, и рабочие тоже говорили, что хотят сохранить ГДР, но критиковали недостатки снабжения, нерегулярность в подвозе сырья и т. д., а это ведь совершенно нормально… (!!) В последние годы мы ведь тоже мало говорили друг с другом, он не знает, как это вышло (!!), но теперь намерен устраивать у себя по средам что-то вроде встреч, где можно будет обмениваться информацией (!), маленький круг, человек 12, он уже спросил Мазура, тот готов участвовать, и вот теперь спрашивает меня, готова ли я.

Я упоминаю жестокую полицейскую акцию в Берлине, которая затронула и мою дочь, он говорит, что слышал об этом, я говорю: «Этого нельзя так оставлять. Виновных надо привлечь к ответственности, такого у нас быть не должно». Он более-менее соглашается, но говорит, что те, кто настроены на насилие, должны всегда понимать, что получат в морду, я говорю, что нельзя эту маленькую горстку валить в одну кучу со всеми и наседать на всех, он соглашается.

До того я еще сказала, почему все всё понимают с таким опозданием, по меньшей мере на полгода раньше до такого бы никак не дошло. Он: «Согласен, мы упустили время, но, если хочешь что-то изменить, надо сперва всех в этом убедить и хорошо обдумать последствия»; я говорю, что перемены могут прийти и слишком поздно, а он, что для них и без того явилось полной неожиданностью, что Венгрия вдруг откроет границы и множество граждан ГДР покинет страну…

Позднее подходит посол, Кёниг, только-только из Берлина, очень взволнован, да, необходимы глубочайшие перемены, ни в коем случае не косметические, он считает, перестройка в СССР уже необратима, невзирая на огромные проблемы.

Еще позднее то же самое говорит один из советников посольства, который опять-таки хочет непременно поздороваться со мной, когда я стою в обществе венгерского культуратташе, знакомого мне по Берлину [ххх], он рассказывает мне о течениях в венгерской партии. Нет, он не думает, что Венгрия откажется от социализма. Было уже невмоготу терпеть в партии столько течений, от ультралевых до правых, старый партсекретарь (Грос) сказал, что и он бы проголосовал за новую программу, только не за новое название. Он сам считает, что совсем неплохо, если в партии останется только половина членов, но вообще-то, судя по результатам голосования среди делегатов, наверняка будет больше. Он очень удивлен событиями в ГДР, 5 лет назад, когда уезжал оттуда, он бы никогда не посчитал такое возможным, сейчас нет ни одной социалистической страны без серьезнейших проблем… Я говорю: Нет, есть, Румыния. Он: Тут вы правы. У них вообще нет проблем. Я: Но вы, венгры, виноваты в наших проблемах, открывая границу. Он: Да, и за тридцать сребреников… Второй секретарь посольства: Недавно в беседе с Марше Горбачев сказал, что они переоценили политическую зрелость в Советском Союзе, неверно оценили проблемы национальностей, опоздали с анализом и принятием необходимых мер…

Когда я уходила, Гофман сидел на скамейке с двумя людьми, они встали, чтобы попрощаться со мной, как раз только что решили создать Общество связей с советскими немцами. Я: Более настоятельных проблем у вас нет? У нас надо бы создавать совсем другие общества! г.: Да, но и это важно. Пиши! Я: Что мне писать, памфлеты или книги? г.: То и другое. Я: Только ведь этими памфлетами не похвастаешься! За зеркало не засунешь! г.: У нас зеркала нет. У нас только телевизор. Я: Придется на время его выключить! г.: Это каждый должен сделать сам… Очень хорошо, что ты была здесь.

Криста Вольф. Прощание с Москвой (2010)

Перед отлетом, в аэропорту Шереметьево, с тобой заговорила молодая женщина, на чистейшем саксонском. Они, хористы «Мадригала» из Халле, несколько недель ездили по Средней Азии, отрезанные от новостей из ГДР, может, тебе что-то известно о последних понедельничных демонстрациях в Лейпциге, ходят слухи о жертвах среди демонстрантов после стычек с силами безопасности, они тревожатся о своих родных и друзьях, не могла бы ты что-нибудь сказать. О да, ты могла. В минувший понедельник, 9 октября 1989 года, ты в полдень прилетела в Москву, ночью звонила домой, в тревоге о судьбе демонстрантов в Лейпциге, и услышала то, что можешь сейчас сказать: на улицу вышли сто тысяч человек, и ничего не случилось. И ты снова ощутила такое же счастье, какое сейчас испытывала эта молодая женщина, она обняла тебя и передала добрую весть другим хористам.

Пока вы, огромное количество путешественников, в том числе множество западных немцев, ждали в зале отлетов, по тихой команде у тебя за спиной построился хор и запел: «О ДОЛЫ, ХОЛМЫ, ДАЛИ», на несколько голосов, очень чисто, очень прозрачно, очень душевно. Ты единственная из всех слушателей понимала, почему они поют, и поневоле отвернулась, не в силах определить свое печальное и взволнованное ощущение. Здесь происходило не только прощание с Москвой. И позднее, в новом времени, когда тебя снова и снова с пристрастием допрашивали, что же, ради всего святого, было в этой закоснелой стране, чтобы проводить ее хотя бы одной слезинкой, что, кроме обломков и актов доносчиков, она могла принести с собой в великую, богатую и свободную Германию, — тогда ты порой невольно думала об этих минутах на аэродроме в Москве: Мы сейчас пели для вас. И о неприятно удивленных лицах западногерманских пассажиров, которые шепотом сообщали друг другу, откуда этот хор, а в конце восторженно аплодировали. Они наслаждались пением, подспудный болезненно-радостный тон они услышать не могли, а ты молчала, когда позднее к тебе приставали с вопросами и упреками.

В итоге возникла фраза: Мы любили эту страну. Невозможная фраза, которая, скажи ты ее вслух, не заслужила бы ничего, кроме насмешки и издевки. Но ты ее не произнесла. Оставила при себе, как теперь оставляешь при себе многое.

Из книги «Город Ангелов, или The Overcoat of Dr. Freud»

Герхард Вольф о десятой поездке

Эту последнюю поездку в Москву Криста Вольф предприняла по приглашению киргизского писателя Чингиза Айтматова (1928–2008), которого мы знали по его книгам, всемирно известной повести о любви «Джамиля» (1958) и в первую очередь критическому роману «Белый пароход» (1970), но до сих пор встречались с ним только на официальных конгрессах. В те дни Айтматов взял на себя руководство авторитетным журналом «Иностранная литература» и пригласил Кристу Вольф войти в новую редакционную коллегию именитых авторов, в том числе зарубежных. На заседаниях она встретила, в частности, нашу подругу Тамару Мотылеву, бразильца Жоржи Амаду (1912–2001) и знакомого нам Даниила Гранина (р. 1919), с которым мы уже виделись в ГДР и который после публикации «Образов детства» в журнале «Знамя» (6–9/1989) напечатал там же хвалебную рецензию. В списке участников были всемирно известный японский писатель и будущий нобелевский лауреат Кэндзабуро Оэ (р. 1935), а также русские писатели поколения «оттепели» Андрей Битов (р. 1937), Евгений Евтушенко (р. 1932) и Андрей Вознесенский (1933–2010) — выдающиеся современники общественных перемен, чьи выступления Криста тезисно записала.

Пребывание было омрачено событиями в ГДР: наша дочь Аннетта и ее муж Ян Фактор вечером 7 октября были арестованы поблизости от уличной демонстрации и только на следующий день, после нашего протеста через адвоката Грегора Гизи, вышли на свободу. В Лейпциге 9 октября состоялась крупнейшая до тех пор демонстрация (говорят о 70 000 участников); боялись, что ее могут расстрелять.

Прямо с заседания редакции Криста пыталась по телефону связаться с доверенным лицом Горбачева, Валентином Фалиным, чтобы рассказать ему об отчаянной ситуации в руководстве ГДР. Фалин, бывший советский посол в ФРГ, попросил передать, что не может поговорить с ней; как ей сообщили, он в этот день принимал Вилли Брандта.

Повестка дня заседания международной редколлегии журнала «Иностранная литература» 10–12 октября 1989 г. Выступают, в частности, Чингиз Айтматов, Жоржи Амаду, Криста Вольф, Виктор Астафьев, Даниил Гранин, Кэндзабуро Оэ и Евгений Евтушенко

В посольстве ГДР она встретилась с Куртом Хагером (1912–1998) из Политбюро СЕПГ — он назвал ее «товарищ» и на «ты», хотя знал, что в июне 1989-го Криста Вольф вышла из СЕПГ, — а также с министром культуры Гансом-Йоахимом Гофманом (1929–1994). О прощании с Москвой в аэропорту Криста Вольф подробно написала в «Городе Ангелов, или The Overcoat of Dr. Freud».

IN MEMORIAM

Герхард Вольф. Памяти Ефима Эткинда и Льва Копелева

После 1989 года мы по-прежнему оставались в контакте с нашими друзьями Львом Копелевым, Раисой Орловой и Ефимом Эткиндом, которых ранее вынудили эмигрировать или выслали из страны. Ефим Эткинд уехал на чужбину еще в 1974-м и получил в Париже литературоведческую профессуру. В 1982-м он издал на немецком языке сборник стихов Анны Ахматовой «В зазеркалье. Избранные стихотворения» [ «Im Spiegelland. Ausgewhlte Gedichte»] и посвятил его нам. В таком же духе он написал эссе «Суть сути, или Похвала памяти» для тома «Текст для К.В.» по случаю 65-летия Кристы Вольф, а в 1992-м вел с нею открытую переписку «О разнообразных существах внутри нас». Для меня он написал текст «Свобода», который в 1998-м вышел в сборнике «Поэзия всегда права», «in memoriam[44] нашего „социалистического“ прошлого». Последние годы жизни вплоть до своей кончины в 1999 году Ефим Эткинд с женой, Эльке Либс, жил в Потсдаме. В 2013 году она опубликовала книгу «Меланхолия счастья. Жизнь с Ефимом Эткиндом».

Лев Копелев и Раиса Орлова получили известие о «лишении гражданства» в 1981 году, во время поездки в Федеративную Республику. Они поселились в Кёльне, неподалеку от нашего общего друга Генриха Бёлля, где мы часто их навещали. Лев Копелев, как и Эткинд, текстом «Писательница под расколотым небом. Криста Вольф» откликнулся на литературный спор, разразившийся после публикации «Что остается» в 1990 году на литературных страницах западногерманских газет; в свою очередь Криста выступила с приветствием по случаю чтений Копелева в сентябре 1990 года в Аполлоновом зале Государственной оперы в Берлине. После его смерти она произнесла надгробную речь «С абсолютным чутьем к терпимости» 26 июня 1997 года в Кёльне.

Криста Вольф. О разнообразных существах внутри нас. Переписка с Ефимом Эткиндом (1992)

Хельсинки, 23.4.92

Дорогая Криста, Лев [Копелев] дал мне почитать Вашу книжку [ «Что остается»]; пишу Вам под очень сильным впечатлением от этой простой и трагической повести. Все, о чем Вы пишете, я пережил («Они все еще стоят? Да, стоят… Для чего им это…»[45]), только не сумел бы так потрясающе это выразить. Глубоко впечатлил меня и еще один аспект Вашей книги. На с. 81 Вы пишете: «…Я спросила, что нужно было спросить, получила ответы, которые знала заранее… делала все очень натурально, не избегая таких слов, как „огорчаюсь“, „тоскую“, ведь тот, кто ничего не чувствует, может пользоваться любыми словами». Лучше я эту идею выразить не смогу: да, можно говорить все, если ничего не чувствуешь. Я собираюсь написать книгу на эту тему, речь пойдет о Толстом, Гончарове, Достоевском, Чехове: чем больше можно бы сказать и чем глубже чувства, тем меньше можно выразить, тем меньше слов в нашем распоряжении. Русские писатели хорошо это понимали, особенно в «Идиоте» это чрезвычайно отчетливо; эту главу я назвал: «О легкости лжи и невозможности говорить правду» (генерал Иволгин — князь Мышкин).

Еще меня очень тронуло то, что Вы на с. 57 пишете о «я»: «А кто это? Какое из разнообразных существ, из которых складывается „я сама“? То ли, что хотело узнать себя? То ли, что хотело щадить себя?..» Хочу высказать свою любовь и свое восхищение всем этим разнообразным существам, что зовутся Криста Вольф.

Ваш Ефим Эткинд

Ефим Эткинд

23.5.92

Дорогой Ефим Эткинд,

Вы не поверите — а может быть, все же так и подумаете, — насколько важно для меня Ваше короткое письмецо по поводу «Что остается»: Вы ведь знаете, что как раз эту повесть совершенно растерзали; и в результате я долгое время видеть ее не могла, не говоря уже о том, чтобы читать публично (я вообще очень ограничила публичные выступления). Ведь, в частности, меня упрекали в том, что-де я, по сути, «государственная писательница», без всякого на то права изображаю себя преследуемой. Я невольно спросила себя: наверно, люди, которые так говорят, не умеют или не хотят читать? Возможно, то и другое.

Так или иначе, понимание, что к аргументам никто прислушиваться не станет, заставило меня замолчать. Не имело и не имеет смысла бросать многослойный опыт в этот ведьмин котел, который и в сфере культуры именует себя «немецким воссоединением» и в котором неистребимые корысти (в том числе психологического характера) пользуются уникальной возможностью наконец-то развить бурную деятельность; эти инстинкты настолько сильны и необузданны, что потребность в исторической правде и справедливости (пока что) минимальна, она довольно робко дает о себе знать лишь в «новых федеральных землях». Мы с удивлением замечаем, как в этом процессе соприкасаются крайние противоположности, «правизна» и «левизна» уже ничего не значат ввиду неуемного жлания (мотивированного по-разному) при строгом разделении на «жертв» и «преступников» очутиться на правильной стороне.

Ладно, тут ничего не поделаешь, стихии прокладывают себе дорогу. Что меня по-настоящему занимает, когда удается внутренне хоть немного освободиться от гнета этих сил, так это окаянный вопрос о правде, который Вы решительно берете на прицел в своем письме: «О легкости лжи и невозможности говорить правду». Или: как получается, что чем ближе подходишь к «правде», то есть к самому себе, к разнообразным существам в себе и особенно к тому из них, с каким менее всего хотел бы себя отождествить, — как получается, спрашиваю я, что в текст, идущий по следу этого существа и его правды, на пути от головы через руку к бумаге всегда закрадывается тень неискренности?

Хочу кое-что Вам рассказать. Уже 2–3 недели я, иногда с Гердом и ни в коем случае не каждый день, сижу над нашим штазиевским досье. Едешь в Лихтенберг, приходишь в бывший комплекс Штази — чудовищные кафкианские постройки — и находишь на одном из них эмблему с федеральным орлом: ФЕДЕРАЛЬНЫЙ АРХИВ. Женщина, работавшая раньше в Институте изучения рынка, отвечает за нас обоих, то есть она еще до нас прочитала и систематизировала все наши документы — их 43 тома, — выдает нам желаемые два, три тома, которые мы можем проработать в ЧИТАЛЬНОМ ЗАЛЕ, где, разумеется, сидят и другие «читатели», с целью «просмотра документов». Получаешь формуляры, где можно записать, какие требуются копии. Имена, какие важно увидеть в копиях, надо по возможности выписать, потому что их зачерняют: защита личности и охрана информации. Но при желании к нашим документам имеет доступ любой сотрудник этого ведомства. Однажды нам уже анонимно звонила какая-то журналистка: у нее, мол, находится наша каталожная карточка из документов Штази, ей она больше не нужна: может быть, прислать по почте? В итоге она этого все же не сделала. По какому праву — кроме разве что права отыскать виновных и ответственных за преступления — эти документы, касающиеся, например, меня, должны храниться и предоставляться в распоряжение позднейших «пользователей», я не знаю.

Ладно, таковы внешние обстоятельства, я описываю их, чтобы Вы могли себе что-то представить под термином «ознакомление с актами Штази». (Сюда же относится, что наибольшая часть наших документов лежит в зеленом, обитом жестью деревянном контейнере, который мы зовем «матросский сундук» и который хранится в комнате с табличкой «временный склад».) Но каковы суть внутренние обстоятельства или какими они станут при чтении документов? Почему в первые дни, выходя оттуда, я была так измучена, ехала на метро до Алекса, заходила в один из универмагов, чтобы что-нибудь купить, либо в кафе, чтобы необдуманно съесть пирожное со сбитыми сливками, чего обычно избегаю? (Давний мой синдром, знакомый по тем случаям, когда я возвращалась после аудиенции у одного из наших шишек, у которого добивалась для кого-то уступки.) Странным образом это не злость, но смесь безнадежности и чувства унижения — причем опять-таки не потому, что, как теперь выяснилось, мы еще с 1969-го находились под строгим наблюдением, мы оба как «оперативный объект двурушник» под постоянным подозрением в антигосударственной деятельности, а также «ППД» (подпольной политической деятельности) и «ПиД» (политико-идеологической диверсии); я довольно пристально наблюдала за собой: когда читала первые документы, которые изначально зачислили нас в категорию потенциальных вредителей, я все же ощутила что-то вроде удовлетворения: по крайней мере, это государство не считало меня «своей писательницей». Дальше пошли телефонные протоколы (большей частью резюме прослушек), дальше — масса длиннущих донесений от одного из наших ближайших друзей, в том числе о личной жизни наших дочерей, а временами отчет о прослушке прямо из квартиры. Ориентировки. Зарегистрировано, что нарочито пущенный слух, будто после того, как Бирмана лишили гражданства, я все же тайком вернулась «на партийную линию», подействовал на некоторых наших друзей. Планы нашего дома и нашей квартиры, которые больше всего меня оскорбили. Описание «легенд», придуманных, чтобы внедрить к нам определенных «сексотов». И вот тут подробнейшее описание инцидента, касающегося и Вас.

Помните берлинского физика, специалиста по высоким частотам, который учился в Ленинграде, потом работал в одном из тамошних институтов и часто бывал у Вас? Вы познакомились с ним в книжном магазине, которому продавали книги. Любитель литературы (возможно, и вправду любитель). Его имя я забыла, знаю только клички, под какими он значился в госбезопасности: сперва Вернер, потом Тимур. Сексот Тимур имел задание навестить нас — им, конечно, было известно, что мы виделись с Вами в Ленинграде, — передать от Вас привет и выяснить, как мы отреагируем на известие о Вашем увольнении из института и о Вашем намерении уехать из СССР. Ни о чем не подозревая, мы встретились с ним в одном из берлинских ресторанов, потом он однажды побывал у нас на квартире и подробнейшим образом доложил начальству, что мы с большим участием отнеслись к Вашей судьбе, ни в коем разе не собирались обрывать дружбу с Вами, прикидывали, как бы передать Вам часть денег, какие были у нас в Москве, и т. д. Для господ из Штази это был лишний штрих к портрету — но что подвигло Тимура работать на них? Кстати, в данном случае Штази сотрудничало с КГБ, который в свою очередь очень интересовался Вами: к этим бумагам пришпилена и короткая справка по-русски.

Так или иначе, перед нами полный, без пробелов, отчет о нашей жизни за десять лет — документы после 1980-го почти все уничтожены. Но что же так угнетает меня, когда я все это читаю? Думаю, тому есть квазихудожественная причина: как личность я чувствую себя оскорбленной сведением к вопросу «да-нет»: враг государства — да или нет? Меня оскорбляет банализация и тривиализация нашей жизни в этих несказанно пошлых сексотских отчетах— ну не смешно ли? Словно я в глубине души могла ожидать даже от Штази чего-то вроде уважения к непостижимости людей, которым живет искусство!

Шутки в сторону, я, наверно, все-таки еще чуть приблизилась к тем противоречивым чувствам, что возникают у меня при чтении этого досье. Часть моей «разнообразной персоны» ощущает все это слабоумие как собственный позор, хотя оно направлено против меня, а я уже давным-давно не отождествляю себя с его инициаторами. Но ведь когда-то отождествляла, и эхо тех времен достигает меня теперь в этих бумагах. Я невольно задаюсь вопросом, сколько моралей я, собственно, вобрала в себя на протяжении жизни, отчасти даже «глубоко впитала», почему понадобилось так много времени и так много конфликтов, чтобы с ними расстаться… В какой-то мере я потрясена тем, что успешно вытесняла. Мое и без того глубокое недоверие к собственной памяти усиливается до все больших сомнений в себе, которые я едва способна преодолеть в писательстве. Любая фраза, уже возникая, кажется мне фальшивой. Это ли испытывали русские писатели, о которых Вы собираетесь написать? Достоевский — да, он точно. Но и Чехов? С нетерпением жду Вашего эссе.

Заканчиваю, Вы давно заметили, что это письмо обращено и ко мне самой. Пошлю копию и Льву. «Что остается» прилагаю к этому письму. Вам нужны копии донесений Тимура? Вы бы наверняка вспомнили, кто этот человек, но зачем? Я в некоторой растерянности, не знаю, как быть с подобными познаниями. Вацлав Гавел, ознакомившись со своими документами, говорят, печально сказал: «Надеюсь, я уже это забыл». Как человек он, пожалуй, лучше меня.

Дорогой Ефим Эткинд, я рада, что Вы мне написали, и шлю Вам сердечный привет, от Герда тоже.

Ваша

Криста Вольф

Ефим Эткинд. Суть сути, или «Похвала памяти» (1994)

Память — да нужна ли она сейчас вообще? Технический прогресс продвинулся настолько далеко, что у нас есть множество хитроумных приборов, заменяющих эту старомодную способность (или добродетель). Гётевский Фауст, повелевая мгновению остановиться, одновременно знает, что это невозможно. Время неудержимо.

Сегодня мы (все) повелеваем мгновению, и оно действительно останавливается: с помощью фотографии образ увековечивается, произнесенное слово или песня сохраняются на магнитной ленте. Во времена Гомера людям приходилось заучивать бесконечно длинные тексты наизусть — лишь много позже великие эпосы были опубликованы в виде книг. Книги можно хранить и забывать как прекрасные вещи. Зачем держать в голове еще и содержание? Они здесь, стоят на полке, доступные в любую минуту. Культурное достояние — это коллективная память человечества или некой нации. Наше время предоставляет удобную возможность объективировать эту память: как книги, пластинки, магнитные ленты, фотографии и прочие копии. Вместо того чтобы напрягать голову и сердце, мы можем собирать копии и хранить в ящиках. На крохотной поверхности компьютер хранит содержание целой библиотеки. Эти технические усовершенствования человеческой жизни многое меняют: память становится роскошью, электронная записная книжка «запоминает» все телефонные номера. В Париже у всех жителей есть «minitel» (компьютер), способный ответить почти на все будничные вопросы, во всяком случае, когда отходят поезда, где идет снег и сколько денег у них на счету.

Эта техника обусловливает совершенно иную структуру нашего времени. Двадцать четыре часа нужно распределить по-другому. Мы заблуждаемся, полагая себя такими же, как люди предшествующих поколений. Мы думаем, читаем и пишем иначе, проводим досуг иначе и под словами ученость, свобода, одиночество и/или дружба понимаем совсем иные вещи. Мы новое человечество с новым отношением к времени и пространству. Кругосветное путешествие, на которое сто лет назад требовалось бесконечно много времени, сегодня можно совершить за один день. Расстояния, транспортные пути сократились. А что до времени, то едва ли не каждое мгновение можно репродуцировать, исключительное умножается — жизнь кажется дольше, чем когда-либо.

Это новое отношение к пространству и времени — самое важное, что отличает нас от предков? Есть кое-что еще: дотоле невиданная пропасть между разумом и понятой реальностью. Пропасть существовала всегда. Люди знали, что, например, невозможно представить себе «вечность» и «бесконечность» и что слова нашего материального языка неспособны точно выразить духовное. Но теперь эта пропасть стала намного глубже: структуру материи, открытую современной физикой и биологией, можно осмыслить только абстрактно. Это справедливо и для бесконечно малого, и для бесконечно большого, от атома до галактики или ультракоротких волн. Техника позволяет видеть невидимое, слышать неслышимое и запечатлевать неуловимое.

Новому человеку требуется и новая эмоциональная жизнь, чтобы справиться с собою самим и с миром, в котором почти не осталось тайн и который повсюду доступен. Ценность пяти чувств меняется. Любовь, злость, удивление, возмущение, ужас, нежность, страх и сострадание учатся новым способам ощущения и возможностям выражения. Должны измениться и искусства и художники. Как форма выражения внутреннего человека музыка, лирика, живопись, кино, проза, театр и т. д. должны найти язык, который оставит постмодернизм позади.

Нужна ли нам для этого память? Не есть ли она понятие архаичное, «устарелый» романтизм, как голубой цветок Новалиса, синяя птица Метерлинка или «настоящий» синий цвет у Анны Зегерс?

Теоретически все как будто бы правильно: новые научные результаты — новые возможности разума и общения — новые люди — новые органы чувств — новые искусства. И все же обстоит иначе: внутренняя жизнь реального нынешнего человека почти не отличается от жизни его прабабок и прадедов. Важнейший элемент нашего бытия — по-прежнему наше отношение к смерти. Наука и мировоззрение нашего столетия в этом плане ничего принципиально нового не создали. Тот, кто верует в Бога, верует и в загробную жизнь. Неверующие отрицают утешение бессмертия и стойко выдерживают взгляд в ничто. Всегда были набожные и атеисты или такие, как шиллеровский юноша конца XVIII века:

  • И смертный пред Богом смирись:
  • И мыслью своей не желай дерзновенно
  • Знать тайны, Им мудро от нас сокровенной[46].

Или такие, как юный Гофмансталь, который на рубеже веков продолжает Шекспира (и принимает Фрейда):

  • Из той же ткани, что и сновиденья,
  • Мы сотканы…
  • Таинственно запутаны порядки
  • Их нитей; словно дух — не погребен —
  • Они нам задают свои загадки.
  • Вот триединство: человек, вещь, сон[47].

Память — одно из важнейших свойств внутреннего человека. Она — осмысление прошлого, без которого человек вообще не может существовать. Ведь, судя по всему, именно самые простые вещи делают человека человеком, они же составляют и основу опять-таки «вечных» искусств. Сюда относится и память.

Чтобы это понять, человек должен оказаться у бездны, на грани смерти, где игра и существование наконец разделяются. Анна Ахматова, начавшая свой тяжкий поэтический путь в 1911 году, была окружена «игроками». Начало XX столетия в России назвали «Серебряным веком» культуры. Существенным признаком этой декадентской эпохи является триумф Homo ludens[48]: Игорь Северянин играет иностранными словами, Михаил Кузмин — гомосексуальными намеками, футуристы — десемантизованными словами, Константин Бальмонт — ономатопоэтикой.

Анна Ахматова остается при совсем простом, например при памяти, одной из центральных тем ее лирики. Снова и снова она спускается в «погреба воспоминаний», как она говаривала. Для нее нет нынешнего без прошлого, без будущего, она Кассандра своего времени. До войны, в 1940-м, она начинает цикл элегий, посвященных воспоминаниям как сути жизни. В третьей элегии она со страхом признается себе:

  • Мне ведомы начала и концы,
  • И жизнь после конца, и что-то,
  • О чем теперь не надо вспоминать.

В четвертой она развивает своеобразную философию воспоминания, в котором различает три стадии: первая — счастливая.

  • Еще не замер смех, струятся слезы,
  • Пятно чернил не стерто со стола —
  • И, как печать на сердце, поцелуй,
  • Единственный, прощальный, незабвенный…

Вторая стадия печальна, почти мрачна. Прошлое похоже на кладбище, когда люди

  • …возвратившись, моют руки мылом.

Третья стадия поднимается до трагического:

  • Но тикают часы, весна сменяет
  • Одна другую, розовеет небо,
  • Меняются названья городов,
  • И нет уже свидетелей событий,
  • И не с кем плакать, не с кем вспоминать,
  • И медленно от нас уходят тени…

Эта последняя ступень — безнадежность, отчаяние уцелевших. Одиночество Вечного жида, обреченного невозможности смерти и переживающего всех «современников».

  • И медленно от нас уходят тени,
  • Которых мы уже не призываем,
  • Возврат которых был бы страшен нам.
  • И, раз проснувшись, видим, что забыли
  • Мы даже путь в тот дом уединенный,
  • И, задыхаясь от стыда и гнева,
  • Бежим туда, но (как во сне бывает)
  • Там все другое: люди, вещи, стены,
  • И нас никто не знает — мы чужие.
  • Мы не туда попали… Боже мой!

Но самое страшное еще впереди: осознание, что прошлое окончательно ушло и мы уже не можем им воспользоваться.

  • И вот когда горчайшее приходит:
  • Мы сознаем, что не могли б вместить
  • То прошлое в границы нашей жизни,
  • И нам оно почти что так же чуждо,
  • Как нашему соседу по квартире,
  • Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
  • А те, с кем нам разлуку Бог послал,
  • Прекрасно обошлись без нас — и даже
  • Все к лучшему…

Вот что самое ужасное: наша собственная жизнь отделяется от нас и становится неузнаваемой. Мертвые удаляются навсегда, а живые, каких мы, пожалуй, надеялись встретить, стали чужаками. Мы заблуждались, полагая, что они в нас нуждаются, они прекрасно обошлись без нас — и даже / все к лучшему…

Эпоха Ахматовой была бурной. Ее поколение пережило больше, чем могло вынести: три революции, две мировые войны, Гражданскую войну, уничтожение русского крестьянства, так называемую коллективизацию, несколько волн огромного террора. В строках о третьей стадии воспоминания угадывается ее собственная жизнь: расстрел первого мужа, Николая Гумилева, разлука с оставшимися на Западе или бежавшими на Запад друзьями, потеря многих сосланных или казненных спутников. Но в то же время Ахматова говорит о человеческой жизни вообще, о трагедии всех времен. Воспоминание может и должно стать ужасным, и все-таки это единственное, что одушевляет жизнь.

В поэме «Реквием» она рассказывает об аресте мужа, а позднее и сына. Она ждет приговора, готова ко всему, но слишком хорошо знает, что, чтобы выдержать это, нужно все забыть.

  • И упало каменное слово
  • На мою еще живую грудь.
  • Ничего, ведь я была готова,
  • Справлюсь с этим как-нибудь.
  • У меня сегодня много дела:
  • Надо память до конца убить,
  • Надо, чтоб душа окаменела,
  • Надо снова научиться жить.
  • А не то… Горячий шелест лета,
  • Словно праздник за моим окном.
  • Я давно предчувствовала этот
  • Светлый день и опустелый дом.

Чтобы не убить себя, нужно убить память. Но из дальнейшего становится ясно, что утрата воспоминания равнозначна безумию и что страшнее потерять память, чем жизнь. Поэтому она умоляет смерть:

  • Ты все равно придешь — зачем же не теперь?
  • Я жду тебя — мне очень трудно.
  • Я потушила свет и отворила дверь
  • Тебе, такой простой и чудной.

История Ахматовой кажется показательной. Она принадлежит своему времени, XX веку, составляющему основу ее жизневосприятия и ее эстетики. Она современница Альберта Эйнштейна, Зигмунда Фрейда и Андрея Туполева, Пикассо и Маяковского, Мейерхольда и Эйзенштейна. При этом на протяжении всей своей творческой жизни — с 1911 по 1966 год — она оставалась очень далека от открытий физиков, психологов, биологов и химиков. Консерватизм не мешал ей писать самые настоящие стихи своего столетия, невзирая на мнимо «старомодную» стилистику. Понятие «авангард» было чуждо Ахматовой. Все, что лежало за пределами сути существования и искусства, казалось ей досужей игрой. Ее «Реквием» заканчивается четверостишием, которое могло бы стоять под всякой пьета или под картинами Филиппо Липпи:

  • Магдалина билась и рыдала.
  • Ученик любимый каменел.
  • А туда, где молча Мать стояла,
  • Так никто взглянуть и не посмел.

Суть внутреннего человека остается в принципе неизменна — пока что! — невзирая на науку и генную технологию. Все вокруг нас может стать неузнаваемым — он останется (ужасно) «верен» себе. Воспоминание, составляющее суть культуры, одновременно есть суть сути.

Посвящение Ефима Эткинда Кристе и Герхарду Вольф на титульном листе книги: А. Ахматова «В зазеркалье», сост. Ефим Эткинд, «Моим дорогим друзьям Кристе и Герхарду Вольф — эти стихи о бессмертии памяти — от всего сердца. Ефим Эткинд. 3 мая 1985 г. Париж, Дефанс»

Ефим Эткинд. Свобода. Герхарду Вольфу, in memoriam нашего «социалистического» прошлого

Барселона, 1 мая 1998 г.

Дорогой друг,

я рад возможности поздравить тебя с твоим невероятным днем рождения. С высоты моих восьмидесяти твои семьдесят кажутся мне детской игрой…

Значительную часть нашей жизни мы оба — каждый по-своему — прожили при так называемом социализме. Каков он был, этот советский социализм, наши западноевропейские коллеги, даже самые образованные, едва ли в состоянии себе представить. Но мы не забыли, как легок и прост был тогда переход от относительной свободы к полной несвободе. Об этом переходе — французы сказали бы: de l’tre au Nant et du Nant l’tre[49]— рассказывает следующий автобиографический рассказ, выражающий наш менталитет того времени. В нем мы жили.

Быть может, такое существование нас закалило.

С наилучшими пожеланиями на будущее

остаюсь, дорогой Герхард,

твой Ефим Эткинд

Свобода

Короткая история, которую я хочу рассказать, произошла в 1951 году в Туле, промышленном городе к югу от Москвы. Я тогда преподавал в Педагогическом институте и жил в здании института, на самом верхнем этаже. В конце длинного коридора располагалась комната моего друга, историка Александра Каждана. Плотная занавеска отделяла эту часть коридора; там же был и умывальник.

Я спокойно брился за этой занавеской. И вдруг услыхал тихий стук в одну из многочисленных дверей в коридоре. Может, кто-то пришел ко мне и стучит в мою комнату? Я отвел занавеску в сторону и выглянул. У моей двери стоял молодой человек в военной форме.

— Вы к кому? — спросил я.

— К товарищу Эткинду, — ответил он.

— Это я, — сказал я, — пожалуйста, подождите немножко, я закончу бритье.

Я сразу понял, что этот визит означал конец моей жизни. 1951-й был годом новой мощной волны террора; несколько моих друзей и коллег были арестованы, кое-кто приговорен к десяти или (чаще) двадцати пяти годам лагерей. Мой учитель и друг, немолодой уже профессор Григорий Гуковский, умер в ленинградской тюрьме во время следствия. Почти все обвинения гласили: «еврейский буржуазный национализм». С 1948 года большинство еврейской интеллигенции — поэты, ученые, актеры, — все члены и руководство Антифашистского еврейского комитета, были арестованы; год спустя всех их казнили. Университеты всего Советского Союза были глубоко потрясены — вся пресса науськивала на космополитов, которых иногда называли и иначе: безродные, бродяги, антипатриоты, предатели; все эти слова были синонимами непроизнесенного, табуизированного слова — «еврей». Меня тоже год назад уволили из одного из ленинградских вузов — как космополита. Несколько месяцев я сидел без работы и зарабатывал на хлеб писанием диссертаций для тех партийных функционеров, которые хотели иметь докторскую степень (это довольно хорошо оплачивалось, особенно когда речь шла об истории Коммунистической партии). В конце концов мне удалось отыскать мужественного директора вуза; он дал мне возможность преподавать. Здесь, в Туле.

И вот теперь у моей двери стоял молодой офицер с погонами МВД (позднее КГБ). Я не питал ни малейших сомнений; дальнейшее было ясно: незамедлительный увод и арест, транспортировка в Ленинград, несколько допросов в ленинградском Большом доме, молниеносный суд и, как всегда, обычный приговор: двадцать пять лет лагерей «за принадлежность к группе заговорщиков и еврейских буржуазных националистов под руководством бывшего профессора Ленинградского университета Григория Гуковского». Итак, ни малейших сомнений я не питал. Быстро добрился, открыл дверь в комнату Каждана, написал короткие прощальные письма матери, жене и двум маленьким дочкам, сунул их другу под подушку и решительно направился к своей двери. Офицер терпеливо ждал, сидя на подоконнике. Я открыл дверь и пригласил рокового гостя войти.

Он последовал за мной, потом робко остановился и сказал:

— Товарищ Эткинд, я студент-заочник, пришел к вам сдать экзамен по литературе. Сегодня можно? А то я завтра утром уезжаю…

«Студент-заочник»! Эти слова стали переломом: я уже не был жертвой, я мог жить дальше, я воскрес!

— Приходите в четыре в экзаменационную аудиторию на третьем этаже, — строго и деловито сказал я. В некотором смысле жертвой теперь был он. Целый час я бродил по улицам Тулы — наслаждался свободой.

Вот так мы жили.

Лев Копелев. Писательница под расколотым небом. Криста Вольф (1993)

Чистая, неприкрашенная правда, и только она, — вот по большому счету ключ к человеку. Зачем же нам добровольно выпускат из рук свое решающее преимущество?

Криста Вольф
I

Когда летом 1990 года вышла повесть «Что остается», во всех СМИ вскоре грянул сосредоточенный ураганный огонь доносов. Отдельные опусы отличались по стилю и словарю — один аргументировал причесанными цитатами, другой ссылался на слухи и повторял давным-давно публично опровергнутую ложь: Криста Вольф якобы отозвала свою подпись под письмом протеста против того, что Вольфа Бирмана лишили гражданства. (Эту прицельную клевету запустил враждебно настроенный критик осенью 1987 года, когда Кристе Вольф присудили премию сестры и брата Шолль.) Всем маневрам начавшихся почти одновременно «критических походов» против Кристы Вольф были свойственны одинаковая мелкотравчатая злоба и бесконечная далекость от действительности.

Но и годы спустя почти невозможно угадать, что двигало авторами: простая литературная зависть мелких душонок к успешной писательнице? Или всего-навсего фанатичный, яростный антикоммунизм, особенно ярко выраженный у тех, кто ранее прошел партийную школу «реального социализма»? Они навсегда привыкли к двумерному мировосприятию: «Кто не с нами, тот против нас — tertium non datur[50]». Именно в такой бездуховности все, что прежде хвалили и чем восхищались, теперь должно было подвергаться насмешкам и проклятиям. При этом отдавалось предпочтение идеологическому и моралистическому оружию, скажем, такому, каким некогда Менцель и Бёрне атаковали «княжеского прихвостня» Гёте. Нечто похожее я замечаю у некоторых бывших «советских литераторов», которые теперь пытаются точно располовинить современную русскую литературу: с одной стороны, официальную, коррумпированную, приспособленческую, с другой — оппозиционную, свободную, независимую. Эти хирурги от критики не могут объяснить, почему Александр Твардовский, большой поэт и покровитель Солженицына, одновременно был главным редактором известного ежемесячника и до последнего своего дня оставался убежденным коммунистом или почему Борис Пастернак в тяжелейшие годы сталинского террора писал искренние патриотические стихи, а вот в годы хрущевской «оттепели», после того как ему присудили Нобелевскую премию, подвергся ужасной травле.

В Германии в кипучих дебатах о воссоединении поборники скорейшей смычки или присоединения взялись за давно испытанное фундаменталистское оружие. Самые радикальные по-прежнему видели к востоку от Эльбы «зону» или «ГДР» (в кавычках!). Логика у них была простая: Из Назарета может ли быть что доброе?[51]… Для авторов такой двумерной, идеологизированной культурной истории жизнь и творчество Кристы Вольф — возмутительная помеха.

Рьяные критики, которые, каковы бы ни были их мотивы, вдруг стараются выставить Кристу Вольф «конформисткой системы», не желают видеть реального соотношения государственной власти и духовной жизни, партийной идеологии и литературы. В ГДР, как и во всех странах с тоталитарной или авторитарной властью, поэзия и искусство развивались независимо от государственной политики и господствующей идеологии. Деспоты могут уничтожать поэтов, но неспособны создавать поэзию.

Трагичны были судьбы поэтов, уступивших соблазну воинствующих идеологий — как Маяковский или Брехт, — однако трагическая вина есть антитеза коррумпированности или рабской покорности.

II

Преступления Сталина, Гитлера и их приспешников сопоставимы, но приверженцы этих гнусных соблазнителей народов принципиально различны. Те, кто признавал программу порабощения и уничтожения «неполноценных» наций и рас, признавал шовинистическое человеконенавистничество, были в принципе мотивированы иначе, нежели те, кто верил, что выступает за свободу и равенство всех людей, за всех угнетенных и эксплуатируемых, за справедливость и братство всех народов на земле. Заблуждения этакого Ганса Йоста, которого Геббельс назначил председателем Имперской палаты литературы, несопоставимы с заблуждениями Бертольта Брехта, которому Ульбрихт нередко отравлял жизнь.

Томас Манн сурово осуждал всех немецких авторов, которые не эмигрировали и не оказывали сопротивления. Великий писатель был в таком ужасе от кошмаров нацизма, что в полемическом раже судил слишком резко, а то и несправедливо. Нынешним его последователям хочется всех авторов тогдашней ГДР, которые не сели в тюрьму, не бежали и не лишились гражданства, выставить привилегированными столпами системы.

В большинстве случаев эти обвинения ложны или преувеличенны, а в «случае Кристы Вольф» политические и моралистические обвинения суть всего лишь уродливые порождения злобной фантазии. Это я могу утверждать с чистой совестью, потому что дружу с Кристой и Герхардом Вольф с 1965 года и внимательно читаю все их публикации. Из их писем — в самые тяжелые для нас годы они остались верны мне и моей жене, — по рассказам общих друзей я знаю, что им пришлось вынести в жестоких стычках с государственными и партийными инстанциями, с Союзом писателей и цензурой.

Брызжущие ядом, пристрастные критики снова и снова обвиняли автора «Размышлений о Кристе Т.», «Образов детства», «Кассандры» и других работ во всевозможных идеологических прегрешениях. И хорошо организованные «сознательные» читатели также публично ее оскорбляли. И все это она выносила спокойно, никогда не «признавая свои ошибки и не раскаиваясь», как того всегда требовало руководство и добивалось от некоторых авторов.

Каких сил стоило ей это спокойствие, это полное неаффектированного достоинства безмолвное сопротивление, наверно, могут сказать кардиологи. Но каждый непредвзятый читатель может увидеть по ее эпическим произведениям, по ее эссе и лекциям, как сурово она сама судила себя, свое давнее и недавнее прошлое.

Еще в мае 1983 года, в одной из дискуссий, она вспоминала годы учебы в Лейпциге (1949–1953):

«В ту пору германистика и марксистская философия — последнюю хочу упомянуть непременно — своей довольно догматичной манерой на годы замедлили начало моего писательства. Поскольку отняли у меня непосредственность переживания. Собственно, перелом произошел только на „Кристе Т.“. B „Расколотом небе“ он только начинается, но настоящий прорыв, когда рушатся плотины, состоялся на „Кристе Т.“».

Она проследила и более отдаленные исторические источники трагической вины, ее собственной — личной — и ее современников, публицистически разъяснила и воспроизвела художественно (например, в «Образах детства»).

Повесть «Что остается», поднявшая столько пыли на литературных страницах крупнейших немецких газет, пожалуй, также и политическое свидетельство, но в первую очередь это лирическая проза, разбирательство автора с самой собой. Она размышляет о конкретных событиях в нынешней Германии, а вместе с тем об общих проблемах многогранных взаимоотношений художника с текущими событиями. Как духовные, так и эстетические истоки этой повести вновь надо искать в восточно- и западногерманских СМИ; непредвзятые литературные критики скорее отыщут их в публицистике Георга Фёрстера или Генриха Гейне.

Лев Копелев с Кристой и Герхардом Вольф на открытии выставки Копелева «Немецко-русские встречи» в Берлинской городской библиотеке, 1996 г.

Посвящение в книге Льва Копелева «И все же надеяться. Тексты немецких лет» («Гофман и Кампе», 1991)

«Кристе Вольф и Герду — в знак давней, но нестареющей дружбы, любви и восхищения, сердечно — подпись»

III

Когда этот текст уже был в типографии, в актах Штази была обнаружена папка 1959–1961 годов, содержащая документы об отношениях Кристы Вольф со Штази. Ее противники почувствовали свои оценки подтвержденными, а иные друзья огорченно молчали — стало быть, все же было кое-что сексотовское. Ни те ни другие не заметили — а тем паче всерьез не задумались, — что это «дело» еще в 1962-м было закрыто. Многочисленные отчеты, донесения и прочие материалы госбезопасности в последующих 41 папке, напротив, свидетельствуют, что Криста и Герхард Вольф с шестидесятых годов находились под наблюдением Штази, под слежкой, были объектом доносов как противники государства и партии.

В арифметическом примере этой истории об отношениях между писательницей и государством заложен глубокий трагический смысл. Бертольт Брехт, Анна Зегерс, Максим Горький, Александр Твардовский и другие писатели сознавали слабости и ошибки политической власти, которая господствовала в якобы социалистических странах, однако же верили, что, несмотря ни на что, в итоге все же будет построено справедливое социалистическое общество. «Ты рядом, даль социализма», — мечтал Пастернак.

Чем на самом деле были советские «органы государственной безопасности» — ЧК, ГПУ, МГБ, КГБ, — большинство моих сверстников и многие старшие мои соотечественники начали замечать и понимать только в жуткие годы террора после 1936-го. Однако вторжение гитлеровских войск в 1941 году затормозило и прервало этот процесс.

В поздние пятидесятые годы, когда «оттепель» в Москве обещала весну, в Восточном Берлине провозгласили «новое мышление» и ускоренное строительство реального социализма. Что как раз в это время молодая лейпцигская литераторша видела в товарищах из госбезопасности сотрудников и соратников по такому строительству, отнюдь не исключение, скорее правило, трагическое заблуждение многих людей. То, что тогда думала и чувствовала, она, пожалуй, уже описала или еще опишет. Что она не опубликовала этих воспоминаний ранее, а кое-что и вправду забыла, вполне понятно. В течение нескольких месяцев три десятилетия назад, когда говорила с «ловцами душ» как товарищ, Криста Вольф была одним из многих обманутых партией, доверчивых, заблудших людей. Но когда вырвалась из паутины, была одним из немногих смельчаков.

В 1968 году войска Варшавского договора вторглись в Чехословакию, советские танки задавили мечту о «социализме с человеческим лицом». С тех пор все большее число людей в якобы социалистических странах начало понимать, сколь беспределен был обман, маскировавший бесчеловечную суть их государственной власти. Но большинство не осмеливалось выступить против него публично. Боялись — и справедливо — репрессий, тревожились о своих близких и не хотели гражданской войны.

Криста Вольф тоже не протестовала публично, только не от страха. Она бы легко могла уехать на Запад, была бы там принята с восторгом, во многих отношениях жила бы лучше, увереннее. Но она осталась, ибо считала себя гражданкой и писательницей ГДР. Не хотела покидать свою родину, своих восточногерманских соотечественников, как признавалась и Анна Ахматова:

  • Я была тогда с моим народом,
  • Там, где мой народ, к несчастью, был.

Криста Вольф не хотела отказываться и от мечты о социалистической Германии, ибо продолжала надеяться на новое начало, на принципиальную перестройку общества, к которому принадлежала. Внутренне она противостояла господствующей идеологии, тоталитарным претензиям государства, но не становилась на сторону его открытых противников, не поднималась на баррикады…

В своих заблуждениях она была одной из многих; в своем безмолвном сопротивлении, в своих надеждах и мечтах она была одной из немногих; но в своем творчестве она уникальна.

Пусть критики придерживаются разных мнений об эстетической ценности ее прозы, пусть о ее высказываниях по историческим, социальным и политическим вопросам можно спорить. В тяжелые годы немецкой истории, когда и правые, и левые всезнайки уже твердили о «расхождении» двух немецких «государственных и культурных наций», художественное творчество Кристы Вольф бесспорно воплощало и развивало неделимость немецкой национальной культуры. И неоспорим тот факт, что произведения Кристы Вольф уже стали частью мировой литературы.

Криста Вольф. С абсолютным чутьем к терпимости. Надгробная речь по случаю кончины Льва Копелева (1997)

Льва Копелева я всегда буду видеть перед собой живым, в разных местах, где мы встречались с ним более трех десятков лет. Конечно, в его московской квартире, как он пинает стоящий на полу телефон: «Маленький предатель!» На московских улицах рядом с нами, разъясняющим нам свою топографию города. В мастерской художника Бориса Биргера, одного из несчетных друзей Льва, которые как художники были оттеснены на обочину. В квартире его дочери, за одним из знаменитых домов на улице Горького, — его зять, протестовавший против вторжения войск Варшавского договора в Прагу, только что вышел из тюрьмы, — где я впервые услышала, как члены семьи и друзья Льва говорят об эмиграции. Мою семью разметало по всему свету, каждый раз печально говорил он, когда мы виделись в последние годы, в Гамбурге, в его кёльнской квартире, на выставках, в театральных залах, в Берлине.

Познакомилась я с ним в 1965 году у Анны Зегерс, которую он почитал (до глубокой старости он сохранил чуть ли не благоговейное отношение к искусству и людям искусства). В тот вечер они резко поспорили. Речь шла о листовках Ильи Эренбурга времен Второй мировой войны, Анна Зегерс защищала друга, который помог ей в Париже, когда ей грозила опасность, Лев Копелев его критиковал. Тогда я еще не знала, что он долгие годы сидел в лагерях за «буржуазно-гуманистическую пропаганду» — сиречь за критику насилия Красной армии над немецким гражданским населением в конце Второй мировой войны. Кончилось тем, что Анна Зегерс и Лев Копелев крепко обнялись. Позднее он напомнил мне, что потом, когда мы ехали в машине через восточноберлинские предместья, я рассказала ему о своих сомнениях и конфликтах. То есть он с самого начала завоевал мое доверие. За рулем, кстати, был человек, принадлежавший к числу тех офицеров вермахта, с которыми Лев встретился как учитель фронтовой антифашистской школы для военнослужащих вермахта. Он обладал талантом превращать врагов в друзей. В ГДР у него было много таких друзей, в том числе среди писателей — в отдельных случаях, которые очень его огорчали, они оказались ложными друзьями. Он не мог понять предательство, его душевный аппарат был для этого не приспособлен. Поэтому кое-кто называл его «наивным». Этому есть и другое название — «доброта», старомодное слово, старомодное качество. Оно делало его ранимым и одновременно защищало.

Через два дня после падения Берлинской стены — его голос по телефону, совсем рядом: «Я здесь, хочу вас повидать». В спешке он прилетел без документов, пограничные посты еще не сняли, они не хотели его пропускать, но стоявшие вокруг жители ГДР возмутились: они что же, не знают великого русского писателя Льва Копелева? Неужто хотят запретить ему въезд? Он прошел без документов. Потом мы побывали на кладбище Доротеенштедтишер-фридхоф у могил Гегеля и Брехта.

После того как в 1980 году Советский Союз лишил его гражданства — глубокая боль, — Лев, с тростью и патриархальной бородой, как новый Агасфер странствовал по городам западного мира. Не уставая смотреть, воспринимать, встречаться с новыми людьми, выступать с речами, спорить, объяснять, добиваться понимания. Самым действенным аргументом был он сам. Тот, кто знал его жизнь и приближался к нему с робостью и почтением, видел простого, до глубины души человечного человека, свободного от предрассудков, полного любопытства ко всему новому, особенно к людям, чутко и внимательно следящего за ходом вещей, во многом обращенного к России, зачастую глубоко обеспокоенного, а одновременно «все-таки надеющегося». Печаль он себе позволял, смирение — нет. Боролся с ним работой. Второй его вопрос при каждой нашей встрече, теперь чаще на его кёльнской кухне, сперва с Раей, потом с Маришей, был: «Ты работаешь? Ты же работаешь!» Я видела его на больничных койках, окруженного верными сотрудницами и сотрудниками, которым он диктовал, кучи газет, радио, телевизор под рукой, в ожидании посетителей, которым он рассказывал о недавно состоявшихся и вскоре предстоящих публикациях, одержимый взятой на себя миссией — сближать немцев и русских, выступая как «посредник и мостостроитель». Ведь он был из тех, кто еще верил в «оружие-слово». «Я знаю лишь одно средство, одно оружие, один инструмент, — говорил он, — слово, написанное, спетое, произнесенное шепотом, выкрикнутое слово…» Фраза, продиктованная опытом русских и других восточноевропейских диссидентов и писателей, о которых он нам рассказывал, чьи еще неизвестные у нас стихи нам цитировал.

Книга Льва Копелева «Хранить вечно», название, от которого пробирает дрожь, относится к числу тех, что являются сейчас неоспоримым свидетельством, «хранимым вечно», и наряду с книгами Солженицына, Надежды Мандельштам, Лидии Чуковской открыли нам глаза. В трех томах биографической трилогии Копелев раскрывает перед нами свою жизнь, обыкновенную жизнь современника, захваченного мальстримом этого столетия и, не в последнюю очередь благодаря беспощадному самопознанию, сумевшего достичь внутренней свободы, которая озаряла всех, с кем он встречался. Он был мужествен, полон гнева и печали, свободен от самоуверенности и преисполнен задумчивости, чуток к кризисным развитиям друзей. Как раз поэтому он помогал нам сделать болезненные выводы, подавал пример, как преодолевать ошибки, как себя исправлять, сокрушать в себе фальшивые идолы и жить дальше. Он действительно умел помогать. Мог безудержно хвалить. Мог вдохнуть мужество.

Как часто в последние годы Лев говорил и писал, что Россию может спасти только чудо, и получал в ответ усмешку. Теперь, когда его нет, я понимаю, что он сам был своего рода чудом и что подобная фраза, пожалуй, основана на простом собственном опыте.

Он, во всех смыслах этого слова, обезоруживал. Как у других бывает абсолютный музыкальный слух, так у него было абсолютное чутье к порядочности и человечности. Думаю, почти каждый, кто с ним сближался, невольно показывал свои лучшие стороны. Быть может, это и есть самый действенный способ что-то в мире улучшить.

Герхард Вольф, Лев Копелев и Криста Вольф в Берлине, за два дня до падения Стены

У могилы Анны Зегерс, кладбище Доротеенштедтишер-фридхоф, Берлин

Библиография

Вторая поездка. 1959 г.

Криста Вольф об Отто Готше. В кн.: Christa Wolf: Stadt der Engel oder The Overcoat of Dr. Freud. Berlin: Suhrkamp 2010, S. 111–112.

Christa Wolf an Wladimir Steshenski, 3. September 1960.

Владимир Стеженский Кристе Вольф, 14 сентября 1960 г.

Christa Wolf Archiv im Archiv der Akademie der Knste, Berlin.

Третья поездка. 1963 г.

Отрывки из дневников Бригитты Райман. В кн.: Brigitte Reimann: Ich bedaure nichts. Tagebcher 1955–1963. Hrsg. von Angela Drescher. Berlin: Aufbau 1997, S. 341–353.

Arkadi Jerussalimski an Christa Wolf, 26. Mai 1965.

Christa Wolf an Frau Jerussalimskaja, 3. Dezember 1965.

Christa Wolf Archiv im Archiv der Akademie der Knste, Berlin.

Четвертая поездка. 1966 г.

Wladimir Steshenski an Christa Wolf, 20. Dezember 1967.

Christa Wolf an Wladimir Steshenski, 15. Juni 1969.

Christa Wolf Archiv im Archiv der Akademie der Knste, Berlin.

Christa Wolf: Das Eigene. Juri Kasakow. Vorwort in: Juri Kasakow: Larifari und andere Erzhlungen. Berlin / DDR: Kultur und Fortschritt 1966, S. 5–11. Auch in: Christa Wolf: Werke 4. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1959–1974. Hrsg. von Sonja Hilzinger. Hamburg: Luchterhand 1999, S. 131–135.

Christa Wolf: Der Sinn einer neuen Sache. Vera Inber. In: Christa Wolf: Lesen und Schreiben. Berlin: Aufbau 1973, S. 60–63. Rundfunkbeitrag fr die Sendereihe des Deutschlandsenders (Berlin / DDR) «Dichtung der neuen Epoche. Schriftsteller der DDR ber sowjetische Literatur» vom 15.11.1967 unter dem Titel «Der Platz an der Sonne». Auch in: Christa Wolf: Werke 4. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1959–1974. Hrsg. von Sonja Hilzinger. Mnchen: Luchterhand 1999, S. 176–179.

Пятая поездка. 1968 г.

Отрывки из дневника Макса Фриша, 17–22 июня 1968 г. Tagebuch 1966–1971. In: Max Frisch: Gesammelte Werke in zeitlicher Folge. Sechster Band. Frankfurt/M: Suhrkamp 1998, S. 141–150.

Christa Wolf: Begegnungen. Max Frisch zum 70. Geburtstag. In: Begegnungen. Eine Festschrift fr Max Frisch zum 70. Geburtstag. Frankfurt/M.: Suhrkamp 1981, S. 219–226. Auch in: Christa Wolf: Werke 8. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1975–1986. Hrsg. von Sonja Hilzinger. Mnchen: Luchterhand 2000, S. 202–209. Русский перевод в кн.: Криста Вольф. От первого лица. М.: Прогресс, 1990.

Christa Wolf an Lew Kopelew, 28. November 1969.

Lew Kopelew an Christa Wolf, 29. August 1973.

Christa Wolf an Lew Kopelew, 15. September 1973.

Lew Kopelew Archiv im Archiv der Forschungsstelle Ost-europa der Universitt Bremen.

Шестая поездка. 1970 г.

Воспоминания Кристы Вольф о Ефиме Эткинде в кн.: Christa Wolf: Stadt der Engel oder The Overcoat of Dr. Freud. Berlin: Suhrkamp 2010, S. 58–60.

«Справка» КГБ по поводу пребывания Кристы Вольф в Комарове 14–24 июня 1970 г. В кн.: Aktensicht Christa Wolf. Zerrspiegel und Dialog. Hrsg. Hermann Vinke. Hamburg: Luchterhand 1993, S. 272–273.

Lew Kopelew: Brief an Gerhard Wolf vom 12. Dezember 1971. In: Die Poesie hat immer recht. Gerhard Wolf — Autor, Herausgeber, Verleger. Ein Almanach zum 70. Geburtstag. Berlin: Gerhard Wolf Janus Press 1998, S. 66–69.

Седьмая поездка. 1973 г.

Отрывки из: Christa Wolf: Fragen an Konstantin Simonow. In: Neue Deutsche Literatur Heft 12, 1973, 211. Jg. 21. Интервью по поручению журнала «Нойе дойче литератур» было предназначено для тематического номера «Literarische Werkstatt UdSSR — DDR». Встреча состоялась 21.07.1973 г. на даче Константина Симонова, в качестве переводчика участвовала Лидия Герасимова, интервью было записано на пленку, слегка отредактировано и позднее переведено на немецкий Эвой Даннеман (Eva Dannemann). По-русски опубликовано в журнале «Литературное обозрение», № 2/1974. Немецкий текст опубликован также в: Christa Wolf: Werke 4. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1959–1974. Mnchen: Luchterhand 1999, S. 380–400 и в кн.: Konstantin Simonow: Erfahrungen mit Literatur. Betrachtungen, Gesprche, Erinnerungen. Hrsg. von Nyota Thun. Berlin: Volk und Welt 1984, S. 91–107.

Christa Wolf: Donnerstag, 27. September 1973. Treffen mit Juri Trifonow in Berlin. In: Christa Wolf: Ein Tag im Jahr 1960–2000. Mnchen: Luchterhand 2003, S. 178–181. Auch in: Christa Wolf: Ein Tag im Jahr 1960–2000. Frankfurt/M: Suhrkamp 2008, S. 191–195.

Отрывки из статьи Льва Копелева «Образы правды» («Wahrheitsmuster»). In: Lew Kopelew: Der Wind weht, wo er will. Gedanken ber Dichter. Hamburg: Hoffmann und Campe 1988, S. 330–343.

Девятая поездка. 1987 г.

Отрывки из беседы переводчиков Нины Федоровой и Альберта Карельского с Евгенией (Женей) Кацевой (Москва, июнь 1988 г.): Filmaufnahme von Christian Lehmann und Karlheinz Mund, DEFA-Dokumentarfilm, Filmmuseum Potsdam Archiv, transkribiert von Gerhard Wolf.

Десятая поездка. 1989 г.

Прощание Кристы Вольф с Москвой. В кн.: Christa Wolf: Stadt der Engel oder The Overcoat of Dr. Freud. Berlin: Suhrkamp 2010, S. 72–73.

In memoriam

Von dem multiplen Wesen in uns. Briefwechsel mit Efim Etkind. Brief von Efim Etkind an Christa Wolf vom 23. April 1992 sowie Brief von Christa Wolf an Efim Etkind vom 23. Mai 1992. In: Auf dem Weg nach Tabou. Texte 1990–1994. Kln: Kiepenheuer und Witsch 1994, S. 194–201. Auch in Christa Wolf: Werke 12. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1987–2000. Hrsg. von Sonja Hilzinger. Mnchen: Luchterhand 2001, S. 430–436.

Efim Etkind: Der Kern des Kerns oder «Lob des Gedchtnisses». In: Ein Text fr C.W. Hrsg. von Gerhard Wolf. Berlin: Gerhard Wolf Janus Press 1994, S. 169–171.

Efim Etkind: Brief an Gerhard Wolf vom 1. Mai 1998, sowie Efim Etkind: Die Freiheit. In: Die Poesie hat immer recht. Gerhard Wolf — Autor, Herausgeber, Verleger. Ein Almanach zum 70. Geburtstag. Berlin: Gerhard Wolf Janus Press 1998, S. 169–171.

Lew Kopelew: Dichterin unter geteiltem Himmel. In: Lew Kopelw: Laudationes. Gttingen: Steidl 1993, S. 163–170.

Christa Wolf: Mit dem absoluten Sinn fr Toleranz. Totenrede fr Lew Kopelew (Juni 1997). In: Christa Wolf: Werke. Bd. 12. Essays / Gesprche / Reden / Briefe 1987–2000. Hrsg. von Sonja Hilzinger. Mnchen: Luchterhand 2001, S. 607–610.

Эпиграфы в начале книги

Борис Пастернак. Свидание. Из романа «Доктор Живаго».

Анна Ахматова. Наяву. Стихотворение датировано 13 июня 1946 г. Из: Шиповник цветет. Сожженная тетрадь.

Анна Ахматова. Во сне. Стихотворение датировано 15 февраля 1946 г. Из: Шиповник цветет. Сожженная тетрадь.

Источники иллюстраций

bpk-is, Berlin (Foto: Herbert Hensky)

Christa Wolf Archiv / Akademie der Knste, Berlin.

Lothar Grnewald, © Antje Leetz, Berlin.

Karl-Heinz Korn, Kln.

Berndt-Michael Maurer, Kln-Dellbrck.

Inge Morath © Inge Morath Foundation / Magnum Photos / Agentur Focus, Hamburg.

Karlheinz Mund, Berlin.

Isolde Ohlbaum, Mnchen.

Все остальные иллюстрации из частного архива Герхарда Вольфа.

Указатель имен

Абуладзе Тенгиз Евгеньевич (1924–1994) — грузинский кинорежиссер, народный артист СССР; снял широко известные фильмы «Мольба» (1968), «Древо желания» (1977), «Покаяние» (1987).

Авдюшко Виктор Антонович (1925–1975) — народный артист РСФСР, сыграл в кино свыше 60 ролей.

Адмони Владимир Григорьевич (1909–1993) — русский лингвист, литературовед, переводчик и поэт.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Решение судьи Никоновой оставило Веру с двумя малолетними детьми и матерью без крова. Теперь судья р...
Краткие грамматики языков (иврит, белорусский, украинский, нидерландский, шведский) предназначены дл...
В благополучной, упорядоченной жизни Киры неожиданно начинают происходить загадочные события. Привыч...
Многие из нас чувствуют себя скованно и неловко, когда речь идет о сексе. В этой книге Ошо приглашае...
Дина считала Артема своим Пигмалионом, ведь благодаря ему она стала известной телеведущей. Но они с ...
В книгу включены две повести-сказки Э.Успенского: «Дядя Федор, пес и кот» и «Зима в Простоквашино».К...