Книга непокоя Пессоа Фернандо
В нашем саду были цветы, демонстрировавшие самые разные обличья прекрасного: розы с их завернутыми очертаниями, лилии, белые с легкой желтизной, маки, что были бы скрыты, если бы их пунцовость не выдавала их присутствия, фиалки на пухлых краях клумб, крохотные голубые цветки миозотиса, камелии, лишенные аромата… И удивленные, поверх высоких трав, глаза – обособленные подсолнухи величественно разглядывали нас.
Мы касались души, она была вся видна сквозь видимую свежесть мхов, и ощущали, проходя мимо пальм, тонкое предчувствие других земель… И поднималось в нас рыдание при каком-то воспоминании, потому что даже здесь, будучи счастливыми, мы были несчастливы…
Дубы, полные узловатыми столетиями, заставляли нас спотыкаться о мертвые щупальца их корней… Платаны подпирали столбами небо… И вдали, между деревьями, висели в тишине шпалер темнеющие грозди винограда…
Наша мечта о жизни шла впереди нас, крылатая, и мы улыбались ей, одинаково и отчужденно, сочетавшись душами, не глядя друг на друга, не зная друг о друге более, чем это ощущение присутствия поддерживающей руки, передающееся и чувствуемое рукой другого.
Наша жизнь ничего не имела внутри. Мы были снаружи и – другие. Мы совсем не знали себя, словно только что появились перед нашими душами после путешествия в мечтах…
Мы забыли о времени, и огромное пространство уменьшилось в нашем сознании. Вне тех, близких к нам деревьев, тех отдаленных шпалер, увитых виноградом, тех последних гор на горизонте – было ли что-то реальное, заслуживающее открытого взгляда, какой подходит для вещей существующих?..
На водяных часах нашего несовершенства упорядоченные капли мечты отмечали нереальные часы… Ничто не стоит внимания, о моя далекая любовь, кроме знания о том, как это нежно – знать, что ничто не стоит внимания…
Остановившееся движение деревьев; тихий покой источников; неопределимое дуновение интимного ритма жизненных сил; медленное наступление вечера всех этих вещей, что, казалось, пришло к ним изнутри – подать руку в знак духовного согласия, печалясь, вдали и рядом с душою, высоким молчанием небес; падение листьев, плавное и ненужное, капли отчуждения, с которыми пейзаж обращает нас полностью в слух и печалится внутри нас, будто воспоминание о родине – все это, словно пояс, что развязывается, неопределенно окружает нас.
Там мы жили в каком-то времени, которое не умело протекать, в некоем пространстве, о котором нечего было и думать, чтобы его измерить. Течение времени вне Времени, некая протяженность, не знающая привычек реального пространства… Какие часы, о напрасная подруга моей скуки, какие часы счастливого непокоя притворялись нашими там!.. Часы пепла нашего духа, дни ностальгии о пространстве, внутренние века вечного пейзажа… И мы не спрашивали себя, зачем это было, потому что наслаждались уверенностью в том, что это не было бесполезно.
Там мы знали, интуитивно, хотя определенно не имели интуиции, что этот скорбный мир, где мы были вдвоем, если существовал, то был за крайней чертой, где горы – только дыхание форм, и за этой линией не было ничего. И лишь по причине противоречия в знании об этом наш час там был темным, точно пещера в земле суеверных людей, а наше ощущение от него было так странно, как очертания мавританского города на фоне небес в осенних сумерках…
Берега неизвестных морей достигали на горизонте, где мы их слышали, пляжей, каких мы никогда не смогли бы увидеть, и это было счастьем для нас – слышать, даже видеть его в нас, это море, где, без сомнения, шли под парусами каравеллы, пересекая его с другими намерениями, что не были утилитарными и захватническими, как на Земле.
Мы вдруг замечали, как замечающий, что он живет, что воздух полон песнями птицы и что, как старинные ароматы в атласе, шум трения листьев проникал в нас более, чем сознание, что мы его слышим.
И так щебет птиц, шелест рощ и глубина, монотонная и забытая, вечного моря создавали вокруг нашей покинутой жизни ореол неизвестности. Мы спали там в свои пробужденные дни, довольные тем, что мы – ничто, что у нас нет ни желаний, ни надежды, что мы забыли цвет любви и вкус ненависти, мы считали себя бессмертными…
Там мы проживали часы, полные другого ощущения от них, часы некоего пустого несовершенства, и такие совершенные поэтому, такие диагональные – для прямоугольной правильности жизни… Часы низложенных императоров, часы, одетые в изношенный пурпур, печальные часы в этом мире из некоего другого мира, более полного гордости от обрушенной тоски…
И нам было больно наслаждаться этим, было больно… Потому что, хотя он был местом тихого изгнания, весь этот пейзаж был нам знаком, и мы были из этого мира, весь пейзаж был влажен от торжественности какой-то смутной скуки, печальной и огромной и извращенной, как упадок некой неведомой империи…
На гардинах нашего алькова утро – это лишь тень света. Мои губы, которые, я знал, всегда были бледными, ощущают одинаковый мертвенный вкус и не хотят жизни.
Воздух в нашей сумрачной комнате тяжелый, точно портьера. Наше сонное внимание к тайне всего этого – вялое, точно шлейф платья, волочащийся за ним во время некой церемонии в сумерках.
Ни одна наша тоска не имеет под собою оснований. Наше внимание – некий абсурд, допускаемый нашей крылатой инерцией.
Я не знаю, какие масла сумерек умащивают наше представление о собственном теле. Наша усталость – это тень некой усталости. Она приходит из очень далекой дали, как идея о жизни, которая у нас есть…
Ни один из нас не имеет имени или приемлемого существования. Если бы мы могли быть шумными, почти воображая себя смеющимися, смеялись бы, без сомнения, над тем, что считали себя живыми. Согревающая свежесть простыни ласкала нам (тебе, как и мне, наверное) обнаженные ступни, чувствовавшие ступни другого.
Давай выведем себя из заблуждения, моя любовь, в отношении жизни и ее манер. Давай с тобой избегать того, чтобы быть нами… Не будем снимать с пальца магическое кольцо, что вызывает, если его повернуть, волшебниц тишины, и эльфов тени, и гномов забвения…
И вот он, ведь мы мечтаем поговорить о нем, появляется перед нами снова, густой лес, но сейчас более взволнованный из-за нашего волнения и более печальный из-за нашей печали. Перед ним убегает, как облетающий туман, наше представление о реальном мире, и я снова обретаю себя в своей бродячей мечте, которую этот таинственный лес включает в себя…
Цветы, цветы, среди которых я жил когда-то! Цветы, которые наш взор переводил в согласии с их именами, зная их, и чей аромат душа извлекала не из них самих, но из мелодии их имен… Цветы, чьи имена были, повторенные последовательно, оркестрами гармоничных ароматов… Деревья, чье зеленое сладострастие налагало тень и свежесть на то, как их называли… Фрукты, чьи имена были выгравированы зубами в душе их мякоти… Тени, бывшие реликвиями счастливых в былые времена… Поляны, светлые поляны, бывшие улыбками, более искренними, сонного пейзажа вблизи… О, разноцветные часы!.. Мгновения-цветы, минуты-деревья, о, время, парализованное в пространстве, мертвое время пространства, покрытое цветами, и ароматом цветов, и ароматом имен цветов!..
Безумие мечты в этой чужой тишине!..
Наша жизнь была всей жизнью… Наша любовь была ароматом любви… Мы переживали невозможные часы, полные тем, что мы были нами… И это потому, что мы знали, всей плотью нашей плоти, что не были реальностью…
Мы были безличными, пустыми от нас самих, были чем-то другим… Мы были тем пейзажем, исчезающим в осознании себя самого… И так, как двоился этот пейзаж – от существовавшей реальности и от иллюзии, – так мы были смутно двумя, ни один из нас не знал твердо, не был ли другой им самим или какой-то неопределенный другой существовал…
Когда мы внезапно появлялись перед застывшим покоем озер, мы чувствовали желание зарыдать… Там, у того пейзажа были глаза, полные воды, глаза остановившиеся, наполненные огромной скукой от существования… Да, полные скукой от существования, от необходимости быть чем-то, реальностью или иллюзией, – и эта скука имела свою родину и свой голос в немоте и в изгнании озер… И мы, всегда путешествуя, кажется, еще не зная и не желая этого, задерживались у тех озер, – столько от нас, символического и углубленного, оставалось и жило с ними…
И какой свежий и счастливый ужас в том, что там нет никого! Нет и нас, которые шли туда, оставались там… Потому что мы не были никем. И даже не были ничем, никакой вещью… В нас не было жизни, какую Смерти надо было бы уничтожать. Мы были такими хрупкими и невысокими, что проходящий ветер не трогал нас, как бесполезных, и час проходил, лаская нас, как бриз, ласкающий пальму.
У нас не было ни эпохи, ни цели. Вся конечная цель вещей и живых существ оставалась для нас у двери этого рая отсутствия. Становилась неподвижной для наших ощущений сморщенная душа стволов, вытянутая душа листьев, созревшая душа цветов, изогнутая душа плодов…
И так мы умирали нашей жизнью, такие внимательные, каждый из нас, к ее умиранию, что не замечали, что были кем-то одиноким, что каждый из нас был иллюзией другого, и каждый, внутри себя, простым эхом своего собственного существа…
Жужжит какая-то мошка, крошечная и неизвестная…
Появляются в моем внимании неопределенные шумы, четкие и рассеянные, наполняющие дневным существованием мое осознание нашей комнаты… Нашей комнаты? Нашей, будто нас двое, если я – один? Не знаю. Все растворяется, и остается только убегающая неопределенная действительность, в которую моя неясность погружается, и мое понимание себя, убаюканное опиумом, засыпает…
Утро разорвалось, точно упав с бледных вершин Часа…
Вот и сгорели, моя любовь, в очаге нашей жизни поленья наших мечтаний…
Разочаруемся же в нашей надежде, потому что она предает, в любви, потому что она утомляет, в жизни, потому что она пресыщает и не удовлетворяет, и даже в смерти, потому что она приносит более, чем хотелось, и менее, чем ожидалось.
Разочаруемся, о Вечерняя, в нашей собственной скуке, потому что она устаревает в себе самой и не осмеливается быть всей печалью, какая есть.
Не будем ни плакать, ни ненавидеть, ни желать…
Прикроем, о Молчаливая, тонким льняным платком неподвижный мертвый профиль нашего Несовершенства…
Мадонна тишины
Порою, когда, подавленный и униженный, я теряю даже силу воображения, которая иссякает во мне, и я могу только думать о своих мечтах, тогда я их перелистываю, точно книгу, что листается, и это превращается в перелистывание, без чтения, каких-то неизбежных слов. И тогда я спрашиваю себя о том, кто ты – фигура, проходящая через все мои медлительные видения иных пейзажей, и давних внутренних убранств, и роскошных церемоний тишины. Во всех моих мечтах ты или появляешься, мечта, или, ложная реальность, меня сопровождаешь. Я посещаю с тобою те области, какие, может быть, являются твоими мечтами, земли, какие, может быть, являются твоими телами отсутствия и не-человечности, твоим главным телом, размывшим свои контуры по спокойной равнине и холодным очертаниям горы в саду вокруг таинственного дворца. Возможно, у меня не было другой мечты, кроме тебя, возможно, это в твоих глазах, когда наши лица будут соприкасаться, я прочту – увижу эти невозможные пейзажи, эту ложную скуку, эти чувства, что таятся в тени моей усталости и в пещерах моего непокоя. Кто знает, не являются ли пейзажи моих мечтаний моим способом не мечтать о тебе? Я не знаю, кто ты, но разве я знаю наверное, кто я? Разве я знаю, что такое – мечтать, чтобы знать, стоит ли называть тебя моей мечтой? Разве я знаю, не являешься ли ты какой-то частью, кто знает, может быть, частью существенной и реальной, меня самого? И разве я знаю, не являюсь ли я мечтой, а ты – реальностью, я – твоей мечтой, а не ты – мечтой, которую я создал в своем воображении?
Какой разновидностью жизни ты обладаешь? С помощью какого зрения я вижу тебя? Твой профиль? Он никогда не бывает прежним, но и не изменяется никогда. И я говорю это, потому что знаю это, хотя бы и не знал, что знаю. Твое тело? Оно обнажено, хотя бы было одетым, сидящее, находится в той же позе, как и лежащее или стоящее. Что означает это, не означающее ничего?
Моя жизнь так печальна, и я даже не думаю ее оплакивать; мои часы так лживы, и я даже не мечтаю разделить их с кем-либо из друзей.
Как не мечтать о тебе? Как не мечтать о тебе? Госпожа Часов, что проходят, Мадонна неподвижных вод и мертвых водорослей, Богиня-Защитница открытых пустынь и черных пейзажей бесплодных скал, освободи меня от моей молодости.
Утешительница тех, кто не имеет утешения, Слеза тех, кто никогда не плачет, Час, что никогда не пробьет, освободи меня от радости и счастья.
Опиум всех молчаний, Лира, какой не касаются, Витраж дали и заброшенности, сделай так, чтобы меня ненавидели мужчины и осмеивали женщины.
Цимбалы Последнего Причащения, Ласка без жестов, мертвая Голубка в тени, Миро часов, протекших в мечтаниях, освободи меня от религии, потому что она – нежна; и от неверия, потому что оно – сильно.
Лилия, высыхающая вечером, Сокровище увядших роз, Тишина между двумя молитвами, наполни меня отвращением к жизни, ненавистью к своему здоровью, презрением к своей юности.
Сделай меня бесполезным и бесплодным, о гостеприимная Хозяйка всех смутных мечтаний; пусть я стану чистым, без каких-либо оснований быть им, и лживым, хотя мне это и не нравится, о Бегущая Вода Живых Печалей; пусть мои уста будут ледяным пейзажем, мои глаза – двумя мертвыми озерами, мои жесты, мои движения – медленным листопадом в саду со старыми деревьями, о Литания Непокоя, о фиолетовая Месса Усталостей, о Венчик цветка, о Текучая, Неуловимая, о Вознесение!..
Какая жалость, что я вынужден молиться тебе, как женщине, и не желать тебя… как мужчина, и не мочь поднять на тебя глаз моих мечтаний, как на Аврору-наоборот, обладающую нереальным полом ангелов, которые никогда не всходили на небеса!
Молюсь тебе, моя любовь, потому что моя любовь – уже молитва; но не гляжу на тебя, как на возлюбленную, и не поднимаю тебя над собою, как святую.
Пусть будут действия твои статуей отречения, жесты твои – пьедесталом равнодушия, слова твои – витражами отрицания.
Сияние из небытия, имя бездны, Потустороннее спокойствие…
Вечная девственница, до богов, и до отцов богов, и до прадедов богов, бесплодность всех миров, стерильность всех душ…
Тебе посвящены дни и жизни; планеты – это клятвы в твоем храме, и усталость богов возвращается в твое лоно, как птица в гнездо, какое свила, сама не зная как.
Пусть об апогее печали возвестит день, и если ни один день не возвещает, пусть же будет этот день, что возвестит!
Сияй, отсутствие солнца; блести, лунный свет, ты, что гаснешь…
Лишь ты, солнце, что не блестишь, освещаешь пещеры, потому что пещеры – твои дочери. Лишь ты, луна, которой нет, даешь… гротам, потому что гроты…
Ты имеешь пол воображаемых форм, несуществующий пол фигур… Просто контуры порой, просто поза в другой раз, иногда всего лишь медленный жест – ты есть моменты, позы, одухотворенные моими.
Ни одно очарование пола не подразумевается в моих мечтах о тебе, под твоей смутной одеждой мадонны внутренних молчаний. Твои груди – не из тех, какие можно мечтать поцеловать. Твое тело, все оно – тело-душа, но это не душа, а тело. Вещество твоей плоти – это не дух, но оно духовно. Ты – женщина «до Падения», скульптура – еще из той глины, что… в раю.
Мой ужас перед реальными женщинами, имеющими пол, – это дорога, по которой я шел к тебе навстречу. Эти, земные, что для существования… должны выдерживать изменчивый гнет какого-то мужчины – кто может их любить, чтобы не опали листья этой любви в предвидении удовольствия, какому служит пол..? Кто может уважать Жену, без того чтобы не быть вынужденным подумать при этом, что она – женщина, с которой он совокупляется? Кто не чувствует отвращения порой оттого, что происходит из вульвы, таким тошнотворным образом извергнутый в этот мир? Разве не возбудит в нас тошноту мысль о плотском происхождении нашей души – из того бурного телесного… от которого рождается наша плоть, и как бы прекрасна ни была она, но становится безобразной по причине происхождения и вызывает в нас отвращение по причине рождения.
Поддельные идеалисты из реальной жизни посвящают свои стихи Жене, преклоняют колени перед идеей Матери… Их идеализм – это одеяние, которое прикрывает, а не мечта, что творит.
Чиста лишь ты, Госпожа Мечтаний, которую я могу представить любовницей, не думая о бесчестье, потому что ты нереальна. Лишь тебя могу представить матерью, поклоняясь этому, потому что ты никогда не пятнаешь себя ни ужасом оплодотворения, ни ужасом родов.
Как не поклоняться тебе, если ты одна достойна поклонения? Как не любить тебя, если ты одна достойна любви?
Кто знает, не создаю ли я тебя, мечтая о тебе, тебя, реальную в другой реальности; не будешь ли ты моей там, в другом и чистом мире, где бы мы любили без ощутимого тела, с другим способом объятий и существенно другим отношением к обладанию? Кто знает точно, не существовала ли ты уже, и тогда я не создал тебя, но только видел тебя другим зрением, внутренним и чистым, в другом и совершенном мире? Кто знает, не были ли мои мечтания о тебе просто встречами с тобою, не была ли моя любовь-к-тебе моими мыслями-о-тебе, не было ли мое презрение к плоти и мое отвращение к любви неясной тоской, с которой я, не зная тебя, тебя ожидал, и неопределенным стремлением, с которым я, не ведая тебя, тебя желал?
Не знаю даже, [не] любил ли я тебя уже, в колышущейся неопределенности, ностальгия по которой, возможно, и была моей вечной скукой? Может быть, ты и есть моя ностальгия, тело отсутствия, присутствие Расстояния, особь женского пола, возможно, совсем по другим соображениям, а не для того, чтобы быть ею. Я могу думать о тебе как о девственнице и в то же время как о матери, потому что ты – не из этого мира. Дитя, которое у тебя на руках, никогда не было моложе, иначе ты должна была бы пачкать его пребыванием в утробе. Ты никогда не была иной, чем есть сейчас, и как же тебе не быть девственницей поэтому? Я могу любить тебя и одновременно поклоняться тебе, потому что моя любовь не обладает тобою и мое поклонение тебя не отдаляет.
Будь Вечным Днем, и пусть мои закаты будут отблесками твоего солнца, под твоей властью.
Будь Невидимыми Сумерками, и пусть моя тоска и непокой будут красками твоей неопределенности и тенями твоей неизвестности.
Будь Всеобщей Ночью, стань Единственной Ночью, и пусть я весь потеряю себя и забуду себя в тебе, и пусть мои мечты сияют, звезды, на твоем теле отдаления и отрицания…
Пусть буду я складками твоей мантии, драгоценностями твоей тиары и другим звездным небом – колец на твоих пальцах.
Пепел в твоем очаге, разве важно, что я – пыль? Окно в твоей комнате, разве важно, что я – пространство? Час… на твоих водных часах, разве было бы важно, что я прохожу, если я останусь, из-за того, что я – твой; что я умираю, если из-за того, что я – твой, я не умру; что я тебя теряю, если потерять тебя – значит встретить тебя?
Осуществляющая абсурды, Продолжательница бессвязных фраз. Пусть твое молчание укачивает меня, пусть твоя …меня усыпляет, пусть твое чистое существование ласкает меня, и меня смягчает, и меня утешает, о Геральдика Той Стороны, о королевство Отсутствия, Девственная Мать всех молчаний, Очаг для душ, которым холодно, Ангел-Хранитель всех покинутых, Пейзаж человеческий – нереальный в печали – вечное Совершенство.
Ты – не женщина. И даже во мне не вызываешь ничего, в чем я смог бы ощутить женственность. Когда я говорю о тебе, это сами слова тебя называют существом женского пола, и выражения тебя рисуют женщиной. Именно потому, что я должен говорить о тебе с нежностью и ласковой мечтой, слова отыскивают голос для этого только в обращении к тебе как к женщине.
Но ты, в своей смутной сущности – ничто. В тебе нет реальности, даже только твоей – собственной реальности. Я сам тебя не вижу, даже тебя не чувствую. Ты, будто какое-то чувство, какое было бы своей собственной целью и принадлежало бы все целиком своей собственной глубине. Ты – всегда пейзаж, где я находился и какой почти мог видеть, вставка от платья, что я едва мог видеть, потерянная в вечном «Сейчас», там, за поворотом дороги. Твои очертания говорят о том, что ты – ничто, и контуры твоего нереального тела разрывают на отдельные жемчужины ожерелье самой идеи контура. Ты уже прошла, и ты уже была, и я уже тебя любил: чувствовать тебя настоящей – значит чувствовать все это.
Ты занимаешь все промежутки в моих размышлениях и щели в моих ощущениях. Поэтому я не думаю о тебе и не чувствую тебя, но мои размышления – стрельчатые своды моего ощущения тебя, и мои чувства – готические колонны воскрешения тебя в памяти.
Луна потерянных воспоминаний над черным пейзажем, четкая в покое, понимаемая в моем несовершенстве. Мое существо чувствует тебя смутно, будто бы я был твой пояс, который бы тебя ощущал. Я наклоняюсь над твоим белым лицом, что на водах ночных моего непокоя, но я никогда не узнаю, не луна ли ты в моем небе, и для чего ты его вызываешь, или странная подводная луна и для чего, не знаю как, ты его выдумываешь.
Кто мог бы создать Новый Взгляд, чтобы увидеть тебя, Новое Мышление и Чувства, что помогли бы смочь думать о тебе и чувствовать тебя!
Когда я желаю коснуться твоей мантии, все мои проявления утомляются от простертого напряжения жестов твоих рук, и усталость, одеревенелая и болезненная, застывает в моих словах. Мысль моя парит, точно птица в полете, кажущаяся близкой, но всегда недосягаемая, вокруг того, что я бы хотел сказать о тебе, но вещество моих фраз не умеет имитировать субстанцию или звук твоих шагов, или след от твоих взглядов, или цвет, печальный и пустой, закругления жестов, каких ты никогда не делала.
И если, возможно, я говорю с кем-то далеким, и если сегодня – облако возможного, ты завтра упадешь, дождь из реальности, на землю, не забывай никогда о своем божественном происхождении в моей мечте. Будь всегда в жизни тем, что могло бы быть мечтой некоего уединенног, и никогда – убежищем любящего. Выполняй свой долг простого бокала. Исполни твою функцию бесполезной амфоры. Никто не сказал бы о тебе того, что душа реки может сказать своим берегам – что они существуют, чтобы ее ограничивать. Лучше уж не бежать в жизни, лучше пусть высохнет русло твоей мечты.
Пусть твой гений будет существом излишним, и твоя жизнь – твоим искусством смотреть на нее, быть ею увиденной и никогда не идентичной. Пусть ты не будешь никогда более ничем.
Сегодня ты – всего лишь очертания, созданные этой книгой, некий час, воплощенный и отделенный от других часов. Если бы я был уверен, что ты этим являешься, я бы возвел целую религию над мечтой любить тебя.
Ты являешься тем, чего не хватает всему. Ты – то, чего не хватает каждой вещи для того, чтобы мы могли ее любить всегда. Потерянный ключ от дверей Храма, тайный путь во Дворец, далекий остров, который всегда скрыт густым туманом неопределенности…
Видимый любовник
Антерос.[47]
Я имею о глубокой любви и о полезном ее использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.
Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме как чью-то «картину», чисто внешний облик – в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевленной – и, таким образом, отличной от картин, написанных художниками.
Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины – там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола, – и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть ее, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет.
Я люблю зрением, а не фантазией. Потому что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чем думает это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.
Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня неважен. Он неважен для меня, потому что душа – однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней – то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.
Для меня это создание не имеет души. Душа остается там, сама с собою.
Так я переживаю, в чистом видении, оживленную внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому-духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моем представлении о вещах есть то, что я ищу.
Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нем не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал – всегда вреден. Знать имя этого создания – зачем? И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.
Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.
То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.
Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюбленным во внешний вид и проявления вещей – объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […]
Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нем. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нем более, чем мне дается для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.
Но я не плету привычно какой-то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Все большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».
Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой – жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.
Для меня человечество – обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и еще – психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.
Я – будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всем я – чужой ему. Между ним и мною – словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.
Для всего духа, научно организованного, видеть в какой-то вещи более того, что там есть, – это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.
Я приписываю этому состоянию души мое отвращение к музеям. Музей, для меня, это целая жизнь, в которой живопись всегда точна и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и все, оно не может быть по-другому, а только так.
Майор
Нет ничего, что бы так интимно обнаруживало, что бы так полностью истолковывало сущность моего прирожденного несчастья, как тот тип мечтаний, который я в действительности более всего лелею, тот бальзам, что я с более интимной частотой выбираю для облегчения моей тоски существования. В итоге сама суть того, чего я жажду, – проспать жизнь. Я слишком люблю жизнь, чтобы желать, чтобы она прошла; слишком хочу не жить, чтобы ее чересчур назойливо желать.
Так и это, что я оставлю написанным, лучшее из моих любимых мечтаний. Ночью иногда, в спокойном доме, потому что хозяева или выехали, или замолчали, закрываю мои оконные стекла, укрывая их тяжелыми ставнями; облаченный в старый костюм, углубляюсь в себя в удобном кресле и увлекаю себя в мечту, в которой я – майор в отставке в какой-то гостинице в провинции, в часы после ужина, когда он сидит с тем или иным умеренным компаньоном, медлящий сотрапезник, оставшийся здесь без причин.
Воображаю, что я был рожден таким. Мне неважны ни юность этого майора в отставке, ни воинские звания, через которые он поднимался до этой моей тоски. Независимо от Времени и от Жизни, майор, которым я себя воображаю, не является продуктом никакой жизни, которую бы он вел; у него нет и не было родителей; он существует вечно у того стола, в том провинциальном отеле, уже уставший от рассказывания анекдотов, чем развлекался с партнерами по задержке.
Река обладания
То, что мы все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь, поэтому существует для неопределенных; лишь те могут сосуществовать, кто никогда не определяется и является, и один и другой, никем.
Каждый из нас – это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию. Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться с человеком действия и с человеком мечтающим – в Другом.
Мы являемся силами, потому что являемся жизнями. Каждый из нас меряет себя самого по масштабу других. Если мы имеем к самим себе уважение, считая себя интересными… Любое сближение – это некий конфликт. Другой – всегда препятствие для того, кто ищет. Только тот, кто ничего не ищет, счастлив; потому что только тот, кто не находится в вечном поиске, находит, ввиду того что не ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни было, – это быть счастливым, как не нуждаться – это лучшее, что дает богатство.
Я смотрю на тебя, находящуюся внутри меня, предполагаемая невеста, и мы уже не можем прийти к согласию, еще до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать дает мне правильное понятие о реальности. Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить в мечту равновесие действительности. Кто привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так, как от реальности жизни, и от нереальности мечты, как от ощущения жизни нереальной.
Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверьми и вижу тебя приходящей, в моей мечте ты входишь ко мне через дверь справа; если, когда ты входишь, входишь через дверь слева, уже возникает некоторое различие между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не являются теми, о ком мы думаем.
Любовь просит тождества с различием, что невозможно уже логически, еще более – в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы она знала, что сделаться принадлежащим ей не значит быть ею. Любить – это отдаваться. Насколько велика эта капитуляция, настолько сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Большая любовь поэтому – смерть, или забвение, или отречение – все любови, которые являются всасыванием любви.
На старой веранде дворца, возведенной над морем, мы размышляли в тишине о различии между нами. Я был принцем, и ты – принцессой на веранде у берега моря. Наша любовь родилась от нашей встречи, точно красота, что была сотворена встречей луны с водами.
Любовь хочет обладания, но не знает, что есть обладание. Если я не являюсь своим, как я смогу быть твоим или ты – моей? Если я не обладаю своим собственным существом, как я буду обладать чужим существом? Если я уже отличен от того, кому являюсь идентичным, как я стану идентичным тому, от кого отличен?
Любовь – мистицизм, желающий осуществляться, некая невозможность, что лишь в мечтах воображается, какой она должна быть в действительности.
Метафизик. Но вся жизнь – метафизика в потемках, с ропотом богов и с неизвестным направлением единственно верного пути.
Худшее коварство, которое применяет против меня мой упадок, – это моя любовь к здоровью и к ясности. Я всегда считал, что красивое тело и счастливый ритм юношеской походки более весомы для мира, чем все мечты, живущие во мне. Поэтому с радостью, характерной для старости духа, я наблюдаю порой – без зависти и без желания – случайные пары, которые вечер соединяет, и они идут рука об руку к переполненному, бессознательному сознанию юности. Они нравятся мне, как нравится мне какая-то истина, когда я не думаю, имеет ли это отношение ко мне. Если я сравниваю их со мной, продолжаю наслаждаться наблюдением за ними, но так, как иной наслаждается истиной, что ранит его, присоединяя к боли от раны бальзам понимания богов.
Я противоположен христианам – символистам, для кого все живое и все происходящее – тень некой действительности, всего лишь еетень. Каждая вещь для меня, вместо того чтобы быть местом прибытия, является местом отправления. Для оккультиста все заканчивается во всем; все начинается во всем – для меня.
Я поступаю, как они, согласно аналогии и внушенной мысли, но тот небольшой сад, что им напоминает порядок и красоту души, мне не говорит более ни о чем, как о большем саде, где я мог бы быть, вдалеке от людей, счастливый жизнью так, как того быть не может. Каждая вещь напоминает мне не о реальности, тенью какой она является, но о реальности, к какой она – путь.
Жардинь-да-Эштрела[48] вечером внушает мне мысль об античных парках, существовавших в прошлых столетиях, еще до разочарования души.
Сенсационист[49]
В эти «сумерки учений», когда верования умирают и культы покрываются пылью, наши ощущения – единственная реальность, что нам остается. Единственная добросовестность, что производит впечатление, единственная наука, что удовлетворяет, – все они связаны с ощущениями.
Внутренний декоративизм выделяется мною как высший и наиболее ясный способ дать какое-то применение нашей жизни. Если бы моя жизнь могла быть прожита среди ковров и занавесей духа, то я не познал бы бездны, чтобы их оплакивать.
Я принадлежу к поколению – или, скорее, к некой части поколения, – которое потеряло все уважение к прошлому и всю веру или надежду на будущее. Живем поэтому только настоящим, со злобой и голодом того, кто не имеет другого дома. И поскольку есть в наших ощущениях и особенно в наших мечтах впечатления бесполезные и незначительные, мы обнаруживаем настоящее, что не помнит ни о прошлом, ни о будущем, мы улыбаемся нашей внутренней жизни и остаемся равнодушными к высокомерной дремоте количественной реальности вещей.
Также мы не сильно отличаемся от тех, кто в своей жизни думает только о том, как себя развлечь. Но солнце нашей эгоистической озабоченности близко к закату, а цвета сумерек и противоречия способствуют охлаждению нашего гедонизма.
Мы выздоравливаем. В основном, мы являемся существами, не обучавшимися ни одному искусству или ремеслу, даже тому, как получать наслаждение от жизни. Мы не созданы для неторопливых бесед, часто нам надоедают даже лучшие друзья после получаса, проведенного с ними; мы лишь тогда жаждем их видеть, когда думаем о том, чтобы их увидеть, и лучшие часы, когда мы бываем с ними вместе, – это те, когда мы только мечтаем о том, что мы с ними. Не знаю, свидетельствует ли это о неважной дружбе. Возможно, что и не свидетельствует. Ясно одно: вещи, которые мы любим больше других или считаем, что любим, лишь тогда обретают свою высшую реальную ценность, когда мы просто мечтаем о них.
Мы не любим зрелищ. Презираем актеров и танцовщиц. Весь спектакль – унизительная имитация того, о чем следует лишь мечтать.
Равнодушные – не от природы, но благодаря некому воспитанию чувств, каким разнообразный болезненный опыт, главным образом, нас заставляет заниматься – по мнению других; мы всегда вежливы с ними и даже симпатизируем им, проявляя особое заинтересованное равнодушие, потому что все люди интересны, кроме того, их можно превратить в мечте в других людей, мы проходим […]
Не имея умения любить, мы заранее устаем от тех слов, которые надо было бы говорить, чтобы сделаться любимым. Впрочем, кто из нас хочет быть любимым?
Эта фраза Шатобриана: «Его утомили любовью» – не является справедливо заслуженным нами ярлыком. Сама идея – быть любимыми – нас утомляет, нас утомляет до того, что вызывает тревогу.
Моя жизнь – постоянная лихорадка, некая жажда, всегда обновляющаяся. Реальная жизнь терзает меня, как знойный день. Есть определенное унижение в том способе, каким она меня терзает.
Перистиль
В те часы, когда пейзаж – это яркое сияние Жизни и мечта – всего лишь процесс мечтания, я поднял, о, моя любовь, в тишине моего непокоя эту странную книгу, похожую на открытые ворота, ведущие к заброшенному дому.
Я собрал, чтобы написать ее, души всех цветов, и мимолетных моментов всех песен всех птиц, сплел вечность и застой. Ткачиха… я сидел у окна моей жизни, и забыл, что ты жила и была, ткала саван, чтобы надеть на мою скуку, и покровы из целомудренного льна для алтарей моей тишины…
И я предлагаю тебе эту книгу, потому что знаю, что она прекрасна и бесполезна. Ничему не учит, ничему не заставляет верить, ничего не заставляет чувствовать. Ручей, бегущий в пропасть, – пепел, что развеивает ветер, и неплодородная и не вредная… – я отдал всю душу написанию ее, но не думал о ней, когда писал, а думал лишь о себе, что я печален, и о тебе, что ты – никто.
И потому что эта книга – абсурд, я люблю ее; потому, что бесполезна, я хочу ее дать тебе; и потому что ничему не послужит это желание ее тебе дать, я ее тебе даю…
Молись за меня, читая ее, благослови меня, любя ее, и забудь ее, как вчерашнее солнце ради сегодняшнего солнца (как я забываю тех женщин, чистые мечты, о которых я никогда не умел мечтать).
Башня Тишины моей тоски, пусть эта книга будет лунным светом, превращающим тебя в другую в ночь Древнего Таинства!
Река скорбного Несовершенства, пусть эта книга станет лодкой, отпущенной плыть вниз по течению твоими водами к никакому морю, что есть лишь в мечтах.
Пейзаж Отчуждения и Заброшенности, пусть эта книга станет твоей, как твой Час, и сделает тебя бесконечным, как Час твоего ложного пурпура.
Текут реки, реки вечные, под окном моей тишины. Я всегда вижу другой берег и не знаю, почему я не мечтаю находиться там, другим и счастливым. Может быть, потому, что только ты утешаешь, и только ты убаюкиваешь, и только ты умащиваешь благовонными маслами и совершаешь богослужения.
Какую белую мессу ты прерываешь, чтобы благословить меня на описание тебя – живущей? В каком месте, волнистом от танцев, останавливаешься, и Время – с тобой, чтобы из твоей остановки сделать мост от моей души до твоей улыбки, пурпурной от моей роскоши?
Лебедь ритмического непокоя, лира бессмертных часов, неизвестная арфа мифических скорбей, ты – Ожидаемая и Идущая, та, что ласкает и ранит, та, что золотит болью радости и венчает розами печали.
Какой Бог создал тебя, какой Бог, ненавидимый Богом, создавшим для себя мир?
Ты этого не знаешь, ты не знаешь, что этого не знаешь, ты не хочешь знать и не хочешь не знать. Ты лишила намерений свою жизнь, окружила ореолом нереальности твои проявления, оделась в совершенство и неприкасаемость, чтобы ни Часы тебя не целовали бы, ни Дни тебе не улыбались бы, ни Ночи не приходили к тебе положить луну в твои руки, чтобы она казалась лилией.
Оборви, о моя любовь, надо мною лепестки лучших роз, самых совершенных лилий, лепестки хризантем, ароматных самой мелодией их имени.
И я умру во мне твоей жизнью, о Девственница, какую не ждут ни одни объятия, какую ни один поцелуй не ищет, какую ни одна мысль не бесчестит.
Преддверие для всех надежд, Порог всех желаний, Окно для всех мечтаний […] Бельведер для всех пейзажей, таких, как ночной лес и дальняя река, мерцающая в ярком лунном свете…
Ты не существуешь, я хорошо знаю, но разве я знаю наверняка, существую ли я? Я, что тобою существую во мне, во мне будет больше реальной жизни, чем в тебе, чем та мертвая жизнь, живущая тобой?
Пламя, превратившееся в сияние, отсутствующее присутствие, тишина, ритмическая и женственная, сумерки неопределенной плоти, забытый бокал с вечеринки, витраж, созданный художником-мечтой в Средние века иной Земли.
Церковная чаша и гостия чистого совершенства, заброшенный алтарь еще живой святой, воображаемый венец из лилий из того сада, куда никто никогда не входил…
Ты – единственная форма, не возбуждающая скуки, потому что ты всегда изменяема вместе с нашим чувством, потому что как целуешь нашу радость, так баюкаешь нашу боль, и для нашей скуки ты – опиум, что утешает, и сон, что дает отдых, и смерть, что кладет на грудь скрещенные руки.
Ангел… из какого вещества сделана твоя крылатая суть? Какая жизнь тебя задержала и какая земля, – тебя, что вся – полет, никогда не знавший высоты, парализованное восхождение, жест восторга и отдыха?
Я сотворю из мечтаний о тебе существо поэта, и моя проза, говоря о твоей Красоте, будет полна мелодиями поэмы, закруглениями строф, неожиданным величием, какие бывают в бессмертных стихах.
Стихи, проза, какие и не думается написать, но только мечтать о них.
Сотворим же, о Только Моя, ты – своим существованием, и я – своим видением твоего существования, какое-то другое искусство, иное, чем существующее.
Пусть сумею я из твоего тела бесполезной амфоры извлечь душу новых стихов, и в твоем медленном ритме молчаливой волны пусть сумеют мои трепещущие пальцы находить коварные строки некой прозы, не тронутой ничьим слухом.
Твоя улыбка, смутная и мелодичная, пусть будет для меня символом – видимой эмблемой подавленного рыдания несметного мира, знающего свои ошибки и несовершенства.
Твои руки арфистки пусть опустят мне веки, когда я умру, отдав тебе свою жизнь, чтобы ты ее строила. И ты, не являющаяся никем, будешь навсегда, о Божественная, любимым искусством богов, каких никогда не было, и девственной и бесплодной матерью богов, каких никогда не будет.
Апокалиптическое чувство
Думая, что каждый шаг в моей жизни был каким-то контактом с ужасом Нового и что каждый новый человек, которого я узнавал, был новым живым фрагментом неизвестного, что я помещал на моем столе для повседневного испуганного размышления, я решил воздерживаться от всего, ни в чем не продвигаться вперед, сократить свои действия до минимума, уклоняться, насколько возможно, от всего, что бы мне ни встретилось, люди или события, совершенствоваться в воздержании и отречься от оригинальности. Настолько страшным мне казалось жить, настолько это мучило меня.
Я решил закончить со всем, уйти от сомнительного и непонятного – от этих вещей, что для меня символизировали катастрофы, всеобщие катаклизмы.
Я ощущаю жизнь как катаклизм и апокалипсис. День ото дня во мне возрастает неспособность даже намечать действия, понимать даже ясные ситуации действительности.
Присутствие других – такое неожиданное для души в любой момент – день ото дня для меня становится болезненнее и печальнее. Разговор с другими проходит по мне ознобом. Если они выказывают интерес ко мне, я убегаю. Если смотрят на меня, это заставляет меня дрожать. Если…
Я нахожусь в состоянии постоянной защиты. Мне больно от жизни и от других. Я не могу смотреть реальности в лицо. Даже самое солнце уже приводит меня в уныние и отчаяние. Только ночью, ночью, когда я один сам с собой, чужой, забытый, потерянный, не связанный с действительностью, не принимая участия в ее выгодах, я наконец нахожу себя и нахожу утешение.
Мне холодно от моей жизни. Все – сырые подвалы и катакомбы без света – в моем существовании. Я – великое поражение последнего войска, защищавшего последнюю империю. Ощущаю себя в конце некой античной и господствующей цивилизации. Я – одинокий и покинутый, я, кто привык отдавать приказы другим. У меня нет друга, нет наставника, у меня, кем всегда руководили другие.
Что-то во мне вечно просит сочувствия и плачет над собою, как над мертвым богом, лишенным алтарей своего культа, когда белое нашествие варваров молодцевато резвилось на границах и жизнь пришла просить отчета у империи, что радостного она сделала.
Я всегда опасаюсь, что обо мне говорят. Говорил обо всем. Ни на что не отваживался, даже думать о том, что я есть; думать, что я этого желал, даже мечтать об этом, потому что в самой мечте я узнавал себя неспособным к жизни, неспособным и в моем состоянии – всего лишь мечтателя.
Ни одно чувство не поднимет мою голову с подушки, куда зарываюсь, потому что мне тяжело от моего тела, от мысли, что я живу или даже от абсолютной идеи жизни.
Я не говорю языком реальности и среди жизненных вещей пошатываюсь, как больной, долго лежавший в постели, который поднимается впервые. Только на постели я чувствую себя живущим нормальной жизнью. Когда приходит лихорадка, я доволен, будто некая естественная… в моем лежачем состоянии. Точно пламя – на ветру – трепещу, оглушенный. Только в мертвом воздухе закрытых комнат вдыхаю нормальное состояние моей жизни.
Ни одна ностальгия уже не остается мне от бризов у берегов морей. Я примирился с тем, что моя душа заключена в монастыре, и я для себя самого – не более чем осень над сухой целиной, где нет больше живой жизни, кроме отблеска, будто от некоего света, что заканчивается во тьме, накрывающей балдахином водоемы, не создавая более напряжения и цвета, чем фиолетовый экстаз изгнания конца заката над горами.
В глубине – ни одного другого удовольствия, кроме анализа боли, ни одного другого наслаждения, кроме того, что змеится, жидким и болезненным, от ощущений, когда они размельчаются и разлагаются на составные элементы – легкие шаги в неопределенной тени, нежные для слуха, и мы не приходим в себя, чтобы понять, кто это; неопределенные далекие песни, чьи слова мы не пытаемся понять, но в каких нас баюкает более то неясное, о чем они скажут нам, и неясность места, откуда приходят; хрупкие секреты бледных вод, заполняющих подвижные дали пространства… и сумерки; бубенчики далеких экипажей, возвращающихся – откуда? и какие радости там, внутри, которые не слышатся здесь, сонные, в вялом оцепенении вечера, где лето забывается осенью… Умерли цветы в саду, и увядшими стоят другие цветы – более древние, более благородные, более сверстники, и мертвая желтизна с тайной, и тишина, и заброшенность. Пузыри на воде, появляющиеся на поверхности водоемов, они вызывают к жизни мечты. Далекое кваканье лягушек! Мертвое поле во мне! Сельский покой, проходящий в мечтах! О, моя ничтожная жизнь, точно батрак, что не работает и спит у края дорог, с ароматом лугов, что входит в его душу, как туман, в просвечивающем и свежем сне, глубоком и полном вечности, как и все то, что ничто связывает с ничем, ночное, неизвестное, кочующее и усталое, под холодным сочувствием звезд.
Следую курсом моих мечтаний, превращая образы в ступеньки к другим образам; разворачиваются, как веер, случайные метафоры в больших картинах внутреннего видения; освобождаю от меня жизнь и откладываю ее в сторону, как ставшую тесной одежду. Скрываюсь среди деревьев, далеко от дорог. Теряю себя. И обладаю, в эти медленно текущие мгновения, забвением вкуса жизни, позволяю проходить мысли о свете и о шуме и позволяю ей окончиться сознательно, бессмысленно, благодаря проходящим ощущениям, идущим, точно империя печальных отречений, и вход – между штандартами и барабанами победы в каком-то последнем большом городе, где никогда не плакалось бы, не желалось и где даже себя самого я никогда не просил бы о существовании.
Мне больно из-за поверхности вод в водоемах, которые я создал в мечтах. Это моя – та бледность луны, которую я воображаю в мечтах над пейзажами лесов. Это моя – та осенняя усталость застывших небес, что я вспоминаю и никогда не видел. Угнетает меня вся моя мертвая жизнь, все мечты, которых мне не хватает, все мое, что не было моим, в синеве моих внутренних небес, под звенящий бег рек моей души, в просторном и тревожном покое пшеницы на равнинах, которые вижу и не вижу.
Одна чашка кофе, курительный табак, чей аромат нас пронзает, глаза, почти закрытые, в какой-то комнате в сумерках – не хочу большего от жизни, кроме моих мечтаний и этого… Мало ли этого? Не знаю. Разве я знаю, что есть «мало или что есть «много»?
Летний вечер там, снаружи, как и я, хотел бы быть другим. Открываю окно. Все там, снаружи, нежно, но меня оно огорчает, как неясная боль, как смутное ощущение неудовольствия.
И последнее ранит меня, терзает меня, разрывает на куски всю мою душу. Я в этот час, в этом окне, думая об этих вещах, нежных и печальных, должен бы быть неким эстетическим персонажем, прекрасным, как персонаж некой картины, – и я таким не являюсь, являюсь не этим…
Час, какой проходил бы и забывался… Ночь, что приходил бы, росла, падала поверх всего и никогда не поднималась. Пусть эта душа была бы моей гробницей навсегда, и пусть… совершенствуясь во Тьме, и я никогда больше не мог бы ни жить, ни чувствовать или желать.
Симфония тревожной ночи
Сумерки в античных городах, с неизвестными обычаями, записанными на черных камнях тяжелых зданий; дрожащие рассветы на равнинах, затопленных водой, болотистых, влажных, как воздух до восхода солнца; узкие улочки, где все возможно, тяжелые арки древних залов; колодец в глубине сада под лунным светом; письмо, датированное годом первой любви нашей бабушки, которой мы не знали; плесень картин, где хранится прошлое; ружье, каким сегодня никто не умеет пользоваться; лихорадка жаркими вечерами у окна; никого на дороге; беспокойные сны; недомогание, которое расплывается виноградниками; колокола; монастырская печаль от жизни… Час благословений твоих тонких рук… Ласка никогда не приходит, камень в перстне кровоточит в начинающихся сумерках… Церковные праздники без веры в душе: материальная красота святых, грубых и некрасивых; романтические страсти в самой мысли о том, чтобы их испытать; запах моря, прибытие ночью на пристань города, увлажнившегося из-за остывания…
Худые твои руки взлетают над тем, кого жизнь изолирует. Длинные коридоры и оконные решетки, закрытые окна всегда открыты, пол холодный, как могильные плиты, ностальгия по любви, точно путешествие для довоплощения незавершенных земель… Имена древних королев… Витражи, на которых изображены могучие графы…Утренние лучи, распространяющиеся изменчиво, как холодный фимиам в воздухе церкви, собирающийся в темноте непроницаемого пола… Сухие руки, скрещенные на груди.
Сумерки монаха, что открывает в древнейшей книге в бессмысленных цифрах учения магов и в украшающих книгу гравюрах – шаги Посвящения.
Пляж на солнце – лихорадка во мне… Сверкающее море – мое горло, стиснутое тоской… Парусники – там, вдали, и будто надвигаются на мою лихорадку… В лихорадке – ступени, ведущие на пляж… Жара в свежем морском бризе, разрушительные, угрожающие приливы, мрачное море – темная ночь там, вдали – для аргонавтов, а в моей голове горят древние каравеллы…
Все – от других, кроме боли, что у них нет.
Дай мне иглу… Сегодня не хватает в недрах дома ее маленьких шажков – и неизвестно, куда она спрятана, или что будет вышивать – гравировать своими стежками, цветами, что протаскивать через свое ушко… Сегодня ее шитье закрыто навсегда в выдвижных ящиках комода – не нужно, – и нет тепла вымечтанных рук вокруг шеи матери.
Одно письмо
Я не могу сказать, сколько долгих месяцев прошло с тех пор, как я смотрел на Вас, смотрел на Вас постоянно, всегда тем же взглядом, нерешительным и встревоженным. Я знаю, Вы заметили это. И, заметив, должны найти странным, что этот взгляд, не будучи собственно застенчивым, никогда не выражал какого-либо значения. Всегда внимательный, всегда неопределенный и тот же самый, словно бы довольный оттого, что является лишь печалью, вызванной этим… Более ничего…И в Вашем размышлении об этом – каким бы ни было то чувство, с которым Вы думали обо мне, – Вы должны исследовать мои возможные намерения. Должны объяснять себе самой, не удовлетворяясь этим анализом, что я – или застенчивый человек, особенный и оригинальный, или нечто, напоминающее безумца.
Я не являюсь, моя Госпожа, исходя из факта, что я смотрел на Вас, ни, строго говоря, застенчивым человеком, ни, обоснованно, неким безумцем. Я – другая вещь, первая и отличная, как без надежды, что Вы мне поверите, – я Вам сейчас объясню. Сколько раз я шептал Вашему существу, появлявшемуся в моих мечтах: «Выполните свой долг бесполезной амфоры, исполните свою функцию простого бокала».
С какой ностальгией об идее, что хотел выдумать себя из Вас, я понял однажды, что Вы были замужем! День, когда я понял это, был трагичным днем моей жизни. Я не ревновал к Вашему мужу. Никогда не думал, что, возможно, он был у Вас. У меня просто была ностальгия о моем понятии о Вас. Если бы я однажды узнал об этой нелепости – что какая-то женщина в какой-то комнате – да, та – была бы замужем, моя боль была бы такой же.
Обладать Вами? Я не знаю, как это делается. И даже если бы на мне было это человеческое пятно – уметь делать то, что позорит, – я не смог бы стать перед самим собой оскорбителем моего собственного величия, даже только думая, что уравниваю себя с Вашим мужем!
Обладать Вами? Возможно, если бы Вы однажды проходили, одна, темной улицей, какой-то разбойник мог бы напасть на Вас и обладать Вами, даже оплодотворить Вас, оставив после себя этот след в Вашей утробе. Если обладать Вами – это обладать Вашим телом, какую ценность это имеет?
Потому что я не обладал Вашей душой?.. А как можно обладать душой? И может ли быть такой нежный ловкач, что смог бы обладать этой «душой»..? Пусть будет таким Ваш муж… Не хотите же Вы, чтобы я опустился до его уровня?
Сколько часов я провел в тесном и тайном общении с мыслью о Вас! Мы так любили друг друга в моих мечтаниях! Но даже и там, клянусь, никогда я не мечтал обладать Вами. Я деликатен и чист даже в моих мечтах. Я чту даже саму мысль о прекрасной женщине.
Я бы никогда не сумел так приспособить свою душу, чтобы она заставила мое тело овладеть Вашим. Внутри себя, даже при одной мысли об этом, я натыкаюсь на препятствия, каких не вижу, сам себе расставляю сети, о которых ничего не знаю. Разве не случилось бы со мною чего-то хуже этого, если бы я захотел овладеть Вами на самом деле?
Поэтому я – повторяю это Вам – был неспособен даже попытаться сделать это. Я даже и не пытаюсь мечтать о том, чтобы сделать это.
Именно эти, моя Госпожа, слова, что я пишу по поводу значения Вашего взгляда, невольно вопросительного. Именно в этой книге Вы впервые прочтете это письмо для Вас. Если Вы не узнаете, что это для Вас, я отрекусь от того, что это так. Пишу более, чтобы облегчить свою душу, чем чтобы сказать Вам что-то. Только деловые письма имеют адресата. Все же другие должны, по крайней мере если речь идет о высшем человеке, быть только его собственными, для него самого.
Более ничего не имею сказать Вам. Поверьте, что я восхищаюсь Вами настолько, насколько могу. Мне было бы приятно, если бы Вы думали обо мне иногда.
Путешествие, никогда не совершенное
Это было в сумерки одной смутной осени, что я отправился в это путешествие, какого никогда не совершал.
Небо – невозможно вспоминаю об этом – было цвета фиолетового остатка от печального золота, и линия депрессии гор, сияющая, была окружена ореолом, чьи тона смерти ее пронизывали, смягчающие, в тонкости их очертаний. У другого борта судна (было холоднее, и ночь была чернее с этой стороны тента) океан трепетал до линии горизонта на востоке, где он был опечален и где, кладя ночные полутени на линию, текучую и мрачную, отдаленного моря, дыхание тьмы парило, как туман жарким днем.
