Камо грядеши Сенкевич Генрик

— Да.

— Завтра нам устроят зрелище, распиная христиан, но, может быть, дождь помешает.

Петроний подошел к Виницию поближе и, коснувшись его плеча, сказал:

— Но ее ты на кресте не увидишь, только в Кориолах. Клянусь Кастором! Минуту, в которую мы ее освободим, я не променяю на все геммы Рима! Уж скоро вечер…

Действительно, спускались сумерки, и темнеть в городе начало раньше обычного из-за туч, которые покрыли весь небосвод. С наступлением вечера полил сильный дождь, влага, испаряясь на раскаленных дневным зноем камнях, заполнила улицы туманом. Дождь то стихал, то снова налетал короткими порывами.

— Пойдем! — сказал наконец Виниций. — Из-за грозы могут начать раньше выносить тела из тюрьмы.

— Да, пора! — отвечал Петроний.

И, накинув галльские плащи с капюшонами, они через садовую калитку вышли на улицу. Петроний захватил короткий римский кинжал, сику, который брал всегда, выходя ночью.

Из-за грозы улицы были пустынны. Время от времени молния рассекала тучи, озаряя ярким светом новые стены недавно построенных или еще строящихся домов и мокрые каменные плиты, которыми были вымощены улицы. После довольно долгого пути они при свете молний увидели наконец холм, на котором стоял маленький храм Либитины, а у подножья холма — группу людей с мулами и лошадьми.

— Нигер! — тихо позвал Виниций.

— Это я, господин! — отозвался голос средь шума дождя.

— Все готово?

— Да, дорогой мой. Как только стемнело, мы были здесь. Но вы спрячьтесь под обрывом, а то промокнете насквозь. Какая гроза! Я думаю, будет град.

И в самом деле, опасения Нигера подтвердились — вскоре посыпался град, вначале мелкий, а затем все более крупный и частый. Сразу похолодало.

Стоя под обрывом, укрытые от ветра и ледяного града, Петроний, Виниций и Нигер тихо переговаривались.

— Если нас кто-нибудь и увидит, — говорил Нигер, — он ничего не заподозрит, ведь у нас вид людей, пережидающих грозу. Но я боюсь, как бы не отложили вынос трупов до завтра.

— Град скоро перестанет, — сказал Петроний. — Мы должны ждать хоть до самого рассвета.

И они ждали, прислушиваясь, не донесется ли до них шум движущихся с гробами людей. Град и впрямь перестал, но сразу же снова зашумел ливень. Минутами поднимался сильный ветер и приносил со стороны Смрадных Ям ужасный запах разлагающихся трупов, которые зарывали неглубоко и небрежно.

Вдруг Нигер сказал:

— Я вижу в тумане огонек… Один, второй, третий! Это факелы!

И он обернулся к своим людям:

— Следите, чтобы мулы не фыркали!

— Идут! — сказал Петроний.

Огни становились вся ярче. Вскоре можно уже было разглядеть колеблющееся от ветра пламя факелов.

Нигер начал креститься и шептать молитву. Тем временем мрачное шествие приблизилось и наконец, поравнявшись с храмом Либитины, остановилось. Петроний, Виниций и Нигер молча прижались к обрыву, не понимая, что это означает. Однако носильщики остановились лишь затем, чтобы обвязать себе лица и рты тряпками для защиты от удушливого смрада, который близ самых путикул был просто нестерпим. Сделав это, они подняли носилки с гробами и пошли дальше.

Лишь один гроб остался на месте, тут же напротив храма.

Виниций поспешил к нему, а вслед за ним Петроний, Нигер и два раба-бритта с носилками.

Но прежде чем они добежали, до них донесся из тьмы удрученный голос Назария:

— Господин, ее вместе с Урсом перевели в Эсквилинскую тюрьму. Мы несем другое тело. А ее забрали еще до полуночи!

Петроний, воротясь домой, ходил мрачнее тучи и даже не пытался утешать Виниция. Он понимал, что об освобождении Лигии из эсквилинских подземелий нечего и мечтать. Он догадывался, что из Туллианума ее перевели, вероятно, для того, чтобы она не умерла от лихорадки и не избежала предназначенного ей амфитеатра. Но это же было доказательством, что за нею наблюдали и что ее стерегли усерднее, чем прочих. Петронию было до глубины души жаль и ее, и Виниция, но, кроме того, его мучила мысль, что впервые в жизни что-то ему не удалось и впервые он оказался побежденным в борьбе.

— Похоже, Фортуна меня покидает, — говорил он себе. — Но боги ошибаются, если думают, что я соглашусь на такую, к примеру, жизнь, как у него.

Тут он посмотрел на Виниция, который тоже смотрел на него расширившимися зрачками.

— Что с тобой? У тебя лихорадка? — спросил Петроний.

И тот ответил странным, надтреснутым голосом, протяжно, словно больной ребенок:

— А я верю, что он может мне ее вернуть.

Над городом затихали последние грозовые раскаты.

Глава LVIII

Три дождливых дня подряд, явление летом для Рима необычное, да еще град, выпадавший вопреки естественному порядку не только днем и по вечерам, но даже среди ночи, заставили прервать зрелища. Народ заволновался. Предсказывали неурожай на виноград, а когда в один из этих дней молния расплавила бронзовую статую Цереры на Капитолии, было велено приносить жертвы в храм Юпитера Избавителя. Жрецы Цереры распустили слух, будто гнев богов обрушился на город за то, что медлят с казнью христиан, и чернь стала требовать, чтобы игры продолжались, несмотря на ненастную погоду. Радость охватила Рим, когда наконец было объявлено, что после трехдневного перерыва зрелища возобновятся.

Тем временем и погода установилась. Амфитеатр уже с рассвета заполнили тысячи зрителей, император также прибыл рано вместе с весталками и двором. Зрелище должно было начаться с борьбы христиан между собой — для этого их одели как гладиаторов и дали им всевозможное оружие, которым пользовались профессиональные бойцы для боя наступательного и оборонительного. Но тут публику постигло разочарование. Христиане побросали на песок сети, вилы, копья и мечи и сразу же кинулись обниматься и ободрять друг друга, чтобы стойко встретить муки и смерть. Тогда глубокая обида и негодование охватили зрителей. Одни упрекали христиан в малодушии и трусости, другие говорили, что они, мол, назло не желают драться из ненависти к народу, чтобы не доставить ему удовольствия, которое обычно приносит зрелище мужественной борьбы. В конце концов против них по приказу императора выпустили настоящих гладиаторов, которые в мгновение ока перебили этих коленопреклоненных и безоружных людей.

И когда трупы убрали, публике представили уже не борьбу, а ряд мифологических картин, задуманных самим императором. Зрители увидели Геркулеса, заживо горящего на горе Эта[411]. Виниций вздрогнул при мысли, что на роль Геркулеса могли назначить Урса, но, очевидно, для верного слуги Лигии еще не пришел черед, и на костре сгорел какой-то другой, Виницию совершенно не известный христианин. Зато в следующей картине Хилон, которому император не разрешил уклониться от посещения цирка, увидел своих знакомых. Была представлена гибель Дедала и Икара.[412] В роли Дедала выступал Эвриций, тот самый старик, который некогда открыл Хилону смысл знака рыбы, а в роли Икара — его сын Кварт. Обоих с помощью хитроумных машин подняли в воздух, а затем с огромной высоты внезапно сбросили на арену, причем юный Кварт упал так близко от императорского подиума, что обрызгал кровью не только наружную резьбу, но и обитые пурпуром перила. Хилон падения не видел, он в этот миг закрыл глаза и слышал лишь глухой стук упавшего тела, а когда, открыв глаза, увидел кровь рядом с собою, то едва не лишился чувств во второй раз. Но картины быстро менялись. Мучения девственниц, которых перед смертью бесстыдно подвергли насилию гладиаторы, переодетые зверями, развеселили толпу. Ей показали жриц Кибелы и Цереры, показали Данаид, Дирку и Пасифаю[413], наконец, показали девочек, которых разрывали пополам дикие кони. Народ хлопал все новым и новым выдумкам императора, а тот, гордясь своей изобретательностью и упоенный рукоплесканьями, ни на минуту не отставлял теперь от глаза свой изумруд, разглядывая терзаемые железом белые тела и конвульсии жертв. Были, впрочем, представлены и картины из истории города. После дев показали Муция Сцеволу[414], рука которого, привязанная к треножнику с огнем, наполнила запахом горелого мяса весь амфитеатр, но который, как настоящий Сцевола, стоял без единого стона, возведя глаза к небу и шепча молитву почерневшими губами. Когда его добили и тело выволокли в сполиарий, наступил, как обычно, перерыв. Император с весталками и августианами вышел из амфитеатра и направился в нарочно сооруженный огромный пурпурный шатер, где для него и гостей был приготовлен роскошный прандиум[415]. Большинство зрителей, последовав его примеру, вышли из цирка на воздух и, усеяв прилегающую площадь, расположились вокруг шатра живописными группами, чтобы дать отдых уставшим от долгого сидения конечностям и подкрепиться пищей, которую по милости императора в изобилии разносили рабы. Только самые любопытные, сойдя со своих мест, прошли на арену и, трогая руками липкий от крови песок, рассуждали как знатоки и любители о том, что видели, и о том, что еще предстояло увидеть. Вскоре, однако, и знатоки ушли, чтобы не опоздать к угощению, остались лишь несколько человек, которых удержало здесь не любопытство, но сострадание к обреченным.

Эти притаились в проходах или в нижних рядах, а между тем арену разровняли и начали копать на ней ямы, одну подле другой, кругами, по всей ее площади, так что последний ряд оказался всего в каком-нибудь десятке шагов от императорского подиума. Снаружи доносился шум толпы, крики и рукоплесканья, а здесь с лихорадочной поспешностью делались приготовления к новым пыткам. Внезапно раскрылись двери куникулов, и из всех ведущих на арену коридоров стали выгонять христиан — они были наги и несли на спинах кресты. Вскоре они заполнили всю арену. Бежали старики, согнувшись под тяжестью деревянных крестов, рядом с ними мужчины в расцвете лет, женщины с распущенными волосами, которыми они пытались прикрыть свою наготу, мальчики-подростки и малые дети. Большинство крестов, так же, как и будущих мучеников, было увенчано цветами. Цирковые служители хлестали несчастных бичами, заставляя класть кресты возле наготовленных ям и становиться рядом — каждый возле своего креста. Так предстояло погибнуть тем, кого в первый день игр не успели бросить на растерзание собакам и диким зверям. Теперь черные рабы хватали их и укладывали навзничь на кресте, затем прибивали их руки к перекладинам, работая быстро и усердно, чтобы к возвращению зрителей после перерыва все кресты уже были поставлены. В стенах амфитеатра гулко звучали удары молотков, эхо доносило их и в верхние ряды, и даже на площадь вокруг амфитеатра, и в шатер, где император потчевал весталок и придворных. Там пили вино, подшучивали над Хилоном и заигрывали с жрицами Весты. А тем временем на арене кипела работа, гвозди вонзались в ладони и ступни христиан, шуршала земля под лопатами, засыпая ямы, в которые были поставлены кресты.

Среди жертв, чья очередь еще не подошла, находился Крисп. Львы не успели его растерзать, и ему назначили крест, а он, всегда готовый к смерти, только радовался мысли, что настал его час. Вид у него теперь был необычный — иссохшее тело было совершенно обнажено, лишь пояс из плюща прикрывал бедра, а на голове был венок из роз. В глазах его, однако, сверкала все та же неиссякаемая энергия, и все то же суровое, фанатичное лицо глядело из-под венка. Не изменилось и сердце его — как некогда в куникуле он грозил гневом господним своим зашитым в шкуры собратьям, так и теперь он не утешал их, но грозно наставлял.

— Благодарите спасителя, — говорил он, — за то, что он дозволяет вам умереть такой же смертью, какою сам умер. Быть может, за это отпустится вам часть грехов ваших, но все равно — дрожите, ибо справедливость должна быть соблюдена и не может быть одинаковой награды злым и добрым.

И словам его вторил стук молотков, которыми прибивали руки и ноги жертв. Все больше крестов вздымалось на арене, а Крисп, обращаясь к тем, что еще стояли каждый у своего креста, продолжал:

— Я вижу небо разверстое, но также и разверстую бездну. Я сам не знаю, сумею ли дать господу отчет о жизни моей, хотя я верил, и ненавидел зло, и боюсь я не смерти, но воскресения, не мук, но суда, ибо настает день гнева.

И тут из ближних рядов отозвался голос спокойный и торжественный:

— Нет, не день гнева, но день милосердия, день спасения и блаженства! Я говорю вам: Христос вас обнимет, утешит и посадит одесную. Уповайте, чада мои, пред вами отворяется небо!

При этих словах взоры всех обратились к скамьям, даже те, кто уже был распят, приподняли бледные, измученные лица и повернули их в сторону говорившего.

А он приблизился к окружавшей арену ограде и начал творить над ними крестное знамение.

Крисп грозно протянул руку, как бы намереваясь его ударить, но, увидав лицо, опустил руку — колена его подломились, уста прошептали:

— Апостол Павел!

К великому изумлению цирковых служителей, все, кого еще не успели распять, стали на колени, а Павел из Тарса, обратясь к Криспу, молвил:

— Не грози им, Крисп, ибо еще сегодня они будут с тобою в раю. Ты полагаешь, что они могут быть осуждены? Но кто же их осудит? Неужто сие чинит бог, который отдал за них сына своего? Или Христос, который умер ради их спасения, как они умирают во славу имени его? И как может осудить тот, который полон любви? Кто будет обвинять избранников божьих? Кто скажет про эту кровь: «Проклята»?

— Я ненавидел зло, отче, — ответил старый священник.

— Христос велел любить людей сильнее, нежели ненавидеть зло, ибо учение его есть любовь, а не ненависть.

— О, горе, я согрешил в смертный свой час! — воскликнул Крисп.

И он стал бить себя кулаком в грудь.

Тут распорядитель приблизился к апостолу.

— Кто ты? — спросил он. — Как ты смеешь говорить с осужденными?

— Я римский гражданин, — спокойно ответил Павел и, обернувшись к Криспу, сказал: — Надейся, ибо сей есть день милости, и умри спокойно, раб божий.

В эту минуту к Криспу подошли два негра, чтобы положить его на крест, но он еще раз оглянулся вокруг и вскричал:

— Братья мои, молитесь за меня!

И резкие, словно в камне высеченные, черты его обрели выражение покоя и тихой радости. Он сам раскинул руки вдоль поперечины креста, чтобы облегчить труд прибивавшим, и, устремив глаза к небу, начал горячо молиться. Казалось, он ничего не ощущает — когда гвозди вонзались в его ладони, тело ни разу не дрогнуло и на лице не отразилось и тени страдания. Он молился, когда прибивали ноги, молился, когда подымали крест и утаптывали вокруг него землю. Лишь когда амфитеатр с криками и смехом начала заполнять толпа, брови старика чуть сдвинулись, как бы от гнева, что эти язычники нарушают тишину и покой блаженной его смерти.

К этому времени все остальные кресты уже были поставлены, так что на арене вырос как бы лес с висящими на деревьях людьми. На поперечины крестов и на головы мучеников падали лучи солнца, а на арену широкими полосами ложились тени, образуя темную неправильную решетку, в отверстиях которой желтел освещенный песок. В этом зрелище главным удовольствием народа было наблюдать медленное умирание жертв. Но еще никогда не видали в Риме такой чащи крестов. Арена была уставлена ими так густо, что служители с трудом меж ними пробирались. С краю висели главным образом женщины, однако Криспа как главу общины поместили прямо против императорского подиума на огромном кресте, увитом внизу жимолостью. Никто из распятых пока еще не скончался, но некоторые из тех, кого прибили к крестам раньше, впали в забытье. Никто не стонал, никто не просил пощады. У одних голова покоилась на плече, у других была опущена на грудь, точно они спали, некоторые словно погрузились в размышления, другие еще глядели на небо и тихо шевелили губами. В этом странном лесу крестов, в этих распятых телах, в молчании жертв было все же нечто зловещее. Народ, который после угощенья, сытый и веселый, входил в цирк с криком и шумом, приумолкнул, не зная, на ком из висящих остановить взгляд и что об этом думать. Нагота распластанных на крестах женских тел уже не дразнила чувства зрителей. Почему-то даже об заклад не бились, кто раньше умрет, как обычно делали, когда на арене бывало меньше распятых. Похоже было, что император заскучал, — он, ворочая головой, ленивым движением поправлял свое ожерелье, и лицо у него было вялое, сонное.

Внезапно висевший напротив него Крисп, у которого глаза были закрыты, как у человека, потерявшего сознание или умирающего, открыл их и вперил взгляд в императора.

Лицо его снова приняло грозное выражение, а глаза засверкали таким огнем, что августианы стали перешептываться, указывая на него пальцами, и наконец сам император обратил внимание на него и неторопливо поднес к глазу изумруд.

Воцарилась мертвая тишина. Взоры зрителей были прикованы к Криспу, который попытался шевельнуть правой рукой, как бы желая оторвать ее от поперечины.

Еще минута, и грудь его вздулась так, что проступили ребра, и он закричал:

— Матереубийца! Горе тебе!

Услыхав это страшное оскорбление, брошенное владыке мира при многотысячной толпе, августианы затаили дыхание. Хилон обмер. Император, вздрогнув, выпустил из пальцев изумруд.

Народ также притих в страхе. А голос Криспа звучал все громче, разносился по всему амфитеатру:

— Горе тебе, убийца жены и брата, горе тебе, антихрист! Разверзлась пред тобою бездна, смерть простирает к тебе руки, и могила ждет тебя! Горе тебе, живой труп, ты умрешь в ужасе и будешь проклят навеки!

И не в силах оторвать прибитую к кресту руку, вытягиваясь в мучительном напряжении, страшный, еще при жизни похожий на скелет, он тряс седою бородой над Нероновым возвышением, рассыпая при этом лепестки роз из своего венка.

— Горе тебе, убийца! Переполнилась твоя мера, и час твой близок!

Тут он напрягся еще раз — казалось, вот сейчас оторвет он от креста руку и грозно протянет ее над императором, но вдруг костлявые его руки вытянулись еще сильнее, тело обвисло, голова поникла на грудь, и он испустил дух.

В лесу крестов более слабые из распятых также стали один за другим засыпать вечным сном.

Глава LIX

— Государь, — говорил Хилон, — море теперь, как оливковое масло, волны точно уснули… Поедем в Ахайю. Там тебя ждет слава Аполлона, ждут венки, триумфы, народ тамошний тебя боготворит, и боги примут как равного себе гостя, а здесь, государь…

Тут он запнулся, потому что вдруг затряслась у него нижняя губа и вместо слов стали вылетать какие-то невнятные звуки.

— Поедем, как только закончатся игры, — отвечал Нерон. — Я знаю, что и так кое-кто называет христиан innoxia corpora[416]. Если бы я уехал, это стали бы повторять все. А ты-то чего боишься, гнилой пень?

И он, нахмурив брови, уставился испытующим взглядом на Хилона, будто ожидая объяснений. В действительности же он сам только притворялся спокойным, слова Криспа на последнем представлении сильно напугали его — возвратясь домой, он не мог уснуть от ярости и стыда, но также от страха. А суеверный Вестин, молча слушавший этот разговор, вдруг сказал, озираясь и таинственно понизив голос:

— Послушайся, государь, этого старика, в христианах и впрямь есть что-то необычное. Их божество дарует им легкую смерть, но оно может оказаться мстительным.

Нерон поспешно возразил:

— Это не я устраиваю игры. Это Тигеллин.

— Конечно, конечно, это я! — подхватил Тигеллин, услыхав ответ императора. — Да, я, и плевать мне на всех христианских богов. Вестин — просто набитый суевериями бычий пузырь, а этот отважный грек готов помереть со страху при виде наседки, защищающей своих цыплят.

— Все это прекрасно, — молвил Нерон, — но отныне прикажи отрезать христианам языки или затыкать рот кляпом.

— Им заткнет его огонь, о божественный!

— Горе мне! — простонал Хилон.

Но император, которому наглая самоуверенность Тигеллина придала духу, рассмеялся и, указывая на старого грека, сказал:

— Глядите, какой вид у этого потомка Ахиллеса!

Вид у Хилона действительно был ужасный. Остатки волос на голове совершенно побелели, с лица не сходило выражение крайней тревоги и угнетенности. Временами он был как одурманенный или полупомешанный — то не отвечает на вопросы, то вдруг рассердится, начнет дерзить — тогда августианы предпочитали его не задевать.

Подобное возбуждение овладело им и сейчас.

— Делайте со мною, что хотите, а на игры я больше не пойду! — воскликнул он с задором отчаяния, прищелкнув пальцами.

Нерон поглядел на него, потом, обращаясь к Тигеллину, сказал:

— Последи, чтобы в садах этот стоик был возле меня. Хочу посмотреть, какое впечатление произведут на него наши факелы.

Хилону стало страшно от звучавшей в голосе императора угрозы.

— Государь, — взмолился он, — я ничего не разгляжу, я не вижу в темноте.

На что император со зловещим смехом ответил:

— Ночь будет светлая, как день.

Затем, обернувшись к прочим августианам, Нерон завел с ними беседу о состязаниях, которые намеревался устроить в заключение игр.

К Хилону подошел Петроний и, тронув его за плечо, сказал:

— Разве не говорил я тебе? Ты не выдержишь.

— Я хочу напиться, — отвечал грек и протянул руку к кратеру с вином, но донести вино до рта ему не пришлось — Вестин отнял у него сосуд, придвинулся поближе и с любопытством и испугом на лице спросил:

— А фурии тебя не преследуют?

Старик поглядел на него, открыв рот, будто не понимая вопроса, и часто заморгал.

— Преследуют тебя фурии? — повторил Вестин.

— Нет, — ответил Хилон, — но предо мною тьма.

— Как это тьма? Да смилуются над тобою боги! Как это тьма?

— Тьма ужасная, непроглядная, и в ней что-то движется, что-то идет на меня. А что — я не знаю и боюсь.

— Я всегда был уверен, что они колдуны. А не снится тебе что-нибудь особенное?

— Нет, потому что я не сплю. Я же не думал, что их так будут казнить.

— Тебе их жаль?

— Зачем вы проливаете столько крови? Ты слышал, что говорил тот, на кресте? Горе нам!

— Слышал, — тихо ответил Вестин. — Но они же поджигатели.

— Неправда!

— И враги рода человеческого.

— Неправда!

— И отравители вод.

— Неправда!

— И убийцы детей.

— Неправда!

— Как же так? — с удивлением спросил Вестин. — Ты же сам говорил это и предал их в руки Тигеллина!

— Потому и объяла меня тьма, и смерть идет ко мне! Иногда мне кажется, что я уже умер и вы тоже.

— Э нет, это они умирают, а мы живы. Но скажи мне: что они видят, когда умирают?

— Христа…

— Это их бог? А он бог могущественный?

Хилон ответил вопросом:

— Какие факелы будут гореть в садах? Ты слышал, что сказал император?

— Да, слышал и знаю. Их называют «сарментиции» и «семиаксии»[417]. Надевают на них траурные туники, пропитанные смолою, привязывают к столбам и поджигают. Только бы их бог не наслал на город каких-нибудь бед! Семиаксии! О, это страшная казнь!

— По мне, лучше уж это, хоть крови не будет, — сказал Хилон. — Прикажи рабу поднести мне кратер ко рту. Выпить хочется, а я разливаю вино, рука дрожит от старости.

Остальные в это время также говорили о христианах. Старик Домиций Афр над ними насмехался.

— Их так много, — говорил он, — что они могли бы разжечь гражданскую войну. Вы же помните — были опасения, как бы они не вздумали защищаться. А они погибают как овцы.

— Пусть бы только попробовали! — сказал Тигеллин.

— Ошибаетесь! — заметил Петроний. — Они защищаются.

— Каким образом?

— Терпением.

— Новый способ!

— Без сомнения. Но можете ли вы утверждать, что они умирают как обычные преступники? О нет, они умирают так, как если бы преступниками были те, кто их осуждает на смерть, — то есть мы и весь римский народ.

— Какой вздор! — вскричал Тигеллин.

— Hic abdera![418] — ответил ему Петроний.

Окружающие, пораженные меткостью его наблюдения, удивленно переглядывались и повторяли:

— А ведь верно! В их смерти есть что-то необычное, удивительное.

— Говорю вам, они видят своего бога! — вскричал Вестин.

Тогда несколько августиан обратилось к Хилону:

— Эй ты, старик, ты их хорошо знаешь, скажи нам, что они видят?

Грек, сплюнув вино себе на тунику, ответил:

— Воскресение!

И затрясся так, что сидевшие ближе к нему разразились громким хохотом.

Глава LX

Уже несколько ночей подряд Виниций проводил вне дома. Петроний предполагал, что у него, возможно, возник какой-то новый план и он пытается освободить Лигию из Эсквилинской тюрьмы, однако расспрашивать не хотел, чтобы не принести неудачу его замыслу. Этот утонченный скептик тоже стал до известной степени суеверным — точнее, с того времени, как ему не удалось вызволить девушку из мамертинского подземелья, он утратил веру в свою звезду.

Впрочем, теперь он не надеялся и на успех усилий Виниция. Эсквилинская тюрьма, которую наскоро устроили из подвалов нескольких домов, разрушенных с целью остановить пожар, была, правда, не такая страшная, как старый Туллианум возле Капитолия, зато стерегли ее гораздо строже. Петроний прекрасно понимал, что Лигию перевели туда лишь для того, чтобы она не умерла и не избежала амфитеатра, — и нетрудно было ему догадаться, что именно по этой причине ее должны охранять как зеницу ока.

— Видимо, император с Тигеллином, — говорил он себе, — предназначает ее для какого-то особенного зрелища, страшнее всех прочих, и Виниций скорее сам погибнет, чем сумеет ее освободить.

Да и Виниций утратил надежду на то, что ему удастся ее вызволить. Один Христос мог теперь это сделать. Молодой трибун уже хлопотал лишь о том, чтобы хоть повидать ее в тюрьме.

С некоторых пор ему не давала покоя мысль, что вот Назарий все же сумел проникнуть в Мамертинскую тюрьму, нанявшись выносить трупы, и он решил испробовать этот путь.

Подкупленный огромною взяткой смотритель Смрадных Ям согласился принять его в число своих людей, которых он каждую ночь посылал в тюрьму за трупами. Большой опасности быть узнанным для Виниция не было. Этому препятствовала темнота, одежда раба и плохое освещение в тюрьмах. Да и кому пришло бы в голову, что патриций, внук и сын консулов, может оказаться в числе могильщиков, вдыхающих заразные испарения тюрем и Смрадных Ям, что он взялся за труд, на который вынуждает только неволя либо крайняя нищета.

И когда настал долгожданный вечер, Виниций радостно опоясал себе бедра, обмотал голову пропитанною скипидаром тряпкой и с бьющимся сердцем пошел вслед за другими могильщиками на Эсквилин.

Стражи-преторианцы пропустили их без задержки, так как у всех были надлежащие тессеры, которые центурион проверял при свете фонаря. Минуту спустя перед ними открылись железные двери, и они вошли в тюрьму.

Виниций увидел обширный сводчатый подвал, из которого был выход в ряд других таких же. Тусклые плошки освещали битком набитое людьми помещение. Некоторые лежали у стен, не то погруженные в сон, не то мертвые. Другие толпились вокруг большого сосуда с водою, стоявшего посреди подвала, и пили из него с жадностью мучимых лихорадкой, иные сидели на земле, облокотясь на колена и обхватив голову руками, кое-где, прижавшись к матерям, спали дети. Вокруг слышались то учащенное, шумное дыханье больных, то плач, то произносимая шепотом молитва, то напеваемый вполголоса гимн, то проклятья стражей. В душном воздухе чувствовался трупный запах. В темных углах подвала шевелились какие-то фигуры, а поближе можно было при мерцающих огоньках плошек разглядеть бледные, испуганные лица, от голода изможденные, осунувшиеся, с угасшими или горящими от лихорадки глазами, с посиневшими губами, с мокрыми от пота лбами в обрамлении слипшихся прядей. Где-то в глубине громко бредили больные, другие просили воды или умоляли, чтобы их поскорее вели на смерть. И хотя это была тюрьма менее страшная, чем старый Туллианум, у Виниция при виде этого подвала подкосились ноги и перехватило дыхание. От мысли, что Лигия находится в этой скорбной юдоли слез, волосы зашевелились у него на голове, и на устах замер крик отчаяния. Амфитеатр, клыки диких зверей, кресты — все было лучше, нежели эти ужасные, пропитанные трупным зловонием подземелья, где из всех углов доносилась мольба:

— Ведите нас на смерть!

Виниций вонзил ногти в ладони, он чувствовал, что силы покидают его, что он вот-вот потеряет сознание. Все пережитое до сих пор, страстную любовь и боль за любимую, сменила жажда смерти.

Вдруг раздался рядом с ним голос смотрителя Смрадных Ям:

— Сколько у вас нынче трупов?

— С дюжину будет, — отвечал тюремный надзиратель, — но до утра наберется еще, там, у стен, некоторые уже подыхают.

И он стал жаловаться на женщин, которые прячут мертвых детей, чтобы подольше держать их при себе и не отдавать, покуда возможно, в Смрадные Ямы. Приходится выискивать трупы по запаху, из-за них воздух, и так ужасный, еще пуще портится.

— Лучше был бы я, — говорил он, — рабом в деревенском эргастуле, чем охранять этих гниющих при жизни собак.

Смотритель Смрадных Ям утешал его, уверяя, что и его, смотрителя, служба не легче. Пока они беседовали, Виниций несколько пришел в себя и начал осматривать подземелье, тщетно пытаясь найти Лигию и ужасаясь при мысли о том, что может вообще не увидеть ее, пока она жива. Подвалов таких было больше десятка, они соединялись недавно выкопанными коридорами, и могильщики входили только в те помещения, откуда надо было забрать тела умерших, так что страх Виниция, что все его усилия окажутся напрасны, имел основание.

К счастью, на помощь пришел его патрон.

— Надо поскорее выносить трупы, — сказал смотритель своему собеседнику, — от них больше всего заразы. Если не поспешить, помрете и вы, и узники.

— Нас на все подвалы всего десять человек, — возразил надзиратель тюрьмы, — а спать-то нам тоже ведь надо.

— Так я могу тебе оставить четырех моих парней, они будут ночью ходить по подвалам и смотреть, не помер ли кто.

— Если это сделаешь, завтра мы с тобой выпьем. Только пусть приносят каждый труп на проверку, потому как пришел приказ сперва протыкать умершим шею перед отправкой в Смрадные Ямы!

— Ладно, да смотри же про выпивку не забудь! — ответил смотритель.

Он назначил четырех человек, в их числе и Виниция, а с остальными принялся укладывать трупы на носилки.

Виниций облегченно вздохнул. Теперь он был уверен хотя бы в том, что разыщет Лигию.

Прежде всего он стал тщательно осматривать первый подвал. Заглянул во все темные углы, куда почти не доходил свет, осмотрел фигуры спавших у стен, под тряпьем, пощупал самых тяжелых больных, которых стащили в отдельный угол, но Лигии найти не мог. Во втором и третьем подвалах его поиски также были безуспешны.

Между тем время шло, была поздняя ночь, трупы уже вынесли. Стражи, улегшись в проходах между подвалами, заснули, дети, устав плакать, замолкли, только тяжелое дыхание измученных легких да кое-где произносимые шепотом молитвы слышались в подвалах.

Со светильником в руке Виниций вошел в четвертый по порядку подвал, значительно меньший по размерам, и, приподняв светильник, стал присматриваться.

Внезапно он вздрогнул — ему показалось, что под зарешеченным отверстием в стене он видит гигантскую фигуру Урса.

Мгновенно задув огонек, он подошел к этой фигуре и спросил:

— Урс, это ты?

Великан повернул к нему лицо.

— Кто ты такой?

— Не узнаешь меня? — спросил молодой трибун.

— Ты погасил светильник, как же я могу тебя узнать?

Но в эту минуту Виниций увидел Лигию, лежавшую на плаще у стены, и, больше не говоря ни слова, опустился подле нее на колени.

Теперь Урс узнал его.

— Слава Христу! — сказал лигиец. — Только не буди ее, господин.

Стоя на коленях, Виниций сквозь слезы глядел на любимую. В темноте он все же мог различить ее лицо, показавшееся ему белее алебастра, и исхудалые руки. От этого зрелища любовь в его сердце превратилась в пронзительное чувство скорби, потрясшее все его естество, скорби, смешанной с жалостью, почтением и преклонением, и он, упав ниц, стал лобзать край плаща, на котором покоилось самое дорогое для него в мире создание.

Урс долго смотрел на него, не произнося ни слова, но в конце концов потянул его за тунику.

— Господин, — сказал он, — как ты проник сюда? Ты пришел ее спасти?

Виниций встал, но еще с минуту не мог подавить свое волнение.

— Скажи мне, как это сделать! — сказал он.

— Я думал, ты сам найдешь способ, господин. Мне в голову приходило только одно…

Тут он повернулся к зарешеченному отверстию и, как бы сам себе отвечая, сказал:

— Да, конечно, можно бы… Но ведь там солдаты.

— Сотня преторианцев, — подтвердил Виниций.

— Значит, нам не пробраться!

— Нет, не пробраться.

Лигиец потер ладонью лоб и повторил прежний вопрос:

— Как же ты сюда вошел?

Страницы: «« ... 1415161718192021 »»

Читать бесплатно другие книги:

Чудовищный катаклизм взорвал спокойную жизнь провинциального городка Талашевска, имеющего единственн...
Ватага – так называют себя люди из провинциального городка Талашевска, объединенные общим желанием в...
Признайтесь, что вы хотя бы раз в жизни мечтали оказаться в мире, где воплощаются юношеские фантазии...
«Снайпер Джерри Хэнкс (специальное подразделение ФБР по борьбе с терроризмом и захватом заложников) ...
«– …борт 647, я «Шерман», посадку запрещаю! Повторяю: посадку запрещаю!...
Много столетий странствует по свету локон золотых волос богини любви Афродиты. Давным-давно подарила...