Синие стрекозы Вавилона Хаецкая Елена
Нану, говорят вам, кто убил?
Затряслись Холуи. У Младшего в штанах вдруг сыро стало. И заплакал он, ибо понял вдруг, что умрет.
А Верховный еще не понял. Думал, что договориться можно с этими людьми. Да только виданное ли это дело, чтобы с людьми в краденых шубах, краденым вином пьяными, крадеными колбасами сытыми, договориться можно было?
Для начала взяли Верховного Холуя и сорвали с него штаны, в одной рубахе оставив. Чтобы тихо себя вел, на голове у него письменный прибор разбили — тяжелый прибор, мраморный, с гравировкой «Дорогому сослуживцу». Пока Верховный Холуй глаза закатывал и кровавые пузыри изо рта пускал, сшибли с ног, на колени поставили. И закричал кто-то, с хохотом толпу озирая:
— Гомосеки есть?
Нашлись трое.
Младший Холуй глядел на все это и трясся.
— За что? — залепетал он вдруг.
И еще:
— Пощадите!
И, зная, что не пощадят, взвыл тоненько и к выходу побежал. Ему дорогу заступили — слепо бросился, раз, другой. Подхватили за локти, брыкающегося, и, разрывая на нем одежду, в окно выбросили (заодно и стекло разбили).
Верховный Холуй то ли сам помер, то ли в беспамятстве был, того проверять не стали. От зажигалки, возле богатой хрустальной пепельницы найденной, шторы запалили и поскорей из офиса ушли, пока пожар не разгулялся.
Снайпера, конечно, не нашли. Да и искать охота пропала.
Другие развлечения нашлись.
С северной стороны в город входили танки. По широкой дороге, белыми плитами мощеной, отражаясь и искажаясь в блестящих синих изразцах дворцовых стен, тянулись один за другим — с ревом и грохотом, как быки для жертвоприношений, готовые пожрать огненным чревом десяток человек во славу Мардука.
Кряхтели под гусеницами плиты, раскалывались. Для босых ног предназначены были, не для машин.
Дошли до двойных ворот с башнями прямоугольными, зубцами истыканными. Одни Нане посвящены, другие Нергалу. Но и те, что имя Нергала носят, затрепетали перед грозной военной мощью. Разворотили стену несколькими выстрелами и в пролом двинулись. Весело им давить развалины города. Да и что танкистам до великого города, который пришли разнести по камешку, — дивизия-то была Вторая Урукская (Урук в дни мятежа мар-бани стал оплотом правительства), а урукчанам без разницы, что с Вавилоном станет. Столица; надо будет — отстроится.
Миновали ворота и на центральный проспект Айбур Шабум вторглись. Справа и слева витрины дорогих магазинов. И многие уже разбиты и видно, что там, среди растоптанной еды и порванной одежды, орудуют разъяренные оборванцы. Вот, значит, что такое — мятеж! Навели орудия и по магазинам ахнули. Выжечь, выжечь эту сволочь чистым пламенем. Во взрыве все скрылось — и разгромленные магазины, и мятежники. Всех на части разорвали и огнем пожгли, чтоб неповадно было.
И поехали, то влево, то вправо выстрелы давая. Где мятежников никаких не было, все равно стреляли. А вдруг будут? Или придут? Так вот, чтобы некуда им прийти было.
Да что там говорить, попросту весело танкистам было. Столько звону, столько свету, столько грохоту вокруг. Воистину, правы были жрецы Нергала: война — великий праздник; восстание же, как оказалось, — сущий карнавал.
Затрясся Вавилон, осыпаясь изразцами, когда главные гости на карнавал этот ворвались, хохоча и лязгая металлом.
С башни Этеменанки набат истерично заголосил. Почти не слыхать его в таком громе.
От проспекта Айбур Шабум мало что осталось. Одни развалины, да кое-где в кровище трупы, кто не сгорел в пожаре. Один танк мятежники подбили. Гляди ты, какие мы грозные — бутылку с зажигательной смесью состряпать сумели, алхимики хреновы, и попали куда надо, так что ребята из Второй Урукской потеряли двух человек и одну машину.
После такого, понятное дело, озверели и на всякий случай дали несколько залпов по хрустальному пассажу, висячим садам (а вдруг и там мятежники скрываются?) и Южному Дворцу, оплоту мар-бани.
Успокоились, сочли себя отомщенными. И дальше пошли. В конце концов, не город громить, а порядок восстанавливать — вот зачем они здесь.
Полгорода прошли, будто по вражеской территории. До реки добрались, Вавилон пополам рассекающей, и на высоком берегу остановились. Этот берег Арахту именовался, Священным, в противоположность тому, что на танки угрюмо глядел и Пуратту звался. Широка река, а мост через нее, пожалуй что, хлипковат. Настил деревянный на каменных быках — выдержит ли? По одному стали заезжать на мост. Пока первый танк шел, остальные чутко орудия наставили так, чтобы в случае чего успеть дать выстрел.
Вроде бы, прошел. Радостно заревели двигатели. И пошли через Евфрат танки, один за другим, восславляя царицу Нитокрис, славнейшую градостроительными достижениями своими, паче же прочих — мостом этим дивным, что и танки на груди своей вынес. Перешли мост и взорвали его на всякий случай. Чтобы мятежникам из города не сбежать, так объяснили.
У Этеменанки остановились. Главная башня города, господствующая высота. Велел командир дивизии, высокочтимый Гимиллу, четырем экипажам башню занять и тем самым город контролировать, покуда остальные порядок наводить станут. Нехотя повиновались те, на кого пальцем показал, ибо громить магазины и стрелять по оборванцам было куда веселее. Но кто станет возражать высокочтимому Гимиллу? Никто не станет.
По ступеням на самый верх взбежали, жрецов отыскали, рылом к стенке всех выстроили, заставив руки вверх задрать. Ощупали, не прячут ли оружия. После о старшем спросили, лицом к себе повернули, вопросы задавать начали. Старший трясся — больше от возмущения, чем от страха — но получил пистолетом по скуле и начал разговаривать внятно. Во всяком случае, достаточно внятно, чтобы это устроило военных.
Расположились в башне Этеменанки вольготно и удобно. На все четыре стороны пулеметы установили. Жрецы, когда им от стенки отойти позволили, бродили между солдатами, как потерянные. Повсюду длинной одеждой цеплялись, мешали.
Так продолжалось недолго. Случайно обнаружили солдаты, что в одной из храмовых комнат десяток оборванцев прячется, и освирепели.
Ка-ак?! Предавать интересы правительства? Мятежников прятать? За спиной у воинов, порядка и спокойствия ради кровь свою проливающих?..
Всех, кого нашли в той комнате, с верхней площадки побросали на мостовую. По одному бросали, смотрели, как падают на плиты. Потеху себе устроили.
Жрецы бесновались, солдат за руки хватали, бородами, в синий цвет крашеными, трясли. Лепетали что-то совсем несусветное — будто бы паломники это, а не бандиты вовсе. Солдаты так осерчали, что и жрецов с башни побросали — летите, долгополые, меньше беспокойства от вас будет.
По городу пылали пожары. От башни Этеменанки танки дальше пошли, ворвавшись на улицу Нергала Радостного.
И встретил их Нергал.
Высокими зданиями встретил, полными колодцев. Забредешь в такой колодец под незнакомые звезды — и дороги назад не отыщешь. Заметались танки, путаться в трех переулках и одном тупике начали. С досады по домам палить стали — да какое там! Колодезные дома — не изразцовые дворцы, их снарядом так просто не разворотишь. Столетиями точили их бедность и безысходность, одиночество и отчаяние, голод и тоска смертная — и то подточить не смогли, а вы хотите, высокочтимый Гимиллу, одним выстрелом все снести. Не получится.
Наконец проломили стену одного из домов и свернули в пролом, чтобы хоть в одном гадючнике надлежащий порядок навести. И ухнул передовой танк в колодец, только его и видели. Сомкнулись вязкие мармеладные воды над люком, танкисты и выбраться не успели. Захлебнулись и канули.
И хохотал над крышами Нергал.
Высокочтимый Гимиллу, завязнув на перекрестке, со всех сторон глухими стенами колодезных домов окруженный, бутылками с горючей смесью забрасываемый, охрип, крича в радиотелефон, чтобы пехоту, пехоту прислали.
К исходу четвертых суток мятежа с запада еще одна дивизия в город вошла.
А кого громить? Кого убивать-то? Сплошь мирные жители кругом. И непонятно, кто тут бунтовал. Выбежали навстречу с цветами: хвала вам, избавители!
Солдаты дураками себя почувствовали. Для острастки похватали двух каких-то угрюмых мужиков и пристрелили на месте, на глазах у ликующей толпы: вот, мол, что с зачинщиками мятежа будет. Но на том как будто и кончилось.
Неделю еще интересно в Вавилоне было. То ловили на улице какого-нибудь оборванца и вешали. То суд устраивали над солдатами с башни Этеменанки, которые жрецов следом за паломниками в пропасть низвергли, военными преступниками их объявили. Потом рабов из Эсагилы пригнали, мост восстанавливали.
Пробираясь между руинами, отправилась Тилли в офис — поглядеть, как там дела у Верховного Холуя. Может, выплатит все-таки, паскуда, денежки? Да какое там! От офиса одни развалины остались, меж которых нашла разбитый надвое мраморный письменный прибор с гравировкой «Дорогому сослуживцу».
Ни Марк, ни Элси не появлялись в Мармеладном Колодце. И созвездие Алисы не восходило больше над ним. Один только Шляпа уныло пялился с черного неба, крепкие нервы у небесного Шляпы, ничего не скажешь. У созвездия Чайника, где Чайная Соня дрыхла, во время подавления мятежа отбили носик и ручку, защитники хреновы. И так-то мало звезд над колодцем восходит, так и эти попортить надо было.
Вечерами собирались у стола на кухне Лэсси, Тилли и бабушка-хлопотунья. Жидкий чай хлебали и грезили: ушли вместе Марк с Элси, как Тристан с Изольдой, в счастливые земли, залитые солнцем, где в изобилии хлеба и мяса, яблок и красного вина с виноградом для изнемогающих от любви. От этих разговоров становилось у них тепло на душе. И уже не так глодала горечь от того, что Верховный Холуй никогда не выплатит остаток денег по договору.
Лэсси сидела с ногами на подоконнике возле чахлого алоэ (Тилли в порыве добрых чувств даже поливать несчастное растение начала, так что оно благодарно распрямило все свои колючки и теперь норовило ухватить Лэсси за локоть). Дымила дешевой сигаретой, немилосердно отрясая пеплом свои колени.
— Почему так получается? — говорила она, красавица Лэсси. Разве у нее, Лэсси, не длинные ноги? Не большие глаза, не правильные черты, не чарующая улыбка, будто с плаката «забудьте про кариес»? — Почему не тебе, не мне счастье выпало, а толстушке Элси? Только и одно было в ней прекрасно, что золотые волосы.
— А душа? — возражала Тилли. — Душа у нее была сонная, в грезы погруженная, по сновидениям блуждающая. Нашла в сновидении Марка и ушла с ним.
— Нам-то, нам что осталось? — убивалась Лэсси.
И вдруг усмехнулась Тилли.
— Воспоминания, — сказала она.
Лэсси мгновенно насторожилась.
— Что ты хочешь сказать?
— А ты что хочешь сказать? — фыркнула Тилли. — Сучка. Ты ведь спала с Марком.
— Так ведь и ты с ним спала, — засмеялась и Лэсси. — У Марка было большое сердце.
— И очень большой и очень красивый хуй, — мечтательно проговорила Тилли.
Подсела к сестре своей сиротке на подоконник, тоже сигаретку взяла. Так посидели они, покачивая ногами и дым пуская, совсем бабушку-хлопотунью отравили.
Марка вспоминали.
И такой-то он был. И такой. А это помнишь? И с тобой тоже так было?..
Ах, какой он был славный, этот Марк. Ну почему, почему все одной только Элси досталось?
Погрустили, попечалились. Потом к другим делам перешли, более важным. Потому как на обед ничего, кроме грязного мармелада, не было. Судили и рядили, одно выходило: продавать бабушку-хлопотунью придется.
Бабушке о том сообщили. Повздыхала, пожевала губами, но согласилась: деваться некуда.
— Да и пропадете с нами, бабуля, — добавила Лэсси (ее совесть вдруг грызть начала).
— Э, нет, милая, — неожиданно возразила бабушка, — я за восемьдесят с лишком лет не пропала, так что уж теперь… Года мои не те, чтобы пропадать. А вот вам кушать нечего, это точно.
И свели бабулю в храм Нергала, что в западной оконечности города. Долго жрецов-привратников выкликали, пока не явился сонный да жирный и не осведомился, чего, мол, надобно. Бабулю оглядел и неожиданно интерес проявил. Другого позвал, такого же жирного, но куда менее сонного. Тот, второй, в торг с девицами вошел. Бабуля, девочкам доброе напоследок сделать желая, себя всячески показала. И гимны Нергалу воспела, да так, что жрец едва не прослезился. И о кулинарном искусстве своем поведала — пятнадцать различных блюд из одного только мармелада стряпать умела. Не служила ли когда богам? А то, милые мои, служила. Нинурте бледному, Нергалу кровавому, Нане прекрасногрудой. Всем понемногу. За восемьдесят лет и не тому обучишься. Боги — они с человеком всю жизнь, куда бы ни пошел, что бы ни делал, вот так-то, милые мои.
Жрецу эта речь понравилась и он за бабку отломил немалую сумму в шестьдесят сиклей. И увели бабушку-хлопотунью за тяжелые кованые ворота храмовые, а девицы стоять остались, сикли в руках держа. И ненавистны вдруг эти сикли им стали; однако чувствам недолго предавались, ибо очень хотелось кушать.
— Ну что? — сердясь, сказала Тилли. Первая от печали совершенного очнулась. — Идем, что ли, жратву покупать.
И, не оглядываясь на храм, побрели по Вавилону, с запада на восток.
Город как после болезни оправлялся. Везде кипела бурная восстановительная деятельность. Ревели краны, ездили машины, груженые тесом и камнем. На перекрестках, отчаянно дымя, стояли, ожидая своей очереди, бетономешалки. Рабы, вопя, как обезьяны, суетились на строительных лесах.
Среди развалин и лихорадочного строительства уже блестели свежими витринами и новеньким кафелем магазины и конторы. Пробираясь меж мусора, брезгливо подбирая одежды и с похвальной осмотрительностью ставя ноги, обутые в узорные сапоги, входили в эти конторы и магазины вавилонские лучшие люди.
Девицы по сторонам не глядели, в свой район торопились, к колодезным домам. В одном из колодцев хорошая дешевая лавочка была, где мяса можно было взять. Там же хлебный магазинчик имелся, где весь Мармеладный колодец хлебом разживался: у кого деньги водились, те краюхой; у кого денег почти не водилось, те черствыми корками (продавали на развес). Ну а кто совсем без денег, тем иной раз от хозяйки перепадало обглодышей — щедрая была. За то и любили ее.
Шли вдвоем Лэсси и Тилли, о завтрашнем дне не думали, а вместо того обсуждали, что из еды покупать будут.
И вдруг остановилась Тилли, а Лэсси с размаху налетела на нее.
— Что?!.
Тилли только рукой махнула, показывая на дверь, выглядывающую из стены, сплошь покрытой разбитым кафелем.
— Гляди!
Пригляделась и Лэсси. Тогда только разобрала то, что Тилли заметила с первого взгляда.
«Интим-шоп». Уцелел-таки во время мятежа и даже торговлю вел среди развалин. Правда, желающих усовершенствовать свою сексуальную жизнь и разрешить все интимные проблемы было маловато. И все же магазин был открыт.
Девицы переглянулись.
Потом Тилли пожала плечами и решительно толкнула дверь.
Огляделась. Зеркальные стены, повсюду розовая драпировка с фиолетовыми бантами, искусственные цветы, сделанные с изумительным мастерством, оплетают потолок. Изысканно одетая красавица любезно устремилась навстречу посетительницам.
— Вам угодно?..
— Да, — сказала Тилли.
Красавица улыбнулась. Тилли слегка опешила. Она еще не встречала подобного приема — ни в конторах, куда приходила вести переговоры о работе, ни тем более в магазинах.
— Это что, сервис такой? — прошептала Лэсси ей на ухо. Она тоже была растеряна.
Тилли покачала головой. Дело было вовсе не в сервисе. В холщовой сумке на бедре у Тилли лежали шестьдесят серебряных сиклей, от которых расходился тонкий, горьковатый аромат. На него-то и отреагировала красавица в магазине. Это и называется хорошо вымуштрованная обслуга: чуять запах сиклей, безошибочно отделяя его от всех прочих городских и плотских запахов.
— Прошу вас, оставьте смущение, — ворковала между тем красавица. — Интимные проблемы вовсе не являются стыдными или позорными, как это было принято считать в нашем ханжеском обществе. Полноценный секс вовсе не удел одних только жриц Наны и Эрешкигаль (для садомазохистского варианта).
Тилли сообразила: красавица дословно цитировала ту самую сопроводиловку, которую сочиняла Лэсси, выдергивая по кусочку из всех книг, где имелось хоть немного сведений по данному вопросу.
— Возможно, вам стоило бы проконсультироваться у опытного сексотерапевта, — продолжала красавица. — У нас открыт прием, так что вы можете посетить его прямо сейчас. (Изящный жест тонкой, в браслетах и кольцах, руки в сторону незаметной двери в стене).
— Да нет, — хрипловатым голосом отозвалась Тилли. — Мы, собственно… А кому эта лавка сейчас принадлежит?
Красавица слегка приподняла брови.
— Досточтимому Гимиллу, — ответила она.
— И давно? — спросила Тилли.
— Вторую седмицу.
— А прежний владелец?
— Вы были знакомы с прежним владельцем? — догадалась, наконец, красавица. — Увы, он скончался. Все дела его были в полном беспорядке, так что после смерти наследникам ничего не оставалось, как распродать его имущество. Высокочтимый Гимиллу был так добр, что оставил почти весь персонал.
— Так и Верховный Холуй до сих пор функционирует? — невежливо поинтересовалась Лэсси.
— А? Нет, он погиб во время мятежа. — Красавица выдержала краткую, приличную теме паузу.
— А документы?.. — продолжала Тилли.
— Сгорели, к сожалению. Офис был подожжен мятежниками, так что фирма понесла значительные убытки. — Запах сиклей был так силен, что красавица отвечала на все эти совершенно неуместные вопросы. Ей не хотелось, чтобы девицы ушли, хлопнув дверью. А девицы — особенно эта страшненькая, малорослая, — были на это очень даже способны.
Очень осторожно красавица поинтересовалась:
— У вас были какие-то контракты с фирмой?
— Были. — Тилли хищно поглядела на красавицу.
Та с сожалением развела руками.
— Мне очень жаль, но сейчас невозможно восстановить практически ничего. В нынешней ситуации многие пострадали. — И поскорей перешла к более интересному: — Не желаете ли что-нибудь приобрести?
Лэсси между тем подошла к полке, на которой были выставлены приспособления — в том числе и литые из резины. Заметив интерес, с которым девушка разглядывает продукцию «Интима», красавица поспешила к ней на помощь, с облегчением отвязавшись от противной Тилли с ее противными расспросами.
— Харигата — древняя восточная традиция, которую давно уже пора было освоить и нам, в Междуречье. Мы, можно сказать, новаторы в этом деле. Ведь что такое харигата? Лучшая часть мужчины, только без всего остального. Харигата никогда не устает, он может быть ласковым и грубым, по вашему желанию…
И как убедительно говорит! Лэсси слушала рассказ, ею же самой написанный, и млела. И не хотела, а млела. Красавица будто извлекала рекламный текст из самых сокровенных глубин своей души. Слова исходили из розового ротика, словно рождаясь на глазах. Одно наслаждение слушать. Слушаешь и как будто красавицу эту трахаешь. Лэсси даже замечталась на мгновение под сладкую музыку ее речей.
— Да, — немного невпопад сказала Лэсси, перебив, наконец, красавицу. Та послушно замолчала и с ласковой, понимающей улыбкой уставилась на покупательницу.
— Тилли, иди сюда, — позвала Лэсси.
Тилли, метя подолом, приблизилась.
— Ой, — проговорила она, оглядывая полку. — Сколько их тут…
— Вам угодно? — осторожно, чтобы не спугнуть, спросила красавица.
Тилли протянула руку, безошибочно взяв «Спящего Тристана». Провела кончиками пальцев по упругому члену. Как знакомо ей это прикосновение. Будто в тот день, когда она тайком спустила джинсы со спящего Марка и осмотрела его член, чтобы потом сделать копию.
— Вот этот.
Красавица с энтузиазмом поддержала:
— Прекрасный выбор!
— Знаю, — поворчала Тилли.
— Тридцать сиклей, — сказала красавица.
Девицы переглянулись.
— Харигата — лучшая часть мужчины, — сказала Лэсси. — И кормить его не надо. И не курит. И баб не водит.
Тилли полезла в свою холщовую сумку и начала отсчитывать сикли. Красавица деликатно глядела в сторону. Маленькие ловкие руки Тилли выложили на столе перед красавицей два столбика по пятнадцать сиклей. Та, очнувшись от задумчивости, сноровисто пересчитала деньги, смахнула их в ящик и снова улыбнулась обеим девицам.
— Прошу вас, — произнесла она, вручая им покупку. И когда только она успела так изящно запаковать Спящего Тристана? Харигата был завернут в золотую бумагу с красными розами и белыми маргаритками, перевязан полосатой лентой, покупка вкусно хрустела и еле заметно пахла сладковатым дымом курений.
Безжалостно сминая роскошный бант, Тилли сунула харигата в свою сумку. Попрощавшись с красавицей, девицы вновь очутились на улице.
Вечером, поставив харигата на стол, они разлили свежий чай по немытым чашкам. Полушубок, чуя настроение хозяйки, приполз из прихожей и теперь лежал на коленях у Тилли, которая рассеянно гладила его против шерсти.
— Вот мы и остались с тобой вдвоем, — сказала Лэсси. Шумно всхлипнула, потянула чай сквозь зубы.
— Как ты думаешь, почему бабушка не продала себя в храм? — спросила неожиданно Тилли. — Ведь за нее отвалили целых шестьдесят сиклей. А она хотела служить у нас за одну только еду и спальное место.
Эта мысль не приходила Лэсси в голову. Она так и сказала.
— Понятия не имею. Никогда об этом не задумывалась.
— Мне кажется, ей не хотелось жить в храме. И вообще у чужих людей. Ей хотелось иметь внуков, — сказала Тилли. — На самом деле это не мы ее в дом пустили. Это она нас удочерила. Вернее, увнучила. А мы ее продали.
— Закономерно, — после краткого молчания подытожила Лэсси.
— Да, — согласилась Тилли. — Закономерно. Итак, мы проели и пропили бабушку, а сейчас еще и потрахаемся, благослови ее Нергал.
И она погладила харигата.
— Ну что, Марк, — сказала Тилли, — вот теперь ты от нас никуда не уйдешь.
Прах
…Стало быть, умер.
Наставник Белза умер. В своей постели, как и хотел, в собственной, на заработанные деньги купленной квартире в центре Вавилона, и жена даже не заметила, как отошел. Просто перестал дышать, в чем она удостоверилась лишь наутро, да и то не сразу.
Мертв. И ничего с этим поделать нельзя.
Асенефа посмотрела на себя в зеркало, прежде чем занавесить его марлей, какой нынешним летом закрывали окна от комаров. Будто прощалась. Увидела глаза иконописной красоты, в двойных кольцах ресниц и усталости. Рот увидела, маленький, узкогубый. Остренькие скулы. Такому лицу только вдовий платок и впору. Поглядела — даже не вздохнула. И закрыла свое лицо ржавой от пыли марлей. А других зеркал в доме не было.
Ушла в кухню, там засела. Сварила себе кофе. Потом еще раз сварила кофе, но допивать уже не стала — сердце забухало в горле. Пусто на душе и спокойно. И делать ничего не хотелось. Рука не поднималась делать что-то. По телефону позвонить разве что?
Ну, и куда звонить — в милицию, в скорую? Нелепость и того, и другого очевидна. Он умер.
Что, спрашивается, делать здесь милиции?
— Уважаемая госпожа Смерть, вам придется последовать за нами. Вы подозреваетесь в совершении преднамеренного убийства.
— Я не стану отвечать на вопросы, пока не позовут моего адвоката.
Тут же и рыло адвоката вылезет…
Асенефа мотнула головой: сгинь, бес.
…Потом врачи — как приходили они всю жизнь из районной поликлиники (да и из ведомственной, от Оракула кормившейся, тоже):
— Анальгин с амидопирином три раза в день после еды… и хорошенько пропотеть…
Она посмотрела в раскрытую дверь кухни. А он остывает — там, в спальне.
Залпом допила кофе, только сейчас поняв, что забыла положить сахар. Решительно отодвинула табуретку, чтобы не мешала, и водрузила себя на колени, лицом в сторону прокопченной вентиляционной решетки под потолком в углу кухни, где по достоверным данным компаса находился восток.
Глубоко вздохнула. Итак…
— Отче наш, который на небесах… Раз ты — наш отец, значит, мы все — братья и сестры, так, получается? Нет, это неправильно. Неправильно, потому что в сердце своем я чувствую иначе. Ведь ты заглядываешь иногда в мое сердце, господи? Тогда ты знаешь, что я стала бы лицемерить, говоря: «отец наш». Я Асенефа, ты помнишь меня? Мне дали имя египтянки, жены этого раздолбая Иосифа, который сны толковал. Удачно толковал, на чем и поднялся. Совсем как мой Белза. Мой персональный Иосиф. Он мертв. Вон, в комнате лежит, можешь полюбоваться. И скоро набегут все его бабы, не сомневаюсь. Завоют, суки. Мои сестры, если уж ты — наш отец.
Ну ладно, Манефа — она моя сестра. Моя настоящая сестра. Я ее люблю. Он трахался с ней, когда она только-только приехала из Кадуя поступать в институт, молоденькая была, нежная. Лучше уж с ним, чем с этими козлами из ихнего института.
Актерка тоже оказалась славной, к тому же, он ее бросил. С Актеркой он трахался, когда я валялась в больнице после этого чертова аборта с этим чертовым воспалением. Ты не думай, господи, я на тебя не в претензии, так мне и надо за то, что дитя извела.
Да, еще есть Марта, немка белобрысая. Сестра ли она мне? Она в тебя, господи, можно сказать, и не верует, до того тебе дела быть не должно, да и мне тоже. Ну, с Мартой он, естественно, трахался неоднократно. Не скажу, что меня это так уж раздражало. Трудяга Марта, этого не отнимешь. Вкалывать горазда. Пусть — будет мне сестра и Марта.
Но вот Мария, эта сучара… Скажи на милость, почему я и ее должна считать своей сестрой? Только потому что Марию он трахал тоже?..
Ах нет, я запуталась. Ты — наш отец вовсе не потому, что он переспал со всеми моими подругами.
Ты — наш отец на небесах…
Итак. Отче наш, иже еси на небесех…
Тьфу! Да не сестра мне Мария, еб ее мать! Не сестра!..
Что есть праведник?
Человек пьет водку. Он, несомненно, не праведен.
Логично.
Но бывает и наоборот: можно пить водку и все равно быть праведным. Сколь великолепно подобие Божье, даже когда оно и лыка не вяжет. И тогда получается, что любой человек есть праведник. Бесконечно восхищение мое перед праведностью этого жалкого, смертного существа.
Можно не пить водку и быть праведным. Скука-а…
И совсем уж несообразно: и водку не пить, и праведным не быть.
Ладно.
Что есть грех?..
— Мария, Мария! Ты скоро? Вода нужна!
— Иду, мама!
Возит багром в неглубоком колодце. Ведро бьется о бетонные кольца, никак не хочет тонуть, никак не желает зачерпнуть воды.
— Да Мария! Тебя за смертью посылать!
Мать кричит из кухни. И чего ее, спрашивается, на выходные потащило на дачу, в такой-то мороз? Сидеть бы сейчас в городе, в теплом кресле, книжки читать. Зимой на даче так холодно. Только и радости, что у печки потереться, послушать, как дрова трещат, только и удовольствия, что перечитать по сотому разу подшивки старых журналов «Вокруг света» — еще отец выписывал. Мать все в растопку норовит пустить, а Мария не дает.
— Ма-ша!
Налегла посильнее на багор, кольцо по ведерной ручке скользнуло, с дужки соскользнуло, ведро водой захлебнулось, с багра соскочило, в колодце мелькнуло — и пропало.
— Мам, я ведро утопила…
На крыльцо мать выходит — в дачном фартуке, из занавески сшитом. Летом веет от ее фигуры: и от фартука этого, и от волос, из-под косынки выбившихся, колечки седеющие, и от запаха жареной картошки, за нею следом выскочившего на морозный воздух.
— Маша. Сколько можно ждать?
— Да утопилось ведро, мам.
— Как — утопилось? — И понесла на одной ноте, точно по покойнику завыла: — Не дочь, а наказание, и в кого только такая уродилась, ленивая, нет чтобы на работу нормальную устроиться, все какие-то мечтания… Нет, добром все это не кончится, помяни мое слово…
…Что есть грех? Злые поступки совершаются добровольно. Это очевидно. Настолько очевидно, что даже как-то не по себе делается.
А вот добрые?..
Да, я стояла с Белзой в очереди. Какое-то кафе, «Лакомка» или «Сластена», не помню. Он обожал пирожные с кремом и обжирался ими. А сам тощий, как дрань, из какой лапти плетут. И я громко сказала про злые поступки. А какая-то женщина, что стояла перед нами и, видно, слушала разговор — ну да, я так раздухарилась, что вся «Сластена», небось, слышала! — она повернулась и в упор спросила: «А добрые?»
Добрые поступки чаще всего совершаются из-под палки. Хотела бы я знать, почему…
— …Разве мы с отцом так тебя растили? Мы ли не отдавали последнее, только бы поступила в институт, только бы выучилась, вышла в люди. Я вот неграмотная, всю жизнь маюсь, все для дочери, для кровинушки. Отблагодарила, спасибо…
— Скучно, мам. Помолчала бы.
— Вот как она с матерью разговаривает!
Всплеск рук, покрасневших от работы, распухших — обручальное кольцо так и въелось в безымянный палец. Ох и тяжел удар мясистой натруженной кисти, если по материнскому праву вздумает проучить дочь по щекам!
— Это так она с родной матерью разговаривает! Постыдилась бы, ведь из института выгнали, замуж никто не берет — еще бы, кому нужна такая, рук об работу марать не хочет, все стишки царапает…
— Да скучно же.
— Скучно ей!.. — И со слезами: — Скучно ей, видите ли…
Дверь захлопнулась. За дверью исчезли и мать, и летний фартук, и запах жареной картошки. У колодца на снегу стоит Мария без шапки, волосы черными прядями по плечам, ведро утопила. И закрытой двери говорит Мария:
— Господи, как я люблю тебя, мама. Как я люблю тебя.
Первое, что сделала, возвратившись в город, — позвонила Белзе. Трубку сняла Асенефа. Вежливость выдавила из Марии слова, точно зубную пасту из старого тюбика:
— Как дела, Аснейт?
Египтянка ответила:
— Помаленьку. Сестра из Кадуя на днях приезжает.
— Манька-то?