Поля крови. Религия и история насилия Армстронг Карен
Взойдя на престол, он принял титул Деванампия (милый богам) и продолжил расширять империю, которая теперь раскинулась от Бенгалии до Афганистана. В первые годы правления Ашока жил несколько распущенно и заслужил репутацию человека жестокого. Однако все изменилось приблизительно в 260 г. до н. э., когда он сопровождал имперское войско подавлять восстание в Калинге (нынешний штат Орисса) и пережил удивительный опыт обращения. Во время этой военной кампании 100 000 калингских солдат полегло в битве, многократно большее число умерло от ран и болезней впоследствии и 150 000 человек были депортированы на окраины страны. Ашока был глубоко потрясен увиденным горем. Здесь мы можем вспомнить Гильгамеша: на войне бывают ситуации, когда грубая реальность прорывается сквозь панцирь культивируемого бессердечия. О своем раскаянии он заявил в эдикте, выбитом на большой скале. Ашока не перечисляет ликующе число жертв вражеской стороны (как поступали большинство царей), а признается: «Убийство, смерть и изгнания чрезвычайно огорчили Деванампию и отягощают его ум»{268}. Он предупреждает других царей, что военные завоевания, слава побед и царские облачения преходящи. Если уж приходится посылать войско, необходимо воевать максимально гуманно, а победу добывать «с терпением и легким наказанием»{269}. Единственной подлинной победой может быть личное подчинение «дхамме», нравственному кодексу сострадания, милосердия, честности и внимательности ко всем живым существам.
Ашока приказал начертать сходные эдикты, декларировавшие мирную политику и нравственную реформу, на скалах и огромных цилиндрических колоннах по всей империи{270}. Эти эдикты имеют глубоко личную тональность, но, возможно, являются и попыткой придать империи духовное единство; быть может, они даже зачитывались населению в торжественные дни. Ашока призывает людей укрощать жадность и расточительство. Он обещает, что по мере возможности будет воздерживаться от использования военной силы, проповедует доброту к животным и клянется заменить жестокую охоту (традиционный досуг царей) царскими паломничествами в буддийские святилища. Он объясняет, что рыл колодцы, основывал больницы и дома призрения, сажал баньяновые деревья, «которые дадут тень зверям и людям»{271}. Он настаивает на важности уважения к учителям, почтения к родителям, внимательности к слугам и рабам, терпимости ко всем сектам – буддистам, джайнам, «еретическим» школам, но и ортодоксальным браминам. «Похвально согласие, чтобы люди могли слушать учения друг друга»{272}.
Едва ли дхамма Ашоки была буддийской. Скорее, перед нами более широкая этика, попытка найти благую модель управления, основанную на признании человеческого достоинства (идеал, важный для многих тогдашних индийских школ). В надписях Ашоки мы слышим вечный голос людей, ощутивших отвращение к убийству и жестокости и пытавшихся на всем протяжении истории противиться призывам к насилию. Однако, хотя Ашока учил «воздерживаться от убийства живых существ»{273}, ему де-факто приходилось признать: ради сохранения стабильности в регионе правитель не может отвергнуть использование силы. И на дворе такие времена, что нельзя отменить смертную казнь и запретить убийство и употребление в пищу животных (впрочем, Ашока перечисляет виды, которые должны находиться под охраной). Более того, хотя он глубоко скорбел о выселенных калингцах, вопрос об их репатриации не вставал: они были важны для имперской экономики. И уж конечно, как глава государства он не мог полностью отказаться от войн и распустить армию. Он понимал: даже если отречется и станет буддийским монахом, за его престол начнется борьба, которая повлечет за собой новые опустошения. И, как всегда, больше всего пострадают крестьяне и бедняки.
Дилемма Ашоки – это дилемма самой цивилизации. Парадокс: империя была основана на насилии и поддерживалась насилием; однако, по мере того как развивалось общество и становилось более смертоносным оружие, именно империя лучше всего способствовала миру. Несмотря на насилие и эксплуатацию, люди жаждали абсолютной имперской монархии столь же отчаянно, как мы ныне жаждем процветающей демократии.
Быть может, дилемма Ашоки лежит в основе «Махабхараты», великого индийского эпоса. Это огромное произведение – в восемь раз длиннее гомеровских «Илиады» и «Одиссеи» вместе взятых – представляет собой антологию наслаивавшихся друг на друга традиций, которые передавались из уст в уста приблизительно с 300 г. до н. э., но записаны были лишь в начале нашей эры. Однако «Махабхарата» – не просто сказание. Это величайшая из индийских национальных саг и самый популярный из священных текстов Индии, знакомый в каждом доме. Содержит она и «Бхагавадгиту», которую называют «национальным евангелием» Индии{274}. В ХХ в. во время борьбы за независимость «Гита» сыграет очень важную роль в дискуссиях о легитимности войны с Британией{275}. Вообще ее влияние на отношение к насилию и понимание отношений религии и насилия было беспримерным в Индии. Много веков после того, как Ашоку забыли, она побуждала представителей всех слоев общества задуматься о дилемме Ашоки, которая тем самым заняла центральное место в коллективной памяти Индии.
Окончательная редакция эпоса принадлежит браминам, но в основе своей он отражает печаль кшатрия, который не может достигнуть просветления, ибо дхарма его класса обязывает воевать. Дело происходит в области Куру-Панчала до возникновения великих царств VI в. до н. э. Юдхиштхира, старший из сыновей царя Панду, теряет царство: его отнимают Кауравы, его кузены, смошенничав за игрой в кости. В итоге ему, его четырем братьям и их общей жене приходится удалиться в изгнание. Двенадцать лет спустя Пандавы возвращают себе трон в ужасной войне, в ходе которой гибнут почти все участники. Последняя битва полагает конец героической эпохе, а за ней начинается кали-юга, наш глубоко порочный век. Казалось бы, можно ожидать обычной битвы добра со злом, ведь у всех братьев Пандавов отцами были боги: небесным отцом Юдхиштхиры был Дхарма, хранитель вселенского порядка; отцом Бхимы – Ваю, бог физической силы; отцом Арджуны – Индра; отцом близнецов Накулы и Сахадевы – Ашвины, покровители плодородия и благополучия. Напротив, Кауравы – воплощение асуров. Соответственно, земная битва отражает небесное сражение дэвов и асуров. Но хотя Пандавы с помощью своего кузена Кришны, вождя Ядавов, одолевают Кауравов, они вынуждены прибегнуть к сомнительной тактике. И когда под конец войны они глядят на разоренный мир, победа кажется не столь радостной. Кауравы же, хотя и сражались на «неправильной» стороне, зачастую действуют безупречно. Когда их вождя Дурьодхану убивают, дэвы поют ему хвалы и покрывают его тело цветами.
«Махабхарата» не антивоенный эпос: снова и снова она славит войну, с восторгом и в деталях описывает кровавые битвы. Дело происходит во времена незапамятные, но в основе сюжета, видимо, лежит период после смерти Ашоки (232 г. до н. э.), когда империя Маурьев начала клониться к упадку, а Индия вступила в темный период политической нестабильности, который продолжался до начала правления династии Гуптов (320 г. н. э.){276}. Таким образом, здесь присутствует имплицитная предпосылка: империя, названная в поэме «всемирным владычеством», необходима для сохранения мира. И хотя поэма откровенно говорит о жестокости империи, она с горечью констатирует, что в мире, полном насилия, ненасилие не только невозможно, но и может причинить вред («химса»). Браминский закон полагал главным долгом царя предотвращать ужасный хаос, который возникнет, если власть монарха падет, – а для этого не обойтись без принуждения (данда){277}. Но хотя Юдхиштхире свыше предначертано быть царем, он ненавидит войну. Он объясняет Кришне, что, хотя осознает свой долг вернуть трон, война приносит лишь несчастья. Да, Кауравы отобрали у него царство, но убивать кузенов и друзей – многие из них были хорошими и благородными людьми – «дело очень злое»{278}. Он понимает, что у каждого ведийского класса есть свои обязанности: «Шудры занимаются услужением, вайшьи живут торговлей… брахманы избрали деревянную чашу (чтобы жить подаянием)», и только кшатрии живут «ремеслом убийства», и всякий иной образ жизни им возбраняется. Печальна доля кшатрия! Если он терпит поражение, о нем скажут худое слово, а если победит безжалостными методами, то запятнает себя и лишится славы, пожнет вечное бесславие. Юдхиштхира говорит Кришне:
Уверенность человека в собственной силе, как острая боль, тревожит его сердце. Только оставлением ее или же отвращением самой мысли о войне может быть достигнут мир. Либо же путем истребления врагов под самый корень… может подняться вновь преуспеяние… хотя такой образ действий был бы гораздо более жестоким{279}.
Чтобы выиграть войну, Пандавам нужно убить четырех вождей Кауравов, из-за которых войско несет большие потери. Один из них – военачальник Дрона, горячо любимый Пандавами, ибо он был их учителем и наставлял в искусстве войны. На военном совете Кришна объясняет, что, если Пандавы хотят спасти мир от полного разорения, установив свое владычество, они должны оставить добродетель. Воин обязан быть абсолютно правдивым и соблюдать данное слово, но Кришна говорит Юдхиштхире, что Дрону удастся победить, лишь солгав. В гуще битвы он должен сказать, что умер сын Дроны, Ашваттхаман, – и тогда, убитый горем, Дрона сложит оружие{280}. С великой неохотой Юдхиштхира соглашается. И когда он доносит до Дроны страшную весть, Дроне и в голову не приходит, что Юдхиштхира, сын Дхармы, может сказать неправду. Дрона прекращает сражаться, садится в своей колеснице в йогическую позу, впадает в транс и мирно возносится на небо. Напротив, колесница Юдхиштхиры, которая всегда парила в нескольких сантиметрах над землей, обрушивается на землю.
Кришна не Cатана, искушающий Пандавов. Таков конец героической эпохи. И подобные уловки стали необходимы, поскольку, как объясняет Кришна несчастным Пандавам, в честном бою Кауравов не убить. Не солгал ли сам Индра? Не нарушил ли он свою клятву Вритре, чтобы спасти космический порядок? Кришна говорит: «Они не могли быть убиты даже самими хранителями мира!» «Когда враги становятся все более многочисленны, их должно убивать изобретательными и хитроумными средствами! Сами древние боги, когда убивали асуров, следовали этим путем. Поэтому путь, которому следовали благочестивые, должен быть предпочтен всеми»{281}. У Пандавов становится легче на душе. Они понимают, что их победа принесла людям мир. Однако худая карма ничем хорошим не заканчивается, и уловка Кришны имеет тяжелые последствия, о которых стоит задуматься и нам.
Обезумев от горя, Ашваттхаман, сын Дроны, клянется отомстить за отца и предлагает себя в жертву Шиве, древнему богу коренных народов Индии. Войдя ночью в стан Пандавов, он убивает спящих женщин, детей и воинов, усталых и безоружных, и на куски рубит коней и слонов. В этом божественном безумии «по всему телу его струилась кровь, и был он подобен Антаке, сотворенному Временем… словно бы нечеловеческим был облик его… когда он разил сверкающим мечом, сея величайший ужас»{282}. Пандавам удается спастись: Кришна предупредил, чтобы они ночевали вне стана. Но большинство членов их семьи убито. Когда они наконец находят Ашваттхамана, он мирно сидит с группой саньясинов у Ганга. Ашваттхаман пользуется волшебным оружием массового поражения, и Арджуна отвечает своим оружием. И если бы двое святых мудрецов, «радеющих о благе всякого существа», не встали между воюющими сторонами, всему миру настал бы конец. Однако в итоге удар Ашваттхамана поражает чрева женщин из стана Пандавов, которые отныне станут бездетными{283}. Значит, прав был Юдхиштхира: губительный цикл насилия, предательства и лжи таков, что зло возвращается к содеявшим его и все стороны пожинают гибель.
Юдхиштхира правит 15 лет, но на нем теперь лежит древняя скверна воина. Свет покинул его жизнь, и после войны он стал бы саньясином, если бы категорически не возражали братья и Кришна. Как объясняет Арджуна, его твердая рука необходима для благополучия мира. Ни один царь не достигал славы, воздерживаясь от убийства врагов, да и невозможно жить, не нанося никому вреда: «Я не вижу никого, живущего в этом мире с ненасилием. Даже аскеты не могут прожить без убийства»{284}. Подобно Ашоке, который не мог положить конец имперским войнам, Юдхиштхира сосредотачивается на доброте к животным – единственной форме ахимсы, которая ему остается. Под конец жизни он отказывается войти на небеса без своего верного пса, и отец его Дхарма хвалит его за сострадание{285}.
Столетиями национальный индийский эпос заставлял людей задумываться о нравственной неоднозначности и трагичности войны. При всех рассказах о геройстве воинов их служба уже не была особенно славной. Тем не менее она требовалась для выживания государства, а также для цивилизации и прогресса. И как таковая стала неизбежным фактом человеческой жизни.
Даже Арджуна, которого часто раздражает стремление брата к ненасилию, однажды замечает дилемму Ашоки. В «Бхагавадгите» он обсуждает эти проблемы с Кришной перед последней битвой с Кауравами. Он стоит на колеснице позади Кришны и вдруг ужасается, осознав, что во вражеских рядах – его кузены, друзья и учителя. И он говорит:
- …не нахожу я блага
- В убийстве моих родных, в сраженье, Кешава.
- ‹…›
- Их убивать не желаю, Мадхусудана, хоть и грозящих смертью{286}.
Кришна пытается его утешить, перечисляя традиционные аргументы, но Арджуну это не убеждает. Он молвит: «Не буду сражаться!»{287} И тогда Кришна вводит совершенно новую идею: воин должен полностью абстрагироваться от своих действий и исполнять долг, не ощущая личной вражды и личных интересов. Подобно йогину, он должен отключить свое «Я» и действовать безличностно – как бы и не действовать вообще{288}. Подобно мудрецу, даже в безумии битвы он должен остаться бесстрашным и лишенным желаний.
Мы не знаем, убедили бы Арджуну эти доводы или нет, ибо внезапно его оглушает устрашающая эпифания. Кришна открывает, что он есть воплощение бога Вишну, который сходит на землю, когда вселенскому порядку угрожает опасность. Как владыка мира Вишну вовлечен в насилие, которое составляет неотъемлемую часть человеческой жизни, но не терпит вреда от него:
- Не связывают Меня эти действия, Дханаджая;
- Я остаюсь безучастен, к делам не привязан{289}.
Арджуна смотрит на Кришну и видит, что всё – боги, люди, природа – пребывает в теле Кришны, и хотя битва еще даже не началась, Пандавы и Кауравы уже устремляются в пылающие зевы бога. Кришна/Вишну уже уничтожил оба войска, и не важно, будет ли Арджуна сражаться. Кришна говорит: «И без тебя погибнут все воины, стоящие друг против друга в обеих ратях»{290}. Что ж, многие политики и военачальники говорили, будто не просто совершают зверства, а являются орудием высших сил, – но немногие при этом избавились от эгоизма. И не о каждом можно сказать, что он «отрешен от связей, ко всем существам не враждебен»{291}.
Пожалуй, «Бхагавадгита» оказала на людей более сильное влияние, чем какой-либо другой индийский текст. Однако и «Гита», и «Махабхарата» напоминают, что легких решений для вечной проблемы войны и насилия не существует. Да, индийские мифы и обряды зачастую славили алчность и войны. Однако они также помогали осмыслить трагичность войн и предложили способы очистить психику от агрессии и жить совместно без всякого насилия. Мы – грешные люди с жестокими сердцами, которые хотят мира. В те времена, когда была сочинена «Гита», к подобным выводам приходил и народ Китая.
Глава 3
Китай: воины и благородные люди
Китайцы думали, что в начале времен люди не отличались от животных. У существ, которые впоследствии стали людьми, были «змеиные тела и человеческие лица или бычьи головы и тигриные морды»{292}, а будущие животные умели говорить и имели человеческие навыки. Наши предки жили в пещерах, нагими или одетыми в шкуры, питаясь сырым мясом и дикими растениями. Развитие человечества пошло по особому пути не благодаря природному складу людей, а поскольку им помогли пять великих царей, которые знали порядок вещей и научили людей жить в гармонии с ним. Эти Мудрые Цари прогнали животных и убедили человечество жить отдельно. Они разработали орудия и технологии, необходимые для организованного общества, и составили кодекс ценностей, соединяющий людей с космическими силами. Таким образом, с точки зрения китайцев, человеческая природа не была данностью, но и не развилась естественно: ее сформировали и сконструировали правители государств. Но тогда получалось, что люди за пределами цивилизованного китайского общества – не вполне люди. И если китайцы скатятся в социальный хаос, то наступят времена дикой жестокости{293}.
Однако через две тысячи лет от начала своей цивилизации китайцы озаботились весьма глубокими социальными и политическими проблемами. В поисках ответа они обратились к истории или, точнее сказать, к своей воображаемой истории: научных и лингвистических способов исторической реконструкции еще не было. Мифы о Мудрых Царях сформировались в период Сражающихся царств (ок. 485–221 гг. до н. э.), когда китайцы переживали болезненную трансформацию мультигосударственной системы в единую империю. Однако истоки мифов, возможно, восходят к шаманской мифологии времен охотников и собирателей. Отражают мифы и представления, которые возникли у китайцев о самих себе за истекшие тысячелетия.
Мифы давали понять, что без насилия цивилизации не выжить. Первый Мудрый Царь Шэнь-нун (Божественный земледелец) положил начало земледелию, на котором строились прогресс и культура. Он получал с небес дождь и семена, выдумал плуг, научил людей пахать и сеять, отучил от охоты и убийства живых существ. Будучи человеком мирным, он не наказывал за непослушание и запретил насилие. Поскольку Шэнь-нун не создал правящий класс, а заповедал каждому выращивать свою пищу, он впоследствии стал героем тех, кто отвергал насилие аграрного государства. Однако государству без насилия не обойтись. Поскольку у преемников Божественного земледельца не было военной подготовки, они не могли справиться с естественной агрессией своих подданных, которая без контроля разрослась до столь чудовищных масштабов, что человечество чуть не скатилось обратно к животному состоянию{294}. К счастью, однако, появился второй Мудрый Царь. Звали его Хуан-ди (Желтый император), поскольку он осознал потенциал охряной китайской почвы.
Чтобы успешно возделывать почву, нужно ориентироваться по временам года. Землепашцы зависят от солнца, ветра и бурь, расположенных на Небе (тянь) – Небе, которое лежит за пределами неба видимого. Поэтому Желтый император обустроил человеческое общество в соответствии с путем (дао) небесным, ежегодно обходя мир и посещая все четыре стороны света, – ритуал, важный для всех последующих китайских царей: он поддерживал цикл времен года{295}. Связанный с бурей и дождем, Желтый император, подобно другим богам бури, был великим воином. Когда он пришел к власти, пашни были голы, царили засуха и голод, бушевали междоусобные войны. К тому же у него были два внешних врага: Чи Ю (чудовище с человеческим телом, терроризировавшее людей) и Огненный император, который выжигал возделанную почву. Желтый император, опираясь на свою великую силу (дэ), собрал войско зверей – медведей, волков и тигров, которому удалось победить Огненного императора. Однако не удалось сладить с жестоким Чи Ю и его восьмью братьями:
У них были тела зверей, речь людей, бронзовые головы и железные брови. Они ели песок и камни и создали оружие: дубины и ножи, копья и луки. Они устрашали всех под Небом и варварски убивали. Они ничего не любили и ни о чем не заботились{296}.
Желтый император попытался помочь своему страдающему народу, но «действовал с любовью и добродетельной силой (дэ)», а потому не мог одолеть Чи Ю{297}. Тогда он возвел очи к небу с молчаливой мольбой, и к нему сошла небесная женщина со священным текстом, в котором были описаны тайны военного искусства. Теперь Желтый император мог объяснить собранным в войско животным, как использовать оружие и сражаться. И они победили Чи Ю и завоевали весь мир. И если зверства Чи Ю превращали людей в животных, то Желтый император превратил свое войско медведей, волков и тигров в людей, научив их воевать в соответствии с небесными ритмами{298}. Так возникла цивилизация, основанная на двух столпах: земледелии и организованном военном насилии.
К XXIII в. до н. э. два других мудрых царя, Яо и Шунь, установили золотой век в долине Хуанхэ. Впоследствии о нем будут вспоминать как о времени «великого мира». Однако в правление Шуня землю опустошали наводнения. Поэтому царь поручил герою по имени Юй построить каналы, осушить топи и вернуть реки в свои русла. Благодаря великим трудам Юя люди смогли выращивать рис и просо. В знак благодарности Шунь провозгласил Юя своим наследником. Так возникла династия Ся{299}. По китайским источникам, до возникновения империи (221 г. до н. э.) друг за другом правили три династии: Ся, Шан и Чжоу. Однако создается впечатление, что эти династии сосуществовали, и хотя у власти находился то один, то другой клан, другие роды оставались главными в своих владениях{300}. От периода Ся (ок. 2200–1600 гг. до н. э.) не сохранилось письменных текстов и археологических памятников, однако весьма вероятно, что в конце III тыс. на великой равнине действительно существовало какое-то аграрное царство{301}.
Приблизительно в 1600 г. до н. э. племя шан – кочевники и охотники из северного Ирана – захватило власть над великой равниной от долины реки Хуай до нынешнего Шаньдуна{302}. Возможно, первые шанские города были основаны мастерами гильдий, которые стали изготавливать бронзовое оружие, военные колесницы и сосуды для жертвоприношений. Вообще шанцы любили воевать. У них сложилась типичная аграрная система, но без централизованного государства, а экономика во многом опиралась на охоту и грабеж. Царство состояло из многочисленных маленьких городов, в каждом из них правил представитель царской семьи. Города были окружены большими земляными валами для защиты от наводнений и нападений. Каждый город строился как космос в миниатюре, а четыре стены были ориентированы по сторонам света. Местный повелитель с воинской аристократией жил во дворце. На юге города селились его слуги: писцы, ремесленники, кузнецы, работники по металлу, горшечники, изготовители колесниц, луков и стрел. Общество было жестко стратифицированным. Во главе социальной пирамиды стоял царь, ступенькой ниже – князья-правители городов и феодалы, жившие на доходы от сельских земель. Ниже всех из знати были обычные воины (ши).
Религия пронизывала политическую жизнь шанцев и благословляла эксплуатацию. Поскольку крестьяне не принадлежали к их культуре, аристократы считали их существами низшего сорта, недочеловеками. Когда-то Мудрые Цари создали цивилизацию, отогнав животных от человеческих жилищ, – вот крестьяне и не заходили в шанские города, а жили отдельно, в полуземлянках. Получавшие не больше уважения, чем орды Чи Ю от Желтого императора, они вели самую жалкую жизнь. Весной мужчины выходили из деревень и селились в хижинах среди полей. Во время сезона работ они почти не виделись с женами и дочерями: редкие встречи случались, лишь когда те приносили снедь. После жатвы мужчины шли домой и не покидали свои жилища до конца зимы. А на смену мужскому труду приходил женский: женщины занимались ткачеством и прядением, делали вино. У крестьян были свои религиозные обряды и праздники, частично известные по конфуцианской «Книге Песен»{303}. Иногда аристократы мобилизовывали их на военные кампании. Рассказывается, что крестьяне столь громко сетовали на необходимость оставлять свои поля, что во время похода им затыкали рты кляпами. Впрочем, в сражениях как таковых они не участвовали: это было привилегией аристократов. Крестьяне несли снаряжение и прислуживали, смотрели за лошадьми. Все это время они были строго отделены от аристократов – и шли, и располагались станом отдельно{304}.
Шанские аристократы присваивали излишек крестьянской продукции, но в остальном интересовались земледелием лишь с точки зрения обрядов. Они приносили жертвы земле и духам гор, рек и ветра, чтобы увеличить урожаи, и одна из задач царя состояла в исполнении ритуалов, связанных с земледельческим циклом, основополагающим для экономики{305}. За вычетом этих богослужебных обрядов аристократия полностью предоставляла земледелие «простому народу» (мин). Впрочем, обрабатывалась пока лишь небольшая часть земель. Основную часть долины Хуанхэ все еще покрывали густые леса и топи. В лесах водились слоны, носороги, буйволы, пантеры и леопарды, а также олени, тигры, дикие быки, медведи, обезьяны и всевозможная дичь. Тем не менее государство Шан опиралось на плоды крестьянского труда, а знать, как и все аграрные аристократии, считала производительный труд уделом низшего сословия.
Лишь шанский царь имел право приближаться к Шан-ди – богу неба, в своем величии недоступному для прочих смертных. Поэтому статус царя был исключительным, как у самого Шан-ди, значительно выше, чем у остальной знати{306}. При такой абсолютной привилегии у царя не было ни конкурентов, ни нужды с кем-либо соперничать. В его присутствии аристократ имел не больше прав, чем крестьянин. Царь стоял выше любых группировок и конфликтов интересов, то есть мог охватить интересы всего общества{307}. Он один мог установить мир, принеся жертву Шан-ди. Он один советовался с Шан-ди относительно военной экспедиции или закладки нового города. Аристократия поддерживала царя, исполняя три вида священной деятельности, которые включали отнятие жизни: жертвоприношение, войну и охоту{308}. Простой люд не участвовал в этих делах. Насилие было смыслом существования и важной особенностью знати.
Глубокая взаимосвязь этих обязанностей показывает, сколь неразрывно религия была переплетена с другими сферами жизни в аграрном обществе. Считалось важным приносить жертвы предкам, ибо судьба династии зависела от благоволения почивших царей, которые ходатайствовали за нее перед Шан-ди. Это породило обильные церемонии, на которых убивали множество животных и дичь (подчас сотню животных за один раз), а затем в пире участвовали и боги, и умершие, и живущие{309}. Кстати, мясоедение было еще одной привилегией знати. Жертвенное мясо готовили в изысканных бронзовых сосудах, которые, подобно бронзовому оружию, подчинявшему простолюдинов, могли использоваться только знатью и символизировали ее высокий статус{310}. Мясо для такой церемонии (бин) добывали во время охотничьих экспедиций, очень похожих на военные кампании{311}. Дикие животные вредили посевам, и шанцы убивали их без стеснения. Охота была не только развлечением, но и ритуалом, подражанием Мудрым Царям, которые в свое время прогнали животных и создали первую цивилизацию.
Значительную часть года занимали военные кампании. Шанцы не претендовали на чужие земли, но использовали войну для укрепления власти: сбора натуральной ренты, отпора захватчикам с гор, наказания мятежных городов, у которых отнимали часть урожая и скота, уводили в рабство крестьян и ремесленников. Иногда воевали с «варварами»: народами, которые окружали шанские поселения и еще не ассимилировались с китайской цивилизацией{312}. Эти военные походы ритуально подражали ежегодным процессиям Мудрых Царей, поддерживая космический и политический порядок.
Свои победы шанцы приписывали Ди, богу войны. Однако они жили в постоянной тревоге, не смея положиться на это божество{313}. Как видно по сохранившимся оракульным костям и черепашьим панцирям, на которых царские гадатели писали ему вопросы, Ди часто посылал засуху, наводнения и катаклизмы и был ненадежным военным союзником. Подчас он помогал не шанцам, а их врагам. «Фань вредят нам и нападают на нас, – сетует один оракул, – это Ди велит им причинять нам бедствия»{314}. Судя по обрывочным данным, режим все время был готов к нападениям и выживал лишь благодаря неусыпной военной бдительности. Есть упоминания о человеческих жертвоприношениях: военнопленных и мятежников часто казнили и, весьма вероятно, приносили в жертву богам{315}. Согласно преданиям последующих поколений, в государстве Шан практиковали ритуальные убийства. Философа Мо-цзы отталкивали сложные похороны шанского аристократа: «Что касается мужчин, которых приносят в жертву, чтобы они следовали за ним, то, если он царь, они исчисляются сотнями или десятками. Если он крупный чиновник или землевладелец, то десятками или единицами»{316}. Шанские ритуалы отличались жестокостью, ибо военная агрессия была важна для государства. И хотя цари молили бога войны о помощи, в реальности своим успехом они были обязаны военным навыкам и бронзовому оружию.
В 1045 г. до н. э. шанцев разгромило не столь высокоразвитое племя чжоу из бассейна реки Вэй, с запада Великой китайской равнины. Они установили феодальную систему: царь правил из западной столицы, но имел резиденцию и в новом царском городе на востоке. Остальные города достались чжоуским князьям и союзникам, которые правили как вассалы и завещали поместья своим потомкам. Потомки шанских правителей сохранили земли в царстве Сун. Для цивилизаций, предшествовавших Новому времени, всегда была важна преемственность, поэтому династия Чжоу всячески поддерживала шанский культ предков на благо своего режима. Но как ей это удавалось после казни последнего шанского царя? Князь чжоу, регент при своем племяннике, молодом царе Чэне, нашел решение, которое объявил на освящении новой восточной столицы. Оно заключалось в следующем: Ди, которого чжоу называли Небом, сделал чжоу своим орудием для наказания шанских правителей, которые под конец сделались жестокими и подлыми. Исполненное жалости к страдающему народу, Небо отобрало у прежней династии мандат на владычество и заменило ее династией Чжоу, назначив царя Чэна новым сыном Неба. Впрочем, здесь был и урок для Чэна: следует быть «почтительно внимательным» к «маленькому народу», иначе Небо отберет и у него права, как и у всякого правителя, угнетающего подданных. Небо избрало чжоу за глубокую тягу к справедливости. Поэтому царь Чэн не должен возлагать тяжкие наказания на простолюдинов{317}. На практике это не слишком уменьшило системное насилие китайского государства. Однако в религиозном и политическом плане тезис о небесном мандате стал важным шагом вперед, ибо сделал, пусть только теоретически, правителя нравственно ответственным перед народом. Правитель должен был понимать, что на нем лежит долг перед людьми. Этот идеал сохранится в Китае.
Образ Неба теперь сильно отличался от прежнего, когда шанскому божеству не было дела до человеческих поступков. Однако Небо никогда не издавало велений и вообще не вмешивалось напрямую в дела людей, ибо не представляло собой сверхъестественное начало, а могло проявляться в природных стихиях, а также в могуществе царя и князей, которые правили как сыны Неба. Небо также не считалось всесильным: ведь оно не существует без Земли, своего божественного двойника. В отличие от Шан, династия Чжоу всемерно эксплуатировала аграрный потенциал Великой китайской равнины, а поскольку действует Небо через труды людей, священными задачами стали земледелие, лесоочистка и строительство дорог: они довершали творение, начатое Небом. Вообще китайцы больше интересовались освящением мира, в котором жили, чем искали трансцендентную святость где-то за его пределами.
Чжоуские цари опирались на четырехступенчатую аристократию благородных людей (цзюнь-цзы); западные ученые отождествляют эти титулы с герцогом, маркизом, графом и бароном. «Ши», дети младших сыновей и второстепенных жен, шли в армию, но становились также писцами и специалистами по обрядам, формируя «гражданское» крыло администрации. Чжоуская конфедерация, включавшая более сотни княжеств, просуществовала до 771 г. до н. э., когда западную столицу захватили варвары жуны. Чжоу бежали на восток, но полностью так и не оправились от поражения. Для последующего периода был характерен упадок не только династии, но и феодальной системы. Цари сохраняли номинальную власть, но сталкивались все с новыми и новыми вызовами «благородных людей» из княжеств, отбрасывавших пиетет, на котором держался феодализм{318}. Менялись и границы китайских государств. К этому времени китайцы поглотили несколько «варварских» народностей, у каждой из которых имелась своя культурная традиция. Это стало еще одним вызовом старому чжоускому этосу. Все большее значение приобретали города, расположенные вдали от традиционных центров китайской цивилизации, и к концу VIII в. до н. э., когда китайская история выходит из тумана легенд, они стали столицами царств: Цзинь на севере, Ци на северо-западе, Цинь на западе и Чу на юге. В этих государствах жили тысячи варваров, знакомых с китайскими обычаями в лучшем случае поверхностно. Небольшие княжества в центре великой равнины оказались чрезвычайно уязвимы, поскольку периферийные государства желали расширяться. В течение VII в. до н. э. они порвали с традицией и стали мобилизовать крестьян в пехоту; Цзинь и Чу даже набирали в армию варваров, обещая им земли в награду за воинскую службу.
Некоторые традиционные княжества не только испытывали угрозу со стороны этих воинственных царств, но и были раздираемы внутренними конфликтами. С упадком династии Чжоу ухудшился общественный порядок, и грубое насилие стало нормой. Князья нередко убивали министров, которые отваживались противиться их политике; иногда убивали послов и правителей во время визитов в другие княжества. Более того, начался экологический кризис{319}. Столетия интенсивной охоты и лесоочистки разрушили естественную среду обитания животных. Все чаще охотники возвращались с пустыми руками, все меньше мяса попадало на пиршественные столы, и былому бездумному расточительству пришел конец. В обстановке неуверенности люди хотели ясных указаний, и специалисты по обрядам из княжества Лу произвели новую кодификацию традиционных китайских обычаев{320}.
У китайцев имелся аристократический кодекс, именуемый «ли» (ритуал). Он регламентировал поведение человека и государства, а по функции напоминал современное международное право. В основу реформы данного кодекса китайские ритуалисты положили поведение Мудрых Царей Яо и Шуня, этих образцов выдержанности, альтруизма, терпения и доброты{321}. Новая идеология критически отзывалась о режимах, в которых тон задавала жестокая, высокомерная и эгоистическая политика. Предполагалось, что Яо был столь «почтительным, умным, воспитанным, искренним и мягким», что сила (дэ) этих качеств, исходя от него, передавалась всем китайским семьям, создавая «великий мир»{322}. Из человеколюбия Яо завещал империю не собственному сыну, человеку лукавому и склочному, а Шуню, несмотря на низкое рождение последнего. Шунь вел себя учтиво и уважительно даже со своим отцом, который пытался его убить. Реформированный «ли» был призван помочь «благородным людям» выработать в себе аналогичные качества. Их поведение должно быть «милым и спокойным»{323}. Надо не самоутверждаться, а вести себя «уступчиво», и это не только не ущемит человека, но и улучшит его человеческое начало (жэнь). Отныне «ли» был призван обуздывать воинственность и шовинизм{324}. В политической жизни должны господствовать уступчивость и самообуздание{325}. Ритуалисты объясняли: «Ли учит нас, что давать волю своим чувствам и действовать под их напором – это путь варваров… Обряд же полагает степени и границы»{326}. В семье старший сын должен откликаться на каждую нужду отца, разговаривать с ним смиренно и послушно, никогда не выказывая гнева и недовольства; в свою очередь, отец должен обращаться со всеми своими детьми честно, доброжелательно и вежливо. Система была устроена таким образом, что каждый член семьи получал свою долю уважения{327}. Насколько это работало на практике, сложно сказать. Конечно, многие китайцы по-прежнему боролись за власть. Однако создается впечатление, что к концу VII в. до н. э. жители традиционных княжеств действительно стали ценить умеренность и самоконтроль, и даже периферийные государства Цзинь, Ци, Цинь и Чу усвоили эти ритуализованные императивы{328}.
«Ли» обуздывал военное насилие, превращая его в учтивую игру{329}. Убивать большое число врагов считалось проявлением вульгарности и «путем варваров». Когда один офицер похвастался, что убил шесть противников, князь мрачно ответил: «Ты принесешь великое бесчестье своей стране»{330}. Не допускалось казнить более трех дезертиров после битвы, а подлинный аристократ должен был сражаться с закрытыми глазами, чтобы не подстрелить врага. В ходе битвы, если побежденный колесничий платил выкуп немедленно, противник должен был дать ему возможность уйти. Упиваться торжеством не следовало. Некий князь отказался ставить памятник во славу собственной победы. Он сетовал: «Я был причиной того, что кости воинов двух стран остались лежать под солнцем. Это жестоко! Виновных здесь нет – лишь вассалы, которые были верны до конца»{331}. Военачальник также не должен был подло пользоваться слабостью противника. В 638 г. до н. э. владыка Суна тревожно ждал войско из княжества Чу, значительно превосходившее его войско численностью. Когда стало известно, что армия Чу переходит через близлежащую реку, военачальник предложил ударить немедленно: «Их много, а нас мало. Начнем атаку, пока они не переправились!» В ужасе правитель отказался следовать такому совету. Когда войско Чу перешло реку, но не выстроилось в боевые ряды, военачальник снова предложил начать атаку. И снова последовал отказ. И хотя царство Сун потерпело полное поражение в битве, правитель не жалел о своем поступке: «Благородный, стоящий своего имени, не пытается победить врага в его неудаче. Он не бьет в барабан, доколе ряды не выстроились»{332}.
Война считалась оправданной лишь в том случае, когда она восстанавливала Путь Небес: отражала вторжение варваров или подавляла мятеж. Такая война мыслилась как наказание, призванное научить противников уму-разуму. Военная кампания против мятежного китайского города была глубоко ритуализованным действом, которое начиналось и заканчивалось жертвами у алтаря Земли. Когда битва начиналась, каждая сторона бравировала актами великой доброты в доказательство своего особого благородства. Громко похваляясь доблестью, воины швыряли горшки с вином через вражескую стену. Когда стрелок из войска Чу использовал последнюю стрелу, чтобы убить оленя, заслонявшего путь его колеснице, седок немедленно сообщил об этом врагам, которые надвигались на них. Те сразу признали поражение, воскликнув: «Вот достойный стрелок и учтивый воин! Вот благородные люди!»{333} Однако на войны с варварами эти правила не распространялись: варваров можно было преследовать и убивать как диких животных{334}. Когда «маркиз» царства Цзинь со своим войском случайно наткнулся на местное племя жунов, мирно занимавшихся своим делом, он отдал приказ перебить всех{335}. В войне цивилизованных «мы» со звероподобными «они» дозволялось любое предательство и любой обман{336}.
Несмотря на усилия ритуалистов, к концу VII в. до н. э. насилие на Великой китайской равнине умножилось. Варварские племена нападали с севера, а южное государство Чу все больше пренебрегало правилами учтивой войны и стало реальной угрозой другим княжествам. Чжоуские цари были слишком слабы, чтобы обеспечивать эффективное руководство, поэтому князь Хуань из царства Ци, на тот момент самого могущественного китайского государства, собрал лигу княжеств, которые связали себя клятвой не нападать друг на друга. Однако ничего из этой попытки не вышло, поскольку знать, озабоченная личным престижем, хотела сохранить независимость. Когда Чу разрушило лигу (597 г. до н. э.), регион погрузился в совершенно новый вид войны. Другие крупные периферийные государства также отказывались от традиционных ограничений, собираясь расширяться и завоевывать новые земли, даже если это означало уничтожение противника. Например, в 593 г. до н. э. сунцы переживали столь долгую осаду, что стали поедать собственных детей. Небольшие княжества вовлекались в конфликт против своей воли, когда на их территориях шли битвы между враждующими армиями. Скажем, Ци столь часто вторгалось в маленькое государство Лу, что Лу запросило Чу о помощи. Однако к концу VI в. до н. э. Чу само потерпело поражение, и Ци возвысилось настолько, что правителю Лу удавалось сохранить толику независимости лишь с помощью западного царства Цинь. Вспыхивали и гражданские раздоры. Вообще Цинь, Цзинь и Чу были роковым образом ослаблены постоянными междоусобицами, а в Лу три феодальные фамилии по сути создали свои мини-государства, превратив законного правителя в марионетку.
Археологи отмечают, что в это время выросло презрение к обрядам: вместо священных сосудов люди стали помещать в гробницы родственников неосвященные предметы. Клонился к упадку и дух умеренности. У многих китайцев возникла тяга к роскоши, ложившаяся непосильным бременем на экономику, ибо запросы оказались больше доступных ресурсов, а низшие аристократы еще и пытались копировать образ жизни большой знати. В результате многие «ши», стоявшие на низшей ступеньке аристократической иерархии, обеднели и были вынуждены оставить города, чтобы перебиваться заработками учителей среди простонародья.
Один «ши» по имени Кун Цю (ок. 551–479 гг. до н. э.), занимавший мелкую чиновничью должность в Лу, устрашился жадности, гордыни и хвастовства господствующих семей. Он был убежден, что только «ли» может обуздать губительное насилие. Ученики прозвали его Кун Фу-цзы (учитель Кун), поэтому мы на Западе именуем его Конфуцием. Он так и не сделал желанной политической карьеры и умер с мыслью, что был неудачником. Однако именно он станет ключевой фигурой для китайской культуры до революции 1911 г. С небольшой группой учеников, в основном из среды воинской аристократии, Конфуций переходил из княжества в княжество, надеясь найти правителя, который воплотит в жизнь его идеи. На Западе его часто считают секулярным, а не религиозным мыслителем, но он бы удивился такому противопоставлению: ведь в Древнем Китае секулярное было сакральным, как напоминает нам философ Герберт Фингаретт{337}.
Антологии с учениями Конфуция появились много позже его смерти, но ученые считают «Беседы и суждения», сборник кратких разрозненных максим, достаточно надежным источником{338}. Его идеология, ставившая своей целью возродить добродетели Яо и Шуня, была глубоко традиционной, однако идеал равенства, основанный на развитом понимании единства человеческой природы, стал радикальным вызовом системному насилию аграрного Китая. Подобно Будде, Конфуций переосмыслил понятие благородства{339}. Герой «Бесед и суждений» – благородный человек, но уже не воин, а глубоко гуманный ученый, не вполне сведущий в военном искусстве. С точки зрения Конфуция, благородный человек, цзюнь-цзы отличается в первую очередь таким качеством, как жэнь. Понятию жэнь Конфуций не давал четкого определения, поскольку на языке его времени не было подходящих эквивалентов, однако впоследствии конфуцианцы определят его как благожелательность{340}. Цзюнь-цзы всегда должен обращаться с людьми почтительно и сострадательно. Эту программу действий Конфуций резюмировал в так называемом золотом правиле: «Чего сам не желаешь, того не делай другим»{341}. По словам Конфуция, все его учение пронизано принципом «искренности и снисходительности», которым следует руководствоваться весь день и каждый день{342}. Подлинный гуманист должен вглядываться в свое сердце, осознавать, что наносит ему боль, – и, соответственно, ни при каких обстоятельствах не причинять эту боль другим людям.
Это не только личная этика, но и политический идеал. Ведь если правитель усвоил жэнь, он не станет вторгаться в чужие земли, раз вторжения на свои собственные земли он не желает! Правитель не хочет, чтобы его самого эксплуатировали, оскорбляли и доводили до нищеты, а значит, и он не будет угнетателем. Однажды Конфуция спросил его ученик Цзы-гун: «Вот если бы нашелся человек, который, щедро раздавая добро народу, мог бы помочь всем! Что бы Вы сказали о нем? Можно ли его назвать гуманным?»
«Не только гуманным, – сказал Философ, – но непременно мудрым{343}. Ведь об этом скорбели даже Яо и Шунь. Гуманист, желая иметь устои, создает их и для других; желая развиваться сам, развивает и других. Быть в состоянии смотреть на других, как на самого себя, – вот что можно назвать искусством гуманизма!»{344}
Если князь правит только силой, он может контролировать внешнее поведение подданных, но не внутренний их склад{345}. Конфуций был убежден: ни у одного правительства ничего толком не получится, если оно будет исходить из неправильного понимания того, что значит быть полноценным человеком. Конфуцианство никогда не было сугубо личным делом. Оно всегда имело политическую ориентацию и стремилось к глобальному изменению общественной жизни. Проще говоря, оно ставило перед собой задачу дать миру мир{346}.
Слишком часто «ли» использовалось во имя престижа знати: достаточно вспомнить воинственную учтивость ритуализованной войны. Однако Конфуций полагал, что правильно понятое «ли» учит людей «весь день и каждый день» ставить себя на место других людей и смотреть на ситуацию с их точки зрения. Если такой подход войдет в привычку, цзюнь-цзы преодолеет эгоизм и жадность, раздиравшие Китай. На вопрос Янь-юаня о гуманизме Конфуций сказал: «Победить себя и вернуться к церемониям – значит стать гуманистом{347}. Цзюнь-цзы должен подчинить свою жизнь до мельчайших мелочей ритуалам внимательности и уважения к окружающим. И в тот день, когда человек победит себя и возвратится к церемониям, вселенная возвратится к гуманизму{348}. Однако для этого цзюнь-цзы должен трудиться над своим человеколюбием, подобно тому как скульптор обтесывает грубый камень, создавая ритуальный сосуд, носитель святости{349}. Он должен избавиться от жадности, жестокости и грубости, вернув в человеческое общение достоинство и милость, – и тем самым преобразить весь Китай{350}. Следовать «жэнь» нелегко, ведь оно требует перестать воспринимать себя как центр Вселенной{351}, хотя идеал «жэнь» и глубоко присущ нашей человеческой природе{352}.
Конфуций все время призывал к уступчивости. Сыны должны не самоутверждаться и бороться за власть, а уступать своим отцам, воины – врагам, благородные люди – правителям, а правители – слугам. В отличие от индийских саньясинов, в семейной жизни Конфуций видел не препятствие к просветлению, а школу духовного поиска, в которой каждый учится жить ради других{353}. Впоследствии философы критиковали Конфуция за такую сосредоточенность на семье, но сам Конфуций считал, что альтруизм надо развивать по концентрическим кругам: сначала научиться сопереживать семье, потом своему классу, потом государству, потом человечеству в целом{354}. Каждый из нас начинает жизнь в семье, поэтому преодоление эгоизма мы начинаем с семьи. Однако дело этим не заканчивается. Горизонты цзюнь-цзы постепенно расширяются. Уроки, которые человек усвоил через заботу о родителях, супруге и родственниках, помогут ему сопереживать все большему и большему числу людей: сначала непосредственному окружению, затем государству, затем всему миру.
Конфуций был реалистом и не думал, что человечеству удастся избавиться от войн. Он ненавидел человекоубийство и пустую трату ресурсов{355}, но понимал, что без армии государство не выживет{356}. Когда его спросили, в чем главная цель государства, он ответил: «В достаточности пищи, в достаточности военных сил» – и добавил, что, если необходимо отказаться от одной из этих задач правителя, нужно отказаться от оружия{357}. В прошлом лишь чжоуский царь мог объявлять войну, но теперь вассалы узурпировали царскую прерогативу и воевали друг с другом. Конфуций боялся, что, если так пойдет и дальше, это приведет ко всеобщему развалу{358}. «Карательные походы» против варваров, захватчиков и мятежников необходимы, поскольку главная задача правительства состоит в том, чтобы поддерживать общественный порядок{359}. Вот почему, полагал он, без структурного насилия обществу не обойтись. Конфуций всегда говорил о простом народе с искренней заботой и призывал правителей апеллировать к самоуважению людей, а не действовать через насилие и страх, но понимал: если отказаться от наказаний, цивилизация рухнет{360}.
Мэн-цзы (IV в. до н. э.) также считал, что простолюдинам суждено быть управляемыми: «Одни напрягают свой ум, другие напрягают мускулы. Те, кто напрягает свой ум, управляют людьми. А те, кто напрягает свои мускулы, управляются другими людьми. Управляемые содержат тех, кто ими управляет»{361}. Они не должны править, ибо лишены научения (цзяо). Научение же в Китае всегда предполагало определенное насилие – не случайно пиктограмма «цзяо» изображала руку с розгой, занесенную над ребенком{362}. Война также была назиданием, без которого цивилизации не обойтись: карательный поход призван исправить заблудших{363}. Причем Мэн-цзы был убежден, что массы жаждут исправления и варвары спят и видят, чтобы китайцы их завоевали{364}. А с равными воевать нельзя: карательный поход ведется власть имеющим против подчиненных, равные же не должны наказывать друг друга войной{365}. Поэтому нынешние междоусобицы между правителями одинакового статуса нечестивы, незаконны и являются формой тирании. Китаю отчаянно нужны мудрые властители вроде Яо и Шуня, чтобы своей нравственной харизмой восстановить Великий Мир. Мэн-цзы сетовал: «Еще не бывало столь продолжительного времени, как теперь, чтобы ван не проявлял себя достойным правителем; еще не бывало большей скорби народа о жестоком правлении, чем в настоящее время». И если сильное в военном плане государство будет управляться гуманно, это «принесет народу такую же радость, какую испытает повешенный вниз головой при его освобождении»{366}.
При всех своих убеждениях в необходимости равенства конфуцианцы оставались аристократами и сохраняли предрассудки правящего класса. В текстах Мо-цзы (ок. 480–390 гг. до н. э.) мы слышим голос человека из низов. Мо-цзы возглавлял братство из 180 человек, которые одевались как крестьяне и ремесленники и ходили из одной земли в другую, объясняя правителям новую технологию защиты городов во время осады{367}. Скорее всего, Мо-цзы был ремесленником и считал сложные ритуалы знати пустой тратой времени и денег. Однако он также видел единственную надежду Китая в «жэнь» и еще больше Конфуция подчеркивал, сколь опасно сочувствовать в своих политических симпатиях лишь собственному царству. Он говорил: «С другими следует обращаться как с самим собой». Эта забота (ай) должна быть «всеохватной и включать всех»{368}. Единственный способ помешать китайцам перебить друг друга заключается в том, чтобы убедить их следовать цзянь ай (заботе о каждом). Мо-цзы учил печься не только о собственном царстве: каждый князь должен «заботиться о другом государстве как о своем собственном»; и если правители действительно проникнутся такой заботой, они перестанут воевать. Более того, глубинная причина всех «бедствий, лишений, обид и ненависти – в нехватке цзянь ай»{369}.
В отличие от конфуцианцев, Мо-цзы не видел в войне ничего хорошего. С точки зрения бедняка, она вообще бессмысленна. Война губит хлеба, уносит множество мирных жизней, попусту расходует оружие и лошадей. Правители уверяют, что завоевание территорий обогащает и укрепляет государство, но на самом деле выигрывает лишь крошечный процент населения, а захват даже маленького города может повлечь за собой такие тяжелые потери, что некому будет обрабатывать землю{370}. Мо-цзы полагал, что благой можно назвать лишь такую политику, которая обогащает бедных, предотвращает бессмысленные смерти и содействует общественному порядку. Однако люди эгоистичны: они примут цзянь ай, только если их убедить неопровержимыми доводами, что их благополучие зависит от благополучия всего человечества, а значит, без «цзянь ай» они сами не заживут в процветании, мире и безопасности{371}. Поэтому «Книга Мо-цзы» содержала первые китайские упражнения в логике. Все они призваны доказать: правителям война невыгодна. И поныне актуальны слова Мо-цзы о том, что из губительного цикла насилия можно выбраться, лишь если правители «будут заботиться не только о себе самих»{372}.
В Древнем Китае Мо-цзы чтили больше, чем Конфуция, поскольку в лихие времена его учение было актуальнее. К V в. до н. э. небольшие княжества были окружены семью большими «сражающимися государствами»: Цзинь (распалось на царства Чжао, Вэй и Хань), Ци, Цинь с соседним Шу на западе и Чу на юге. Их огромные армии, железное оружие и смертоносные арбалеты оказались столь грозными, что любое государство, не выставившее равных сил, было обречено{373}. Вдоль границ инженеры выстроили оборонительные стены и крепости, в гарнизонах служили профессиональные воины. При поддержке сильной экономики армии действовали очень эффективно: их отличали слаженность, четкая стратегия и хорошая подготовка солдат. Жестко прагматичные, они не тратили время на «жэнь» и ритуалы, а в битве никого не щадили. Один военачальник заявлял: «Все, кто обладает какой-либо силой, – наши враги, даже если это старики»{374}. Впрочем, опять же из сугубо прагматических соображений, новые военные эксперты не советовали злоупотреблять грабежами и насилиями{375} и во время походов старались не повредить урожаи, основное богатство государства{376}. Война перестала быть учтивой игрой, руководимой ли с целью обуздать агрессию. Она превратилась в науку, где во главу угла ставятся логика, разум и холодный расчет{377}.
Мо-цзы и его современникам казалось, что китайцы вот-вот перебьют друг друга. Однако задним числом видно, что они мучительно и трудно пролагали путь централизованной империи, которая в какой-то степени установит мир. Постоянные войны периода Сражающихся царств выявили одну из вечных дилемм аграрного государства, а именно: если аристократов не обуздывать, то они (со своей военной подготовкой и гипертрофированным чувством чести) будут постоянно лить кровь из-за земли, богатства, престижа и власти. В V в. до н. э. «сражающиеся государства» начали ассимилировать традиционные княжества и воевать друг с другом, пока в 221 г. до н. э. не осталось лишь одно из них. Его правитель стал первым императором Китая.
Всматриваясь в данный период китайской истории, мы видим, сколь ошибочно полагать, будто тот или иной набор «религиозных» верований и обычаев неизбежно ведет к насилию. Перед нами люди, которые опираются все на те же мифы, созерцательные практики и идеи, но избирают совсем иную линию действий. И хотя сражающиеся царства развивались в направлении этоса, напоминавшего современный секуляризм, их практичные стратеги считали себя мудрецами, а войну – одной из разновидностей религии. Их героем был Желтый император, и военачальники думали, что, подобно его учебнику военной стратегии, их собственные методики даны свыше.
Некогда Мудрые Цари обнаружили во вселенной стройный порядок, который показал им, как обустраивать общество. Аналогичным образом военачальник мог различить закономерность в хаосе битвы, и это помогало ему найти самый эффективный путь к победе. Сунь-цзы, современник Мэн-цзы, объяснял: побеждает тот, в чью пользу действует много стратегических факторов, а проигрывает тот, в чью пользу действует меньше стратегических факторов. «По этому всему я узнаю, кто одержит победу и кто потерпит поражение»{378}. Хороший полководец покорит чужое войско, даже не сражаясь. Если обстоятельства складываются неудачно, лучше всего подождать, пока враг, убежденный в вашей слабости, утратит бдительность и сделает роковую ошибку. Свои войска полководец должен рассматривать как продолжение своей воли и контролировать их, как ум направляет тело. И хотя сам он благородного рождения, он должен жить среди своих крестьянских войск, делить с ними тяготы и служить образцом для подражания. Он должен сурово наказывать за ошибки, чтобы его боялись пуще смерти на поле боя; более того, хороший стратег сознательно бросит войска в такое место, откуда нет выхода, чтобы им ничего не оставалось, как сражаться изо всех сил{379}. Солдат же не должен рассуждать самостоятельно, но только пассивно, как женщина, исполнять волю военачальника. Война оказалась «феминизирована». Более того, женская слабость может быть эффективнее мужского напора: лучшие армии могут показаться слабыми, как вода, – но ведь вода бывает очень разрушительной{380}.
«Война – это путь обмана», – сказал Сунь-цзы. Суть в том, чтобы обмануть врага:
Поэтому, если ты и можешь что-нибудь, показывай противнику, будто не можешь; если ты и пользуешься чем-нибудь, показывай ему, будто ты этим не пользуешься; хотя бы ты и был близко, показывай, будто ты далеко; хотя бы ты и был далеко, показывай, будто ты близко; заманивай его выгодой; приведи его в расстройство и бери его; если у него все полно, будь наготове; если он силен, уклоняйся от него… Нападай на него, когда он не готов; выступай, когда он не ожидает{381}.
Сунь-цзы понимал, что такая военная этика мирным людям не по душе. Однако государство без армии не выживет{382}. Поэтому пусть армия стоит особняком от основного общества и управляется по своим законам, ибо ее образ действия экстраординарен (ци), парадоксален и предполагает поступки, которые естественным образом не совершаются. Это было бы катастрофой во всех других государственных делах{383}, но, если полководец научится использовать ци, он достигнет, подобно мудрецу, единения с Путем Небесным:
Тот, кто хорошо пускает в ход маневр, безграничен, подобно небу и земле, неисчерпаем подобно Хуанхэ и Янцзыцзяну. Кончаются и снова начинаются – таковы Солнце и Луна; умирают и снова нарождаются – таковы времена года…{384}
Трагический парадокс даже самого благого государства состоит в том, что оно должно поддерживать в средоточии своем институт, завязанный на предательство и насилие.
Культ «экстраординарного» не отличался новизной: среди населения, особенно низов, он был распространен и, возможно, возник еще в неолите. У него была сильная связь с мистической школой, которую на Западе сейчас называют даоизмом, гораздо более популярной в массах, чем у элиты{385}. Даосы были против любой формы правления и полагали, что, когда правители вмешиваются в дела подданных, это всегда не к добру. (Сравним с тем, как стратеги предпочитали «недеяние» и воздерживались от поспешных действий.) Отшельник Чжуан-цзы (ок. 369–286 гг. до н. э.) убежденно доказывал: заставлять людей соблюдать человеческие законы и неестественные ритуалы просто нехорошо. Лучше «недеяние», «действие через недействие (“у-вэй”)». Соприкоснуться с Путем – с подлинным устройством вещей – можно лишь глубоко внутри себя, на уровне гораздо более глубоком, чем рассудочность{386}.
На Западе текст под названием «Дао дэ цзин» («Книга пути и достоинства») обычно воспринимают как благочестивое произведение, посвященное личной духовности. На самом деле это трактат об искусстве управления государством, и создан он для государя одного из слабых княжеств{387}. Его анонимный автор писал под псевдонимом Лао-цзы (старый учитель). Правители, учил он, должны подражать Небу, которое не вмешивается в пути людей; и если они перестанут лезть в чужие дела, царская сила (дэ) возникнет спонтанно: «Отсутствие желания приносит покой, и тогда порядок в стране сам собой установится»{388}. Даосский царь должен практиковать созерцательные техники, которые освободят ум от метания мыслей, и ум станет «пустым» и «спокойным». Тогда через него сможет действовать дао Небесное, и он «до конца жизни не будет подвергаться опасности»{389}. Осажденным княжествам Лао-цзы предложил стратегию выживания. Обычно государственные деятели начинают всячески суетиться и выказывать силу. Но вести себя следует диаметрально противоположным образом: никаких агрессивных поз – лишь демонстрация своей слабости и незначительности. Подобно военным стратегам, Лао-цзы использовал аналогию с водой, которая кажется «мягкой и слабой», но «в преодолении твердого и крепкого она непобедима»{390}. Даосский правитель должен оставить мужское самоутверждение и усвоить мягкость таинственной женщины{391}. То, что восходит, должно низойти, поэтому, если ты укрепляешь врага кажущейся покорностью, ты на самом деле ускоряешь его падение. Лао-цзы соглашался со стратегами, что к военным действиям нужно прибегать в самую последнюю очередь: войска – это «средство, порождающее несчастье», поэтому умный правитель «его не употребляет»{392}.
- Умный полководец не бывает воинствен.
- Умелый воин не бывает гневен.
- Умеющий побеждать врага не нападает{393}.
Умный полководец даже не воздает за жестокость, ибо это зло породит новое зло. Напротив, соблюдая у-вэй, он стяжает силу самого Неба. «Он ничему не противоборствует, поэтому он непобедим в Поднебесной»{394}.
К сожалению, это оказалось не так. В долгой борьбе Сражающихся царств победил не даосский мудрый царь, а правитель царства Цинь, которому сопутствовал успех потому, что у него было больше земель, войск и ресурсов. Это царство не опиралось на ритуал, как делали предыдущие китайские государства, а разработало материалистическую идеологию, основанную единственно на экономических реалиях: войне и сельском хозяйстве. Свою роль сыграла новая философская школа фацзя – легистов (законников){395}. Под законом (фа) имеется в виду не закон в нашем смысле слова, а стандарт вроде плотницкого угольника, подгоняющего материал под образец{396}. Именно реформы легистов, реформы Шан Яна (ок. 390–338 гг. до н. э.) позволили царству Цинь опередить конкурентов{397}. Шан верил, что путем суровых наказаний народу надо навязать послушание, государство же призвано лишь увеличивать власть правителя{398}. Он лишил аристократию былых прав и возвысил бюрократию, полностью зависимую от царя. Отныне страну поделили на 31 округ, каждым из которых правил чиновник; чиновник набирал солдат в войско, а в своих делах был целиком подотчетен столице. Чтобы увеличить производительность и свободное предпринимательство, крестьян поощряли выкупать свои земли. Благородство цзюнь-цзы стало неактуальным: честь достигалась лишь победами на поле боя. Всякому, кто успешно привел отряд к победе, давали земли, дома и рабов.
Вполне можно утверждать, что первая идеология секулярного государства появилась именно в царстве Цинь. Однако Шан отделял религию от политики не потому, что религия склонна к жестокости, а потому, что религия до непрактичности гуманна. Религиозные сантименты делают правителя мягкотелым, что противоречит интересам государства. По мнению Шана, «государство, в котором хорошие люди правят плохими, дойдет до смуты и погибнет», а «государство, в котором плохие люди правят хорошими, всегда будет в мире и достигнет могущества»{399}. И полководец должен не следовать «золотому правилу», а поступать с врагом именно так, как не хотел бы, чтобы поступили с его собственными войсками{400}. Неудивительно, что успехи царства Цинь донельзя расстроили конфуцианцев. Скажем, Сюнь-цзы (ок. 310–219 гг. до н. э.) полагал, что правитель, руководствующийся жэнь, станет неодолимой благой силой и его сострадание изменит мир. Но он возьмется за оружие лишь с одной целью:
положить конец насилию и покончить с обидами, а не бороться с другими за добычу. Поэтому, когда воины благожелательного мужа становятся лагерем, они вызывают к себе уважение как к богам. Всюду, где они проходят, они преображают людей{401}.
Однако его ученик Ли Сы поднял на смех эту теорию: Цинь – самое могущественное царство в Китае, поскольку обладает самой сильной армией и экономикой, и «жэнь» тут вовсе ни при чем{402}. Во время визита Сюнь-цзы в Цинь царь Чжао без обиняков сказал ему: «От конфуцианцев (“жу”) нет толка в управлении государством»{403}.
Вскоре Цинем было завоевано царство Чжао, родина Сюнь-цзы, и хотя чжаоский царь сдался, циньские войска похоронили заживо 400 000 его солдат. Как мог цзюнь-цзы обуздать такой режим? Ли Сы, ученик Сюнь-цзы, эмигрировал в Цинь, получил должность первого министра и провел молниеносную кампанию, которая привела к окончательной победе Цинь и установлению Китайской империи в 221 г. до н. э.
Парадоксальным образом легисты оперировали теми же понятиями и тем же языком, что и даосы. Мол, царю подобает недеяние (у-вэй): невмешательство в дао закона, которое должно работать, как хорошо смазанный механизм. Легист Хань Фэй (280–233 гг. до н. э.) полагал, что от перемены законов народу только хуже, поэтому просвещенный правитель ждет «в спокойствии и пустоте» и позволяет «делу определиться самому»{404}. Он не нуждается ни в нравственности, ни в знании: он – Перводвигатель, который остается неподвижным, тогда как министров и подданных вовлекает в деятельность:
- Будучи храбрым, сдерживает себя:
- он заставляет чиновников проявить свои военные способности…{405}
Конечно, даосов и легистов разделяла пропасть: даосам претили правители, навязывавшие подданным неестественный фа, их мудрый царь медитировал, чтобы избавиться от эгоизма, а не «достичь результатов»{406}. Однако те же идеи и образы использовались политологами, военными стратегами и мистиками. Получается, что убеждения у всех были одни и те же, но выводы делались разные. Военные стратеги полагали, что жестокий прагматизм в их текстах вдохновлен свыше, но и созерцатели давали царям стратегические советы. Даже конфуцианцы теперь опирались на эти понятия: Сюнь-цзы верил, что Путь можно постичь лишь умом «пустым, цельным и спокойным»{407}.
Многие люди почувствовали облегчение, когда победа царства Цинь положила конец бесконечной междоусобице, и надеялись, что с возвышением империи наступит мир. Однако начало имперского владычества сопровождалось потрясениями. По совету Ли Сы, своего главного сановника, первый император стал абсолютным правителем. Чжоускую аристократию – 120 000 семей – насильно переселили в столицу, конфисковав у нее оружие. Свою огромную территорию император разделил на 36 областей. Во главе каждой области стояли губернатор и военачальник, причем за деятельностью губернатора наблюдал специальный инспектор. В свою очередь, области делились на уезды, управлявшиеся уездными начальниками. Все чиновники были напрямую подотчетны центральной власти{408}. Вместо старых ритуалов, изображавших чжоуского царя главой феодальной семьи, был введен ритуал, в центре которого стоял только император{409}. Когда придворный историк подверг критике данное новшество, Ли Сы заявил императору, что невозможно более терпеть разнобой в идеологиях: всякая школа, которая осмелится выступить против легистов, да будет упразднена, а ее тексты да будут публично сожжены{410}. Последовало массовое сожжение книг, и на смерть отправили 460 учителей. Таким образом, одну из первых инквизиций в истории организовало протосекулярное государство.
Сюнь-цзы думал, что Цинь не сможет править Китаем, ибо драконовские меры оттолкнут народ. Его правота подтвердилась, когда после смерти первого императора в 210 г. до н. э. начались восстания. Через три года анархии Лю Бан, бывший уездный начальник, основал династию Хань. Его главный военный стратег Чжан Лян, который в юности изучал конфуцианский ритуал, воплощал ханьские идеалы. Говорили, что ему был явлен некий военный текст после того, как он образцово-уважительно повел себя со стариком, и, даже не имея военного опыта, он сумел привести Бана к победе. Чжан был не военным фанатиком, а даосским воином: «не воинственный с виду», он часто хворал и не мог командовать на поле боя. С людьми он держался скромно, практиковал даосскую медитацию и контроль над дыханием, воздерживался от злаков и одно время серьезно подумывал уйти из политики и посвятить себя созерцательной жизни{411}.
Ханьская династия учла ошибки царства Цинь. Однако Бан хотел сохранить централизацию и знал, что легистский реализм государству необходим: без принуждения и угрозы насилия государство не выживет. Ханьский историк Сыма Цянь писал, что оружие – это средство, применяя которое мудрые делают послушными сильных и диких и создают стабильность во времена хаоса.
Нельзя оставить назидание и телесное наказание в доме, и нельзя отменить увечащие наказания под Небом. Просто используют их одни с толком, а другие бестолково; одни исполняют их в согласии [с Небом], а другие в противоречии с ним{412}.
Однако Бан понимал, что обществу нужна более вдохновляющая идеология. И он нашел решение: синтез даосизма и легизма{413}. Все еще не оправившийся после циньской инквизиции народ желал того самого «пустого» и терпимого правления. Ханьские императоры будут полностью контролировать области, но избегать произвола. Уголовное право будет суровым, но без драконовских мер.
Патроном нового режима провозгласили Желтого императора. Всем империям нужны сложные театрализованные церемонии, и ханьские ритуалы вдохнули новую жизнь в древний шаньский комплекс жертвоприношений, войн и охот{414}. Осенью, в сезон военных походов, император выезжал на торжественную охоту в царские парки, изобиловавшие всяческой живностью, добыть мяса для храмовых жертв. Несколькими неделями позже в столице проводились военные парады с целью показать искусство элитных частей и поддержать воинскую сноровку простолюдинов, коих в армиях было большинство. А под конец зимы в парках начинались охотничьи состязания. Эти ритуалы, призванные впечатлить почетных гостей, намекали на Желтого императора с его звериным войском. Люди и животные сражались как равные противники, как в начале времен, пока Мудрые Цари не разделили их. Футбольные матчи, в которых мяч перекидывался с одной стороны поля на другую, символизировали чередование инь и ян в цикле времен года. Историк Лю Сян (77–6 гг. до н. э.) объяснял: «Игра в мяч связана с военной подготовкой. Это способ обучить воинов и распознать таланты»; «считается, что ее выдумал Желтый император»{415}. Подобно Желтому императору, ханьские правители использовали религиозные ритуалы, пытаясь отчасти гуманизировать войну, устранить зверскую ее жестокость.
В начале правления Лю Бан поручил конфуцианским ритуалистам (жу) разработать придворный ритуал. Они выполнили поручение, и император воскликнул при виде результата: «Теперь я вижу, как благородно быть сыном Неба!»{416} Мало-помалу жу обрели вес при дворе, и по мере того, как забывалась циньская травма, возрастало желание иметь более надежное нравственное руководство{417}. В 136 г. до н. э. придворный ученый Дун Чжун-Шу (179–104 гг. до н. э.) высказал императору У-ди (140–87 гг. до н. э.) такую идею: конкурирующих школ слишком много, лучше сделать официальным государственным учением шесть классических конфуцианских текстов. Император согласился. Конфуцианство поддерживало семью, его акцент на историю культуры укреплял национальную идентичность, а государственное образование позволяло создать элиту в противовес старой аристократии. Однако У-ди не повторил ошибки Первого императора. Сектантской узости в Китайской империи не будет: китайцы будут признавать свои плюсы во всех школах, считая их взаимодополняющими. Значит, при всей диаметральной противоположности легистов и конфуцианцев возможна коалиция: государство еще нуждалось в легистском прагматизме, но жу смягчали деспотию фацзя.
В 124 г. до н. э. У-ди основал Императорскую академию, и впоследствии более 2000 лет всех китайских чиновников будут учить преимущественно конфуцианской идеологии, представлявшей правителей как сынов Неба с нравственной харизмой. Это давало режиму духовную легитимность и стало этосом гражданской администрации. Однако, как и во всех аграрных государствах, династия Хань контролировала империю путем системного и военного насилия: эксплуатировала крестьян, казнила мятежников и завоевывала новые земли. Императоры опирались на армию, а начальники завоеванных областей быстро экспроприировали земли, низлагали феодалов и захватывали от 50 % до 100 % крестьянского излишка. Как и любой правитель до Нового времени, император подавал себя как исключительную персону, единственного человека, к которому обычные законы неприменимы. А потому он в любой момент мог казнить кого угодно, и никто не осмеливался возражать. Такие иррациональные и спонтанные акты насилия были важной частью мистической ауры, которая удерживала в узде подданных{418}.
Пока император и военные жили «экстраординарным», конфуцианцы разрабатывали четкую и отлаженную ортодоксию вэнь – гражданского порядка, основанного на благожелательности («жэнь»), культуре и разумном убеждении. Они выполняли бесценную задачу, убеждая народ, что император печется о его интересах. Они не были лакеями – наоборот, многих жу казнили за слишком настойчивые напоминания императору о нравственном долге, – однако ограниченные возможности все-таки имели. Когда Дун Чжун-Шу возразил, что узурпация земли грозит великой нищетой, император У-ди с виду согласился, но затем Дуну пришлось пойти на компромисс, удовольствовавшись умеренным ограничением землепользования{419}. Вообще, если чиновники и бюрократы стояли на позициях конфуцианства, сами правители предпочитали легистов, которые презирали конфуцианцев как непрактичных идеалистов. Точку зрения легистов можно выразить словами циньского царя Чжао: «От жу нет толка в управлении государством».
В 81 г. до н. э. в ходе споров о казенных монополиях на соль и железо легисты заявляли, что бесконтрольное «свободное предпри– нимательство», защищаемое «жу», глубоко непрактично{420}. А конфуцианцы – лишь жалкие неудачники:
Ныне рекомендованные [знатоки писаний] говорят «есть» про то, чего нет, говорят «полное» про то, что пусто, [одеты в] холщовую одежду и дырявые туфли, погружены в глубокую задумчивость и ходят медленной походкой, как будто что-то потеряли; это [не только] не [те] ученые, которые совершают подвиг и устанавливают себе славную репутацию, но они также еще не избавились от обычаев заурядных и вульгарных [людей] нашего века{421}.
Стало быть, «жу» оставалось лишь свидетельствовать об альтернативном устройстве общества. Слово «жу» этимологически связано со словом «жуо» (мягкий), но некоторые современные ученые пытаются доказать, что оно означало «слабак» и впервые было использовано в VI в. до н. э. для описания обедневших ши, которые влачили жалкое существование, зарабатывая учительством{422}. В имперском Китае конфуцианцы не вели себя жестко, а в экономическом и институциональном плане были слабы{423}. Конфуцианская альтернатива не забывалась и благодаря этим верным последователям сохраняла влияние, однако у них вечно не хватало «зубов», чтобы превратить свою идеологию в политику.
Такова была конфуцианская дилемма – сродни той, с которой столкнулся Ашока на Индийском субконтиненте. Империя нуждается в силе и устрашении, ибо аристократов и массы нужно обуздывать. И даже если бы у императора У-ди возникло такое желание, он не смог бы править, опираясь целиком на «жэнь». Китайская империя возникла благодаря войнам, массовым убийствам и уничтожению государства за государством; она сохраняла силу благодаря военной экспансии и внутреннему угнетению. И она разработала религиозные мифологии и обряды, чтобы сакрализировать данное устройство. Существовала ли реальная альтернатива? Период Сражающихся царств показал, что бывает, когда амбициозные правители (со своим новым оружием и большими армиями) начинают безжалостно воевать за господство, по ходу дела разоряя села и запугивая население. Осмысляя эти бесконечные войны, Мэн-цзы мечтал о едином царе, который будет править Поднебесной и принесет мир Великой китайской равнине. Возможность осуществить это получил Первый император.
Глава 4
Еврейская дилемма
Когда Адам и Ева были изгнаны из Эдемского сада, они впали не в состояние первородного греха (как думал св. Августин), а в аграрную экономику{424}. Адам был создан из почвы (адам), которая в Эдеме орошалась источником. Поначалу и он, и его жена жили вольной идиллической жизнью, потихоньку ухаживая за садом и радуясь общению с Богом. Но однажды они проявили непослушание, и Бог (Яхве) осудил их всю жизнь тяжело трудиться:
Проклята земля за тебя! Со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей; тернии и волчцы она произрастит тебе; и будешь питаться полевою травою; в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься{425}.
Адам мог бы мирно возделывать почву как хозяин, а стал ее рабом. Первые же главы Ветхого Завета задают иной тон, чем большинство текстов, которые мы изучали в предыдущих главах. Его герои не относятся к аристократической элите. Адам и Ева – обычные земледельцы, добывающие жалкое пропитание трудом на проклятой земле.
У Адама было два сына: земледелец Каин и скотовод Авель (традиционный враг аграрного государства!). Оба благочестиво принесли жертвы Богу, и Бог почему-то счел угодной лишь жертву Авеля. Озадаченный и разозленный, Каин завлек брата на семейный участок и убил его. Таким образом, его пашня стала полем крови, взывающим к Яхве об отмщении. И сказал Яхве: «Ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей»{426}. И суждено было Каину стать отверженным скитальцем и беглецом в земле Нод. С самого начала Ветхий Завет осуждает насилие, лежащее в сердце аграрного государства. Ведь именно Каин, первый убийца, строит первый в истории город, а один из его потомков, Тувалкаин, становится родоначальником ковачей меди и железа, изготовителей оружия{427}. Сразу после убийства на вопрос Яхве «Где Авель, брат твой?» Каин отвечает: «Разве я сторож брату моему?»{428} Городская цивилизация отрицала глубинную взаимосвязь всех людей и их ответственность друг за друга, изначально присущие человеческой природе.
Пятикнижие, первые пять книг Библии, приняло окончательную форму лишь в IV в. до н. э. Для историков, поэтов, пророков, священников и законодателей Израиля Пятикнижие стало ключевым повествованием, основой мировоззрения. На протяжении веков они видоизменяли и разукрашивали сюжет, дополняя и переосмысляя его сообразно с потребностями времени. Начало событий рассказ относил приблизительно к 1750 г. о н. э.: Яхве заповедал Аврааму, предку израильтян, отринуть аграрное общество и культуру Месопотамии, обосноваться в Ханаане и вести простую скотоводческую жизнь. Такая жизнь была уделом и его сына Исаака, и его внука Иакова. Яхве обещал, что однажды их потомки овладеют этой землей и станут народом многочисленным, как песок морской{429}. Однако голод заставил Иакова и его двенадцать сыновей, родоначальников колен Израилевых, оставить Ханаан и податься в Египет. Поначалу все шло хорошо, но затем египтяне поработили их. Израильтяне страдали под египетским гнетом приблизительно до 1250 г. до н. э., когда Яхве послал им в вожди Моисея и вывел из Египта. Сорок лет они скитались по Синайской пустыне, доколе не пришли к границе Ханаана. Там Моисей умер, но его преемник Иисус Навин привел израильтян к победе в Земле обетованной. Они разрушили все ханаанские города и убили их жителей.
Однако археологические данные говорят иное: никаких следов массового уничтожения, описанного в Книге Иисуса Навина, да и вообще чужеземного завоевания{430}. Впрочем, текст и не призван удовлетворить любопытство современного историка: это национальный эпос, который помог Израилю создать уникальную культурную идентичность. Когда Израиль впервые появляется в известном нам небиблейском источнике, прибрежный Ханаан – все еще одна из провинций Египетской империи. Стела, датируемая приблизительно 1201 г. до н. э., упоминает «Израиль» в качестве одного из мятежных народов, разбитых войском фараона Мернептаха в ханаанских высокогорьях. В этих местах, от Галилеи на севере до Беэр-Шевы на юге, находилось много деревень. По мнению многих ученых, их жители и были первыми израильтянами{431}.
В XII в. до н. э. усилился кризис, давно надвигавшийся на Средиземноморье. Возможно, случилось это из-за резкой перемены климата. До нас не дошли письменные свидетельства о том, какие события стерли с лица земли империи этого региона и уничтожили местные экономики. Однако к 1130 г. до н. э. все было кончено: хеттская столица Миттани лежала в руинах; ханаанские порты Угарита, Мегиддо и Хацора оказались разрушены, а отчаявшиеся и обездоленные люди скитались повсюду. За столетие с лишним Египет потерял чужеземные провинции. Судя по тому, что фараону Мернептаху пришлось самому воевать в высокогорьях, уже к 1201 г. до н. э. египетские наместники ханаанских городов-государств не контролировали села и нуждались в подкреплении из дома. В ходе долгого и бурного процесса терпели крах город за городом{432}. Никакие археологические данные не подтверждают факта разрушения городов каким-то одним завоевателем. После ухода египтян могли иметь место конфликты между городскими элитами и деревнями или соперничество среди городской знати. Однако именно в этот долгий период упадка в высокогорьях стали появляться поселения, основанные людьми, которые спасались от хаоса гибнущих городов. Один из очень немногих способов улучшить свою судьбу состоял в том, что в совсем уж невыносимых обстоятельствах крестьянин бросал на произвол судьбы свою землю и бежал от налогов{433}. В эпоху политического хаоса у израильских крестьян имелась редкая возможность выбраться из гибнущих городов и установить независимое общество, не опасаясь возмездия аристократов. Прошло немного времени с тех пор, как технологический прогресс позволил осваивать эти трудные места. Однако создается впечатление, что уже к началу XII в. до н. э. высокогорные деревни населяло около 80 000 человек.
Если и впрямь эти поселенцы были первыми израильтянами, некоторые из них относились к числу местных жителей, хотя к ним и примкнули мигранты с юга, которые принесли с собой веру в Яхве, бога Синая. Кто-то – особенно колено Иосифа – мог прийти из Египта. Однако ханаанеи, которые ранее жили под египетским владычеством в прибрежных городах-государствах Палестины, воистину ощущали себя «вышедшими из Египта». Библия признает, что Израиль состоял из различных народностей, объединенных договором{434}, и, согласно этому эпосу, первые израильтяне принципиально сказали нет эксплуататорскому аграрному государству. Их дома в высокогорных селах отличались скромностью и единообразием. Ни дворцов, ни публичных зданий не было. Это наводит на мысль об эгалитарном обществе, которое, возможно, вернулось к племенной организации, чтобы создать социальную альтернативу привычному стратифицированному государству{435}.
* * *
Окончательная редакция Пятикнижия была осуществлена уже после того, как Иудейское царство было разрушено Навуходоносором (587 г. до н. э.), а его население депортировано в Вавилонию. Библейский эпос нельзя считать сугубо религиозным документом. Перед нами еще и очерк на тему политической философии: как маленькому народу сохранить свободу и самобытность в мире, где правят безжалостные империи?{436} Отринув ханаанские города-государства, израильтяне разработали идеологию, которая решительно отвергала системное насилие аграрного государства. Израиль не должен быть «как другие народы». И его вражда с «ханаанеями» была столь же политической, сколь и религиозной{437}. Поселенцы, видимо, составили следующие правила: земля не присваивается аристократией, а остается во владении расширенной семьи; обязательны беспроцентные займы нуждающимся израильтянам; зарплаты выплачиваются вовремя; рабство по контракту ограничено определенным временным сроком; есть положения, защищающие права наиболее уязвимых членов общества – вдов, сирот и чужеземцев{438}.
Впоследствии иудеи, христиане и мусульмане сочтут, что библейский Бог абсолютно трансцендентен, как Брахман или нирвана{439}. Однако Яхве в Пятикнижии – бог войны, похожий на Индру и Мардука, хотя и с одной существенной разницей. Подобно Индре, Яхве некогда сражался с драконами хаоса, чтобы упорядочить вселенную (особенно с морским чудовищем Левиафаном){440}. Но в Пятикнижии он борется с земными империями, создавая не вселенную, а народ. Более того, Яхве – заклятый враг аграрной цивилизации. Сказание о Вавилонской башне содержит довольно прозрачное обличение Вавилона{441}. Опьяненные фантазиями о всемирном владычестве, его правители хотели, чтобы все человечество жило в едином государстве с единым языком; они думали, что их зиккурат достигнет небес. Разгневанный на имперскую гордыню, Яхве положил конец вавилонским политическим амбициям и произвел «смешение» (бавль){442}. Вскоре после данного инцидента он велел Аврааму покинуть Ур, к тому моменту один из важнейших месопотамских городов-государств{443}. Яхве заповедал трем патриархам – Аврааму, Исааку и Иакову – сменить городскую жизнь, с ее стратификацией и тиранией, на свободу и равенство скотоводческой жизни. Однако дело пошло наперекосяк: снова и снова земля, избранная для патриархов, не обеспечивала их{444}.
Такова была еврейская дилемма: Яхве хотел, чтобы его народ отказался от аграрного государства, но снова и снова выяснялось, что без этого осударства не выжить{445}. В нужде Авраам искал временного приюта в Египте{446}. Из-за угрозы голода его сын Исаак оставил пастушескую жизнь и занялся сельским хозяйством, причем настолько разбогател, что на его собственность позарились жадные соседние цари{447}. И наконец, когда «голод усилился по всей земле», Иаков был вынужден послать десятерых сыновей покупать зерно в Египет. К своему изумлению, при дворе фараона они встретили давно потерянного брата Иосифа{448}.
А с Иосифом, любимым сыном Иакова, вышла такая история. В юности он мечтал об аграрной тирании, в чем по глупости признавался братьям: «Вот, мы вяжем снопы посреди поля, и вот, мой сноп встал и стал прямо; и вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу»{449}. Его братья возмущались: «Неужели ты будешь царствовать над нами?»{450} Мечты о монархии шли вразрез со всеми семейными идеалами, и Иаков выговорил мальчику: «Неужели я и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?»{451} И все же отец потакал Иосифу. Наконец терпению братьев настал предел, и они продали Иосифа в рабство в Египет, а отцу сказали, что его загрыз дикий зверь. И все же, несмотря на столь драматическое начало, Иосиф, прирожденный аграрий, поднялся из низов, с удовольствием оставив скотоводческий этос, и замечательно адаптировался к жизни богатого аристократа. Он получил должность при дворе фараона, женился на египтянке и даже дал первенцу имя Манассия, что означало «тот, кто дает забыть»: «…потому что Бог дал мне забыть… весь дом отца моего»{452}. Став визирем Египта, Иосиф спас страну от голода: предупрежденный во сне о предстоящем недороде, в семь плодородных лет он реквизировал часть урожая, чтобы запасти зерно впрок{453}. Однако Иосиф также превратил Египет в дом рабства: в тяжелых обстоятельствах египтяне были вынуждены продавать поля фараону и за зерно становились рабами{454}. Иосиф спас жизни и своим родичам, когда они от голода подались в Египет. Однако и они потеряли свободу: фараон не отпустил их восвояси{455}.
Читателей Пятикнижия часто смущает этика патриархов. Все они далеко не безупречны: Авраам продал жену фараону, чтобы спасти свою шкуру; Иосиф отличался высокомерием и эгоцентризмом, а Иаков без особых эмоций воспринял изнасилование своей дочери Дины. Однако перед нами не уроки нравственности. Если читать эти тексты как политическую философию, все станет понятнее. Обреченный на маргинальность, Израиль всегда был уязвим для сильных государств. Получившие заповедь покинуть цивилизацию, но не способные выжить без нее, патриархи оказались в тяжелой ситуации. И все-таки, при всех своих слабостях, Авраам оказался нравственнее правителей из этого же эпоса, которые присваивают жен своих подданных, захватывают их колодцы и безнаказанно насилуют их дочерей{456}. И если цари не стеснялись забирать чужое имущество, Авраам всегда был щепетилен в подобных вопросах и уважал права собственности. Он даже не оставил себе добычу, захваченную во время военной вылазки; вылазку же предпринял единственно с целью освобождения своего племянника Лота, которого увели в плен войска четырех царей-разбойников{457}. Его доброта и гостеприимство к трем путникам резко контрастируют с жестокостью, которую те пережили в цивилизованном Содоме{458}. Когда Яхве возвестил Аврааму о своем намерении разрушить Содом, Авраам умолял пощадить город: ведь в отличие от правителей, которые ни во что не ставят человеческие жизни, он страшился проливать невинную кровь{459}.
Когда библейские авторы описывают, как Иаков на смертном одре благословлял своих двенадцать сыновей и предрекал их будущее, они дают понять, какой вождь способен создать в безжалостном мире жизнеспособное эгалитарное общество. Иаков сурово высказался о Симеоне и Левии: из-за склонности к бездумному насилию они не пригодны править землями, населением и армиями{460}. Он предсказал, что идеальным правителем стал бы Иуда, способный признавать и исправлять свои ошибки{461}. Однако никакому государству не выжить без политической смекалки Иосифа – неслучайно впоследствии при исходе из Египта израильтяне взяли с собой кости Иосифа в Землю обетованную. А еще бывают случаи, когда нации не обойтись без радикальности Левия: если бы не агрессивная целеустремленность левита Моисея, израильтяне так и остались бы жить в Египте.
Книга Исхода описывает египетский империализм как крайний пример системного угнетения. Фараоны делали жизнь израильтян «горькою от тяжкой работы над глиною и кирпичами и от всякой работы полевой, от всякой работы, к которой принуждали их с жестокостью»{462}. Фараон принял меры и против повысившейся рождаемости израильтян, велев повитухам убивать новорожденных израильских мальчиков. Однако фараонова дочь спасла младенца Моисея и вырастила его как египетского аристократа. Как-то раз из инстинктивного отвращения к государственной тирании Моисей, истинный потомок Левия, убил египтянина, избивавшего еврейского раба{463}. Ему пришлось бежать из страны, и Яхве, который не открывал себя Моисею, когда тот был египетским аристократом, заговорил с ним, когда тот стал пастухом в Мадиаме{464}. Освободить Израиль Яхве мог лишь с помощью той же грубой тактики, что и любая имперская власть: он наслал страх на египетское население, погубил египетских первенцев и утопил всю египетскую армию. Против военной мощи государства мирная тактика была бессильна. Яхве разделил Чермное море, чтобы израильтяне перешли его посуху – столь же легко, сколь легко солнечный бог Мардук разделил пополам Тиамат, первичный океан, чтобы создать небо и землю, – но произвел не упорядоченную вселенную, а новый народ, который станет альтернативой имперскому владычеству с его агрессией.
Договор с Израилем Яхве скрепил на горе Синай. Древнейшие источники (VIII в. до н. э.) не упоминают о даровании Десяти заповедей: Моисей и старейшины Израиля лишь переживают теофанию на Синае, видят Бога и участвуют в священной трапезе{465}. Моисей получил каменные скрижали, «на которых написано было перстом Божиим»{466}. Однако они, видимо, содержали наставления о постройке и устройстве скинии – святилища, в котором Бог будет пребывать с Израилем в пустыне{467}. Десять заповедей были вставлены в рассказ лишь реформаторами VIII в. до н. э. Эти реформаторы создали и некоторые из самых жестоких отрывков Ветхого Завета.
После смерти Моисея завоевывать Землю обетованную выпало Иисусу Навину. Книга Иисуса Навина в своей канонической форме еще содержит отдельные древние предания, но они были глубоко переработаны вышеупомянутыми реформаторами, которые внесли в них свою выраженно ксенофобскую теологию. Получилось, что по велению Яхве Иисус Навин перебил ханаанеев и разрушил их города. А ведь не только археология не подтверждает такого великого погрома, но и сам же библейский текст признает: израильтяне сосуществовали с ханаанеями веками, заключали смешанные браки, а большие части страны даже оставались во владении ханаанеев{468}. На основании трудов этих реформаторов многие утверждают, что монотеизм (единобожие) сделал Израиль особенно склонным к насилию. И будто бы отказ от других богов связан с вопиющей нетерпимостью, чуждой щедрому языческому плюрализму{469}. Однако в тот период израильтяне еще не были монотеистами. Монотеизм распространится лишь к VI в. до н. э. Более того, судя по библейским и археологическим данным, верования и обычаи большинства ранних израильтян почти не отличались от верований и обычаев их ханаанейских соседей{470}. Да и вообще в Ветхом Завете очень мало недвусмысленно монотеистических заявлений{471}. Даже первая из Десяти заповедей, введенных реформаторами, принимает как должное существование иных богов и лишь запрещает Израилю поклоняться им: «Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим»{472}.
В древнейшем слое рассказов о завоевании насилие Иисуса Навина было связано с древнеханаанейским обычаем, именуемым «хрем» («заклятие»){473}. Перед битвой полководец заключал сделку со своим богом: если бог дарует ему город, военачальник обязуется «посвятить» (корень хрм) всю ценную добычу в храм, а завоеванное население принести в жертву{474}. Иисус Навин заключил такую сделку с Яхве перед нападением на Иерихон, и Яхве предал город Израилю, явив великое чудо: знаменитые иерихонские стены пали, когда священники стали трубить в рога. Перед тем как дать добро на захват города, Иисус Навин объяснил условия «херема» и наказал не щадить никого, поскольку все в городе «посвящено» Яхве. И тогда израильтяне «предали заклятию все, что в городе, и мужей, и жен, и молодых, и старых, и волов, и овец, и ослов, всё истребили мечом»{475}. Однако заклятие было нарушено: один солдат оставил себе добычу, и потому на следующий день израильтянам не удалось взять город Гай. Виновника нашли и казнили, после чего израильтяне вновь напали на Гай, и на сей раз успешно. Израильтяне подожгли город, превратив его в жертвенный костер, и убили всех, кто пытался бежать: «Падших в тот день мужей и жен, всех жителей Гая, было двенадцать тысяч»{476}. И наконец, Иисус Навин повесил местного царя, велел накидать на его тело груду камней, а Гай «обратил… в вечные развалины, в пустыню, до сего дня»{477}.
Надписи IX в. до н. э., найденные в Иордании и Южной Аравии, упоминают о завоеваниях, как две капли воды похожих на вышеупомянутое. Город сжигали, жителей его убивали, правителя вешали, а потом сооружали культовый памятник с заявлением о том, что враг уничтожен и город никогда не будет восстановлен{478}. Стало быть, «заклятие» было не выдумкой «монотеистического» Израиля, а местной языческой практикой. Согласно одной из надписей, царь Меша из Моава получил повеление своего бога Кемоша отобрать Нево у Амврия, царя Израильского (885–874 гг. до н. э.). Меша хвастался: «Я захватил его и убил каждого, семь тысяч чужеземных мужчин, местных женщин, чужеземных женщин и рабынь – ибо заклял (хрм) его Аштар-Кемошу»{479}. Израиль «полностью сгинул навеки»{480}. Однако моавитяне выдавали желаемое за действительное: Израильское царство просуществовало еще 150 лет. Аналогичным образом библейские авторы упоминают о велении Яхве, согласно которому Иерихон останется развалинами навеки, хотя он стал богатым израильским городом. По-видимому, новые народы Ближнего Востока любили выдумки о завоевании, которое очистило для них землю{481}. Повествование о «заклятии» было литературным тропом, который нельзя воспринимать буквально. Впоследствии к подобным инвенциям будут прибегать как религиозные, так и светские завоеватели: мол, занятая ими земля была «пустой» и «неиспользованной», пока они ей не овладели.
Верные замыслу выстроить альтернативное общество, израильтяне поначалу не хотели создавать государство того же типа, что и другие народы. Они жили в независимых вождествах без центрального управления. Когда нападали соседи, появлялся вождь («судья») и мобилизовал население на защиту. Такой уклад описывает Книга Судей, опять же сильно отредактированная реформаторами VII в. до н. э. Однако со временем, в отсутствии сильной власти, у израильтян наступил упадок нравственности. Книга констатирует: «В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым»{482}. Мы читаем, как судья принес в жертву собственную дочь{483}; одно племя истребило невинных людей вместо врага, предписанного Яхве{484}; группа израильтян изнасиловала и до смерти замучила женщину{485}; в ходе гражданской войны чуть не погибло племя Вениамина{486}. Назидательного в этих сказаниях мало, но они затрагивают религиозно-политические проблемы. Может ли сообщество контролировать нашу естественную склонность к насилию, не прибегая к принуждению? Ведь получается, что израильтяне завоевали свободу, но попали из огня в полымя, и восстановить порядок можно было лишь путем монархии. Более того, серьезной военной угрозой стали филистимляне, основавшие царство на южном побережье Ханаана. В конце концов израильские старейшины явились к судье Самуилу с потрясающей просьбой: «Поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов»{487}.
Самуил в ответ стал рисовать им мрачные картины гнета в аграрном государстве, типичные для любой цивилизации до Нового времени:
Вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмет и приставит их к колесницам своим и сделает их всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его; и поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками; и чтобы они возделывали поля его, и жали хлеб его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его; и дочерей ваших возьмет, чтоб они составляли масти, варили кушанье и пекли хлебы; и поля ваши и виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим; и от посевов ваших и из виноградных садов ваших возьмет десятую часть и отдаст евнухам своим и слугам своим; и рабов ваших и рабынь ваших, и юношей ваших лучших, и осло ваших возьмет и употребит на свои дела; от мелкого скота вашего возьмет десятую часть, и сами вы будете ему рабами; и восстенаете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда{488}.
В отличие от большинства религиозных традиций, которые давали добро на эту систему (пусть неохотно), Израиль поначалу принципиально отвергал структурное насилие. Однако жизнеспособной альтернативы создать не получилось. Несмотря на мечты о свободе и равенстве, израильтяне вновь и вновь убеждались, что без сильного государства им не выжить.
Саул, первый царь Израилев, все еще походил на судью и вождя. Но Давид, его низложивший, остался в народной памяти как идеальный монарх, пусть образцом для подражания его сложно назвать. Библейские авторы не выражались так откровенно, как китайский легист Шан Ян, но, видимо, понимали, что святые не бывают хорошими правителями. Давид расширил израильскую территорию к востоку от Иордана, объединил израильские земли на севере с иудейскими землями на юге, а также завоевал хеттско-иевусейский город-государство Иерусалим, который сделал столицей своего царства. Однако «заклятие» на иевусеев не налагалось: Давид воспользовался их системой управления, нанимал на чиновничьи должности и даже поставил под свое начало их постоянную армию – прагматизм, вероятно, более типичный для Израиля, чем фанатизм, которым якобы отличался Иисус Навин. Судя по всему, Давид еще не ввел регулярную систему налогов, а взымал подати лишь с завоеванных земель, дополняя доход трофеями{489}.
Героический этос молодого и полного надежд царства был не слишком «религиозным»{490}. Вспомним знаменитый рассказ о поединке юного Давида с филистимским великаном Голиафом. Поединок один на один – рыцарский способ вести войну{491}. Он позволял воину показать себя, а обе армии с удовольствием наблюдали за дуэлью. Более того, в рыцарском этосе Израиля воины формировали своего рода особую касту, ценимую за доблесть и умения, даже если сражались на стороне врага{492}. Каждое утро Голиаф выходил к израильтянам в поисках противника для единоборства. А поскольку никто не отваживался противостоять ему, он насмехался над трусостью израильтян. В один прекрасный день юный пастух Давид, вооруженный лишь пращой, ответил на вызов, сбил Голиафа с ног камнем и отрубил ему голову. Однако герой мог быть и абсолютно безжалостным в битве. Когда войско Давида подступило к Иерусалиму, иевусеи издевались: «Ты не войдешь сюда; тебя отгонят слепые и хромые»{493}. Тогда Давид отдал приказ перебить при взятии города только «слепых и хромых» – жестокость, призванная запугать врага. Впрочем, в этом месте библейский текст обрывочен и неясен. Возможно, сказывается вмешательство редактора, которому не понравился рассказ. Одна более поздняя традиция даже уверяла, что Яхве не позволил Давиду построить храм в Иерусалиме, поскольку тот пролил слишком много крови. Этой чести удостоился лишь Соломон, сын и преемник Давида. Само имя Соломон (евр. Шлом) ассоциировалось с понятием «мир» (шалм){494}. Однако Вирсавия, мать Соломона, была иевусейкой, и, может статься, его имя происходит от слова Шалем: так звали древнего бога Иерусалима{495}.
Храм Соломонов был выстроен по местным образцам, а его убранство показывало, насколько культ Яхве ассимилировался с ближневосточным язычеством. Уж чего-чего, а сектантского фанатизма в израильском Иерусалиме не было. У входа в храм высились две ханаанейские колонны (мацевт) и стояла большая медная чаша; чаша олицетворяла морское чудовище (Ям), с которым сражался Ваал; она покоилась на двенадцати медных быках, известных символах божественности и плодородия{496}. Угаритский культ Ваала наложил отпечаток и на храмовые ритуалы{497}. Храм знаменовал небесное благословение Соломонова владычества{498}. Эта империя просуществовала недолго и не оставила упоминаний о себе в иных известных нам источниках, но библейские авторы сообщают, что она простиралась от Евфрата до Средиземного моря и поддерживалась военной силой. Соломон заменил Давидову пехоту колесницами, заключил ряд выгодных военных сделок с соседними царями и восстановил древние крепости Хацор, Мегиддо и Арад{499}. В сугубо материальном смысле казалось, что все замечательно: «И жили Иуда и Израиль спокойно, каждый под виноградником своим и под смоковницей своей»{500}. Однако такое государство, основанное на войнах и налогах, было изначально противно воле Яхве! В отличие от Давида, Соломон взымал налоги даже с израильских подданных, а его строительные проекты потребовали массового принудительного труда{501}. Крестьянам приходилось не только отдавать излишек продукции государству, но и служить в армии или нести трудовую повинность, чередуя месяц работ и два месяца дома{502}.
Впоследствии библейские редакторы уверяли, что Соломонова империя развалилась, поскольку он строил святилища в честь языческих богов своих чужеземных жен{503}. Однако реальная проблема была в структурном насилии, которое оскорбляло глубинные принципы Израиля. После смерти Соломона одна делегация умоляла его сына Ровоама не возлагать на них, подобно своему отцу, «тяжкое иго»{504}. Когда Ровоам с презрением отказался, толпа забила камнями надзирателя, и десять из двенадцати племен откололись от империи, сформировав независимое царство Израильское{505}.
Пути царств разошлись. Северное царство Израильское было расположено на важных торговых путях и процветало. Великие святилища находились в Бет-Эле и Дане, а красивая столица – в Самарии. О его идеологии нам известно очень мало, поскольку библейские редакторы больше любили царство Иерусалимское, меньшее по размеру и сравнительно изолированное. Однако к местным традициям жители подстраивались и там и там. Подобно большинству ближневосточных царей, царь Иудеи получал особый полубожественный статус во время ритуала коронации, когда становился приемным сыном Яхве и членом небесного совета богов{506}. Яхве, как и Ваал, мыслился воинственным богом, способным защитить свой народ от врагов: «Он в день гнева Своего поразит царей, совершит суд над народами, наполнит землю трупами, сокрушит голову в земле обширной»{507}. Основная задача царя состояла в том, чтобы оберегать и расширять территорию, источник государственных доходов. Таким образом, он находился в вечном состоянии конфликта с соседними монархами, у которых были точно такие же цели. Израиль и Иудея оказались безвыходно вовлечены в паутину торговли, дипломатии и войны.
Эти два царства возникли во времена упадка ближневосточных империй, но в начале III в. до н. э. Ассирия снова оказалась на подъеме и своей военной мощью навязала вассальный статус царям послабее. Однако некоторым завоеванным царствам жилось неплохо. Царь Иеровоам (786–746 гг. до н. э.) стал доверенным ассирийским вассалом, и царство Израильское переживало экономический бум. Однако богатые-то богатели, а бедные еще больше нищали. Поэтому с обличениями в адрес царя выступил пророк Амос{508}. Пророки Израиля не позволяли умереть старым эгалитарным идеалам. Амос бичевал аристократов за то, что они идут по головам простых людей, обездоливают бедняков{509} и набивают чертоги плодами насилия и грабежа{510}. Он предупреждал: Яхве уже не безусловно на стороне Израиля, но использует Ассирию в качестве орудия возмездия{511}. Ассирийцы вторгнутся в царство, разграбят и разрушат его дворцы и храмы{512}. Мы находим у Амоса такой образ: Яхве ревет в ярости из своего святилища, в гневе на военные преступления, совершенные местными царствами, включая Израиль{513}. В Иудее же эксплуатацию бедняков и экспроприацию крестьянской земли обличал пророк Исаия: «Перестаньте делать зло; научитесь делать добро, ищите правды; спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову»{514}. Однако беда в том, что аграрная экономика не могла обойтись без такой безжалостности. И если бы цари Израиля и Иудеи целиком воплотили в жизнь политику сострадания, они стали бы легкой добычей для Ассирии{515}.
В 745 г. до н. э. царь Тиглатпаласар III отменил систему вассалитета и включил все завоеванные народы непосредственно в ассирийское государство. При малейшем намеке на недовольство весь правящий класс депортировался и заменялся людьми из других частей империи. Армия оставляла за собой разруху, и села лежали в запустении, поскольку крестьяне искали убежища в городах. Когда царь Осия отказался платить подать, Саргон II стер Израильское царство с лица земли и депортировал аристократию. Иудея находилась несколько на отшибе и продержалась до конца VIII в. до н. э., когда царь Синахериб осадил Иерусалим. В итоге ассирийская армия была вынуждена ретироваться (возможно, из-за эпидемии), но Лахиш, второй по величине город Иудеи, был уничтожен, а села разорены{516}. Царь Манассия (687–642 гг. до н. э.) следовал в фарватере Ассирии, и в его долгое правление Иудея жила мирно и процветала{517}. Манассия восстановил капища Ваала и внес в храм Яхве статую Ашеры, ханаанейской Богини-матери. Он также поставил в храме статуи лошадей, посвященных Солнцу (возможно, это были эмблемы Ашура){518}. Возражали лишь немногие из подданных Манассии: как выяснили археологи, некоторые жители имели в своих домах такие же изображения{519}.
Однако в правление Иосии (640–609 гг. до н. э.), внука Манассии, группа пророков, священников и книжников осуществила попытку далекоидущей реформы. К этому моменту Ассирия клонилась к упадку: фараон Псамметих заставил ассирийскую армию уйти из Леванта. Номинально Иосия стал вассалом Псамметиха. Однако у Египта хватало дел в других землях, и де-факто Иосия наслаждался кратким периодом независимости. В 622 г. до н. э. Иосия затеял капитальный ремонт Соломонова храма, символа золотого века Иудеи. Быть может, он хотел напомнить о национальной гордости. Однако иудеи не могли забыть и участь царства Израильского. Как могла Иудея надеяться на выживание, будучи окружена огромными и жестокими империями (причем основной силой в Месопотамии становился Вавилон)? Боязнь уничтожения и опыт государственного насилия часто усиливают религиозный радикализм. Зороастр был жертвой агрессии, и это внесло жестокую апокалиптическую ноту в его изначально мирную альтернативу воинственному культу Индры. В Иудее VI в. до н. э. реформаторы, мечтавшие о независимости, но боявшиеся нападения великих империй, внесли в культ Яхве принципиально новую непримиримость{520}. В ходе ремонта храма первосвященник, один из главных реформаторов, сделал удивительное открытие. Как он сам объявил: «Книгу закона я нашел в доме Господнем»{521}. Доселе преданий о ниспослании письменного текста на Синае не было – более того, до VIII в. до н. э. чтение и письмо занимали малое место в религиозной жизни Израиля. Согласно древнейшим библейским традициям, Моисей передавал заповеди Яхве в устной форме{522}. Однако реформаторы уверяли, что слова в найденном ими свитке были продиктованы Моисею самим Яхве{523}. Дескать, драгоценный документ был трагически утерян, а сейчас, когда этот «второй закон» («Второзаконие») найден, он дополнит устное учение Яхве, и Иудея заживет по-новому, спасется от полного уничтожения. В аграрных государствах прошлое обладало таким авторитетом, что авторы новаторских идей часто приписывали их выдающемуся историческому деятелю былых лет. Реформаторы верили, что в эпоху серьезной опасности они вправе высказаться от лица Моисея, вложив в его уста речь, будто бы произнесенную незадолго до смерти. Эти слова мы и находим в Книге Второзакония.
Оказалось, что Яхве требует безраздельной верности. Моисей говорит Израилю: «Слушай, Израиль: Яхве – Бог наш, один Яхве!»{524} Он не только резко запретил израильтянам поклоняться какому-либо еще богу, но и заповедал истребить местные народы Земли обетованной:
Предай их заклятию, не вступай с ними в союз и не щади их; и не вступай с ними в родство… ибо они отвратят сынов твоих от Меня, чтобы служить иным богам, и тогда воспламенится на вас гнев Яхве, и Он скоро истребит тебя. Но поступите с ними так: жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, и рощи их вырубите, и истуканов их сожгите огнем{525}.
Потеряв «второй закон» Моисеев, израильтяне забыли и его заповедь, а потому попускали культ иных богов, заключали браки и союзы с ханаанеями. Неудивительно, что гнев Яхве «воспламенился» на Северное царство Израильское. По мнению реформаторов, Моисей предупреждал израильтян о грядущем. «И рассеет тебя Яхве по всем народам, от края земли до края земли… и не будешь уверен в жизни твоей; от трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: “О, если бы пришел вечер!”, а вечером скажешь: “О, если бы наступило утро!”»{526} Когда свиток зачитали Иосии, царь был настолько потрясен, что расплакался: «Велик гнев Яхве, который воспылал на нас»{527}.
Нам сейчас трудно понять, насколько необычным для VII в. до н. э. был акцент на эксклюзивности культа. Ведь за нашим пониманием Ветхого Завета стоят два с половиной тысячелетия монотеистической традиции. Однако Иосия и слыхом не слыхивал о первой заповеди («да не будет у тебя других богов перед лицом Моим»), пока реформаторы не поставили ее во главу Декалога. Она прямо осуждала Манассию: Манассия внес статуи «других богов» в храм, где присутствие (шехина) Яхве воцарилось в Святая Святых. А ведь языческие изображения считались абсолютно приемлемыми в храме еще со времен Соломона! Несмотря на выступления пророков вроде Илии, которые учили народ поклоняться только Яхве, большинство жителей двух царств не сомневались в могуществе таких богов, как Ваал, Анат и Ашера. Из слов пророка Осии видно, сколь популярен был культ Ваала в Северном царстве в VIII в. до н. э. Да и сами реформаторы знали, что израильтяне «кадили Ваалу, солнцу, и луне, и созвездиям, и всему воинству небесному»{528}. Монотеизм столкнется с сильнейшим сопротивлением. И через 30 лет после смерти Иосии израильтяне все еще будут чтить месопотамскую богиню Иштар, а храм Яхве снова наполнится «идолами дома Израилева»{529}. Многие люди считали неестественным и извращенным игнорировать такое божественное подспорье. Реформаторы понимали: они хотят, чтобы иудеи отказались от знакомых и любимых святынь, разорвали связи с мифологическим и культурным сознанием Ближнего Востока – мучительное, дорогой ценой дающееся одиночество.
Иосия поверил свитку закона, и вспыхнула вакханалия разрушения. Уничтожались культовые предметы, введенные Манассией; сжигались статуи Ваала и Ашеры, упразднялись местные святилища. Было покончено с домом для мужчин, занимавшихся культовой проституцией. Убрали ассирийских лошадей. На старых территориях царства Израильского Манассия вел себя еще безжалостнее: по его приказу не только уничтожили древние храмы Яхве в Бет-Эле и Самарии, но и убили жрецов местных святилищ и осквернили их алтари{530}. Такая фанатическая агрессия была феноменом новым и трагическим. Всюду громили священные символы, которые доселе имели центральное значение и для храмового культа, и для благочестия многих израильтян{531}. Когда религиозная традиция образует симбиоз с государственным насилием, жестокости не избежать. Реформаторы сочли ханаанейские культы, издавна практиковавшиеся израильтянами, «омерзительными» и «отвратительными» и настаивали на безжалостном преследовании любого израильтянина, участвующего в этих обрядах{532}. Ведь Моисей заповедал: «Не соглашайся с ним и не слушай его; и да не пощадит его глаз твой; не жалей его и не прикрывай его, но убей его»{533}. Израильский город, виновный в таком идолопоклонстве, подлежал «заклятию»: его надлежало сжечь, а его жителей перебить{534}.
Все это было столь необычно, что для оправдания новшеств реформаторам пришлось буквально переписать историю. Они взялись за глобальную редактуру текстов в царских архивах (текстов, которые впоследствии станут Ветхим Заветом), изменяя формулировки и смысл более ранних установлений и вводя новые правила, соответствующие их идеям. Они переосмыслили израильскую историю, добавив свежие материалы к старым повествованиям Пятикнижия и придав Моисею значимость, которой тот не обладал в древних преданиях. Кульминацией рассказа об Исходе стала не теофания, а дарование Десяти Заповедей и свитка Закона. Опираясь на древние саги, ныне утерянные, реформаторы составили историю Израильского и Иудейского царств – Книги Иисуса Навина, Судей, 1–4 Царств, – «доказав», что именно идолопоклонническое нечестие Северного царства довело его до гибели. Рассказывая о завоеваниях Иисуса Навина, они описали, как он перебил местных жителей Земли обетованной и разорил их города (подобно ассирийскому военачальнику!). Древний миф о «заклятии» превратили в знак божьего правосудия. Предполагалось теперь, что имела место не литературная условность, а реальная попытка геноцида. Увенчалась же история правлением Иосии, нового Моисея и нового избавителя, своим величием превосходящего Давида{535}. Эта суровая теология оставила неизгладимый отпечаток на Ветхом Завете. Многие тексты, на которые часто ссылаются в доказательство неизбывной агрессии и нетерпимости «монотеизма», либо составлены, либо переосмыслены этими реформаторами.
А ведь девтерономическая реформа не увенчалась успехом. Свободолюбивые мечты Иосии пошли прахом в 609 г. до н. э., когда его убили в битве с фараоном Нехо. Нововавилонская империя пришла на смену Ассирии и соперничала с Египтом за власть над Ближним Востоком. На протяжении нескольких лет Иудея маневрировала между этими царствами, но в итоге, после восстания 597 г. до н. э., Навуходоносор, царь вавилонский, депортировал 8000 иудейских аристократов, солдат и ремесленников{536}. Десятью годами позже он уничтожил храм, стер Иерусалим с лица земли и депортировал еще 5000 иудеев, оставив на разоренной земле лишь представителей низших слоев общества. В Вавилонии с иудейскими изгнанниками обращались вполне сносно. Одни жили в столице, другие на менее цивилизованных территориях возле новых каналов, причем в какой-то мере сами решали свои дела{537}. Однако изгнание – феномен не только физический, но и духовный. В Иудее эти люди были частью элиты, а теперь утратили политические права; некоторым даже пришлось нести трудовую повинность{538}. Но затем вспыхнула надежда, что Яхве снова освободит свой народ. И на сей раз освободителем будет не пророк, а новая имперская сила.
В 559 г. до н. э. Кир, малозаметный член семьи Ахеменидов, стал царем Аншана (нынешний южный Иран){539}. Лет двадцать спустя, после впечатляющих побед в Мидии, Анатолии и Малой Азии, он напал на Вавилонскую империю и удивительным образом взял верх без единой битвы: население приветствовало его как освободителя. Отныне Кир стал властелином самой большой империи, которая когда-либо до тех пор существовала в истории. В своем зените она простиралась по всему Восточному Средиземноморью, от нынешних Ливии и Турции на западе до Афганистана на востоке. И еще столетиями все цари, желавшие править миром, будут пытаться повторить успехи Кира{540}. Однако он был не только одной из ключевых фигур в политике региона: он создал более мягкую форму империи.
Согласно победной декларации Кира, когда он пришел в Вавилонию, «все жители Вавилона и всей страны Шумер и Аккад, князья и наместники склонились перед ним в поклоне и облобызали его ноги, радуясь и сияя, что царство у него»{541}. Но с чего им было сиять при виде чужеземного захватчика? Десятью годами ранее, вскоре после завоевания Киром Мидии, вавилонский автор поэмы «Сон Набонида» отвел ему божественную роль{542}. Мидия давно представляла угрозу Вавилону, и солнечный бог Мардук, по словам поэта, явился во сне Набониду (556–539 гг. до н. э.), последнему вавилонскому царю, чтобы уверить: он контролирует события и избрал Кира, чтобы решить эту проблему. Однако десятью годами позже Вавилонская империя пришла в упадок. Набонид был занят завоеваниями, несколько лет отсутствовал в Вавилоне и навлек на себя гнев жречества тем, что не исполнил ритуал акиту. В ходе этой церемонии все вавилонские цари клялись «не наносить удары по щекам полноправных граждан». Набонид же навязал трудовую повинность свободным людям империи. Недовольные жрецы объявили, что боги более не благоволят правлению Набонида и покинули город. И когда Кир захватил Вавилонию, эти жрецы помогли написать ему победную речь, в которой говорилось, что вавилоняне воззвали в печали к Мардуку, и Мардук послал им Кира:
Он назвал Кира, царя Аншана, чтобы тот стал владыкой всего мира… Мардук, великий владыка… велел ему выступить против своего города Вавилона… Он шел рядом с ним как друг, позволил ему без боя вступить в свой город Вавилон, не причинив Вавилону никакого бедствия. Он передал в его руки Набонида, который не почитал его{543}.
Ритуал и мифология были важны для царства, но не всегда поощряли государственную тиранию. По сути, Набонида низложила жреческая верхушка – за излишнее насилие и угнетение.
Гигантская многоязычная и многокультурная империя Кира нуждалась в ином способе управления: более уважительном к традиционным правам завоеванных народов, их религиозным и культурным обычаям. Кир не стал унижать и депортировать своих новых подданных, разрушать их храмы и осквернять святыни, как поступали ассирийцы и вавилоняне, а возвестил совершенно новую политику. Она зафиксирована в так называемом цилиндре Кира, который ныне хранится в Британском музее. Согласно данному манифесту, Кир явился в Вавилонию как вестник мира, а не войны; он отменил трудовую повинность, репатриировал все народы, депортированные Навуходоносором, и позволил им восстановить свои национальные храмы. Поэтому один анонимный иудейский изгнанник в Вавилонии даже назвал Кира «мессией», человеком, которого Яхве «помазал», чтобы положить конец плену Израиля{544}. Только этот пророк был убежден, что Кира вел за руку Яхве, а не Мардук, и что именно Яхве помог ему сотрясти медные врата Вавилона: «Ради Иакова, раба Моего, и Израиля, избранного Моего, Я назвал тебя по имени, почтил тебя, хотя ты не знал Меня»{545}. Наступала новая эпоха и время земле вернуться к своему изначальному совершенству. Пророк, явно находившийся под влиянием зороастрийских мессианских верований, призывал: «Всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими»{546}.
Большинство иудейских изгнанников предпочли остаться в Вавилонии, и многие удачно ассимилировались в местную культуру{547}. И все же, согласно Библии, более 40 000 человек вернулись в Иудею – с богослужебными сосудами, некогда конфискованными Навуходоносором. Они хотели восстановить храм Яхве в разоренном Иерусалиме. Вообще решение персов позволить людям вернуться домой и восстановить свои святилища было здравым и разумным: они полагали, что так империя лишь усилится, ибо боги должны почитаться в своих собственных странах, да и подданные скажут спасибо. В результате этой позитивной политики на Ближнем Востоке лет на двести воцарится период относительной стабильности. Однако и «персидский мир» опирался на военную силу и подати, изымаемые у покоренных народов. Кир придавал значение беспримерному могуществу своей армии; когда он с Мардуком шел на Вавилон, его войска в полном вооружении, по его словам, были подобно воде в реке и бессчетны{548}. Его манифест также упоминал о системе податей: «Все цари Вселенной от Верхнего до Нижнего моря, те, кто живет в царских чертогах, и те, кто живет ‹…› все цари западных стран, живущие в шатрах, доставили ко мне в Вавилон свои тяжелые подати и облобызали мои ноги»{549}. Даже самая мирная империя нуждалась в постоянной военной агрессии и массовом изъятии ресурсов у завоеванных народов. Если бы имперские чиновники и солдаты испытывали на сей счет угрызения совести, это ослабило бы силу империи; но если их удавалось убедить, что они действуют во имя всеобщего блага, дело шло на лад{550}.
После Кира Персидской империей правил его сын Камбиз II, а после смерти Камбиза II (522 г. до н. э.) – Дарий I. В надписях Дария мы находим сочетание трех тем, которые впоследствии будут вновь и вновь появляться в идеологии процветающих империй: дуализм (благо империи против зла, воплощенного в ее противниках), избранничество (правитель послан Богом) и миссия (спасти мир){551}. Политическая философия Дария находилась под сильным влиянием зороастризма, который он успешно приспособил для сакрализации своего имперского проекта{552}. Многие царские надписи персидских земель упоминали зороастрийский миф о творении{553}. Мы читаем, как Ахура Мазда, мудрый Господь, – тот самый, который явился Зороастру, – создал вселенную: сначала землю, потом небо, потом человека и, наконец, счастье (шияти), состоящее из мира, безопасности, истины и обильной пищи{554}. Поначалу был лишь один правитель, один народ и один язык{555}. Однако после нападения Враждебного Духа (Лжи) человечество разделилось на два противоборствующих лагеря, у каждого из которых есть свой царь. На многие столетия мир погрузился в войну, кровопролитие и хаос. Но 29 сентября 522 г. до н. э. на престол взошел Дарий. и мудрый Господь положил начало пятой и последней эпохе: Дарию суждено объединить мир и восстановить первоначальное блаженство, создав всемирную империю{556}.
Здесь видно, сколь сложно адаптировать мирную традицию к реалиям имперского владычества. Дарий разделял ужас Зороастра перед беззаконным насилием. После смерти Камбиза II ему пришлось подавлять восстания по всей империи. Подобно всякому императору, он должен был бороться с амбициозными аристократами, пытавшимися его низложить. В своих надписях Дарий ассоциировал этих мятежников с нечестивыми царями, внесшими в мир войны и беды после нападения Лжи. Однако, чтобы восстановить мир и блаженство, нельзя было обойтись без «воинов», которых Зороастр хотел исключить из общества. Апокалиптическое восстановление мира, предсказанное Зороастром на конец времен, было перенесено в настоящее, а зороастрийский дуализм использован для поляризации политической карты общества. Структурное и военное насилие империи стало последним и абсолютным благом, а всё, лежащее за ее пределами, представлено как варварство, хаос и нравственный упадок{557}. Миссия Дария состояла в том, чтобы подчинить остальной мир и реквизировать его ресурсы, чтобы сделать все народы «хорошими». А после покорения земель воцарятся всеобщий мир и эпоха «дивная» (фраша){558}.
Надписи Дария напоминают, что религиозную традицию нельзя считать единообразной и неизменной сущностью, которая заставляет действовать строго определенным образом. Ее модифицируют и даже радикально меняют во имя самых разных целей. Для Дария фраша уже не духовная гармония, а материальное благополучие; свой дворец в Сузах он описывал как фраша, предвестие искупленного и объединенного мира{559}. Надписи упоминают, что в качестве подати из различных уголков империи поставлялись золото, серебро, драгоценные породы дерева, слоновая кость и мрамор: мол, после нападения Лжи богатства оказались разбросанными по всему свету, а ныне (в соответствии с первоначальным замыслом мудрого Господа) вновь собираются в одном месте. Величественный рельеф из Персеполя изображал, как послы завоеванных народов из отдаленных земель послушно несут в Сузы дань. Этическая концепция Зороастра была во многом обусловлена жестокими нападениями захватчиков – теперь же ее использовали для сакрализации организованного военного насилия и имперского вымогательства.
Иудеи, вернувшиеся из Вавилона в 539 г. до н. э., нашли свою родину в запустении. Они также столкнулись с враждебностью чужеземцев, оказавшихся в этих землях по милости вавилонян. Не в восторге были и иудеи, избежавшие депортации: репатрианты выросли в чужеродной для них культуре. Когда же храм был восстановлен, персидская Иудея стала храмовым государством, управляемым иудейской священнической аристократией от имени Персии. Тексты этих священнических аристократов частично сохранились в Пятикнижии и двух первых Книгах Паралипоменон, которые переосмыслили исторический подход девтерономистов и попытались адаптировать древнеизраильские предания к новым обстоятельствам{560}. В этих писаниях видна попытка расставить все по своим местам. В Вавилоне иудеи сохраняли национальную самобытность, держась особняком от местных жителей, – теперь священники заповедали народу быть святым (кадш), то есть отделенным.
И все же, в отличие от девтерономических текстов, которые демонизировали чужеземцев и пытались избавиться от них, эти священнические документы, опираясь на те же самые рассказы и легенды, проявляли вдруг удивительную открытость. Опять-таки мы видим, что нельзя мерить все религиозные учения одной мерой: мол, всюду насилие. Эти священники решили, что «инаковость» каждого человека священна и должна быть уважаема. Поэтому в священническом Законе свободы ничто не могло быть порабощено и стать чужой собственностью, даже земля{561}. Подлинный израильтянин должен не уничтожать пришельца (гер), а учиться любить его: «Пришелец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской»{562}. Священники выработали золотое правило: израильтяне были меньшинством в Египте и Вавилонии, и этот опыт должен научить их чувствовать, сколь тяжело в Иудее изгнанникам, лишенным своих земель. Заповедь о «любви» затрагивала не только эмоциональную сферу: понятие «хсед» означало также «верность» и использовалось в ближневосточных договорах, когда бывшие враги соглашались оказывать друг другу поддержку и соблюдать лояльность{563}. И это была не утопия, но этика, доступная каждому.
Смягчая суровую нетерпимость девтерономистов, священнические историки включили в свои тексты трогательные сцены примирения. Например, братья Иаков и Исав, долго находившиеся в ссоре, наконец видят лик Божий друг в друге{564}. Или: Моисей воздержался от возмездия, когда царь Эдома отказался пропустить израильтян через свою территорию на пути в Землю обетованную{565}. Самый знаменитый из священнических текстов – рассказ о сотворении мира, которым начинается Ветхий Завет. Библейские редакторы поместили его перед более древней (VIII в. до н. э.) легендой о создании Богом сада для Адама и Евы и последующем грехопадении. Священническая версия изъяла всякое насилие из традиционной ближневосточной космогонии. Никакой битвы и никакого убиения чудовища: Бог Израилев лишь повелел вселенной возникнуть, и она возникла. А в последний день творения Бог «увидел все, что Он создал, и вот, хорошо весьма»{566}. У этого Бога врагов нет: он благословил каждое из своих созданий, даже своего старого врага Левиафана.
Такая глубокая благожелательность тем примечательнее, что община репатриантов натерпелась от враждебных сообществ в Иудее. Когда Неемия, отправленный персами руководить восстановлением Иерусалима, следил за постройкой городской стены, работники «одной рукой производили работу, а другой держали копье»{567}. Священнические авторы не могли позволить себе пацифизм, но военное насилие их тревожило. Они убрали некоторые из наиболее воинственных эпизодов девтерономической истории и сгладили тему завоеваний Иисуса Навина. О войнах Давида они рассказывали, но опустили его жестокий приказ перебить слепых и хромых в Иерусалиме. Более того, именно Книга Паралипоменон сообщает, что Давиду было не дано построить храм, ибо он пролил слишком много крови. Появился и рассказ о военной кампании против мадианитян, которые вовлекли израильтян в идолопоклонство{568}. Да, сказано, что израильские воины сражались за правое дело и в полном согласии с девтерономическим законом: священники вели людей в битву, солдаты казнили мадианитянских царей, сожгли мадианитянские селения, убили и замужних женщин (которые соблазняли израильтян), и мальчиков (они стали бы воинами). Но хотя они «очистили» Израиль, даже праведное кровопролитие осквернило их. Моисей сказал вернувшимся воинам: «Пробудьте вне стана семь дней… очиститесь… вы и пленные ваши»{569}.
А вот еще один интересный рассказ. Осуждается жестокость царства Израильского в ходе войны с нечестивым иудейским царем (хотя военную кампанию благословил сам Яхве!). Израильские войска убили 120 000 иудейских солдат и с триумфом привели в Самарию 200 000 иудейских пленников. Однако навстречу героям-победителям вышел пророк Одед и сказал такие обличительные слова:
Вы избили их с такой яростью, которая достигла до небес. И теперь вы думаете поработить сынов Иуды и Иерусалима в рабы и рабыни себе. А разве на самих вас нет вины пред Господом Богом вашим? Итак, послушайте меня и возвратите пленных, которых вы захватили из братьев ваших, ибо пламень гнева Господня на вас{570}.
Войска немедленно освободили пленников, вернули добычу и специально назначенные чиновники «взяли пленных, и всех нагих из них одели из добычи, – и одели их, и обули их, и накормили их, и напоили их, и помазали их елеем, и посадили на ослов всех слабых из них, и отправили их в Иерихон, город пальм, к братьям их»{571}. По-видимому, эти священники были монотеистами: в Вавилонии язычество утратило привлекательность для изгнанников. Пророку, назвавшему Кира мессией, принадлежат и первые недвусмысленно монотеистические слова в Библии. От лица Бога он восклицает: «Я Господь, и нет иного; нет Бога, кроме Меня»{572}. Однако монотеизм не сделал этих священников фанатичными, жестокими и кровожадными. Верно скорее обратное.
Впрочем, после плена появлялись и более агрессивные пророки. Вдохновляясь идеологией Дария, они возмечтали о чудном дне, когда Яхве воцарится над всеми, а к супостатам не явит жалости: «У каждого исчахнет тело его, когда он еще стоит на своих ногах, и глаза у него истают в яминах своих, и язык его иссохнет во рту у него»{573}. Они воображали, как бывшие враги Израиля будут из года в год ходить в Иерусалим – эдакие новые Сузы – с данью и подарками{574}. Или как израильтяне, депортированные Ассирией, благополучно вернутся домой{575}, а бывшие угнетатели припадут к их стопам{576}. Один пророк сообщал о таком видении: слава Яхве воссияет над Иерусалимом, центром освобожденной ойкумены и обителью мира. Но мир достигался лишь путем безжалостного угнетения…
Возможно, этих пророков вдохновлял новый «монотеизм». Ведь сильная монархия часто порождает культ высшего божества, создателя политического и естественного устройства. Израильтяне сто с лишним лет жили под сильной властью – Навуходоносора, Дария и других правителей, – и неудивительно, что в Яхве они увидели могучего властелина. Это яркий пример взаимосвязи религии и политики, причем связи двухсторонней: религия влияет на политику, а политика – на религию. Однако перед нами и глубоко человеческое желание сполна отплатить врагу за все обиды – импульс, смягчить который было призвано золотое правило. Что ж, не в первый и не в последний раз люди исказили свои традиции, приспособив к ним жесткую идеологию правящей власти. В данном случае Яхве, изначально заклятый враг насилия и имперской жестокости, стал мегаимпериалистом.
Часть II
Во имя мира
Глава 5
Иисус: не от мира сего?
Иисус из Назарета родился в правление римского императора Августа (30 г. до н. э. – 14 г. н. э.), когда во всей вселенной был мир{577}. При римском владычестве многие народы (в том числе бывшие империи) могли длительное время сосуществовать, не воюя друг с другом за ресурсы и земли, – немалое достижение!{578} У римлян были три претензии, типичные для любой успешной имперской идеологии: они благословлены богами; все иные народы – «варвары», с которыми невозможно иметь равные отношения; их миссия – нести цивилизацию и мир всему миру. Однако Pax Romana насаждался безжалостно{579}. Абсолютно профессиональная римская армия стала самой эффективной смертоносной машиной, какую когда-либо видела планета{580}. Любое сопротивление могло повлечь за собой массовую резню{581}. Греческий историк Полибий свидетельствует: когда римляне захватывали город, то всех убивали и никого не щадили, даже животных{582}. После римского завоевания Британии шотландский вождь Калгак сказал, что остров превратился в пустыню: «За нами нет больше ни одного народа, ничего, кроме волн и скал и еще более враждебных, чем они, римлян… Отнимать, резать, грабить на их лживом языке зовется господством»{583}.
Полибий понимал, что зверства призваны вселить страх в завоеванные народы{584}. Обычно так и случалось, но римлянам понадобилось почти 200 лет, чтобы укротить палестинских иудеев, которые одну империю уже спровадили и верили, что подобные задачи им по силам. Когда Александр Македонский победил Персидскую империю (333 г. до н. э.), Иудея перешла к диадохам, то есть «преемникам» Александра: сначала к Птолемеям, а потом к Селевкидам. Большинство этих властителей не лезли в личные дела подданных. Однако в 175 г. до н. э. селевкидский император Антиох IV попытался переиначить храмовый культ и наказывал иудеев, соблюдавших пищевые запреты, обрезание и субботу. Началось восстание. Возглавил его Иуда Маккавей, а за ним и другие члены этой хасмонейской священнической семьи. Восставшим удалось отбить Иудею и Иерусалим у Селевкидов и даже создать небольшую империю, завоевав Идумею, Самарию и Галилею{585}.
Эти реалии породили апокалиптическую духовность, которой многим обязано раннее христианство. Для апокалиптического менталитета важна вечная философия: события на земле – суть «апокалипсис» (откровение) того, что одновременно происходит в небесном мире. Авторы данных текстов были убеждены: когда Маккавеи давали отпор Селевкидам, Михаил и его ангелы сражались с бесовскими силами, поддерживавшими Антиоха{586}. В Книге Даниила, историческом романе, написанном в пору маккавейских войн, события отнесены к эпохе вавилонского плена. Она описывает, в частности, как иудейскому пророку Даниилу было видение четырех чудищ, символизирующих Ассирию, Вавилон, Персию и, наконец, Селевкидскую империю Антиоха, самую ужасную. Но после монстров «с облаками небесными» явился «как бы сын человеческий» (образ Маккавеев). В отличие от прежних чудовищных империй, его правление будет гуманным и справедливым, и Бог дарует ему «владычество вечное, которое не прейдет»{587}.
Но, увы, благочестие Хасмонеев не выдержало грубых реалий политического владычества, и Хасмонеи сделались такими же жестокими и деспотичными, как и Селевкиды. К концу II в. до н. э. более подлинной иудейской альтернативы взалкали несколько новых сект (этот энтузиазм разделяло впоследствии и христианство). Для подготовки учеников они разработали целые системы обучения, самый близкий в еврейском обществе аналог учебным заведениям. И кумранитов, и ессеев – вопреки расхожему мнению, эти группы не следует отождествлять – влек общинный образ жизни: совместные трапезы, общность имущества, акцент на ритуальной чистоте. И те и другие критиковали порядки в иерусалимском храме (по их мнению, испорченные Хасмонеями). Более того, кумранская община возле Мертвого моря считала себя альтернативным храмом: на космическом уровне сыны Света победят сынов Тьмы, и Бог построит новый храм, установит новый мировой порядок. Фарисеи также старались тщательно и пунктуально соблюдать библейские заповеди. Впрочем, о тогдашнем фарисействе мы почти ничего не знаем (хотя впоследствии оно станет самым влиятельным из новых течений). В среде фарисеев отмечались попытки бунтовать против Хасмонеев, но в итоге фарисеи заключили, что народу лучше будет при иноземном владычестве. Поэтому в 64 г. до н. э., когда от властей совсем житья не стало, фарисеи послали в Рим делегацию с просьбой низложить хасмонейский режим.
На следующий год римский военачальник Помпей вошел в Иерусалим, убив 12 000 иудеев и поработив еще многие тысячи. Неудивительно, что в массе своей иудеи ненавидели римскую власть. Однако ни одна империя не выживет, если не найдет себе сторонников среди части местного населения. Римляне правили Палестиной через священническую аристократию в Иерусалиме, а также марионеточного царя Ирода, князя Идумеи, недавно обратившегося в иудаизм. Ирод построил по всей стране величественные крепости, дворцы и театры в эллинистическом стиле, а на побережье – Кесарию, совсем новый город, названный в честь Августа. Однако главным памятником эпохи Ирода стал удивительный новый храм Яхве в Иерусалиме (возле Антониевой башни, в которой дислоцировались римские войска). Правитель жестокий, со своей армией и тайной полицией, Ирод был чрезвычайно непопулярен. А палестинскими иудеями, получалось, правят сразу две аристократии: иродиане и саддукеи, священническая элита. Налоги собирали и те и другие, поэтому иудеи платили вдвойне{588}.
Как и все правящие классы в аграрных обществах, обе аристократии использовали зависимый от них персонал, который в обмен на работу с простым народом имел более высокий социальный статус и долю от излишков{589}. Сюда входили, в частности, мытари, то есть сборщики податей. В Римской империи они были обязаны сдавать колониальным властям фиксированную сумму, но имели право оставлять себе дополнительные деньги, выбитые из крестьян. В результате они получали определенную независимость, хотя, как видно из Евангелий, были ненавидимы народом{590}. «Книжники и фарисеи», упоминаемые в Евангелиях, также оказались приспешниками режима, ибо толковали Тору и обычное еврейское право в его пользу{591}. Впрочем, это можно сказать не обо всех фарисеях. Большинство из них сосредоточились на строгом соблюдении Торы и экзегезе[7] – впоследствии их подход повлияет на раввинистическую экзегезу – и несколько дистанцировались от элиты, иначе они не имели бы популярности в народе. А уважение к ним было столь велико, что любой иудей, мечтавший о политической карьере, должен был зубрить у фарисеев гражданское право. Скажем, Иосиф Флавий, иудейский историк I в. н. э., одно время учился у фарисеев истолкованию законов, хотя полностью к данному направлению не принадлежал, – эти штудии позволили ему обрести навыки, необходимые для политической карьеры{592}.
Колонизированные народы часто придают большое значение тем религиозным обычаям, над которыми еще сохраняют контроль и которые напоминают о временах свободы. У иудеев нелюбовь к правителям достигала максимума во время важных храмовых праздников, имевших особое звучание в ситуации политического унижения. Пасха служила воспоминанием об избавлении Израиля от имперской власти Египта. Пятидесятница праздновалась в честь дарования Торы, божественного устава, который превыше всех имперских эдиктов. Суккот (Кущи), праздник урожая, напоминал о том, что земля с ее плодами принадлежат Яхве, а не римлянам. Скрытое недовольство выплеснулось в 4 г. до н. э., когда Ирод лежал на смертном одре. Он недавно поставил над главным фронтоном храма большого золотого орла, символ имперского Рима. Иуда и Матфий, знаменитые учителя Торы, назвали сей акт оскорблением владычества Яхве{593}. В ходе хорошо спланированной акции сорок их учеников вскарабкались на крышу, сорвали орла, разнесли его на куски и даже не попытались бежать, отважно приняв кару{594}. Ярость Ирода была такой, что он даже встал с постели. Ученики с учителями были приговорены к смерти, а сам правитель умер в муках через несколько дней{595}.
Стоит отметить, что большинство выступлений против имперского владычества в римской Палестине не были насильственными. При чтении Иосифа Флавия можно подумать, что вследствие религиозного фанатизма иудеи много бунтовали. На самом деле демонстрации доходили до насилия лишь в крайних ситуациях. Когда разгневанные толпы стали протестовать против мучительной казни любимых учителей, Архелай, старший сын Ирода, спросил, что он может для них сделать. Судя по ответу, враждебность к Риму диктовалась не только религиозной нетерпимостью: «Одни требовали облегчения податей, другие – упразднения пошлины, а третьи требовали освобождения заключенных»{596}. И хотя плач в Иерусалиме еще не затих, вооруженного мятежа не было, пока Архелай в панике не послал военных в храм. Но даже тогда толпы лишь кидали камни, а потом вернулись к молитве. Ситуацию можно было бы удержать под контролем, если бы Архелай не отправил пехотинцев, которые убили около 3000 человек{597}. Тогда начались беспорядки по всей стране, и народные вожди, посягавшие на корону, вели партизанские войны с римскими и иродианскими отрядами. Опять-таки дело больше упиралось в налоги, чем в религию. Толпы нападали на имения знати и грабили местные крепости, амбары и римские обозы, чтобы забрать товары, отнятые у народа{598}. У Квинтилия Вара, наместника близлежащей Сирии, ушло три года на восстановление Pax Romana. По ходу дела он сжег дотла галилейский город Сепфорис, разграбил соседние села и распял возле Иерусалима 2000 повстанцев{599}.
Рим разделил царство Ирода между тремя его сыновьями: Архелай получил Идумею, Иудею и Самарию, Антипа – Галилею и Перею, Филипп – Заиорданье. Однако Архелай правил столь жестоко, что император низложил его и впервые поставил над Иудеей своего префекта. Римский префект опирался на иудейскую священническую аристократию, а резиденция его располагалась в Кесарии. Когда Копоний, первый наместник, решил провести перепись перед сбором податей, некий Иуда Галилеянин призвал народ к сопротивлению. Его религиозность была неотделима от политических воззрений{600}. платить налоги Риму, считал он, равнозначно рабству, ибо единственный владыка еврейского народа – сам Бог; и если иудеи проявят стойкость и не дрогнут перед лицом возможной смерти, Бог вмешается и поможет{601}.
Обычно крестьяне не прибегали к насилию. Их главным оружием был саботаж: снижение темпов работы или полный отказ от нее – одним словом, методы экономические (и подчас весьма ушлые). Большинство римских наместников щадили чувства иудеев, но в 26 г. н. э. Понтий Пилат велел гарнизону Антонии поднять у самого храма знамена с изображением императора. Толпа крестьян и горожан явилась в Кесарию, и, когда Пилат отказался убрать знамена, иудеи попросту легли на землю возле резиденции и пролежали пять дней. Тогда Пилат позвал их на ристалище выслушивать его решение. Там, увидев, что они окружены солдатами с обнаженными мечами, люди снова повалились на землю. Они говорили, что скорее умрут, чем нарушат закон. Возможно, они надеялись и на вмешательство свыше, но они также понимали: казнить их – значит создать угрозу массового бунта. И риск оправдался: наместник уступил и убрал знамена{602}.
Шансы бескровного исхода были значительно меньше, когда лет через двадцать пять император Гай Калигула пожелал водрузить в иерусалимском храме свою статую. Опять-таки крестьяне вышли возмущаться: «поднялись точно по сигналу… бросив города, деревни и дома, так что они совершенно опустели»{603}. Когда легат Петроний прибыл в порт Птолемаиду с оскорбительной статуей, он нашел «десятки тысяч иудеев» с женами и детьми на равнине перед городом. Опять-таки протест не был вооруженным. Иудеи сказали Петронию, что драться не будут. Но они остались в Птолемаиде даже после начала посевного сезона{604}. В политическом плане это была разумная акция. Петронию пришлось объяснять императору, что из-за невозделанности почвы начнутся разбои и снизится выплата повинностей{605}. Однако Калигулой редко двигали рациональные соображения, и дело могло бы кончиться трагически, если бы его не убили на следующий год.
Даже если эти крестьянские сообщества озвучивали свой протест против римского владычества, опираясь на эгалитарные иудейские традиции, их не ослеплял фанатизм. Они не спешили ни убивать, ни расставаться с жизнью. Более поздние народные движения потерпят неудачу, поскольку их вожди будут действовать топорно. Скажем, в 50-е годы н. э. пророк по имени Февда увлечет 400 человек в Иудейскую пустыню: мол, начинается новый исход и уверовавшим Бог обещает избавление{606}. Еще один мятежник собрал толпу в 30 000 человек и двинулся к Масличной горе, «откуда намеревался силой войти в Иерусалим, подавить римский гарнизон и захватить верховную власть»{607}. У этих движений не было политических рычагов, и их безжалостно разгромили. Оба протеста вдохновлялись апокалиптической (и «вечной философской») верой в то, что действия земные способны повлиять на события в космическом плане.
Такова была политическая ситуация, когда Иисус начал свою проповедь в галилейских селах.
Иисус родился в обществе, испытавшем травму насилия. Его жизнь, в начале и в конце, обрамляли восстания: на его детство пришлись бунты, вспыхнувшие после Иродовой смерти, причем вырос он в селе Назарет, в шести километрах от Сепфориса, уничтоженного Варом, а через 10 лет после распятия началась крестьянская забастовка против Калигулы. Во время его жизни Галилеей правил Ирод Антипа, который финансировал свои строительные программы, обложив галилейских подданных повышенным налогом. Невыплата налогов наказывалась конфискацией земли, которая становилась частью и без того огромной собственности иродианских аристократов{608}. Потеряв землю, одни крестьяне уходили в разбой, а другие (возможно, в том числе плотник Иосиф, отец Иисуса) переключались на менее уважаемые занятия: большинство ремесленников происходили из разоренных крестьян{609}. В Галилее вокруг Иисуса собирались огромные толпы больных и голодных страдальцев. Его притчи показывают общество, расколовшееся на богачей и бедняков: мы видим людей, которые отчаянно нуждаются в займах; крестьян по уши в долгах; крестьян, лишенных земли и ставших поденщиками{610}.
Евангелия были написаны в городской среде спустя десятилетия после распятия, но все еще отражают политическую агрессию и жестокость римской Палестины. В первые же годы жизни Иисуса царь Ирод истребил всех мальчиков-младенцев в Вифлееме, повторяя злодеяния древнего фараона, архетипического империалиста{611}. Иоанн Креститель, двоюродный брат Иисуса, был казнен Иродом Антипой{612}. Иисус предрекал, что и его ученики подвергнутся гонениям, бичеваниям и расправам со стороны иудейских властей{613}. Сам он был арестован по приказу первосвященнической аристократии, после чего замучен и распят по приказу Понтия Пилата. С самого начала Евангелия изображают Иисуса и его учение альтернативой структурному насилию имперского владычества. Римские монеты, надписи и храмы регулярно называли Августа, установившего мир после столетия жестоких войн, «сыном бога», «господином» и «спасителем», а также возвещали «благую весть» о его рождении. И когда ангел возвестил пастухам о рождении Иисуса, то сказал так: «Я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям; ибо ныне родился вам… Спаситель». Однако этот Сын Божий был рожден бездомным и вскоре стал беженцем{614}.
Одним из признаков тяжелого положения населения было множество неврологических и психических больных. Эти заболевания приписывались бесам. За исцелением люди часто шли к Иисусу: он и его ученики, видимо, обладали способностью «изгонять» подобные хвори{615}. Иисус объяснял, что победа учеников над бесами отражает победу Бога над Сатаной на вселенском уровне. Когда они вернулись после успешной проповеди, в ходе которой совершили много исцелений, он объявил им: «Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию»{616}. По-видимому, «одержимость» часто связана с экономическим, сексуальным или колониальным угнетением: люди ощущают себя в плену у некой чужеродной силы, которую не в силах контролировать{617}. А вот показательный эпизод: когда Иисус изгнал множество бесов из одного одержимого, бесы объявили, что имя им – «легион», тем самым отождествив себя с римскими войсками, наиболее раздражающим символом оккупации. Иисус сделал то, чего желали многие завоеванные народы: послал «легион» в стадо свиней, самых нечистых животных, а те бросились в море{618}. Судя по всему, правящий класс считал Иисусовы экзорцизмы политическим актом, и неслучайно Антипа решил принять меры против Иисуса{619}.
Таким образом, в служении Иисуса политика неотделима от религии. Расправу с ним, возможно, вызвал провокационный въезд в Иерусалим на Пасху, когда толпы называли Иисуса «сыном Давидовым» и «царем Израилевым»{620}. А потом Иисус еще и учинил акцию в храме, перевернув столы менял и назвав дом Божий разбойничьим притоном{621}. Вопреки расхожему мнению, это не призыв к более духовному служению. Иудея была храмовым государством с персидской эпохи, и храм давно стал орудием имперской власти, в котором хранились подати, – хотя сотрудничество первосвященников с римлянами настолько дискредитировало их, что крестьяне отказывались платить налог на храм{622}. Впрочем, не надо думать, что Иисус «путал» религию с политикой. Переворачивая столы в храме, он ссылался на пророков: пророки сурово обличали людей, которые ревностно блюдут обряды, но закрывают сердце от страданий бедняков. Угнетение, несправедливость и эксплуатация всегда были религиозно значимыми темами в Израиле. Идея, будто вера не должна лезть в политику, была столь же чужда Иисусу, сколь и Конфуцию.
Как Иисус относился к насилию, не до конца понятно. Нет никаких свидетельств, что он замышлял вооруженное восстание. Он запрещал ученикам бить людей и отвечать злом на зло{623}. Он не сопротивлялся при аресте и упрекнул ученика, который отсек ухо рабу первосвященника{624}. Однако в своих высказываниях он бывал резок: клеймил богачей{625}, очень жестко говорил о тех «книжниках и фарисеях», которые обслуживали интересы властей{626}; призывал возмездие Божье на селения, отвергшие его учеников{627}. Как мы уже видели, у иудейских крестьян Палестины была традиция ненасильственного сопротивления имперскому владычеству, и Иисус знал: любая конфронтация с иудейскими или римскими правящими классами – он не проводил грани между ними – опасна. Он предупреждал, чтобы каждый ученик был готов нести свой крест{628}. Создается впечатление, что он, подобно Иуде Галилеянину, уповал на вмешательство Божие. А его мать, когда была беременна им, предрекала, что Бог уже начал создавать более справедливый мировой порядок:
- Явил силу мышцы Своей;
- рассеял надменных помышлениями сердца их;
- низложил сильных с престолов, и вознес смиренных;
- алчущих исполнил благ, и богатящихся отпустил ни с чем;
- воспринял Израиля, отрока Своего…{629}
Возможно, Иисус, подобно Иуде Галилеянину, верил: если ученики не дрогнут перед лицом смерти и сделают первый шаг, Бог низвергнет богачей и сильных.
Однажды фарисеи и иродиане задали Иисусу коварный вопрос: «Позволительно ли давать подать кесарю или нет? Давать ли нам или не давать?» Налоги всегда были опасной темой в римской Палестине, и отрицательный ответ был чреват арестом. Иисус указал на имя и изображение императора на динарии, которым выплачивалась подать, и сказал: «Отдавайте кесарю кесарево, а Божие Богу»{630}. В сугубо имперском контексте требование кесаря законно: словом «отдавайте» переведен греческий глагол «аподидоми», который использовался, когда речь шла о законных выплатах{631}. Однако, поскольку все иудеи знали, что их владыка – Бог и все принадлежит Богу, кесарю почти ничего и не оставалось. Согласно Евангелию от Марка, вскоре после данного инцидента Иисус предостерег людей, которые служили пособниками римской власти и обижали нищих и слабых:
Остерегайтесь книжников, любящих ходить в длинных одеждах и принимать приветствия в народных собраниях, сидеть впереди в синагогах и возлежать на первом месте на пиршествах, – сии, поедающие дома вдов и напоказ долго молящиеся, примут тягчайшее осуждение{632}.
Когда Бог установит свое царство, приговор им будет суровым.
Царство Божие помещалось в центре учения Иисуса{633}. Возникновение альтернативы имперскому насилию способно ускорить момент, когда Бог полностью преобразит человеческую историю. Поэтому ученики должны жить так, словно Царство уже пришло{634}. Иисус не мог изгнать римлян из страны, но возвещенное им «царство», с его справедливостью и равенством, открыто для всех, особенно для жертв нынешнего режима. Человеку, который пригласил его в гости, он втолковывал, что звать на праздник надо не только друзей и богатых соседей: «Когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых». И звать надо, проходя «по улицам и переулкам города», по дорогам и вдоль изгородей{635}. Иисус восклицал: «Блаженны нищие, ибо ваше есть Царство Божие»{636}. «Блаженства» удостоились лишь нищие, ибо все люди, хоть сколько-нибудь причастные системному насилию имперского владычества, виновны в нищете ближних{637}. Поэтому Иисус говорил: «Горе вам, богатые! Ибо вы уже получили свое утешение. Горе вам, пресыщенные ныне! Ибо взалчете»{638}. В Царстве Божьем первые будут последними, а последние первыми{639}. Молитва Господня предназначена для людей, которые боятся впасть в долги и могут надеяться лишь на выживание изо дня в день: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого»{640}. Иисус и его ближайшие спутники делили судьбу с самыми неимущими из крестьян, жили простой жизнью бесприютных скитальцев, хотя и получали иногда помощь от учеников более состоятельных, таких как Лазарь и его сестры Марфа и Мария{641}.
И все же Царство – не утопия далекого будущего. В самом начале проповеди Иисус объявил: «Пришло время, и наступило Царство Божие»{642}. Деятельное присутствие Бога очевидно в Иисусовых чудесах исцеления. Всюду, куда он смотрел, он видел людей, доведенных до грани отчаяния, обиженных и обездоленных: «Видя толпы народа, Он сжалился над ними, что они был изнурены (эскюлмной) и рассеянны (эрримной), как овцы, не имеющие пастыря»{643}. Указанные греческие слова имеют политические коннотации: речь идет о жертвах имперского хищничества{644}. Это люди, страдающие от тяжелого труда, плохой санитарии, перенаселенности, долгов и тревоги, то есть типичных проблем народных масс в аграрном обществе{645}. Царство Иисуса бросало вызов жестокости римской Иудеи и иродианской Галилеи, приближаясь к воле Божьей («да будет воля Твоя и на земле, как на небе»){646}. Если человек боится задолженностей, он должен прощать долги ближним. Он должен любить даже своих врагов, оказывая им практическую и моральную поддержку. Людям в Царстве Божьем подобает не нести в мир жестокость и насилие, как поступают римляне, а жить в соответствии с золотым правилом:
Ударившему тебя по щеке подставь и другую, и отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку. Всякому, просящему у тебя, давай, и от взявшего твое не требуй назад. И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними{647}.
Ученики Иисуса должны быть сострадательными, как и сам Бог сострадателен, щедро давая всем и никого не осуждая{648}.
После распятия у учеников Иисуса были видения, которые убедили их, что Иисус воскрес и вознесен одесную Бога, а вскоре вернется и окончательно установит Царство{649}. Иисус проповедовал в селах римской Палестины, а городов обычно избегал{650}. Однако Павел, иудей из Тарса Киликийского, который лично не был знаком с Иисусом, верил, что Бог послал его возвещать «благую весть» языческому миру, – и Павел стал учить в греко-римских городах, расположенных на основных торговых путях в Малой Азии, Греции и Македонии. Это была совсем иная среда: Павловы новообращенные не нищенствовали, но зарабатывали, подобно самому Павлу, на жизнь, причем нередко были людьми более-менее состоятельными. Известные нам Павловы послания – древнейшие из сохранившихся христианских текстов (50-е гг. н. э.), а учение Павла повлияло на рассказы об Иисусе в синоптических Евангелиях (Евангелиях от Марка, Матфея и Луки), написанных в 70-е и 80-е гг. н. э. И хотя синоптики использовали самые ранние палестинские предания об Иисусе, работали они в городской среде, пронизанной атмосферой греко-римской религиозности.
Ни древние греки, ни древние римляне не проводили грань между религией и секулярной сферой. Наше понятие религии они, пожалуй, и не поняли бы. У них не было ни священных писаний, ни догм, ни клира, ни обязательных этических правил. Не было и онтологической пропасти между богами и людьми, но у каждого человека был свой боественный покровитель (гений), а боги часто принимали человеческое обличье{651}. Боги были глубоко причастны общественной жизни, и греко-римский город был по сути религиозной общиной. Каждый город обладал своим божественным покровителем, а гражданская гордость, денежные интересы и благочестие переплетались столь тесно, что в нашем секулярном обществе это кажется диковинным. Участие в религиозных праздниках в честь городских богов было неотъемлемо от гражданской жизни: общественных праздников и выходных не существовало, поэтому Луперкалии в Риме и Панафинеи в Афинах были редкими возможностями отдохнуть и расслабиться. Эти праздники определяли римскую и афинскую идентичность, разворачивали грандиозное шоу, наделяли гражданскую жизнь трансцендентным смыслом, давали шанс показать сообщество с лучшей стороны и внушали гражданам ощущение принадлежности к единой семье. Участие в этих обрядах было не менее важно, чем любая форма личного благочестия. Стало быть, принадлежать к городу значило почитать его богов (впрочем, ничто не мешало горожанам почитать и других богов){652}.
Это таило в себе проблемы для иудейских и языческих новообращенных Павла в Антиохии, Коринфе, Филиппах и Греции: ведь они, монотеисты, считали римскую религию идолопоклонством. Римская империя уважала иудаизм как древнюю традицию и считалась с отказом иудеев участвовать в общественном культе. На тот момент пути иудаизма и христианства еще не разошлись{653}, и Павловы языкохристиане видели в себе часть Израиля{654}. Однако в многолюдных греко-римских городах христиане часто вступали в конфликт с местными синагогами, а поскольку еще и гордо называли себя «новым Израилем», выходило неуважение к исконной вере, недопустимое с точки зрения римлян{655}. Из Павловых писем видно: Павла заботило, что его подопечные привлекают к себе нежелательное внимание в обществе, в котором необычность и новизна чреваты неприятностями. Он советовал им не выделяться одеждой{656}, соблюдать приличия и самоконтроль, подобающие римским гражданам, а также избегать излишне экстатических форм благочестия{657}. И вместо вызова римским властям Павел проповедовал послушание и уважение: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению»{658}. Рим не злая империя, а гарант порядка и стабильности, а значит, христиане должны платить налоги: «Для сего вы и подати платите, ибо они Божии служители, сим самым постоянно занятые»{659}. Впрочем, Павел знал, что такое положение дел временное, ибо Царство Иисуса вскоре установится на земле: «Проходит образ мира сего»{660}.
Ожидая славного пришествия Иисуса, члены церкви (экклесиа) должны жить по его учению: быть добрыми, щедрыми и благожелательными. Такова альтернатива структурному насилию имперского владычества и эгоистической политике аристократии. Празднуя вечерю Господню (общинную трапезу в память об Иисусе), богачи и бедняки должны сидеть за одним столом и вкушать одну пишу. Раннее христианство было не частным делом между индивидом и Богом: свою веру в Иисуса христиане обретали в опыте совместной жизни в тесно спаянных общинах. Эти общины, представлявшие собой религиозное меньшинство, бросали вызов неравному распределению богатства и власти в стратифицированном римском обществе. Без сомнения, «Деяния апостолов» идеализируют первоначальную церковь в Иерусалиме, но христианский идеал показателен:
У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее… Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду{661}.
Такой образ жизни намекал на новые возможности, воплощенные в человеке Иисусе, чье самоотречение возвысило его одесную Бога. Согласно учению Павла, все прежние социальные барьеры утратили значимость: «Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело, иудеи или эллины, рабы или свободные». Это сакральное сообщество людей, ранее не имевших между собой ничего общего, но ставших телом Христовым{662}. В одном памятном рассказе евангелист Лука – из всех евангелистов он ближе всего к Павлу – показал, что христиане познают воскресшего Иисуса не через уединенный мистический опыт, а через щедрость к страннику, совместное чтение Писаний и совместную трапезу{663}.
И все же, несмотря на все старания Павла, христиане плохо вписывались в греко-римское общество. Они не присутствовали на общественных праздниках и жертвоприношениях, сплачивавших горожан, и чтили человека, казненного римским наместником. Они называли Иисуса «господином» (кюриос) и сторонились знати с ее любовью к социальному статусу и презрением к беднякам{664}. В письме к филиппийской общине Павел процитировал ранний христианский гимн, чтобы напомнить: Бог даровал Иисусу титул «господина», ибо Иисус «уничижил себя самого, приняв образ раба… быв послушным даже до смерти, и смерти крестной»{665}. Идеал «уничижения» (кеносиса) станет ключевым в христианской духовности. Как объяснял Павел филиппийцам, «в вас должны быть те же чувствования, какие и во Христе Иисусе».
Ничего не делайте по любопрению или по тщеславию, но по смирению почитайте один другого высшим себя. Не о себе каждый заботься, но каждый и о других{666}.
Подобно ученикам Конфуция и Будды, христиане культивировали идеалы благожелательности и бескорыстия. Эти идеалы служили противовесом агрессии и самоутверждению воинской аристократии.
Однако в тесно спаянных и изолированных сообществах часто возникает нетерпимость, жесткое отношение к окружающему миру. Некоторые иудео-христианские общины Малой Азии, основанные Иоанном, учеником Иисуса, разработали иное учение об Иисусе. Вспомним, что Павел и синоптики не считали Иисуса Богом – Павел, до своего обращения педантичный фарисей, был бы в ужасе от этой идеи. Все они использовали выражение «Сын Божий» в обычном иудейском смысле: Иисус был обычным человеком, на которого Бог возложил особую задачу. И даже говоря о воскресшем Иисусе, Павел четко разделяет Иисуса («кюриос Христос», то есть «владыка Христос») и Бога-Отца. Однако четвертый евангелист придал Иисусу неизмеримо больший масштаб, сделав его вечным Словом (Логосом), которое было с Богом с самого начала времени{667}. По-видимому, эта высокая христология отделила Иоанновы общины от других иудео-христианских общин. Данные тексты писались для «своих» и были наполнены символикой, непонятной остальным. В четвертом Евангелии Иисус часто ставит слушателей в тупик таинственными замечаниями. С точки зрения «Иоанновых» христиан, правильный взгляд на Иисуса даже важнее, чем труды во имя Царства. Конечно, и они ставили любовь во главе этики. Однако они ограничивали любовь верными членами общины, а к «миру сему» поворачивались спиной{668}, отступников же называли «антихристами» и «сынами дьявола»{669}. Отвергнутые и непонятые, они мыслили в дуалистическом направлении: мир делится на свет и тьму, добро и зло, жизнь и смерть. Своего пика эта линия достигла в Книге Откровения. По-видимому, она была написана, когда палестинские иудеи вели отчаянную войну с Римской империей{670}. Ее автор – Иоанн Патмосский был убежден, что дни Зверя, нечестивой империи, сочтены. Иисус вот-вот вернется, устремится в битву, убьет Зверя, бросит его в озеро огненное и установит на тысячу лет свое царство. Некогда Павел учил, что Иисус, жертва имперского насилия, достиг духовной и космической победы над грехом и смертью. У Иоанна же получилось, что Иисус – тот самый Иисус, который запрещал воздавать злом за зло! – станет безжалостным воином, который восторжествует над Римом через массовое убийство и кровопролитие. Книга Откровения далеко не сразу попала в христианский канон, но ее будут жадно читать во времена социальных волнений и тоски по справедливому обществу.
Иудейское восстание разразилось в Иерусалиме (66 г. н. э.) после того, как римский наместник захотел взять денег из храмовой казны. Не все поддерживали мятеж (в частности, фарисеи опасались неприятностей для иудеев диаспоры). Однако новая партия зелотов понадеялась на успех, поскольку империя была ослаблена внутренними конфликтами. Мятежникам удалось выгнать римский гарнизон и установить временное правительство, но император Нерон послал в Иудею большое войско под предводительством Веспасиана, самого талантливого из своих военачальников. Военные действия приостановились в ходе смут после смерти Нерона (68 г. н. э.), но с воцарением Веспасиана осадой Иерусалима занялся его сын Тит. Тит вынудил зелотов капитулировать, а 28 августа 70 г. сжег и город, и храм.
На Ближнем Востоке храм имел такую символическую значимость, что для этнической традиции его утрата становилась тяжелейшим ударом{671}. Иудаизм выжил благодаря группе ученых под руководством Иоханана бен Заккая, вождя фарисеев, который из веры, основанной на храмовом богослужении, сделал религию книги{672}. В прибрежном городе Явне они начали составлять новые своды преданий. В результате их трудов постепенно возникли: Мишна (закончена приблизительно к 200 г.); Иерусалимский Талмуд (окончательной формы достиг в V в.); Вавилонский Талмуд (окончательной формы достиг в VI в.). Поначалу большинство раввинов надеялись вскоре восстановить храм. Однако надеждам пришел конец, когда император Адриан навестил Иудею (130 г.) и сообщил, что на развалинах Иерусалима будет построен новый город под названием Элия Капитолина. На следующий год, в рамках политики, направленной на культурное объединение империи, он запретил обрезание, назначение раввинов, обучение Торе и публичные иудейские собрания. Вспыхнул бунт, и иудейский военачальник Симон бар Косиба вел партизанскую войну столь умело, что три года держал Рим в напряжении. Рабби Акива, один из ведущих ученых Явне, даже назвал его Мессией и Сыном Звезды (Бар Кохба){673}. Однако римляне справились с ситуацией, методично уничтожив почти тысячу иудейских сел и убив 580 000 иудейских повстанцев; бесчисленное множество мирных жителей были сожжены или умерли от голода и болезней{674}. После войны иудеев изгнали из Иудеи, и прошло пять столетий, прежде чем им дозволили вернуться.
Жестокость имперской расправы потрясла раввинистический иудаизм. Но раввины решили не культивировать агрессивные традиции, а, наоборот, затушевать их, предотвратив новые военные авантюры, а значит, и новую катастрофу{675}. В своих вавилонских и галилейских академиях они разработали такой метод толкования, который исключал шовинизм и воинственность. Их сложно назвать миролюбивыми людьми (их научные дискуссии были весьма ожесточенными), но они вели себя прагматично{676}. Раввины усвоили, что выжить иудейская традиция может лишь при опоре иудеев на духовную, а не физическую силу{677}. Они не могли позволить себе больше героических мессий{678}. И вспоминали совет рабби Иоханана:
Если у тебя в руке насаждение и тебе скажут: «Пришел Мессия», – ты раньше посади свое дерево, а затем пойди ему навстречу{679}.
Другие раввины шли дальше: «Пусть приходит, но пусть я его не увижу!»{680} Слишком уж реален был Рим, и с ним надо было считаться{681}. Раввины перебрали и истолковали собственные предания с целью показать: имперское владычество Рима возникло по воле Божьей{682}. Они хвалили римские технологии и советовали произносить благословение при виде языческого царя{683}. Они выдумали правила, запрещавшие носить оружие в субботу, а также вносить оружие в дом учения (ибо насилие несовместимо с изучением Торы).
Раввины объясняли, что религиозная деятельность должна не возбуждать насилие, а утишать его. Они игнорировали или перетолковывали воинственные отрывки Ветхого Завета. А свой экзегетический метод они назвали мидраш: это слово происходит от глагола дарш (исследовать, искать). Получалось, что смысл Библии не самоочевиден, а обретается путем внимательного изучения. И поскольку это слово Божие, его нельзя ограничить одной-единственной интерпретацией. Более того, в разных ситуациях священный текст может трактоваться по-разному{684}. Раввины дерзали спорить с Богом и даже менять слова Писания, чтобы текст имел более гуманный смысл{685}. Да, Библия неоднократно говорит о Боге как о Воине, однако подражать следует лишь его состраданию{686}. Отныне подлинным героем стал не герой, а миролюбивый человек. Раввины говорили: «Самый сильный – тот, кто обращает врага своего в друга»{687}. Силен не тот, кто доказывает свою доблесть на поле боя, а кто покоряет свои страсти{688}. И когда пророк Исаия хвалит солдата, отбрасывающего врага к воротам, то на самом деле он имеет в виду, что так нужно отбросить преграждающих путь Торе{689}. В Иисусе Навине и Давиде раввины увидели благочестивых книжников и даже пытались доказать, что Давида вовсе не интересовали войны{690}. Когда египетское войско потонуло в Чермном море, некоторые ангелы хотели воспеть Яхве хвалу, но Яхве упрекнул их: «ои дети утонули, а вы будете петь?»{691}
Конечно, раввины не отрицали, что Библия упоминает священные войны. И даже считали, что воевать с ханаанеями израильтяне были обязаны. Однако вавилонские раввины постановили: поскольку этих народов уже нет, война не вменяется в обязанность{692}. Впрочем, палестинские раввины, чье положение в римской Палестине было опаснее, говорили, что иногда иудеи должны и сражаться – но только в целях самозащиты{693}. Войны Давида были «произвольными», но раввины отмечали, что даже цари не могут просто так открыть военные действия, а должны спрашивать разрешения у синедриона, руководящего иудейского органа. А как быть, если ни монархии, ни синедриона больше нет? Значит, теперь произвольные войны недопустимы.
В Песне Песней есть такой стих:
Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно.
Согласно раввинистическому толкованию, здесь содержится намек на недопустимость массовых бунтов, способных повлечь за собой возмездие со стороны язычников{694}. Нельзя провоцировать народ («будить возлюбленную»), массово переселяться в Землю Израилеву, а также восставать против языческого владычества до явного знака свыше («доколе ей угодно»). И если израильтяне будут вести себя тихо, Бог не попустит гонения. А в случае непослушания израильтяне, подобно «полевым ланям», станут объектом языческой охоты{695}. Это глубокомысленное толкование более тысячи лет обуздывало иудейские политические акции{696}.
К середине III в. Римскую империю постиг кризис. Новая Сасанидская династия в Персии завоевала римские земли в Киликии, Сирии и Каппадокии; племена готов из бассейна Дуная постоянно тревожили границы, а германские вооруженные отряды наносили ощутимый урон римским гарнизонам в долине Рейна. За каких-то 16 лет (268–284 гг.) восемь императоров были убиты собственными войсками. Экономика лежала в руинах, и местные аристократы боролись за власть в городах{697}. В итоге Рим спасла военная революция, осуществленная профессионалами из приграничных областей и преобразившая римскую армию{698}. Аристократам пришлось потесниться, армия удвоилась, а легионы разделили на мелкие и более гибкие отряды. Мобильная кавалерия поддерживала гарнизоны на границах, и впервые с римских граждан стали взымать налог на армию. К концу III в. варвары были оттеснены с Балкан и из северной Италии, а наступление персов сдержано, и Рим вернул утраченные земли. Новые римские императоры происходили уже не из патрициев: Диоклетиан (284–305 гг.) был сыном вольноотпущенника из Далмации; Галерий (284–305 гг.) начинал как пастух недалеко от Карпат, а Констанций Хлор (305–306 гг.) – как скромный землевладелец из Придунайского региона. Они централизовали империю, взяли под прямой контроль налоги, не отдав их в руки местной знати, а главное, Диоклетиан разделял власть еще с тремя императорами, введя тетрархию (четырехвластие): Максимиан и Констанций Хлор правили западными провинциями, а Диоклетиан – востоком совместно с Галерием{699}.
Кризис III в. обратил на христианство внимание имперских властей. Христиане никогда не пользовались популярностью: из-за отказа участвовать в официальном культе они казались подозрительными, а во времена социальных волнений легко становились козлами отпущения. Согласно Тациту, Нерон возложил на христиан вину за большой пожар в Риме и многих казнил (быть может, эти мученики и изображены подле престола Божия в Книге Откровения){700}. Североафриканский теолог Тертуллиан (160–220 гг.) жаловался: «Если Тибр вошел в стены, если Нил не разлился по полям, если небо не дало дождя, если произошло землетрясение, если случился голод или эпидемия; то тотчас кричат: христиан ко льву»{701}. Однако аграрные правящие классы обычно не вмешивались в религиозную жизнь подданных, и в империи не существовало стандартной политики гонений. В 112 г., когда Плиний, правитель Вифинии, спрашивал императора Траяна о том, как обращаться с христианами, тот ответил, что официальной процедуры нет. Мол, христиан не следует специально выслеживать, но, если они почему-либо предстанут перед судом и откажутся принести жертву римским богам, их следует казнить за неповиновение имперской власти. Христиане, погибшие подобным образом, чтились в общинах, а за богослужением читались Деяния мучеников с ярким описанием их смертей.
Несмотря ни на что, к III в. христианство стало силой, с которой нельзя было не считаться. До сих пор не вполне понятно, почему так случилось{702}. По одной версии, возникновение в империи других религиозных движений сделало христианство менее странным на вид. Отныне люди искали божественное не в священном месте, а в человеке, который был «другом Божиим», и по всей империи распространились тайные общества, чем-то похожие на Церковь. Как и христианство, многие из них зародились в восточных провинциях, требовали особой инициации, предлагали новое откровение и заповедали изменение жизни{703}. К христианству также влекло купцов и ремесленников, которые, как Павел, покинули родные города и воспользовались Pax Romana, чтобы уехать и поселиться в иных местах; многие утратили связь со своими корнями и были открыты новым веяниям. Благодаря эгалитарной этике христианство прижилось в среде низших классов и рабов. Женщинам также оно нравилось, ибо христианские писания учили мужей уважительно обходиться с женами. Подобно стоицизму и эпикурейству, христианство обещало внутреннее спокойствие, но этому образу жизни могли следовать не только аристократы, но и люди бедные и неграмотные. Церковь начала привлекать и очень умных людей вроде александрийского платоника Оригена (185–254 гг.), чья интерпретация христианства могла заинтересовать образованную публику. В результате Церковь превратилась в заметную организацию. Она еще не стала «легальной религией» (religio licita) и не могла обладать собственностью, но отказалась от некоторых странных учений и, подобно самой империи, имела единое правило веры, была многорасовой, межнациональной и управлялась толковыми чиновниками{704}.
Одна из несомненных причин популярности Церкви состояла в ее благотворительной деятельности. К 250 г. церковь Рима ежедневно кормила 1500 нищих и вдов, а во время эпидемии или волнений ее клирики зачастую были единственной группой, способной организовать поставки еды и похоронить покойников. В то время, когда императоры были погружены в заботу о границах и, казалось, забыли о городах, Церковь упрочила свое присутствие в городской среде{705}. Однако в условиях социальных неурядиц Церковь начинала восприниматься властями как угроза. Христиан стали чаще арестовывать и казнить.
Скажем несколько слов об идеале мученичества. В наше время он опасно и извращенно связывается с насилием и экстремизмом, однако христианские мученики были жертвами имперских гонений и никого не убивали. Память о преследованиях будет очень значимой для Церкви и во многом сформирует христианское мировоззрение. Однако до кризиса III в. официальных крупномасштабных гонений не было: лишь спорадические местные вспышки враждебности. И даже в III в. по-настоящему активные гонения на христиан продолжались всего десять лет{706}. В аграрной империи правящая аристократия спокойно относилась к тому, что у подданных иная вера. Однако со времен Августа почитание римских богов считалось важным для благополучия империи. Полагали, что Pax Romana опирается на Pax deorum («мир, посланный богами»): в ответ на регулярные жертвоприношения боги обеспечивают безопасность и процветание державы.
И когда над северными границами империи нависла угроза со стороны варварских племен (250 г.), император Деций велел всем своим подданным – под страхом смертной казни – принести жертву его Гению, чтобы снискать благоволение свыше. Этот указ не был направлен против христиан. Более того, осуществить его было сложно, и едва ли власти старались найти и наказать каждого, кто не появился на официальном жертвоприношении{707}. Когда на следующий год Деция убили в бою, эдикт отменили. Однако в 258 г. Валериан стал первым императором, который начал гонения непосредственно на Церковь. Он приказал казнить клириков и конфисковать собственность высокопоставленных христиан. Но опять же казнили, видимо, немногих, а два года спустя Валериан попал в плен к персам и там умер. А его преемник Галлиен отменил эдикт, и христиане получили 40 лет мира.
