Между плахой и секирой Чадович Николай
— Думаю, что да… Уже должны знать.
— Выходит, ты открылся им. Покаялся. Обрубил все концы, — что-то недобро дрогнуло в ее лице.
— Пусть будет так…
— Как же я ошиблась в тебе, — теперь в ее тоне сквозила брезгливая жалость. — Как же мы все ошиблись в тебе. И на что ты сейчас рассчитываешь? На нашу милость? На мое сострадание?
— Как можно рассчитывать на милость каннибалов и сострадание братоубийц, — Левка надеялся, что кто-то из аггелов не вынесет оскорблений и всадит в него пулю. — Просто обидно, что я обманулся и на этот раз. Хотел спасти родную сестру, отвести беду от ее детей, а оказался в гнусной ловушке.
— Ничего этого не случилось бы, прими ты нашу сторону, — отрезала она. — Да и в людях тебе пора разбираться. Разве я похожа на убитую горем заложницу? Память у тебя действительно хорошая. Ты вспомнил, как меня звали много лет назад. Но нужно еще и головой немножко соображать. Ведь имя Циллы, любимой жены Ламеха, вот так запросто не дается. Не всякая из нас удостаивается такой чести. Это заслужить надо.
— А ты, сестричка, как я понимаю, заслужила. Представляю, чем можно заслужить авторитет у каинистов.
— Темный ты. Обманутый. Разве можно судить о том, что для тебя остается тайной за семью печатями? Все вы, непосвященные, видите только внешнюю сторону наших дел. Нас обвиняют в убийствах, насилиях. Это гнусная демагогия. Мы не убиваем. Мы просто очищаем землю от недостойных. Нас часто называют стервятниками. Это название нас устраивает. Если бы стервятники не пожирали падаль, она отравила бы своими миазмами все вокруг. Левка, твои друзья и те, кто за ними стоит, — падаль. Падалью был козопас и наушник Авель, которому воздалось по делам его… А наши методы… Пусть они не нравятся кому-то. Какое это имеет значение? Единожды переступив через рабскую мораль почитателей Распятого, можно уверенно шагать дальше. Тебе не понять, как притягательны, как заворожительны идеи Кровавого Кузнеца… Не удивительно ли, что до сих пор ни один каинист не изменил своей вере? По-моему, такого прецедента в истории нет.
— Тут ты допустила небольшую неточность, — прервал ее Цыпф. — Следовало бы сказать немного иначе: в живых не осталось ни одного каиниста, который изменил своей вере.
— Ты обманут, Левка, — печально вздохнула она. — Как ты обманут!
— Верно, — согласился он. — Обманут. И, что самое печальное, именно тобой.
— Тот обман был во благо тебе. А кроме того, среди нас это не считается грехом. Наш отец, чтобы спасти себя, пытался обмануть того, кого вы считаете Богом-Создателем.
— Может, сестричка, ты меня и относительно своих детей обманула?
— А вот детей моих ты не касайся! — холодные глаза ее вновь оживились, на этот раз яростью тигрицы. — Все мои дети отдали жизнь за дело Кровавого Кузнеца! И я ничуть не жалею об этом! От тебя же, мразь, я публично отрекаюсь!
— Она резко повернулась к Левке спиной. — Поступай с ним, как считаешь нужным,
— слова эти относились уже к Ламеху.
На минуту во дворике виллы наступила тишина. Затем аггелы, словно опомнившись, кинулись доделывать свои дела: кто-то занялся колкой дров, кто-то ладил ведущий на сковородку трап, кто-то растягивал по дну бассейна цепи, до этого кучей лежавшие в стороне.
— Твоя сестра немного погорячилась, — сказал Ламех, когда Соня-Цилла скрылась в тех же дверях, из которых недавно появилась. — Ты и в самом деле сильно провинился перед детьми Кровавого Кузнеца, но лично я считаю, что шанс на исправление тебе все же можно дать. В память о шансе на жизнь, который Каин-изгнанник выторговал у ослепленного яростью лжебога, — теперь, когда с Левой все было ясно, речь Ламеха опять полилась плавно и величаво. — Хотя тебе придется начинать все с самого начала. Наравне с мальчишками ты пройдешь все этапы посвящения, после чего некоторое время повоюешь рядовым бойцом. Не здесь и не в благословенной Хохме, а в Отчине, Эдеме или Кастилии. Если ты уцелеешь в этой праведной борьбе да к тому же еще сумеешь доказать свою абсолютную преданность, мы вновь займемся твоей судьбой.
— Вот даже как… Мне дают шанс… Очень благородно с вашей стороны… — Нервы Левы уже были на пределе. — А что требуется взамен… Кроме беззаветной службы рядовым бойцом?
— Ничего особенного… Расскажешь нам все, что тебе известно о врагах Каина, твоих бывших друзьях. Их слабые и сильные стороны. Их взаимоотношения. Система охраны, применяемая на ночевках. Планы на будущее. Связи на местах. Но больше всего, конечно, нас интересует оружие, которое вы раздобыли здесь. Его устройство. Принцип действия. Как оно попало в ваши руки. Имеются ли другие подобные экземпляры. Ну и все такое прочее.
— А если я откажусь?
— С твоей стороны это будет глупостью. Трагической глупостью, я бы сказал. Ты все равно ответишь на наши вопросы, но свой шанс на спасение упустишь. То, что от тебя останется, даже вороны клевать не станут.
Левка хотел сказать твердое «нет», но получилось почему-то уклончивое: «Можно подумать?» Где-то в броне его души образовалась трещинка, через которую мало-помалу вытекала былая решимость.
— Только до тех пор, пока не разгорится костер, — ответил Ламех.
Аггелы, в тот же момент налетевшие на Левку, сорвали с его ног ботинки, а на руки надели железные браслеты с цепями.
— Надеюсь, дрова у вас сухие? — на эти слова Лева истратил последний запас своих нравственных сил.
— Где ты здесь найдешь сухие дрова! — сказал Ламех с напускной досадой. — Уж прости, если не угодили тебе…
Человек, впоследствии принявший имя Ламех, лет до двадцати пяти вообще не подозревал о существовании такого ветхозаветного персонажа. В той жизни, которая досталась ему, не было места для слова Божьего. Что же касается козней дьявольских, то, по общему мнению соседей, он как раз и был их зримым воплощением. Кличку Песик он получил еще в раннем детстве за своеобразную манеру драться — если сил в руках не хватало, в ход безо всяких колебаний пускались зубы, на диво крепкие и острые.
История его появления на свет в свое время потрясла весь Талашевск.
Случилось это не в роддоме, не в фельдшерско-акушерском пункте и даже не в домашней обстановке, а в — вокзальном туалете, чудом сохранившемся в первозданном виде еще со времен постройки Московско-Варшавской железной дороги, впоследствии переименованной в Белорусскую. (Все остальные станционные постройки на протяжении полувека сжигались трижды: в девятьсот пятом — революционными рабочими, в двадцатом — отступающими белополяками, а в сорок втором — партизанами знаменитого батьки Бурака.) Однажды осенним днем посетители той части туалете которая была помечена буквой «М», услышали звуки, для заведения подобного рода весьма не характерные. Не вызывало никакого сомнения, что принадлежат они младенцу, едва только появившемуся на свет и этим фактом весьма опечаленному. Но самое удивительное было то, что истошные крики ребенка доносились не из-за стенки, делившей туалет пополам (это еще можно было как-то объяснить), а как бы снизу — из выгребной ямы.
Делегация особо детолюбивых граждан, справив свою нужду, с некоторой опаской проникла в отделение «Ж», где и обнаружила полуживую гражданку, вид которой свидетельствовал о том, что совсем недавно она разрешилась от бремени. В цементном полу туалета имелось восемь сквозных отверстий, в просторечии именуемых «очко». Рев младенца особенно явственно доносился из того отверстия, которое, кроме обычной туалетной дряни, было помечено еще и каплями крови.
Как говорится, состав преступления был налицо. А время, заметим, — суровое. Недавно закончилась одна война и уже планировалась новая, так что баб, не желавших увеличивать народонаселение советской державы, сажали даже за аборты.
Срочно послали за милиционером, обычно торчавшим на привокзальной площади, но сейчас, по случаю осенней непогоды, избравшим местом своей дислокации станционный буфет. Тот примчался немедленно — усами, покроем мундира и саблей на боку очень похожий на дореволюционного жандарма.
Был этот милиционер служакой расторопным и самоотверженным. Другой на его месте послал бы за золотарями или в крайнем случае нанял бы за четвертинку какого-нибудь бродягу, а этот полез в выгребную яму сам, только синюю шинель скинул да саблю отстегнул.
Выгребную яму не очищали еще с лета, да и дожди все последние дни лили, не переставая, так что намечавшаяся спасательная операция была не менее опасна, чем спуск в преисподнюю. Один только запах настоенной на хлорке мочи мог сразить наповал, не говоря уже о прочих особенностях, присущих отечественным станционным туалетам.
По наблюдениям бывалых людей, дерьмо не тонет, но зато в нем и плавать нельзя — сразу засосет. Пришлось милиционеру подтянуть к себе ребенка длинной доской. Тот орал, сучил кривоватыми ножками и тряс окровавленным обрывком пуповины, но на поверхности держался довольно уверенно, видно, своим удельным весом уступал даже дерьму.
Затем спасенного младенца обмыли под водозаборной колонкой, завернули в милицейскую шинель и передали с рук на руки прибывшему из больницы фельдшеру. Милиционера отправили в баню, а мать-преступницу — в следственный изолятор.
В дальнейшем судьбы этих троих людей больше не пересекались.
Милиционер получил благодарность от непосредственного начальства, а от районных властей медаль «За спасение утопающих», которую впоследствии так ни разу и не надел, — стеснялся. Его рапорт о досрочной выдаче полного комплекта обмундирования был удовлетворен. Чуть позже списали и табельное оружие — пистолет «ТТ», побывавший вместе с хозяином в выгребной яме. От контакта с едкими фекальными массами металл сплошь покрылся белесыми пятнами, которые не удавалось свести даже полировальной пастой.
Мать была осуждена за попытку умышленного убийства и бесследно сгинула где-то в лагерной мясорубке. Следствие очень интересовалось личностью отца незаконнорожденного ребенка, но показания, данные сразу против нескольких человек, впоследствии не подтвердились: столичный тенор сумел доказать, что никогда даже и не слышал о Талашевске, а один известный всей стране военачальник предъявил документ, из которого следовало, что полученные на фронте ранения не позволяют ему вступать в интимные отношения с женщинами.
Ребенок остался на попечении глухой и сильно пьющей бабки. В первый класс он не пошел — нечего было одеть, да и надо же было кому-то следить за самогонным аппаратом, неровен час, еще взорвется. Пил он с тех пор, как помнил себя, но только первач и немного — не больше кружки в день. То, что не успевала вылакать бабка, шло на продажу и на натуральный обмен. За бутылку самогона давали полмешка картошки или пять охапок дров.
Склонность к правонарушениям и пренебрежение к общепринятым нормам поведения проявились у Песика так рано, что впору было говорить о его врожденной аморальности, хотя такую возможность современная педагогическая наука начисто отрицала. Что тому было виной: то ли душевная травма, полученная при криминальных родах, то ли специфическая химическая среда, в которую угодил младенец непосредственно после появления на свет, то ли гены неизвестного отца давали о себе знать — но уже в пять лет эта сиротка творила такое, от чего брался за голову даже видавший виды участковый. Песик крал все, что можно было украсть, даже вещи абсолютно ему не нужные; колотил, кусал и забрасывал камнями своих сверстников; неоднократно обваривал кипятком ненавистную бабку; травил соседских кур; калечил кошек и голубей; проявлял нездоровый интерес к девочкам и склонял наименее целомудренных к непристойным забавам.
Когда юному разгильдяю стукнуло восемь лет, органы опеки опомнились. Внук-самогонщик был отнят у бабки-алкоголички и определен в интернат для трудновоспитуемых детей. Наконец-то соседи вздохнули с облегчением, а участковый на радостях даже выпил, что делал в последнее время крайне редко, поскольку имел по этой линии строгий партийный выговор и служебное несоответствие.
Веселая жизнь для Песика окончилась. Ввиду того, что собранные под крышей интерната дети и в самом деле были трудновоспитуемыми, их никто и не воспитывал
— зачем зря силы тратить. Главное, чтобы они не сбежали на волю, не сожгли интернат и не забили друг друга до смерти. Воспитателям не возбранялось применять против несовершеннолетних изгоев общества самые непедагогические методы, вплоть до содержания в карцере, лишения пищи и гомосексуального насилия.
Песик совершал побеги из интерната с регулярностью перелетной птицы — дважды в год, весной и осенью. Маршруты его странствий пролегали от Мурманска до Ставрополя и от Бреста до Иркутска. Несколько раз он пытался уйти за рубеж, но, не зная ни местности, ни тактики действия пограничных нарядов, всегда попадался. После одного такого случая, когда Песик нанес увечья пограничной собаке, его уже не вернули, как обычно, в интернат, а направили в колонию для несовершеннолетних преступников.
Нравы здесь были покруче, однако Песик не затерялся в серой массе воришек, хулиганов и наркоманов. Недолгий, но продуктивный опыт конфронтации с обществом, кроме многого другого, научил его одному правилу, до сих пор срабатывавшему безотказно: если хочешь верховодить в стае себе подобных, если хочешь заранее парализовать волю потенциальных врагов и конкурентов, прилагай все старания для того, чтобы твои поступки поражали жестокостью и непредсказуемостью. Уж если драться, то чтобы твой противник остался без уха, без глаза или без зубов. Уж если опетушить новенького, то до разрыва промежности. Уж если конфликтовать с администрацией, то по-настоящему, не жалея себя — глотать битое стекло, резать вены, держать сухую голодовку.
В шестнадцать лет Песик получил первый в жизни подарок — наколку на плечо в виде тюльпана. Таков был воровской закон. В восемнадцать лет, выходя на волю, он имел на другом плече розу, а на пальцах правой руки два татуированных перстня. Один обозначал — «загубленная юность». Второй — «тянул срок в зоне».
Бабка, дождавшаяся-таки единственного внука, так ему обрадовалась, что вскорости отдала Богу душу. Была она настолько стара и изъедена недугами, что вскрытие, грозившее Песику новыми нешуточными неприятностями, не проводилось. Похоронив бабку на скорую руку, он стал полноправным владельцем покосившейся избенки, шести соток запущенного огорода и самогонного аппарата устаревшей конструкции. Все это Песику было абсолютно не нужно. Манила его жизнь совершенно иная.
К этому времени он четко делил человечество на две части — себя самого и всех остальных. Причем право на жизнь и связанные с ней удовольствия имел исключительно он один. Конечно, Песик отдавал себе отчет, что лишить достояния сильных мира сего не так уж просто, и поэтому решил начать со слабых. Днем он грабил прогуливающихся в лесопарке пенсионеров, вечером шмонал у ресторана пьяниц, а ночью шуровал на рабочих окраинах, отбирая кошельки и золотые украшения у возвращающихся со второй смены швей и текстильщиц. Дабы посеять среди фраеров страх, Песик жестоко избивал все свои жертвы (даже тех, кто расставался с собственным имуществом без звука).
Впрочем, все это было мелочевкой и особого резонанса в городе, где на каждой улице орудовала своя банда, не вызывало. Серьезные дела начались потом.
Как-то Песик загулял в своей избенке с известной всему блатному обществу профурой по прозванию Валька Холера. За скромную закуску и пару стаканов самогона эта, в общем-то, вполне симпатичная бабенка позволяла делать с собой все, что угодно. Так, как ее, не трахали, наверное, даже небезызвестную мертвую царевну, которая (если верить народной молве) до королевича Елисея сожительствовала одновременно с семью богатырями. Благодаря легкому и отходчивому характеру, Валька могла стойко переносить не только все виды половой агрессии, но и издевательства, способные унизить даже бессловесную скотину.
К этому времени она успела уже и голышом на столе сплясать, и в рыло пару раз получить, и многократно совокупиться, но все еще продолжала ластиться к Песику. Смеха ради он затушил о ее сосок сигарету и вновь занялся любовью — уже безо всякого интереса, как бы выполняя нудную обязанность. Зато Валька под ним млела — сопела, стонала, закатывала глазки и ловко подмахивала задом. От нечего делать он запустил ей пальцы в рот и она принялась жадно их сосать. Тогда Песик, обуянный тем же чувством, что раньше заставляло его мучить кошек и птиц, просунул пальцы подальше, аж до корня языка.
Это даже долготерпеливой Вальке не понравилось. Она зашлась кашлем и довольно чувствительно тяпнула Песика за пальцы зубами. Желая уберечь свою конечность от дурацкой травмы, он другой рукой ухватил Вальку за горло. Та выпучила глаза, посинела, но подмахивать почему-то стала еще энергичнее.
Щекочущая волна сладкой похоти обдала все тело Песика. Чуть ли не пуская от вожделения слюну, он душил Вальку уже обеими руками. В тот момент, когда последние судороги агонии сотрясали ее тело, он получил ни с чем не сравнимое, прямо-таки неистовое удовольствие.
Но, как говорится, хорошо кататься, да плохо саночки возить. Опомнившись спустя некоторое время, Песик решил вместо саночек использовать бабкину тачку, на которой та вывозила когда-то на рынок скудные дары своего приусадебного участка. Абсолютно никаких угрызений совести он не испытывал (не та была натура), но слегка опасался за свою свободу. Вальку довольно часто видели в его компании, а однажды он даже отколотил ее на глазах всего честного народа. Естественно, что при обнаружении трупа Песик сразу попал бы в число подозреваемых.
Учитывая все эти обстоятельства, он решил вывезти Валькино тело подальше от города, на свалку, и там закопать. Образ жизни, который покойница вела в последние годы, делал ее исчезновение вполне объяснимым.
Дожидаясь темноты. Песик выпил весь имевшийся в доме самогон и еще дважды совокупился с мертвой подругой. После этого он тщательно протер все места, на которых могла остаться его сперма (лагерная наука не прошла даром, да и собственной смекалки хватило), и начал обряжать покойницу в те тряпки, что она носила при жизни.
В полночь, засунув уже остывшее тело в мешок, Песик двинулся в путь, который в зависимости от обстоятельств именуется то последним, то скорбным. Лично для него этот путь был еще и очень опасным. Любой милиционер мог заинтересоваться грузом, перемещаемым неизвестно куда под покровом ночи. На этот случай Песик прихватил с собой не только лопату, но и остро отточенный топор.
Особенно опасным был отрезок пути, пролегавший за городом. По кюветам на тачке особо не проедешь, а машины хоть изредка, но шастали по ночному шоссе. Всякий раз, завидев свет приближающихся фар, Песик съезжал под защиту лесополосы. В конце концов это ему надоело. Бросив тачку, он взвалил бездыханное тело на плечо и двинулся к свалке напрямик, через недавно засеянное кукурузой поле. Мокрые от росы молодые побеги хлестали его по ногам, и вскоре в ботинках захлюпало.
Все это: и след, ясно свидетельствующий о тяжелой ноше того, кто его оставил, и микрочастицы кукурузных листьев на одежде, и отпечатки мешка, который он время от времени сбрасывал с занемевшего плеча на землю, — взятое вместе могло стать серьезной уликой против Песика, но тут уж ничего нельзя было поделать. Впрочем, о местных сыщиках он успел составить весьма нелестное мнение. От Шерлока Холмса они отличались примерно так же, как лимузин «Роллс-Ройс» отличается от занюханного «Запорожца».
Еще на подходе к свалке он заметил отсветы тусклого пламени и почуял запах гари. Это навело Песика на мысль не предавать Валькино тело земле, что было занятием долгим и нудным, а на манер индусов подвергнуть его кремации. Особенно ярко горело с того края, где автобаза обычно сливала отработанный мазут. Сунув тело в самый центр костра, он забросал его сверху охапками текстильных отходов и изношенными автопокрышками.
Если у бедной Вальки была душа и если эта душа еще не успела отлететь далеко, то сейчас она могла с горечью наблюдать за конечным этапом глумления над своей телесной оболочкой.
Каким бы законченным подлецом ни был Песик, но всю следующую неделю он чувствовал себя так, словно у него на заднице гнойный свищ открылся. Толкаясь по пивным, играя по маленькой в притонах, лакая на задних дворах гастрономов водяру, он внимательно прислушивался ко всем разговорам, но о горькой судьбе Вальки Холеры ничего слышно не было. Не такая это была личность, чтобы ее исчезновение опечалило кого-нибудь.
Песик не поленился даже снова наведаться на свалку. Там, похоже, все было спокойно. Костры догорели, и два бульдозера гусеницами утрамбовывали свежий слой мусора. Потом пошли проливные дожди, и Песик успокоился окончательно.
Однако спокойствие это было относительным. Полностью пришло в норму только чувство самосохранения. А вот чувство любострастия, разгоряченное упоительным мигом соития с агонизирующей женщиной, наоборот, возбуждалось все больше и больше. Вскоре Песик буквально места себе не находил.
И наступил наконец такой момент, когда терпеть стало невмоготу. Действуя как лунатик, он покинул свой дом и направился в сторону реки, где до этого неоднократно видел загорающих в одиночестве особ женского пола и даже намечал их как возможные цели для грабежа. (Дуры эти, отправляясь на пляж, не снимали с себя ни сережек, ни колечек, ни кулонов.) К реке вплотную подступали густые заросли ивняка, оставляя свободной лишь узкую полоску берега. Здесь загорали и отсюда рыбачили. В зарослях распивали спиртное и занимались любовью.
Двигаясь вдоль берега, Песик неминуемо засветился бы. Поэтому он стал выслеживать свою жертву под прикрытием зарослей. Такая не скоро, но все-таки нашлась.
Местом своего отдыха ничего не подозревающая девица выбрала укромный уголок, с трех сторон окруженный кустарником, так что ближайшие соседи по пляжу, до которых было не меньше полусотни метров, видеть ее не могли. Пользуясь этим обстоятельством, она загорала без верхней части купальника. Лет девице было около тридцати, а пышные формы ее тела не предполагали наличия нравственности.
Выйдя из кустов, Песик улыбнулся самой обворожительной из своих улыбок. Руку с наколками он предусмотрительно сунул в карман.
— Привет. Как водичка? — вежливо осведомился он.
Девица ничего не ответила и быстро натянула лифчик. Пришлось Песику наклониться и самому потрогать воду.
— В самый раз, — заключил он с удовлетворением.
— Вот и плыви по ней, — недружелюбно сказала девица.
— Я плавать не умею. Может, научишь? — Песик стал так, чтобы его тень падала на девицу.
— За науку нынче деньги платят. — Она отодвинулась немного в сторону.
— Этого хватит? — он извлек из кармана четвертную купюру, последние свои крупные деньги.
— Слушай, вали отсюда! — девица села. — А деньги бабушке отдай. Пусть тебя в парикмахерскую сводит. (Действительно, Песик после выхода на волю немного зарос, а в те времена длинные волосы у мужчин считались чуть ли не признаком аморальности.)
— Бабушка моя откинулась, — он оглянулся назад: не видит ли их кто с реки.
— Сирота я.
— Усыновлять я тебя не собираюсь, — отрезала девица. — И не надейся даже.
— Зачем меня усыновлять? Мы с тобой и пожениться можем, — усмехнулся Песик.
— Женилка у тебя еще не выросла! — Девица пока не понимала, с кем имеет дело.
— А это мы сейчас проверим, — он начал не спеша расстегивать брюки.
— Я закричу! — предупредила она.
— Только пискни, — со зловещей улыбкой сказал он. — Буфера оторву и в пасть засуну.
Брюки его вместе с трусами уже лежали на песке. Девица вскочила, ухватив свой сарафан. Настоящего страха, похоже, она еще не испытывала. Песик был слишком молод, чтобы казаться опасным.
— Пусти, сопляк! — она попыталась толкнуть его в грудь.
— Пущу, когда женилку мою испытаем. — Песик крепко обхватил ее поперек тела. — Только не дергайся, если живой, хочешь отсюда уйти.
Девица беспомощно затрепыхалась в его руках и уже было раскрыла рот, чтобы позвать на помощь, но Песик резким движением боднул ее головой в лицо. Хрустнул сломанный нос. Это сразу лишило девицу воли к сопротивлению.
— Не надо, — давясь кровью забормотала она. — Не бей… Лучше по согласию…
— Ладно. Ложись, шалава, — Песик толкнул ее на песок. — И шмотки скинуть не забудь. Я тебе не лакей.
Грубо навалившись на голую, покорную, тихо скулящую жертву, Песик, ради большего унижения, харкнул ей в лицо и почти сразу сомкнул на горле руки… Ох, как он ждал этого момента!
Когда все закончилось, он затащил труп в самую гущу зарослей да вдобавок еще и забросал ветками. На душе было легко и спокойно, словно камень с нее свалился.
— А говорят, что нет в жизни счастья! — сказал он вслух и ухмыльнулся.
Хорошенько запомнив место (ночью он собирался вернуться сюда и утопить тело в реке), Песик двинулся в обратный путь. Было самое время пропить ту самую подкожную четвертную, да и у покойницы он успел кое-что позаимствовать: часики-браслет, сережки с бирюзой и рубля три денег, не считая мелочи. Была на ней вроде еще и золотая цепочка, да где-то затерялась.
У ближайшего гастронома, в котором никогда не переводилось вино «Кзыл-шербет», прозванное в народе «Козлом щербатым», Песик встретил одного своего приятеля. Был он с виду кабан кабаном, но кличку почему-то носил совершенно не соответствующую своим габаритам — Щуплый. Имея группу инвалидности (когда-то отравился метиловым спиртом и с тех пор видел чуть получше крота, но чуть похуже курицы), он на законном основании нигде не работал, из-за лени не воровал и поэтому всегда норовил выпить на халяву, а потом еще и пустые бутылки сдать для пополнения собственного кармана. В Талашевске это называлось «сесть на хвост».
Правда, было у Щуплого и одно положительное качество. Разрушенная метиловым спиртом печень почти не перерабатывала алкоголя, и он упивался уже после четырех-пяти стаканов вина, а значит, сильно разорить своих собутыльников не мог.
Поведение его отличалось деловитостью и прямолинейностью. Китайские церемонии и пустопорожнее витийство он терпеть не мог.
Узрев приближающегося к злачному месту Песика, Щуплый лаконично осведомился:
— Есть что? — Это означало: «При деньгах ли ты, милый друг?»
— А как же! — Песик похрустел перед его носом четвертной купюрой.
— Я сбегаю, — сказал Щуплый тоном, не допускающим возражений.
— Давай, — милостиво разрешил Песик. — Я тебя в парке подожду.
— Сколько брать? — уже на ходу обернулся Щуплый.
— Для начала пузыря три.
— Мало будет, — на синюшном лице Щуплого появилось выражение досады.
— Если мало — добавим, — успокоил его Песик, все еще ощущавший в душе и теле необыкновенную легкость.
— Ну тогда я еще и подымить возьму.
— Может, ты себе на мои деньги и галоши купишь?
— Не, только пачку «Примы». — Метиловый спирт повредил не только здоровью, но и уму Щуплого. Любые слова он воспринимал буквально, а юмора не понимал абсолютно.
Пока приятель отлучался за вином (а за столь ходовым товаром приходилось еще и постоять; хоть Щуплый и брал его всегда без очереди, но не один же он такой деловой здесь был), Песик прохлаждался в парке, имевшем весьма дурную славу и поэтому редко посещавшемся гражданами, не ставившими своей целью распитие спиртных напитков. Здесь не то что фраеру залетному могли бока намять, а даже мента позорного из галифе вытряхнуть.
Не добавляли популярности парку и вороны, избравшие его для своего гнездовья. Этих черных горластых бестий слеталось сюда столько, что просто невозможно было, пройдясь из конца в конец аллеи, не получить на голову заряд жидкого помета.
Единственными украшениями парка, кроме изрезанных ножами садовых скамеек, служили скульптура героя Гражданской войны деда Талаша (одетый в кожух и ушанку, он целился из карабина в сторону райкома партии) да шеренга чугунных осветительных мачт, сработанных, надо сказать, не без изящества. У основания каждой мачты имелся небольшой распределительный ящик, в котором жилы подземного кабеля соединялись с проводами светильника. Постоянные посетители парка называли эти ящики «холодильниками». Почти в каждом из них хранились стаканы, а иногда даже кое-какая снедь, оставшаяся с предыдущих пирушек.
Песик еще и первой сигареты выкурить не успел, как примчался взмокший от усердия Щуплый.
— Ну и сволочной нынче народ пошел! — едва усевшись на скамейку, принялся жаловаться он. — «Куда, — говорят, — молодой человек, вы вперед всех лезете. Мы, между прочим, уже давно стоим». Представляешь?
— А ты что?
— А я так с понтом отвечаю: «За „молодого человека“, конечно, спасибо. Но вот за все остальное сейчас отхватите. По высшему разряду. Не стоять будете, а лежать. И, возможно, даже в гробу». Сразу заткнулись, гады.
— Разве с тобой поспоришь…
— Это уж точно, — довольный комплиментом, осклабился Щуплый. — Из горла будешь тянуть или за стаканом сбегать?
— Из горла сойдет…
— Ну тогда твое здоровье! — Щуплый ногтем большого пальца сорвал с бутылки жестяную пробку и хорошенько приложился к горлышку.
Его примеру последовал и Песик. Было ему хорошо, а стало еще лучше.
— Прочь пошла, курва старая! — заорал Щуплый на бабку, начавшую приближаться к ним с целью завладения опустевшей тарой. — В колхоз иди работать! Там такие, как ты, нужны! Быкам яйца драить!
Повторили. Вино было вполне пристойное — пять процентов сахара и восемнадцать градусов крепости. Правда, слюна от него становилась фиолетовой, как химические чернила.
— Сдача-то где? — напомнил Песик. (Водилась за Щуплым такая скверная привычка — зажиливать сдачу.)
— А вот! Тютелька в тютельку, — он протянул Песику ком влажных рублей и трояков.
— И ни копейки себе не взял? — не поверил Песик.
— Ну разве что гривенник на сигареты… Тебе что — жалко?
— Доверяй, но проверяй. Лозунг социализма.
— Ага… А что это ты вином облился? — он тронул рубаху на груди Песика. — Вся грудь в красненьком… Хотя нет… Кровь это. И уже подсохнуть успела.
Действительно, рубаха Песика была перепачкана кровью, пролившейся из перебитого носа его жертвы. И как это он сразу не заметил?
— Да так, ерунда… — Песик сразу взял себя в руки. — Рубильник у меня слабый… Чуть что, юшка капает. Ты вот что… Сбегай еще за вином. Только никому не болтай, что я здесь.
— Ни гу-гу! — с готовностью пообещал Щуплый. — Только нахлебников нам еще не хватало. Гони монету.
Пока он отсутствовал, Песик сбросил рубашку и на скорую руку застирал ее в облупившейся цементной чаше, предназначенной для разведения цветов, но в данный момент переполненной дождевой водой. Затем он тщательно осмотрел всю свою одежду. На брюках следы крови, слава Богу, отсутствовали. Он правильно сделал, что заранее снял их… Жаль, что с рубахой досадный промах вышел. Придется ее потом сжечь. А жалко. Все-таки импортная. Шестнадцать рублей стоила.
Щуплый что-то задерживался. Не иначе, как на сей раз ему не удалось запугать очередь и возмущенные покупатели выкинули нахала на улицу. Драчливым Щуплый был только на словах. Если бы дело вдруг дошло до настоящей потасовки, его мог бы отметелить даже пацан. Да и хрен с ним, с халявщиком… Пусть получит на орехи. Болтать меньше будет. Лишь бы только бутылки не побили.
— Ой, что делается! — сильно озабоченный чем-то Щуплый плюхнулся на лавку. Даже бутылки он нес не открыто, как в прошлый раз, а упрятал поглубже в карманы брюк. — Ну и времена пошли! Хуже, чем при татарах! Люди в гастрономе рассказывали, что сейчас возле речки бабу задушенную нашли. Купалась она там, значит. Да не одна, а с кавалером. Тот на полчасика в город отлучился. Тоже, видно, бормотухой запасался. Ну и, само собой, встретил друзей, подзадержался… Возвращается, а подруги на прежнем месте нет. Весь песок взрыт, будто на нем черти плясали. Стал он копаться в этом песке и нашел ее золотую цепочку. Порванную. Чует, неладное дело. Сам он с моторного завода, а там еще много ихних балдело. Стали искать повсюду и находят, значит…
Щуплый торопливо откупорил бутылку и присосался к горлышку, как голодный теленок к коровьему вымени.
— Что находят? — спросил Песик. Ему не надо было прикидываться спокойным, он и на самом деле был совершенно спокоен.
— Труп той бабы находят! — Щуплый поперхнулся. — Голая совсем! Рожа черная, на шее синяки, язык на сторону вывалился. Там уже и прокурор, и начальник милиции с операми. Кавалера того задержали. А скоро, говорят, по всему городу шмон начнется. Как бы и нас с тобой под горячую руку не прихватили.
— Нас-то за что? — пожал плечами Песик. — Лично я сегодня на речке не был.
— Ты не был, а я вот был! — выпалил Щуплый.
— Что ты там делал? Раков ловил?
— Бутылки собирал! Попутал черт! Всего-то и нашел десять штук. Одну еще и не приняли. Щербинка, говорят, на горлышке. У-у-у, крохоборы проклятые!
— Видели тебя там? — поинтересовался Песик.
— Еще бы! Я там все кусты прошуровал!
— Ты по какой статье сидел?
— Да за ерунду… — Щуплый снова забулькал вином. — С корешом углы на вокзале вертел. Да еще по пьянке. С первым же чемоданом нас и взяли.
— Нынче таких, как ты, брать не будут, успокойся. В первую очередь тех прихватят, кто за изнасилование да за убийство чалился. Ты для мусоров неинтересный.
— Думаешь? — с надеждой спросил Щуплый.
— Уверен.
— Дай пять! Обнадежил ты меня. За это и выпьем. Щуплый приканчивал уже вторую бутылку. Пора было бы ему и вырубиться. Или, может, это испуг нейтрализует алкоголь?
— Пей, чего сидишь, — сказал Песик. — Я тут с тобой долго волыниться не собираюсь.
— А т-ты с-сам почему не пьешь? — язык Щуплого уже начал заплетаться.
— Да расхотелось что-то… Кончай за меня, если есть желание.
— А к-когда у м-меня желания не б-было… Обижаешь, друг…
Перед третьей бутылкой Щуплый сделал небольшой перерыв. Песика он узнавал уже с трудом, грозил ему пальцем и несвязно бормотал:
— Т-ты… это самое… с-сарай не запирай… Я п-по-том за к-косой приду…
— За какой косой? — не понял Песик.
— Это я, п-по-твоему, к-косой? — пьяно обиделся Щуплый. — Т-ты, падла, сам косой… Отвяжись от меня…
Пришлось Песику самому откупоривать бутылку и чуть ли не силой вливать ее содержимое в горло приятелю. «Если после такой дозы Щуплый и останется в живых, то ничего из случившегося сегодня уже не вспомнит», — так полагал он.
Забросив пустые бутылки подальше в кусты, Песик засунул взятые у покойницы вещи в задний карман Щуплого и уложил его на скамейке лицом вверх. Если начнет вдруг блевать, так сразу и захлебнется. А теперь пора было сваливать. Менты и в самом деле могли начать облаву на всех подозрительных.
Прогулочным шагом выйдя из парка, Песик отыскал исправный телефон-автомат и набрал номер дежурной части райотдела милиции. Когда на другом конце сняли трубку, он гнусавым голосом сообщил:
— В парке на скамейке сидит какой-то опасный тип — матом выражается и к прохожим пристает. Просим принять срочные меры. Заранее благодарим.
Так уж получилось, что в течение одних суток талашевские обыватели были поставлены на уши два раза подряд: сначала зверским убийством на берегу речки, а потом необычайно эффектными действиями правоохранительных органов, уже спустя несколько часов раскрывших это жуткое преступление. (Слух о том, что один из задержанных изобличен и улики слишком явные, распространился по городу тем же вечером.) Стражей закона, которых раньше или боялись, или ненавидели, теперь зауважали.
Впрочем, орлам-сыскарям и соколам-следователям еще рано было почивать на лаврах. Требовались юридически неоспоримые и подтвержденные экспертизой доказательства вины Щуплого, ну и, естественно, его чистосердечное признание.
Пока что милиция располагала только вещами покойницы, обнаруженными работниками медвытрезвителя при личном обыске Щуплого, да фактом его нахождения на пляже в период времени, предшествующий убийству. Оба эти обстоятельства, даже взятые совокупно, еще не гарантировали успех следствия. Щуплый мог купить часы и сережки у настоящего убийцы, мог случайно обнаружить их на месте преступления или в конце концов мародерским образом снять с уже остывшего трупа.
Сам подозреваемый толком ничего объяснить не мог, ссылался на провалы в памяти и валил все на дежурного медвытрезвителя, который якобы мстил ему на почве ненормальных личных отношений. (Когда-то в юности оба они и в самом деле ухлестывали за одной и той же красоткой, впоследствии отдавшей предпочтение совсем постороннему зубному врачу.) Из местного КПЗ были срочно выдворены все административно-арестованные, и Щуплый остался единственным узником на все шесть камер. Двое суток почти непрерывных допросов практически ничего не дали. Щуплый о событиях того трагического дня вспомнить ничего не мог, а только постоянно просил пить, в чем ему отказывали на том основании, что снабжение задержанных водой осуществляется по нормам, которые он уже давно выбрал. Однако вторыми блюдами его кормили исправно, не жалея на них ни соли, ни перца.
Вскоре у Щуплого, человека от природы слабодушного и мнительного, начала ехать крыша. Сто раз подряд выслушав подробную версию своего преступления и примерно столько же раз получив по разным частям тела увесистые удары дубинкой, мокрым полотенцем и просто кулаком, он уже сам стал верить в собственную вину.
На исходе третьих суток, выведенный из обморока тычком электрокнута, позаимствованного когда-то запасливыми сыщиками на межрайонной выставке достижений сельского хозяйства. Щуплый стал давать те показания, которые от него требовались. За такую покладистость он был поощрен кружкой воды. Мотивы преступления несчастный приятель Песика объяснял временным помрачением рассудка. Что ни говори, а три пузыря портвейна «Кзыл-шербет» в конечном итоге обошлись ему очень дорого.
Короче, по части свидетельской базы и чистосердечного признания подозреваемого у следствия все было шито-крыто. Куда хуже обстояли дела с представленными на судебную экспертизу вещественными доказательствами. Сначала облажались с грязью, добытой из-под ногтей Щуплого. В ней не обнаружили ни крови, ни частиц эпидермиса погибшей. Пришлось бедняге под диктовку следователя писать объяснение, что в момент убийства он имел на руках перчатки, которые впоследствии выбросил в неизвестном месте.
Образец спермы, взятый на месте преступления, вообще пришлось подменить, чему в немалой степени способствовали приятельские отношения, давно установившиеся между оперативными работниками и штатными судебными экспертами.
Для общего объема в дело напихали всяких бумажек, подтверждающих социальную опасность Щуплого: справки о прежних судимостях, характеристику с последнего места работы, заявления соседей о его бытовой неуживчивости и даже выписку из медицинской карты, подтверждающую наличие у него хронической гонореи.
Внимательно ознакомившись с увесистым томом, прокурор поморщился, но все же подмахнул его. Зато претензии к следствию возникли у суда. Слушание дела дважды откладывалось. Вконец запуганного и замороченного Щуплого таскали по психиатрическим экспертизам. Одни признавали его вменяемым, другие как раз наоборот. Впрочем, свои четырнадцать лет усиленного режима Щуплый все же получил и больше в Талашевске о нем никто не слышал.
На время следствия Песик от греха подальше съехал в Казахстан на хлебозаготовки. Сезонными рабочими там брали всех подряд и даже паспорта не спрашивали. На чужбине маниакальная страсть к совмещенному с убийством соитию не покидала Песика, но реализовать ее в условиях восточно-казахстанской степи было практически невозможно. Местные жительницы сторонились приезжих и не имели привычки прогуливаться в одиночестве. Да и бригадир, ни на йоту не доверявший вороватым и хулиганистым сезонщикам, держал их под неусыпным контролем.
В Талашевск Песик возвращался глубокой осенью, при некоторых деньгах и при явных симптомах острого психического расстройства, вызванного длительным подавлением своих самых сокровенных желаний. Как бы шутки ради он лапал проводниц и случайных попутчиц за ляжки и груди, но не этого ему было надо — руки сами тянулись к приманчивым женским шеям. При этом он испытывал такое возбуждение, что и онанизмом заниматься не требовалось.
Однажды Песик уже почти добился своего — завалил на нижнюю полку какую-то страхолюдную мешочницу, вроде бы ничего не имевшую против быстротечного дорожного флирта. Однако едва только пальцы Песика ощутили ритмичное подрагивание сонной артерии, как она заподозрила что-то неладное и подняла кипеж на весь вагон. Ехавшие в соседнем купе дембеля так отделали Песика пряжками ремней, что на следующей станции пришлось вызвать «скорую помощь».
Прибыв в областной центр, он сначала наведался к кое-каким надежным людям и выяснил, что страсти, бушевавшие в Талашевске летом, утихли и что убийца уже понес заслуженное наказание. Весть была хорошая, но на душе от нее легче не стало. Душа Песика требовала совсем другого.
То, в чем он позарез нуждался, — согласную на все дешевую вокзальную потаскуху — он отыскал уже глубокой ночью. Безжалостные менты линейного отделения гнали ее и из зала ожидания, и из буфета, и даже из туалета, так что бедняжке приходилось околачиваться под холодным ноябрьским дождем.
Торг длился недолго. Она требовала червонец, он обещал только пятерку, ссылаясь на некондиционный вид жрицы продажной любви.
— Если я зубы вставлю и умоюсь, так вообще полсотни стоить буду, — возражала она.
— Ладно, — сдался вскоре Песик, которому было уже невмоготу, — семь рублей. Но даешь раком.
— А мне все равно, — махнула рукой легкомысленная барышня. — Хоть раком, хоть боком, хоть через плечо.
На том и порешили.
Салон, предназначенный для приема клиентов, находился в ближайшем жилом доме и представлял собой подвал, освещаемый только лунным светом, проникавшим сквозь узенькое окошко. В углу этой мерзкой берлоги валялся на полу драный ватный матрас и куча всякого тряпья. Впрочем, на Песика это никакого впечатления не произвело — к особому комфорту он сейчас как раз и не стремился.
Потаскуха предусмотрительно потребовала деньги вперед и тут же спрятала их в какой-то малоразличимой щели. Песик подумал, что этим позорным семи рублям придется дожидаться здесь сноса здания или третьей мировой войны.
Тем временем зашуршала стягиваемая с тела одежда. Сразу запахло давно не мытой плотью. Даже не дав партнерше разоблачиться окончательно, Песик повалил ее на матрас.
— Ты что! Ты же не так хотел! — только и успела пискнуть она.
— Так! Именно так! — прорычал он, грубо тиская дряблое, податливое тело.
Все было закончено в течение нескольких минут. Предсмертный хрип жертвы и ликующий вопль насильника могли слышать только населяющие подвал крысы да выслеживающие их бродячие кошки.
Вернувшись в родной городишко, Песик направился прямиком домой, затопил печку и отсыпался почти сутки. Теперь он был почти нормальным человеком, но такое состояние вскоре должно было пройти, как проходит чувство сытости или запой.
Однажды его посетил участковый и предложил трудоустроиться в кратчайший срок, даже не поленился выписать официальное предупреждение. Песик пообещал — не в его интересах сейчас было конфликтовать с милицией — и целых два дня проработал грузчиком домостроительного комбината. За этот срок он не удосужился даже двух кирпичей передвинуть и был уволен администрацией за систематическое нарушение дисциплины. Трудовая книжка с записью о хоть и кратком, но вполне реальном стаже, позволяла Песику на законном основании сачковать еще пару месяцев.
Дальше в будущее он не заглядывал. Зиму надо было как-то перекантоваться, а потом спешно делать из Талащевска ноги, потому что военкомат уже включил его в план весеннего призыва. Для стройбата годились и слепые, и горбатые, и судимые.
Привычные симптомы душевного непокоя посетили Песика где-то перед Новым годом. Сначала он еще кое-как крепился — рисковать не хотелось, — но потом совершенно утратил контроль над собой. К вечеру тридцать первого декабря он был уже не человеком, а диким зверем со всеми присущими тому качествами — кровожадностью, ненасытностью и изворотливостью. Дедам Морозам с ватными бородами, Снегурочкам в мини-шубках, зайчатам с поролоновыми ушами и волкам в картонных масках было невдомек, что среди них бродит настоящий, а не бутафорский хищник.
В четыре часа утра он изнасиловал, задушил и сбросил в канализационный колодец десятиклассницу, возвращавшуюся со школьного бала. В убийстве обвинили ее приятеля, имевшего несчастье в новогоднюю ночь рассориться с девушкой. Однако, как ни крутилась милиция, особых улик против парня не имелось и его уже собирались отпустить домой под подписку о невыезде, но накануне освобождения он повесился на веревке, сплетенной из обрывков рубашки. Естественно, что этот факт был интерпретирован как косвенное признание в преступлении. Вину задним числом списали на самоубийцу, и дело прекратили. После этого у Песика появилось обманчивое чувство безнаказанности.
Следующей его жертвой, пятой по счету, снова стала школьница — уж очень они все были неосторожны, уж очень слабо сопротивлялись и уж очень сладка была недолгая девичья агония.
В высших инстанциях наконец поняли, что в Талашевске творится что-то неладное. Все дела за последнюю пятилетку, связанные с изнасилованиями, срочно затребовали в областную прокуратуру. Занялись ими люди, кое-что в криминалистике понимающие, и вскоре три дела: по убийству возле реки и по обеим школьницам были отложены в сторону.
Однако объединить их вместе коллегия прокуратуры не решилась. В противном случае пришлось бы брать к ногтю многих заслуженных товарищей — лишать их чинов, должностей, а возможно, и свободы. Ведь как-никак два дела из трех уже числились раскрытыми.
Вопрос спустили на тормозах: талашевского прокурора спихнули на пенсию, начальника милиции заслали на север сторожить зеков, а следователей, особо рьяно поработавших со Щуплым, уволили по первой подвернувшейся причине. Самого Щуплого, к сожалению, спасти уже не удалось — его с младых лет подпорченная печень не выдержала лагерной баланды и наотрез отказалась выполнять функции, необходимые для жизнедеятельности организма. В акте вскрытия был проставлен краткий диагноз — «цирроз».
Между тем в Талашевск без всякой помпы прибыла специальная следственная группа из МВД республики. С местными сыщиками она почти не контактировала, а плела какие-то свои хитроумные сети. На учет были взяты все лица мужского пола (кроме, естественно, малолеток и стариков), хоть однажды попадавшие в поле зрения милиции, все психбольные и все праздношатающиеся. Этот немалый контингент просеивался неторопливо и тщательно, как при поиске драгоценных камней, когда каждое очередное сито бывает мельче предыдущего.