Вызовите акушерку Уорф Дженнифер
– Ребёнок, – тихо сказала она, – и Нелли. Мне нравилась Нелли, – продолжила Мэри. – Она была единственной, кто всегда был добр ко всем остальным девушкам. Она ни с кем не ссорилась и никогда не злилась. Нелли приехала из детского дома в Глазго, она не знала ни отца, ни матери, ни были ли у неё братья и сёстры. Она всегда была одна, я думаю, потому что глубоко внутри всегда искала кого-то, кто принадлежал бы лишь ей. Она была на два года старше меня.
Потом Мэри открыла мне страшную правду:
– Глория узнала, что Нелли ждёт ребёнка. Девушкам в кафе и раньше случалось забеременеть, но меня это не касалось, потому что я не дружила с ними. Глория договорилась, и к нам пришла женщина. Не знаю, кто она, но девочки сказали, что она всегда делает это. Было утро, я спала после очередной бессонной ночи. Я услышала ужасные крики и сразу поняла, что это Нелли. Сбежав вниз, я нашла её в маленькой комнате. Она лежала на кровати и кричала, а Глория и две другие девушки держали её ноги широко разведёнными, пока та женщина вставляла в неё что-то похожее на острые стальные спицы. Я кинулась к Нелли, и обняла её, и сказала, чтобы они прекратили, но они, разумеется, не послушали меня. Я не могла остановить Неллины страдания, так что я просто покрепче её обняла.
Я попросила Мэри рассказать мне побольше о Нелли.
– Это было ужасно. Женщина всё тыкала и выскабливала. Потом вдруг всё стало в крови. Кровать, пол, сама женщина. Она сказала: «Вот и всё. Пусть полежит пару дней в кровати. Она будет в порядке». Они всё почистили и выбросили в разбомбленный дом, а я осталась с Нелли. Она была мертвенно бледной и по-прежнему испытывала боль. Я не знала, что делать, так что просто осталась с ней, дала воды и попыталась устроить поудобней. Глория заглядывала время от времени и велела мне сидеть с Нелли и не ходить в ту ночь на улицу.
Мэри заплакала.
– Иногда она меня узнавала, а иногда нет. Она была ужасно горячей: кожа буквально горела. Я обтирала её холодной водой, но это не помогало. И всё это время из неё текла кровь, пока матрас не пропитался насквозь. Я просидела с нею весь день и всю ночь, но боль всё не отступала. Ранним утром она умерла у меня на руках.
Мэри помолчала, а потом с горечью добавила:
– Я не знаю, что они сделали с её телом. Никаких похорон не было, и полиция не приезжала. Думаю, они просто от неё избавились, никому не сказав.
Я задумалась: возможно ли спрятать тело? Если у девушки нет ни родственников, ни друзей, кто спохватится, если она исчезнет? Её знали другие девушки из кафе, но, похоже, так боялись Дядю, что никому бы не рассказали. Если бы Глорию или подпольную акушерку поймали, их бы обвинили в убийстве или, по крайней мере, в причинении смерти по неосторожности, так что они соткали вокруг себя защитную паутину. Я не сомневалась, что так пропадали многие проститутки, и никто не искал их, потому что обычно они были бездомными, никому не нужными девочками.
Пару месяцев спустя Мэри поняла, что тоже беременна, но страх заставил её это скрыть. Она продолжала выходить на панель, хотя большую часть времени чувствовала недомогание. Мэри призналась, что хотела сбежать, но слишком боялась, потому и не пробовала.
Ребёнок для неё ничего не значил, пока она не почувствовала, как он шевелится, – тогда-то девушку и охватил прилив материнской любви.
Спустя какое-то время она переодевалась на чердаке, и тут одна из девушек закричала:
– Гляньте-ка на Мэри. Да у ей булочка в духовке!
Так все узнали.
Мэри была в ужасе и понимала, что должна уйти. Она сказала:
– Я не возражала, если бы они убили меня. Но они хотели убить моего ребёнка.
В тот вечер она вернулась с клиентом, а когда поднималась наверх, обнаружила, что дверь в золотую с серебром комнату открыта. Велев мужчине раздеваться в клетушке, Мэри юркнула в комнату, где на столе лежала целая куча денег. Она схватила пять фунтов и была такова.
Бегство
Мэри бежала, спасая свою жизнь и жизнь своего ребёнка. Она понятия не имела, куда податься, поэтому просто бежала, гонимая страхом. Стояла ночь, и воспалённое воображение рисовало сцены преследования на каждом шагу. В основном она держалась неосвещённых переулков, потому что боялась, что при свете огней больших улиц её непременно узнают.
– Я сворачивала то за один угол, то за другой, пряталась в подворотнях, потом возвращалась обратно и бежала по другой тёмной улице, всегда избегая огней больших дорог. Я бежала почти всю ночь.
На самом деле Мэри, должно быть, бегала кругами, потому что описывала реку, доки, лодки, церковь, на ступеньках которой отдыхала, что очень напоминало знаменитую Сент-Мэриле-Боу. Она ушла не слишком далеко. После того как Мэри поспала на паперти, её ночные страхи рассеялись; тогда он решила сесть на автобус и уехать далеко-далеко, где её никто не стал бы искать. И, только забравшись в автобус и увидев кондуктора, отрывавшего билетики за один или два пенса, Мэри поняла, как намучается со своими пятью фунтами. Возможно, она не смогла бы ими расплатиться. Тогда Мэри выпрыгнула из автобуса, успевшего уже тронуться, и угодила в канаву. Несколько человек поспешили помочь ей, но она была так напугана, что только отмахнулась и убежала, закрыв лицо руками.
Девушка провела весь день, прячась. Это казалось совершенно неразумным. Я спросила её:
– Почему ты не обратилась в полицию, чтобы тебя защитили?
Ответ оказался интересным:
– Не могла. Я же украла. Они бы арестовали меня или привели обратно в кафе и заставили бы отдать деньги Дяде.
Её страх перед Дядей был почти осязаемым, так что она весь день пробродила, прячась от людей. Она, должно быть, снова направилась на юг, от Боу к реке, и на Ист-Индия-Док-роуд ей наконец-то пришло в голову попросить кого-нибудь – а именно леди, которая не выглядела имеющей отношение к проституции, – разменять пятифунтовую банкноту. Так и получилось, что, когда тем вечером я вышла из автобуса, Мэри обратилась ко мне, и я взяла её в Ноннатус-Хаус, где она впервые с тех пор, как покинула хижину в Мейо, получила нормальную еду и ночлег в безопасности и тепле.
Сестра Джулианна позаботилась, чтобы Мэри отправилась в церковный дом на Уэллклоуз-сквер. Этот дом как убежище для проституток создал, собрав добровольцев, отец Джо Уильямсон.
Отец Джо был святым. Святые бывают разных форм и размеров – и необязательно носят нимбы. Отец Джо родился и вырос в трущобах Поплара в 1890-х. Каким-то образом пережил холод, голод, отсутствие какой-либо заботы и четыре года на фронте во время Первой мировой войны. Он рос грубым, задиристым истэндским уличным пацаном, неотёсанным и горластым, но ещё в детстве ему было видение, что Бог призывает его стать священником. Он преодолел отсутствие должного образования, махровый акцент кокни, который никто не понимал, неумение выразить себя и классовые предрассудки и был рукоположен в 1920-х. Много лет спустя, послужив приходским священником в Норфолке, он вернулся в Ист-Энд, в приход Святого Павла в Степни, в самое сердце района красных фонарей. Увидев своими глазами, какую ужасающую жизнь вели эти девушки, он посвятил остаток жизни помощи проституткам, которые хотели спастись. Уэлл-клоузский фонд существует и по сей день, по-прежнему занимаясь тем же делом.
В церковном доме Мэри смогла принять ванну, получила тёплую одежду и хорошую еду. Она жила с шестью другими девушками, которые с разной степенью успеха пытались избавиться от пагубной привычки заниматься проституцией. Мэри была слишком напугана, чтобы выходить на улицу, но постепенно страх, что её найдут и убьют, поутих, краска вернулась на бледные щёки, и её ирландские глаза засверкали.
За этот период спокойствия я навестила её несколько раз, потому что, кажется, ей этого очень хотелось, а мне хотелось узнать больше о проститутках. Именно во время этих визитов я и выведала шокирующие подробности её лондонской жизни.
Думаю, в этот краткий период Мэри была относительно счастлива, но вечно так продолжаться не могло. Прежде всего, беременность развивалась, и, хотя она могла получить дородовой уход в церковном доме, позаботиться о матери с ребёнком там не могли. Но главное, церковный дом располагался в опасной близости от Кейбл-стрит и «Полнолунного кафе». Пока Мэри не выходила из дома, ей ничто не угрожало, но в какой-то момент она могла захотеть высунуться наружу – церковный дом не был тюрьмой. В таком случае, предполагал отец Джо, шанс, что её узнают, был вполне реальным, и её страхи быть похищенной или убитой отнюдь не были выдумкой.
На восьмом месяце беременности её, всё ещё лишь пятнадцатилетнюю, перевели в дом матери и ребёнка, находящийся в ведении римско-католической церкви. Он находился в Кенте, и я съездила туда примерно за две недели до рождения ребёнка. Мэри переполняли волнение и счастье. Она наслаждалась компанией и дружбой других женщин и девушек, которые не были проститутками, но вышли из беднейших и уязвимейших слоёв общества. У многих из них были дети, и Мэри могла дать волю своим инстинктам в нежнейшем и счастливейшем из всех женских занятий. Монахини проводили занятия по уходу за ребёнком, и она с удовольствием купала и одевала кукол и слушала лекции о коликах, опрелостях, грудном вскармливании, считая дни до появления своего ребёнка на свет.
Персонал церковного дома получил открытку, сообщавшую о рождении девочки, названной Кэтлин, в то же утро, что и я. Я догадалась, что, должно быть, их написала одна из монахинь, ведь я знала, что Мэри умела немного читать, но едва ли могла писать. Впрочем, внизу стояло её имя, написанное печатными буквами, с рядком крестиков, обозначавших поцелуи. Я была глубоко тронута этими беспорядочными крестиками, коих насчитала около двадцати пяти, и размышляла, кому ещё она сообщила радостную весть с таким количеством поцелуев. Матери? Братьям и сёстрам? Знала ли она, где находилась её пьяница-мать или её сёстры в сиротском приюте в Дублине? Если открытка была отправлена по старому адресу, дошла ли она, или семья снова переехала? Знает ли кто-нибудь ещё? Есть ли кому-нибудь до этого дело? Слёзы наворачивались на глаза, когда я смотрела на ряд крестиков, на эти поцелуи, сыплющиеся с такой щедрой любовью на кого-то, кого она всего лишь подцепила на автобусной остановке.
Несколько дней спустя, в свой выходной, я отправилась в Кент навестить Мэри, чувствуя, что кто-то должен порадоваться вместе с нею этому замечательному событию. По пути я размышляла, как оно может на неё повлиять. В большинстве женщин материнство пробуждает всё самое лучшее, и самые ветреные, легкомысленные девочки часто превращаются в ответственных, надёжных мам, стоит только ребёнку родиться. Я не имела ни малейшего сомнения, что Мэри была милой и нежной девушкой, правда чересчур доверчивой. Думаю, в первую очередь, именно мягкая доверчивая натура в сочетании с нищетой и физическими тяготами привели её к проституции. Она, безусловно, ненавидела это и практически была рабыней. Теперь она освободилась.
Поезд уже катился по сельской местности, и я ощутила тихую волну удовлетворения и удовольствия. О том, как она будет обеспечивать себя и ребёнка, я тогда не задумывалась.
Я нашла Мэри сияющей от счастья. От неё исходило мягкое свечение первых дней материнства, и, казалось, оно окутало меня своим теплом, когда я вошла. Два месяца отдыха, хорошего питания и дородового ухода сотворили с ней чудеса. Исчез бледный, затравленный вид, прекратилось нервное движение рук, но, прежде всего, из глаз её пропал страх. Мэри совершенно не осознавала своей красоты, что делало её ещё привлекательней. А ребёнок? Конечно, каждый ребёнок самый-самый красивый в мире, но эта малышка превзошла всех остальных, даже не стараясь! Кэтлин было десять дней отроду, и Мэри рассказала мне всё о её совершенстве: как хорошо она спала, как хорошо кушала, как булькала, смеялась и брыкалась. Мэри радостно болтала, всецело поглощённая своей страстной любовью. Уходя, я думала, что это лучшее, что могло с нею произойти, и что у Мэри начинается новая жизнь.
Две недели спустя пришла открытка:
СИСТРА ДЖЕНИ
НОНАТУН-ХОС
ПОПЛЕР ЛАНДАН
Надо отдать должное нашей почтовой службе, что такое вообще доставили: на открытке не было марки, только адрес. На задней стороне оказалось нацарапано:
РЕБЁНОК ПРОАЛ. ПРИЖАЙТЕ К МИНЕ. МЭРИ ХХХХХХ
Забеспокоившись, я показала карточку сестре Джулианне.
– «ПРОАЛ» означает «пропал»? Если да, то куда? Ведь это не может значить, что ребёнок умер? – спросила я.
Сестра повертела открытку в руках, прежде чем ответить:
– Нет, думаю, если бы ребёнок умер, она бы написала «УМИР». Вам лучше отправиться к ней в свой выходной, – очевидно, это то, чего она хочет.
Поездка до Кента показалась утомительней, чем в предыдущий раз. Никаких счастливых мыслей, помогающих скоротать время, не возникало. Я была озадачена, и неприятное предчувствие беды не отступало.
Дом матери и ребёнка выглядел, как и прежде: приятные открытые площадки вокруг, сад, усеянный детскими колясками, улыбающиеся молодые женщины, монахини, идущие по своим делам.
Когда я вошла, меня проводили в гостиную. Увидев Мэри, я была ошеломлена. Она выглядела жутко: опухшее, красное, в пятнах лицо, огромные круги под глазами. Она невидяще на меня посмотрела. Её волосы были всклокочены, одежда – порвана. Я стояла в дверях, глядя на неё, но Мэри меня не видела; она вдруг вскочила, бросилась к окну и, беспрерывно стеная, заколотила по стеклу кулаками. Потом кинулась в противоположную сторону комнаты и забилась лбом о стену. Я не верила своим глазам.
Поспешив к ней, я довольно громко окликнула её по имени. Пришлось повторить несколько раз. Девушка повернулась и, наконец узнав меня, заплакала.
Она вцепилась в меня и пыталась говорить, но слова не шли.
Я отвела её к дивану и усадила.
– Что такое? – спросила я. – Что случилось?
– Они забрали моего ребёнка.
– Куда?
– Не знаю. Они мне не скажут.
– Когда?
– Не знаю. Но она пропала. Утром её уже здесь не было.
Я не представляла, что сказать. Да и что скажешь, узнав такую страшную новость? Мы смотрели друг на друга в немом ужасе, и вдруг она содрогнулась от боли, казалось, заполнившей всё её тело. Всплеснув руками, она рухнула на подушки. Я сразу поняла, в чём тут дело. Мэри кормила грудью, и теперь, когда молоко не выходило, она чудовищно налилась. Наклонившись, я распахнула её блузку. Груди оказались огромными, твёрдыми, как камень, левая была ярко-красной и горячей на ощупь. «Может начаться абсцесс молочной железы, – подумала я. – Да, наверное, уже начался».
Она застонала:
– Больно, – и стиснула зубы, чтобы удержаться от крика.
Меня охватило смятение. Что же всё-таки произошло? Не верилось, что у Мэри забрали ребёнка.
Когда самый сильный приступ боли прошёл, я сказала:
– Я пойду к матери-настоятельнице.
Она вцепилась мне в руку:
– Да, я знала, что вы поможете мне вернуть ребёнка!
Мэри улыбнулась, но одновременно её глаза наполнились слезами, и, жалобно всхлипывая, она уткнулась лицом в подушку.
Оставив Мэри, я узнала, как пройти к кабинету матери-настоятельницы. Комната оказалась пустой и бедно обставленной: стол, два деревянных стула, шкаф. Стены были выкрашены белым, и на их ровной поверхности выделялось лишь простое распятие. Мать-настоятельница, очень красивая женщина средних лет, была в чёрном одеянии с белым покрывалом. Её лицо казалось открытым и безмятежным. Я тут же почувствовала, что смогу с нею поговорить.
– Где ребёнок Мэри? – требовательно спросила я.
Прежде чем ответить, мать-настоятельница окинула меня пристальным взглядом.
– Ребёнка передали на усыновление.
– Без согласия матери?
– Согласие не требуется. Матери всего четырнадцать.
– Пятнадцать, – поправила я.
– Четырнадцать или пятнадцать – это ничего не меняет. Юридически она ещё ребёнок, и согласие не является ни действительным, ни недействительным.
– Но как же вы посмели забрать ребёнка без её ведома? Это убивает её.
Мать-настоятельница вздохнула. Она сидела совершенно прямо, не опираясь на спинку стула, сложив руки под наплечником. Она казалась не подвластной времени, старению, жалости. Только крест на груди двигался в ритме дыхания. Она сказала ровным голосом:
– Ребёнка взяли в хорошую католическую семью, в которой уже растёт один. Из-за болезни мать больше не может иметь детей. Ребёнок Мэри получит хорошее воспитание и образование. Девочка получит все преимущества хорошего христианского дома.
– Да пропади он пропадом, этот хороший христианский дом! – воскликнула я со всё возрастающей злостью. – Ничто не заменит материнскую любовь, а Мэри любит своего ребёнка. Она умрёт или сойдёт с ума от горя.
Мгновение мать-настоятельница сидела, тихо глядя на ветку дерева, качавшуюся за окном. Затем медленно повернула голову и посмотрела мне прямо в глаза. Это намеренно неторопливое движение её головы, сначала к окну, а потом обратно ко мне, помогло усмирить мою ярость. Её лицо погрустнело. «Может, она и не такая безжалостная», – подумала я.
– Мы сделали всё возможное, чтобы найти семью Мэри. Три месяца провели в поисках записей в приходских книгах и гражданских регистрах в Ирландии, но безуспешно. Мэрина мать – алкоголичка, и её невозможно найти. У Мэри нет ни дядей, ни тётей. Отец умер. Младшие братья и сёстры под опекой. Если бы мы смогли отыскать какого-либо родственника или опекуна, который бы забрал Мэри и её ребёнка и взял бы на себя ответственность за них, она бы, несомненно, смогла его оставить. Однако мы никого не нашли. И в интересах ребёнка было принято решение об усыновлении.
– Но это убьёт Мэри, – повторила я.
Мать-настоятельница не ответила, но сказала:
– Как пятнадцатилетняя неграмотная девочка, не имеющая ни жилища, ни профессии, кроме проституции, может вырастить и воспитать ребёнка?
Настала моя очередь не ответить на вопрос.
– Она оставила проституцию, – только и сказала я.
Мать-настоятельница снова вздохнула и надолго замолчала, прежде чем ответить:
– Вы молоды, моя дорогая, и полны праведного гнева, угодного нашему Господу. Но вы должны понимать: проститутки очень, очень редко оставляют свой промысел. Слишком уж простой способ заработать. Девушка испытывает нужду, а соблазн – на каждом шагу. К чему надрываться весь день на фабрике за пять шиллингов, когда можно заработать десять или даже пятнадцать за полчаса? По нашему опыту, немного найдётся на свете вещей более разрушительных для подрастающего ребёнка, чем видеть, как мать работает на улице.
– Но вы не можете осуждать её за то, чего она ещё не сделала.
– Нет, мы не осуждаем и не обвиняем. Церковь прощает. В любом случае, совершенно очевидно, что Мэри была скорее жертвой грехов других, чем грешила сама. Но наша главная забота – защитить и воспитать ребёнка. Мэри некуда идти, когда она покинет этот дом. Кто её примет? Мы попытались найти ей постоянную работу, но кто же возьмёт на работу девочку с ребёнком?
Я молчала. Логика матери-настоятельницы была неопровержима. И я в который раз повторила:
– Но это убьёт её. Она уже кажется полубезумной.
Мать-настоятельница сидела неподвижно, за окном трепетали листья. Она не говорила с полминуты. Потом произнесла:
– Мы рождаемся для страданий, страхов и смерти. У моей матери было пятнадцать детей. Выжило только четверо. Одиннадцать раз моя мать страдала от мучений, через которые проходит сейчас Мэри. Миллионы женщин на протяжении всей истории хоронили большинство детей, которых родили, и неоднократно терпели горечь тяжёлой утраты. Они пережили это – и Мэри переживёт. Они рожали других детей – и Мэри, надеюсь, родит.
Я не могла ничего сказать. Возможно, мне следовало возмущаться и негодовать, что они так самоуверенно и бесцеремонно приняли решение за Мэри; я могла бы съехидничать насчет богатства римско-католической церкви и поинтересоваться, почему же они не способны содержать Мэри и её ребёнка первые несколько лет. Я могла бы, возможно, должна была сказать много всего, но молчала, зная статистику детской смертности, видя глубокое понимание в словах матери-настоятельницы и грусть в её глазах.
И я просто сказала:
– Мэри хотя бы узнает, кто удочерил её ребёнка?
Мать-настоятельница покачала головой:
– Нет. Даже я не знаю настоящего имени. Ни одной из сестёр не говорили. Усыновление полностью анонимно, но вы можете заверить Мэри, что ребёнок попал в хорошую католическую семью и будет жить в хорошем доме.
Больше говорить было не о чем, и мать-настоятельница поднялась, показывая, что беседа окончена. Она высунула правую руку из-под наплечника и протянула мне. Длинные, тонкие, чувствительные пальцы. Не часто увидишь такую красивую руку, и когда я взяла её, пожатие оказалось решительным и тёплым. Наши глаза встретились, и в них читалась грусть и, думаю, взаимное уважение.
Я вернулась в гостиную. Когда я вошла, Мэри вскочила с дивана, её лицо светилось надеждой. Но, в одно мгновение прочитав выражение моего лица, она с криком отчаяния снова упала на диван, зарывшись головой в подушки. Я села подле неё, пытаясь утешить, но это было невозможно. Я сказала, что ребёнок попал в хороший дом и там за ним будут хорошо ухаживать. Попыталась объяснить, что у неё бы не получилось работать и одновременно растить ребёнка. Не думаю, что она слышала или понимала, что я говорю. Её лицо оставалось спрятанным в подушках. Я сказала, что мне пора уезжать, но она вообще ничего не ответила. Попыталась погладить её по волосам, но она сердито отпихнула мою руку. Я выскользнула из комнаты, тихонько притворив за собой дверь, слишком опечаленная, даже чтобы проститься.
Больше мы не виделись. Я написала ей, но ответа не получила. Месяц спустя написала матери-настоятельнице, и она сообщила, что Мэри устроилась на постоянную работу санитаркой в больнице в Бирмингеме. Я написала ей туда, но снова не получила ответа.
Случай сводит людей и разводит. Держаться друг друга всю жизнь не получается. В любом случае, была ли между мной и Мэри настоящая дружба? Вероятно, нет. С её стороны – зависимость, с моей – жалость и, стыдно признаться, любопытство. Мне было интересно узнать больше о тайном мире проституции, а это слабая основа для слияния умов или настоящей привязанности. Так что я позволила нашей связи распасться.
Несколько лет спустя – к тому времени я уже была очень счастлива замужем и воспитывала двоих детей – на передовицах всех газет появились заголовки о похищении ребёнка из коляски в пригороде Манчестера. Отчаявшиеся плачущие родители выступили по телевидению, умоляя вернуть ребёнка. Полиция объявила общенациональный розыск, со всех уголков страны поступали сообщения о предполагаемом похитителе, но все они оказались ложными. Двенадцать дней спустя внимание к происшествию поутихло.
На четырнадцатый день я прочитала, что в Ливерпуле при попытке сесть на корабль до Ирландии была арестована женщина. С ней был шестинедельный ребёнок, и её задержали для допроса. Несколько дней спустя появилась большая статья, сообщающая, что женщину допросили и обвинили в похищении того самого ребёнка, произошедшем две недели назад. На фотографии была Мэри.
В ожидании суда её пять месяцев держали под стражей. Всё это время я гадала, должна ли навестить её, но так и не навестила. Отчасти я сомневалась из-за того, что не могла придумать, о чём нам вообще говорить, а кроме того, с двумя детьми младше трёх лет, домом, за которым нужно было следить, и ночными дежурствами по совместительству перспектива поездки в Ливерпуль и обратно – чего ради? – откровенно пугала.
Я следила за судебным процессом в газетах. Потеря собственного ребёнка была признана смягчающим обстоятельством. Адвокат Мэри подчеркивал, что о ребёнке хорошо заботились и ничем ему не навредили. Но обвинение давило на страдания родителей и бродяжническую неспокойную жизнь, которую всегда вела Мэри. Во внимание были приняты двадцать шесть случаев попрошайничества и мелкого воровства.
Присяжные признали Мэри виновной, но заслуживающей снисхождения. Тем не менее судья приговорил её к трем годам тюрьмы с рекомендацией провести курс психиатрического лечения в период содержания под стражей Её величества.
Мэри отправилась отбывать наказание в Манчестерскую женскую тюрьму в возрасте двадцати одного года.
Сестра Евангелина
Из-за перелома плеча я не смогла сдать последний экзамен по акушерству, так что пришлось ждать ещё несколько месяцев до следующей сессии. Тогда сестра Джулианна предложила мне присоединиться к общеврачебной участковой практике – поднабраться опыта. Благодаря этому мне посчастливилось поработать со стариками, родившимися в девятнадцатом веке.
Участковой практикой медсестёр заведовала сестра Евангелина. Желая заняться медсестринским делом, я, однако, нисколько не хотела работать с сестрой Евангелиной, которую считала неуклюжей и лишённой чувства юмора. Кроме того, она дала мне понять, ненавязчиво, но ясно, что недолюбливает меня. Она постоянно придиралась: то я грохнула дверью, то не закрыла окно, то была неопрятна, то мечтательна («вечно в облаках», как она это называла), то шумна, то забывчива, то пела в приемном покое – список можно продолжать до бесконечности. По её мнению, я всё делала не так. Когда сестра Джулианна сообщила сестре Евангелине, что я буду с нею работать, она угрюмо уставилась на меня, а потом, сказав: «Хм!», развернулась и потопала прочь. И больше ни слова!
Мы проработали вместе несколько месяцев, и, хотя и не стали близки, я, конечно, начала лучше её понимать и осознала, что все монахини, в силу самого факта своей деятельности, – исключительные люди. Ни одна обыкновенная женщина не сможет жить такой жизнью. В монахинях непременно есть нечто – и многое, – отличающее их от других.
Сестра Евангелина выглядела лет на сорок пять – невообразимый возраст, когда тебе самой двадцать три. Но монахини всегда кажутся намного моложе, чем есть на самом деле, и в действительности она работала медсестрой ещё в Первую мировую войну, так что в то время, которое я описываю, ей было уже за шестьдесят.
Всё не заладилось с самого первого утра. Бойлер в женской консультации заглох, и инструменты сестры Евангелины остались не простерилизованными. Она громко и сердито крикнула, чтобы Фред пришёл и всё починил, пройдясь по «этому бесполезному человеку», пока он, немелодично насвистывая, спускался к ней со своими совками, граблями и кочергами. Мне было велено «ступать на кухню и прокипятить инструменты на газовой плите, пока я рассортирую перевязочный материал, да поживей там». По пути к двери из переполненного лотка выпал шприц и вдребезги разбился о каменный пол. Она отчитала меня за невнимательность и неуклюжесть и всё остальное, с чем ей придётся мириться в эти дни. Когда она дошла до «ветреных юных особ», я убежала, оставив за собой разбитое стекло. На кухне обнаружилась миссис Би с полудюжиной весело кипящих на плите кастрюль, так что нельзя сказать, чтобы меня приняли с распростёртыми объятиями. Как следствие, на кипячение всех инструментов ушло немало времени, и я услышала окрик сестры Евангелины ещё до того, как покинула кухню. Она забрала у меня инструменты, чтобы упаковать в сумки, бормоча, что я, как обычно, «копаюсь и витаю в облаках и не понимаю, что у нас двадцать три инъекции инсулина, четыре перевязки, две язвы на ногах, три послеоперационных грыжи, а также две катетеризации, два мытья лежачих больных и три клизмы – и это только до ланча».
В то утро мы вышли последними. Велосипедная стоянка оказалась почти пустой. Любимый велосипед сестры Евангелины ненароком укатил кто-то другой. Нос её раскраснелся, глаза выпучились, и она пробормотала, что ей «этот не нравится, а тот старый „Триумф“ слишком мал, а „Солнечный луч“ – слишком высок», и потому придётся, видимо, довольствоваться «Рейли», но не тем, который она любила.
Проявив уважение, я выкатила ей «Рейли», закрепила сзади чёрную сумку и наблюдала, как колёса прогнулись, когда её огромное тяжёлое тело взгромоздилось на велосипед. Думаю, именно тогда я поняла, что ей далеко не сорок. Со своей квадратной, объемистой фигурой сестра не могла похвастаться ловкостью, и ей удавалось крутить педали только благодаря решительности и силе воли.
Когда мы выбрались на дорогу, настроение сестры Евангелины, кажется, улучшилось, и она обернулась ко мне с чем-то вроде улыбки. Множество голосов выкрикивали на улицах: «Доброе утро, сестра Иви». Она ярко улыбалась – никогда прежде я не видела на её лице такой улыбки – и весело кричала в ответ. А один раз даже попробовала помахать, но велосипед опасно завихлял, и она оставила попытки. Я начала понимать, что она знаменита и любима в этом районе.
В домах сестра Евангелина вела себя грубовато и резко и, как мне тогда казалось, совсем не вежливо, однако все воспринимали это положительно, ничуть не обижаясь.
– Ну, мистер Томас, анализ-то у вас имеется? Не тяните кота за хвост, мне нужно быстренько всё проверить – не торчать же у вас весь день. Так, сидите смирно – сейчас уколю. Смирно, я сказала. Всё, я пошла. Начнёте уминать сласти – помрёте. Не то чтобы меня это волновало, да и жене вашей какое облегчение, но вот ваш пёс будет скучать.
Я была поражена. В учебниках по медсестринскому делу не было и намёка на то, что с больными можно так разговаривать. Но старик с женой залились смехом, и он сказал:
– Ежели отбуду первым, придержу вам там тёпленькое местечко, а, сестра Иви? Пожаримся с вами на одном вертеле.
Я думала, сестра Евангелина разозлится на такое нахальство, но она потопала вниз в хорошем настроении, крикнув: «С дороги, мальчуган» подвернувшемуся в коридоре ребёнку.
Всё утро она пребывала в хорошем настроении и грубовато подшучивала над больными. Я перестала поражаться, потому что поняла: пациентам это нравится. Она обращалась с ними без тени сентиментальности и снисходительности. Старейшие доклендцы привыкли к «благодетелям» из среднего класса, благосклонно снисходящим до «второсортных». Таких кокни презирали, использовали, чтобы получить, что могли, а потом за глаза высмеивали. Однако в сестре Евангелине напрочь отсутствовала покровительственная манерность и благосклонность. На это она была просто неспособна. Воображение не было её сильной стороной, и она не могла ничего подстроить или придумать. Она была непоколебимо честна и реагировала на каждого человека и каждую ситуацию без лукавства и наигранности.
Шли месяцы, и я начала понимать, почему сестра Евангелина так популярна. Она была одной из них. Она не была кокни, но родилась в очень бедной рабочей семье из Рединга. Она никогда не говорила мне об этом (она вообще почти никогда со мной не говорила), но я догадалась по фразам, оброненными в разговорах с пациентами. Например: «Ох уж эти молоденькие домохозяйки, не понимают своего счастья! Что, уборная в каждой квартире? Помнишь старые нужники, газетку на толчке и очередь на морозе, когда уже распирает, а, папаша?»
Обычно подобное сопровождалось смехом и грубым туалетным юмором, а заканчивалось старой хохмой о парне, что провалился в выгребную яму, а вылез с золотыми часами. Туалетный юмор не считался вульгарным или бестактным среди рабочего класса первой половины прошлого века, потому что естественные отправления организма были у всех на виду. Уединиться не было возможности. Десяток, а то и больше семей пользовались одним туалетом с дверью, закрывавшей только среднюю часть проёма – верх и низ отсутствовали. Так что все знали, кто сидел внутри, все всё слышали и, главное, нюхали. Высказывание «Вот вонючка» не было нравственной характеристикой, а простой констатацией факта.
Сестра Евангелина понимала этот грубоватый юмор и отвечала тем же. Перед клизмой она сообщала:
– А теперь, папаша, воткнём-ка петарду тебе в зад – встряхнём нутро немного. Держи горшок наготове, мамаша, и прищепки – зажать носы.
А потом вместе со всеми ухахатывалась над тем, что он недели две не «ходил» и какашка, должно быть, выросла до размеров слоновьей. И никто ни капли не смущался, особенно сам пациент.
О нет, сестру Евангелину никак нельзя было назвать лишенной чувства юмора. Единственная беда заключалась в том, что остальные в Ноннатус-Хаусе шутили по-другому. Там её со всех сторон обступали ценности среднего класса, и предохранительный клапан юмора, общего для всех остальных монахинь, для неё был наглухо закрыт. Она просто не понимала их шуток, поэтому всегда следила, когда остальные засмеются, и только потом вполсилы присоединялась.
Аналогично её собственное чувство юмора вряд ли бы оценили в монастыре. На самом деле его бы встретили суровым порицанием. Возможно, она даже пробовала в прошлом, и мать-настоятельница наложила на неё епитимью за неподобающие речи, так что юная послушница просто-напросто застегнулась на все пуговицы и стала на людях торжественно-мрачной и серьёзной. И лишь со своими доклендскими пациентами она могла быть самой собой.
Даже её речь за годы близости с кокни ушла далеко от произношения среднего класса. Сестра Евангелина никогда не говорила на кокни – это бы выглядело жеманством, на которое она была не способна, – но, естественно, переняла какие-то словечки и выражения. Она походя говорила о «хартуре», чем меня немало озадачивала, пока я не обнаружила, что на кокни это означает «отхаркивающая микстура», которую готовили из рвотного корня и продавали в каждой аптеке и в народе считали верным средством ото всего на свете. Ещё сестра использовала слова «певмоника» вместо «пневмония», «как винт вкрутили» вместо «ревматизм», «дядя Ганя» вместо «недомогание» и «мазок верблюда» вместо «простуда». У неё было великое множество словечек для обозначения кишечного расстройства: «полилося», «пачканулся», «орган в кишках», «дрисня», «дать дроботухи» – и все они вызывали взрывы хохота. Очевидно, она понимала многое и из рифмованного сленга кокни, хотя сама не особо им пользовалась. Помню, как я была сбита с толку, услышав, как она просит принести её «молоток», и лишь оцепенело пялилась на неё, не осмеливаясь спросить, как это понимать, пока кто-то другой не восстановил рифму до «молоток и долото» и не принёс ей пальто.
Она понимала, почему пожилые люди испытывают страх перед больницами, выражаемый презрением и насмешками. Большинство больниц Англии, даже в 1950-х, перестраивались из работных домов, а для людей, проведших всю свою жизнь в страхе отправиться в работный дом, сами эти здания обладали аурой разрушения и смерти. Сестра Евангелина ничего не предпринимала, чтобы рассеять этот страх, и по сути активно его поощряла – узнай об этом в Королевском колледже медсестёр, ей бы не поздоровилось. Она говорила что-то вроде: «Зачем идти в больницу? Чтобы попасть в лапы каких-то студентиков?» или «Они только делают вид, что лечат бедняков, богатым на пользу». Оба утверждения подразумевали, что больницы проводят над бедными эксперименты. Она авторитетно заявляла, что с женщинами, попавшими в больницу с осложнениями после подпольных абортов, намеренно плохо обращаются. Поскольку сестра Евангелина не умела придумывать и даже преувеличивать, все ей верили. Не могу сказать, практиковалось ли такое в Англии начала века, однако в середине 1950-х я стала свидетелем ужасающей правдивости её слов, работая в парижской больнице: этот опыт я не могу забыть и по сей день.
У сестры Евангелины имелся большой запас доморощенной мудрости, которой она делилась с пациентами. Например: «Хошь – работай, хошь – гуляй, а свои ветры выпускай» с неизменным продолжением: «И в часовенке, и в храме пусть погромыхают». Однажды какой-то старик засуетился после «этого»: «Ой! Простите, сестра, без обид», а она ответила: «Никаких обид – уверена, и с пастором такое случается». Туалетный юмор неизменно вызывал куда больше веселья, чем все остальные темы, и сестра Евангелина всегда была в этом на высоте. Оправившись от первоначального шока, я поняла, что это не считается ни вульгарным, ни непристойным. Если король Франции ежедневно опорожнялся перед своими подданными, что уж говорить о кокни! С другой стороны, непристойности сексуального характера и богохульство были строжайшим табу в порядочных попларских семьях, и половая мораль активно насаждалась и поддерживалась.
Но я отвлеклась. Сестра Евангелина сильно заинтересовала меня своим прошлым: она вышла из редингских трущоб XIX века, поднявшись над крайней нищетой и малограмотностью, чтобы стать профессиональной медсестрой и акушеркой. Подобное было довольно трудно и для молодого мужчины, но чтобы девушка вырвалась из невежества и нищеты и была принята в профессию среднего класса – просто необычайно! Только очень сильная личность могла этого добиться.
Оказалось, её ключом к свободе стала Первая мировая война. Когда она разразилась, ей было шестнадцать. С одиннадцати лет она работала на редингской бисквитной фабрике Хантли и Палмера. В 1914 по всему городу появились плакаты, призывающие людей мобилизоваться для обеспечения нужд фронта. Девушка терпеть не могла Хантли с Палмером и с юношеским оптимизмом решила, что на заводе по поизводству боеприпасов будет гораздо лучше. Ей пришлось покинуть дом, так как завод находился в семи милях – слишком далеко, чтобы ходить пешком, когда рабочий день начинается в шесть утра, а заканчивается в восемь вечера. Девушкам и женщинам предоставлялось общежитие, где они спали в комнатах по шестьдесят-семьдесят человек, на узких железных кроватях с матрасами из конского волоса. Юная Иви никогда раньше не спала в отдельной кровати и действительно считала это приметой лучшей жизни. Работницам выдавались форма и обувь, и так как прежде она носила только лохмотья и ходила босой, это также казалось настоящей роскошью, хотя грубые ботинки и натирали её молоденькие ножки. Еда с заводской кухни, простая и скудная, оказалась лучше всего, что она когда-либо ела, и девушка больше не выглядела бледной, осунувшейся и полуголодной. Она стала если не красавицей, то довольно симпатичной молодой особой.
На конвейере, за которым она стояла весь день, закручивая гайки в военной технике, одна из девушек рассказала о своей сестре, работавшей медсестрой, и о молодых мужчинах, раненых, больных и умирающих. Что-то шевельнулось в душе юной Иви, и она поняла, что должна стать медсестрой. Узнав, где работает сестра девушки, она обратилась к тамошней сестре-хозяйке. Хоть ей и было всего шестнадцать, Иви взяли в Добровольческий медицинский отряд, что для девушки её класса означало в действительности быть прислугой в больничных палатах. Но она не возражала. Подобную чёрную работу она делала всю свою жизнь, не рассчитывая на что-либо ещё. Но на этот раз горизонты оказались куда шире и яснее. С восхищением наблюдая за медсёстрами, Иви решила стать одной из них, чего бы ей это ни стоило.
Сестра Евангелина и её пожилые попларские пациенты частенько вспоминали Первую мировую, делились воспоминаниями и опытом. Именно из этих разговоров, подслушанных во время мытья лежачих больных или перевязок, я и собрала по кусочкам её историю. Иногда она говорила со мной напрямую или отвечала на вопросы, но не часто. Со мной она никогда особо не откровенничала. Только однажды она сказала о своих пациентах-солдатах:
– Они были так молоды, очень молоды. Целое поколение молодых мужчин умерло, оставив целое поколение молодых женщин скорбеть.
Я поглядела на неё через кровать – она не знала, что я смотрю, – и увидела слёзы, собравшиеся в уголках её глаз. Затем, громко шмыгнув носом и топнув ногой, она немного грубовато продолжила перевязку, приговаривая: «Вот и всё, папаша, вот и всё. Свидимся через три денька. Смотри проветривай их почаще». И утопала.
Ей было двадцать, когда она вызвалась отправиться за линию фронта. Они с пациентом говорили о военной авиации тех дней – крошечных бипланах, изобретённых всего за двадцать лет до того. Сестра Евангелина рассказывала:
– Это было после весеннего немецкого наступления в 1918-м. Наши раненые оказались за линией фронта без медицинской помощи. Пешком к ним было не добраться, так что организовали воздушный мост. Я и десантировалась.
Пациент присвистнул:
– А у вас кишка не тонка, сестра. Разве вы не знали, что половина тех древних парашютов вообще не открывалась?
– Знала, конечно, – без обиняков ответила она. – Нам всё объяснили. Никого не заставляли. Я вызвалась добровольно.
Я посмотрела на неё другими глазами. Сколько нужно мужества, чтобы добровольно прыгнуть с самолёта, зная, что этот шаг с вероятностью в пятьдесят процентов может оказаться последним? Это был героизм высшего класса.
Однажды мы возвращались с Собачьего острова в Поплар. Тогда, как и сегодня, Вест-Ферри-роуд, Манчестер-роуд и Престон-роуд были непрерывной магистралью, повторяющей течение Темзы. Однако в те времена дорогу в нескольких местах перерезали разводные мосты, что позволяло грузовым судам войти в доки, являющие собой массу каналов, причалов, бухт и пирсов. В тот момент, когда мы подъехали к Престон-роуд-бридж, светофоры зажглись красным, ворота закрылись, и поворотный механизм моста пришел в движение. А это означало, что дорога могла быть перекрыта вплоть до получаса.
Сестра Евангелина выругалась и забормотала что-то себе под нос. (Кстати, это ещё одна черта, за которую её любили в Попларе: она была не настолько святой, чтобы не позволять себе порой тихонечко ругаться!) У нас был выбор: мы могли ждать, а могли вернуться, объехать вокруг всего Собачьего острова и вырулить на Вест-Индия-Док-роуд в районе Лаймхауса, преодолев расстояние примерно в семь миль. Однако сестру Евангелину это не устраивало. Толкая свой велосипед, она уверенно зашагала к воде, через ворота со знаками «ВЪЕЗД ВОСПРЕЩЁН» и «НЕ ВХОДИТЬ», мимо таблички «ОПАСНО». Заворожённая, я последовала за ней: что она ещё задумала?
Сестра потопала к скоплению барж, призывая всех попадавших в поле зрения докеров помочь нам. Несколько вышли вперёд, ухмыляясь и стягивая шапки. Одного из них сестра знала.
– Доброе утро, Гарри. Как твоя матушка? Погода наладилась, надеюсь, и её обморожение прошло. Передавай ей от меня привет. Возьми-ка велосипед, вот молодец, и помоги нам.
Подобрав длинные юбки и заткнув их за пояс, она шагнула к ближайшей барже.
– Дай-ка мне руку, паренёк, – скомандовала она здоровяку лет сорока.
Вцепившись в него, она задрала ногу, продемонстрировав на мгновение толстые чёрные чулки и длинные панталоны с резинками чуть выше колена, и перешагнула на соседнюю баржу. Я поняла, что она задумала: переправиться через канал, как докеры, перепрыгивая с баржи на баржу.
Чтобы перебраться на ту сторону, надо было миновать восемь или девять стоявших на якоре барж. Мужчины, благослови их Бог, собрались вокруг. С первой баржей проблем не возникло. Но дальше две посудины лишь соприкасались бортами, через которые нужно было перебраться, при том, что баржи качались на воде. Понадобились все силы здоровяка и двух или трёх других мужчин, чтобы перетащить сестру Евангелину. Я услышала:
– Хватай-ка за ногу, ай молодец…
– Тяни!
– Держи меня.
– Толкай…
– Неплохо, сестра!
Я следовала за ними достаточно проворно, не в силах отвести глаз от этой бойкой старой монахини, её развевающегося по ветру покрывала, чёток и распятия, бешено раскачивающихся из стороны в сторону, покрасневшего от напряжения носа. Двое мужчин несли велосипеды высоко над головами, и она, обернувшись, резко их отчитала:
– Следите за нашими сумками! Это вам не шуточки!
Вторую и третью баржи прошли без приключений, но между третьей и четвёртой обнаружился зазор дюймов в восемнадцать[25]. Сестра Евангелина поглядела на плещущуюся воду и изрекла:
– Хм.
Затем, задрав юбки ещё выше, она тыльной стороной ладони вытерла каплю с носа и сказала здоровяку:
– Иди первым и будь готов меня поймать.
Трое молодых людей подхватили её – сестра Иви была не из лёгких, – и она ступила на край. Она стояла на узкой кромке движущейся баржи, прочно уперев свои плоские стопы, и решительно глядела на здоровяка на той стороне. Сестра тяжело дышала. Снова громко шмыгнув носом, она сказала:
– Так, если я смогу перенести свой вес тебе на плечи, то буду в порядке.
Он кивнул и протянул руки. Она осторожно наклонилась вперёд и положила руки ему на плечи, а он подхватил её под мышками, в то время как остальные придерживали её сзади. Моё сердце билось где-то в горле. Если баржа двинется или сестра Евангелина поскользнётся, никто не сможет удержать её от падения в воду. Умеет ли она плавать? Что если её утащит под баржу? Даже думать об этом было страшно. Медленно, осторожно она подняла ногу и перенесла её на следующую баржу. Подождала секунду, приходя в равновесие, и затем, быстро подобрав вторую ногу, прыгнула в объятия здоровяка. Со всех сторон закричали «Ура!», а я чуть не рухнула от облегчения. Она снова шмыгнула.
– Что же, неплохо. Не хуже, чем пукнуть в дуршлаг. Айда дальше, ребята.
Остальные баржи примыкали одна к другой, и сестра спокойно перешла на противоположную сторону канала, краснолицая, но торжествующая. Оправила юбки, взяла велосипед,улыбнулась всем и сказала:
– Спасибо, ребята, вы были на высоте. Ну, мы поехали.
И, выкрикнув привычное: «Коли хочешь быть здоров, не боися сквозняков», покатила из гавани.
Миссис Дженкинс
Миссис Дженкинс слыла загадочной фигурой. Долгие годы она слонялась по всему Доклендсу, от Боу до Кабитт-Тауна, от Степни до Блэкуолла, и при этом никто ничего о ней не знал. Основной причиной её бесконечных хождений было помешательство на детях, особенно новорождённых. Она, казалось, знала, – одному Богу известно, откуда, – когда и где начинались роды, и в девяти случаях из десяти обнаруживалась торчащей на улице возле дома. Она никогда не была многословна, а её вопросы: «Как ребёнок? Как карапуз?» никогда не менялись. Узнав, что ребёнок жив и здоров, она как будто бы успокаивалась и, шаркая, уходила прочь. Она всегда являлась во вторник днём и ошивалась у дверей женской консультации, и большинство молодых матерей сломя голову проносились мимо неё и оттаскивали детей подальше, словно она была заразной или могла наложить злые чары. Все мы слышали их комментарии: «Вот уж старая ведьма, как пить дать, глаз у ней дурной» – и, без сомнения, некоторые матери в это действительно верили.
Миссис Дженкинс нигде не привечали, никогда не хотели видеть, часто боялись, но она всё равно отправлялась в путь в любое время дня и ночи, часто в ужасную погоду, чтобы стоять на улице напротив дома, где родился ребёнок, и спрашивать: «Как ребёнок? Как карапуз?»
Она была маленькой, худой, словно жердь, с птичьим личиком и длинным острым носом, резко торчащем между впалыми щеками. Её кожа была желтовато-серой, испещрённой тысячей морщинок; казалось, у неё не было губ, потому что они запали в беззубую челюсть, и она их постоянно пожёвывала и посасывала. На голове низко сидела выцветшая чёрная шляпа, засаленная и бесформенная, из-под которой тут и там торчали пучки тонких седых волос. Летом и зимой она носила одно и то же длинное серое пальто неопределённого возраста, из-под которого высовывались чудовищно большие ноги. Для такой маленькой женщины огромные ноги были не только невероятными, но и смехотворными – могу представить, сколько насмешек она выслушала, бесконечно бродя по окрестностям.
Никто не знал, где она жила. Для сестёр это была такая же загадка, как и для всех остальных. Священники также не имели ни малейшего представления. Она, судя по всему, не ходила в церковь и не принадлежала никакому приходу, что было необычно среди пожилых женщин. Врачи тоже не знали – она не была записана ни к одному из них. Возможно, она не знала о существовании Национальной службы здравоохранения и о том, что каждый мог теперь получить бесплатную медицинскую помощь. Даже миссис Би, которая всегда была в курсе всех местных новостей и сплетен, ничего о ней не знала. Никто никогда не видел миссис Дженкинс на почте, забирающей пенсию.
Я находила её интересной, но противной. Нам доводилось часто встречаться, но разговор всегда ограничивался её вопросами о ребёнке и моим холодным ответом: «Мать и ребёнок в порядке», на который она неизменно откликалась: «Гошпади, шпасибо».
Я никогда не пыталась сама начать разговор, потому что не хотела лишний раз с нею связываться. Но однажды, когда я была с сестрой Джулианной, та подошла прямо к старухе, взяла обе её руки в свои и со всеобъятной улыбкой сказала:
– Здравствуйте, миссис Дженкинс, как я рада вас видеть. Сегодня такой чудесный денёк. Как поживаете?
Миссис Дженкинс отпрянула, в её серых глазах отразился то ли страх, то ли подозрительность, и она отдёрнула руки.
– Как карапуз? – проскрипела она.
– Ребёнок очаровательный. Прекрасная девочка, крепенькая и здоровенькая. Вам нравятся дети, миссис Дженкинс?
Миссис Дженкинс отодвинулась ещё дальше и натянула воротник пальто на подбородок.
– Девочка, грите, хор'шо. Гошпади, шпасибо.
– Да, действительно, слава Господу. Хотите посмотреть её? Уверена, что смогу получить разрешение матери и вынести ребёнка на пару минут.
Но миссис Дженкинс уже развернулась и ковыляла прочь в своих огромных, мужских на вид ботинках.
Выражение бесконечной любви и сострадания разлилось по лицу сестры Джулианны. Несколько минут она стояла неподвижно, наблюдая за скрюченной старой фигуркой, шаркающей по тротуару. Я тоже наблюдала за миссис Дженкинс и заметила, что она шаркала, потому что у неё не было сил оторвать ботинки от земли. Затем я снова посмотрела на сестру Джулианну и устыдилась. Сестра не смотрела на ботинки. Она смотрела, я чувствовала, на семьдесят лет боли, страданий и стойкости, поддерживая миссис Дженкинс беззвучными молитвами.
Я всегда сторонилась миссис Дженкинс, прежде всего потому, что она была такой замызганной. У неё были грязные руки и ногти, и единственной причиной, почему я с ней говорила, сообщая о только что родившимся ребёнке, был страх, что она схватит меня за руку, что она делала с удивительной силой, если на её вопросы не отвечали. Проще было ответить коротко с безопасного расстояния и сбежать.
Однажды во время обхода я увидела, как миссис Дженкинс шагнула с тротуара на дорогу. Она стояла с широко расставленными ногами и мочилась в канаву, как лошадь. Вокруг было много людей, но никто из них не выглядел удивлённым видом потока мочи, льющегося в канаву. В другой раз я увидела её в переулочке между двумя домами. Она подобрала с земли клочок газеты, потом задрала пальто и начала тереть им интимные места, полностью сосредоточившись на процессе и всё время что-то ворча. Потом отпустила пальто и приступила к изучению содержимого газеты, тыкая его ногтями, нюхая, внимательно разглядывая. Наконец она сложила клочок и убрала в карман. Меня передёрнуло от отвращения.
Что ещё неприятного было в миссис Дженкинс, так это коричневое пятно на её лице, простиравшееся от носа до верхней губы и въевшееся в морщины в уголках рта. С учётом её туалетных привычек, которые мне довелось наблюдать, не трудно себе представить, чем мне казалось это пятно. Но я ошибалась. Узнав её получше, я открыла, что миссис Дженкинс нюхала табак (её «утешение», как она о нём говорила), и коричневое пятно образовалось именно из-за табака, выпадавшего у неё из носа.
Неудивительно, что продавцы в лавках её не обслуживали. Один зеленщик заявил мне, что может обслужить её снаружи магазина, но внутрь не пустит.
– Она жамкает все мои фрухты. Тискает сливы и помидоры, а потом ложит обратно. Никто их опосля такого не возьмёт. А мне торговлю надо весть, так что пущать её не стану.
Иными словами, миссис Дженкинс была местной «достопримечательностью», известной только по фамилии, всеми избегаемой, пугающей, осмеиваемой, но остающейся для всех полной загадкой.
Однажды сёстры получили просьбу от местного доктора из Лаймхауса посетить дом недалеко от Кейбл-стрит, что в Степни, в печально известном районе проституток, который я изучила во время краткой дружбы с Мэри, молодой ирландской девушкой. Врач сообщил, что пожилая дама с лёгкой стенокардией проживала там в ужасных условиях и, вероятно, страдала от недоедания. Имя пациентки было миссис Дженкинс.
Я свернула с Коммершиал-роуд по направлению к реке и нашла нужную улицу. На ней уцелело всего с полдюжины домов; от остальных, уничтоженных бомбами, остались лишь выщербленные стены, торчавшие то тут, то там.
Отыскав дверь, я постучала. Тишина. Повернула дверную ручку, ожидая, что дверь могла быть открыта, но та оказалась заперта. Я дошла до угла дома, но с той стороны всё оказалось завалено мусором, а окна покрывал такой толстый слой грязи, что заглянуть внутрь не удалось. Кошка с удовольствием каталась по земле, пока другая обнюхивала груду мусора. Вернувшись к входной двери, я несколько раз постучала громче, радуясь, что ещё светло – это было не слишком удачное место, чтобы оказаться здесь одной в темноте.
В доме напротив отворилось окно, и женский голос крикнул:
– Чё хошь?
