Миры под лезвием секиры Чадович Николай
Верка в ответ рассказала подругам грустную историю своего плена, своей любви и своего несчастья. Не стала она скрывать и того, что ждет ребенка.
— Черненького? — удивились подруги.
— А хоть в крапинку, — ответила она. — Главное, что мой.
— Ох, Верка, трудно тебе придется, — посочувствовали ей. — Тут и одной невозможно прожить, а уж с дитем…
— Ничего, прорвемся. А если что, в Африку вернусь. Я же не кого-нибудь, а наследника трона собираюсь родить.
— Какая ты, Верка, смелая! — восхищались подруги. — Расскажи хоть, как там, в Африке…
— В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие… ну сами представляете что, — обычно говорила уже изрядно захмелевшая к этому времени Верка. — А пошли вы все знаете куда?
Подруги знали, куда им идти. С Веркой, тем более с пьяной, никто старался не связываться. Всем было известно про ее автомат и про то, что она недавно тайком приобрела на толкучке два полных магазина.
Жизнь между тем развивалась стремительными темпами, как это всегда бывает в бедламах и бардаках. Совместный поход на Кастилию все же состоялся и снова закончился поражением — подвели степняки, не умевшие осаждать крепости и плохо ориентирующиеся в горных условиях. Больница переполнилась ранеными. Верка, которой подходило время рожать, разрывалась между приемным покоем, операционной и моргом — примерно по такому маршруту проходило большинство их пациентов. Кастильские аркебузы и алебарды оставляли чудовищные, малосовместимые с жизнью раны, а тут еще начались перебои с дезинфицирующими материалами и антибиотиками. Коломийцев распорядился реквизировать все имущество аптек и аптечных баз (слава богу, их в районе имелось целых три — гражданской обороны, облздрава и министерства путей сообщения), но было уже поздно, тонны разнообразнейших медикаментов как в воду канули. Уголовное дело, возбужденное коллегами Смыкова по этому факту, пришлось срочно прекратить, — прошел слух о том, что кастильская пехота и кавалерия идут на Талашевск.
Началась паника. Рассказывали, что вместе с солдатами идут попы в черных рясах и сжигают на кострах каждого, кто не носит крест, не умеет правильно перекреститься и не знает молитв.
Все способные носить оружие мужчины попали под мобилизацию (в этом деле Коломийцев оказался большим мастаком) и были срочно переброшены на рубеж Старое Село — Гарбузы, который кастильцы, двигавшиеся совсем другим путем, штурмовать и не собирались (к сожалению, в стратегии военком не разбирался).
В больницу поступил приказ срочно эвакуировать всех больных и раненых в район станции Воронки, для чего в самое ближайшее время обещали подать железнодорожный состав. (Несколько паровозов к тому времени уже удалось расконсервировать и перевести с угля на дрова.) К назначенному сроку на привокзальной площади лежали под дождем три сотни тяжелораненых, а примерно столько же ходячих слонялось вокруг в напрасных поисках хлебной корки или окурка.
Это было поистине апокалипсическое зрелище — полтысячи человек в сером больничном белье и в сизых больничных халатах, в гипсе, на колясках, на мокрых матрасах, на Клеенке, прямо на голом асфальте. Многие громко бредили, а другие еще громче требовали еды, питья, капельниц, уток, палаток, лекарств и расстрела Коломийцева.
Верка, до этого десять часов подряд таскавшая носилки с третьего, а потом с четвертого этажа — больше было некому, мужчины пили самогон и курили самосад в окопах где-то за Старым Селом и Гарбузами, — уже ощущала приближение родовых схваток, хотя по времени выходило еще рановато.
Все, и медперсонал и раненые, с надеждой смотрели в сторону Воронков, откуда должен был прибыть состав, и поэтому появление кастильцев вовремя никто не заметил. Да они и сами были поражены открывшимся перед ними зрелищем — столько калек сразу не приходилось видеть даже самым многоопытным инквизиторам.
Неизвестно, как бы еще повернулось дело (кастильцы, в отличие от степняков и арапов, милосердие имели, хоть и своеобразное, миссионерское: или жизнь, или приобщение к истинной вере), если бы кто-то из легкораненых, имевший при себе оружие, не сразил бы точным выстрелом их знаменосца.
Почти сразу после этого началось то, что в истории Отчины впоследствии стало именоваться как «Агустинская бойня», по имени предводителя кастильцев дона Агустино де Алькундо, позднее казненного по статье Талашевского трактата за преступления против человечества.
Конные кастильцы окружили привокзальную площадь и, орудуя мечами и пиками, стали сжимать кольцо, пехота прочесывала близлежащие улицы, поскольку часть раненых успела разбежаться. Монахи Доминиканского ордена, и в самом деле сопровождавшие экспедиционную армию, на этот раз оказались не у дел. Наиболее ревностные из них, подоткнув рясы и засучив рукава, встали в ряды тех, кто распространял свет престола Господнего отнюдь не крестом и молитвами.
В самом начале побоища Верка, обеспокоенная не столько за свою жизнь, сколько за жизнь будущего принца саванны, забежала в железнодорожный пакгауз, до самой крыши забитый пустой тарой. Тут бы ей и схорониться, но опять подвел характер — не выдержала, полоснула через узенькое окошко из автомата, с которым в последнее время не расставалась.
В перестрелку с ней вступило не менее дюжины солдат. Их аркебузы, калибром сравнимые разве что с ружьями для охоты на слонов, устроили настоящую канонаду. Дым от дрянного пороха, кустарным путем изготовленного из угля, селитры и серы, застил все вокруг непроницаемым облаком. Свинцовые пули долбили в сложенные из шпал стены, словно клювы исполинских дятлов.
Грохот пальбы, вонь пороховой гари, ужас собственного положения и жалость к раненым, вопли которых проникали даже сюда, окончательно доконали Верку. Отшвырнув автомат, она заползла в самую глубину темного пакгауза и там попыталась самостоятельно разрешиться от бремени, которое, судя по всему, уже покидало обжитое за неполных девять месяцев место и активно пробиралось на волю.
Кастильцы, спустя некоторое время ворвавшиеся в пакгауз сразу с двух сторон, не обнаружили там никого, кроме рожающей женщины. Никто и не заподозрил, что стрельбу, стоившую жизни сразу нескольким благородным кабальеро, затеяла именно она. (А ведь для этого достаточно было осмотреть Веркин указательный пальчик, в который глубоко въелась горячая ружейная смазка.) По всему выходило, что злокозненный стрелок, бросив свое хитроумное оружие, успел скрыться в неизвестном направлении.
Верку кастильцы не тронули, ведь и так было ясно, что бог наказал ее. Ребенок родился черный, как сажа, да вдобавок еще и мертвый — пуповина удавкой захлестнулась на его шее…
От окончательного уничтожения Талашевск спасло почти анекдотическое стечение обстоятельств. Грабежи, погромы и экзекуции шли полным ходом, когда в город, подобно буре, ворвались чернокожие воины, явившиеся мстить бледнолицым соседям за свои сожженные деревни. Не встретив другой организованной силы, кроме кастильцев, они обрушили свой гнев на них. На улицах провинциального городка, даже не обозначенного на большинстве карт Союза, разыгрывались сцены, достойные гигантомании.
Запутанные улицы, плотная застройка центральных кварталов, большое количество зеленых насаждений и обильно разросшиеся без присмотра кустарники свели преимущество огнестрельного оружия и кавалерии к минимуму. Кастилец едва только успевал замахнуться своим мечом, как тяжелый ассегай пробивал его латы. Но там, где конница вырывалась на простор или стрелки успевали занять удобную позицию, от арапов лишь клочья летели. Потери с обеих сторон были огромны.
Хуже всего пришлось монахам. Вынужденные бежать с поля боя — не лезь жаба туда, где коней куют! — они искали спасения в подвалах, погребах, заброшенных гаражах и курятниках, то есть в местах, давно занятых уцелевшими жителями Талашевска. Слух о кровавой драме, разыгравшейся на привокзальной площади, уже успел широко распространиться, и поэтому слугам божьим нигде не было пощады.
Когда напряжение схватки достигло апогея — в одних районах были потеснены кастильцы, в других арапы, — в город ворвались отряды самообороны, по собственной инициативе бросившие свои дурацкие позиции, уже успевшие получить название «Линии Коломийцева». А тут еще пришел наконец обещанный состав, доставивший из Воронков местных ополченцев. После марша через привокзальную площадь их уже не нужно было вдохновлять на беспощадную битву.
Вскоре уличные бои приобрели характер многослойного пирога: в центре кастильцы и арапы уничтожали друг друга, а охватившие их плотным кольцом талашевцы били и тех и других. К тому времени, когда полуживая Верка, собственными руками похоронившая ребенка, выбралась из пакгауза, главной проблемой в городе была проблема уборки трупов. Каждому, кто добровольно вступал в похоронную команду, кроме шанцевого инструмента выдавали еще и по бутылке водки.
В разгромленную полупустую больницу Верка явилась с единственной целью — найти для себя какого-нибудь яда. Оставаться и дальше мишенью для стрел беспощадного рока, неизвестно за какие грехи выбравшего ее в жертвы, Верка не собиралась.
Однако ее перехватили уже на входе и почти силком затащили в операционную. Медперсонала катастрофически не хватало, и ее прежнюю работу теперь выполняли совсем несмышленые девчонки, а самой Верке пришлось взять в руки хирургические инструменты — извлекать пули, штопать раны, наводить порядок в распотрошенных утробах, ампутировать конечности.
Ее собственное горе растворилось в океане чужих несчастий, а постоянная, изматывающая, не проходящая даже во сне усталость не позволяла воспоминаниям бередить душу. Отмотав смену в операционной, Верка выпивала полстакана спирта и заваливалась спать — до следующей смены. Ела она то, что медсестры совали ей в руку, а мылась только потому, что хирург обязан мыться по долгу службы. Верка по-прежнему позволяла мужчинам пользоваться своим телом, но перестала дарить их ласками.
Между тем политическая ситуация в Талашевске вновь изменилась. Всем опостылевший Коломийцев погиб при загадочных обстоятельствах — говорят, был убит своею собственной охраной, и решено было заменить единовластие коллективным органом, Чрезвычайным Советом.
Жить от этого лучше не стало, зато отпала возможность тыкать пальцем в виноватого. В Совете заседало полсотни членов — на всех пальцев не хватит. Теперь любой, даже самый простой вопрос, например, о необходимости устройства в городе колодцев, превращался в глобальную проблему, которую можно было обсуждать до бесконечности.
Каждый член Совета считал своим долгом поделиться собственным видением проблемы, тем более что специалистов по рытью достаточно глубоких колодцев в городе все равно не было. Возникали и распадались фракции, одни группировки старательно подсиживали другие, доходило до публичных обвинений в измене и преступной халатности, вопрос передавался в специально созданную комиссию, его многократно ставили на голосование, но всякий раз зарубали еще на стадии обсуждения. Короче говоря, страсти бурлили, а талашевцы по-прежнему ходили за водой на обмелевшую речку, в которой все чаще появлялись крокодилы, покинувшие родную Лимпопо.
Примерно к этому времени можно отнести и зарождение в Отчине каинизма. Этому способствовало сразу несколько, как принято говорить, объективных факторов.
Во-первых: вакуум веры. После всего, что случилось, после Великого Затмения, после мора и жестоких побоищ верить в милосердного и всемогущего бога было бы просто смешно. Людей можно обмануть пустыми посулами, можно окунуть по уши в дерьмо, объясняя это высшей необходимостью, можно обобрать до нитки, пообещав в скором будущем золотой дождь, но нельзя бросать на произвол судьбы. Слепец, покинутый поводырем, или погибнет, или прибьется к другому поводырю, будь то хоть сам Сатана. До Сатаны, правда, дело не дошло, а вот божий послушник и братоубийца Каин пришелся как нельзя кстати.
Во-вторых: в Отчине успело вырасти целое поколение людей, никогда не державших в руках ничего, кроме автомата, и вовсе не собиравшихся менять его на плуг, мастерок или книгу. Этим орлам срочно требовалось идейное оформление своих, прямо скажем, кровожадных устремлений.
В-третьих: почти непрерывная распря с кастильцами, степняками и арапами отнюдь не укрепляла в народе добрососедских чувств, а наоборот, способствовала выработке стереотипа — чужая свинья хуже волка. Естественно, ни о каком смирении, всепрощении и милосердии в данных обстоятельствах не могло быть и речи. Зато пример первенца Евы, не простившего обид даже брату, вдохновлял.
Вскоре аггелы уже повсеместно вели свою пропаганду и открыто вербовали сторонников. Перечить им опасались — главным аргументом детей Каина были нож и пуля, причем убийства совершались с такой жестокостью, что люди просто немели от страха.
Когда Чрезвычайный Совет осознал наконец опасность, исходящую от этой полуподпольной организации, было уже поздно — аггелы имели в массах достаточно мощную опору и даже сумели проникнуть на территории, не контролируемые Отчиной. Игнорируя любые мирные договоры, они постоянно совершали набеги на соседей, что вынуждало тех к ответным действиям. Одним из самых последовательных и упорных противников каинизма был священный трибунал. Это был тот редкий случай, когда на борьбу с одним злом встало другое.
В условиях нарастания внешней и внутренней опасности Чрезвычайный Совет расписался в своей полной беспомощности. Перед тем как самораспуститься, он издал постановление о проведении всеобщих выборов главы государства. Всю власть опять предполагалось сосредоточить в одних руках.
Кандидатов в отцы поредевшей нации нашлось немало. Каждая деревня, каждая городская улица, каждый отряд самообороны выдвигал своего. Дело доходило до драк и перестрелок. В последний тур пробились двое — бывший секретарь Чрезвычайного Совета Юлий Булкин, отиравшийся у кормушки власти с младых ногтей, и мало кому известный, но нахрапистый гражданин по фамилии Плешаков, в прошлом пастух, счетовод захудалого колхоза, почтальон и киномеханик.
Если Булкин обещал упорядочить водоснабжение, умиротворить соседей, решить продовольственную проблему и обуздать эпидемии, то Плешаков в категорической форме заявлял, что после его прихода к власти все силы вернутся в первобытное состояние: луна и солнце появятся на небесах, день вновь станет сменяться ночью, восстановятся привычные годовые циклы, а Талашевский район возвратится на свое законное место. Не стоит и говорить, что Плешаков победил своего конкурента с подавляющим преимуществом.
Жена его не пожелала переселяться вслед за мужем в городскую резиденцию и вернулась к матери, сказав на прощание:
— Не хочу я, Федя, позориться перед людьми. Выгонят ведь тебя, да еще с каким треском. Ты же ни на одной работе больше года продержаться не мог.
Легенда гласит, что на эти слова своей недальновидной супруги всенародный голова ответил следующее:
— Дура ты. Из колхоза меня председатель выгнал, с почты — ревизор, из клуба — директор. А кто меня сейчас посмеет тронуть? Выше меня ведь никого нет, кроме господа бога, который, кстати, сам не что иное, как бесплотный дух и суеверие. Соображаешь?
— Соображаю, — вздохнула жена, решительно вскидывая на плечо узел со своим барахлом.
— На алименты не рассчитывай, — постращал он жену напоследок. — Я на народные средства жить собираюсь, а они все на строгом учете.
— Не знаю, на что ты жить собираешься, а вот на твои похороны я точно не приду, — она хлопнула дверью.
Прежде чем приступить к государственным делам, Плешаков набрал себе в охрану сотню отборных головорезов и потребовал личного врача, который должен был отвечать трем следующим условиям: женский пол, возраст до тридцати, блондинка.
В Талашевской больнице под этот строгий стандарт подходила одна только Верка. Так она стала личным врачом, а потом и невенчанной супругой первого лица Отчины. Ей представилась редкая возможность видеть кухню большой политики, так сказать, изнутри.
По привычке, приобретенной еще в те времена, когда он пас общественное стадо, Плешаков вставал рано и сразу углублялся в процесс законотворчества. Тут ему было полное раздолье, поскольку ни о юриспруденции, ни об экономике, ни тем более о международном праве он никакого представления не имел и руководствовался исключительно здравым смыслом, который в его, плешаковском, понимании являлся не чем иным, как верхоглядством и самодурством. Впрочем, его серость и необразованность с лихвой компенсировались неуемной энергией и редким упорством. Задумав очередное абсурдное мероприятие, Плешаков всегда доводил его до конца, чего бы это ни стоило Отчине и ему лично. А для того чтобы народ мог по достоинству оценить его титанические труды, Плешаков довел численность своей гвардии до тысячи человек, учредил тайную полицию, отдел пропаганды и агитации, а кроме того, запретил чтение литературы, идеи которой не совпадали с его личными. На все более или менее важные государственные посты он поставил преданных ему людей. (Будешь тут преданным, если попал из грязи в князи.) Внешними сношениями ведал бывший директор коневодческой фермы. Считалось, что на почве своей прежней профессии он сможет найти общий язык со степняками, которые, хоть и неоднократно опустошали Отчину, являлись ее основными союзниками в борьбе с клерикально-феодальной Кастилией.
За внутренние дела отвечал тот самый участковый, который когда-то брал у Плешакова объяснение по поводу недостачи вверенных ему денежных средств. Разыскав своего былого притеснителя, экс-почтальон сказал ему: «Если не справишься с работой, повешу».
То же самое происходило и в других ведомствах. Все родственники и знакомые Плешакова, осевшие на руководящих должностях, следовали стилю руководства своего благодетеля, который можно было охарактеризовать как энергичный идиотизм. Впрочем, простым людям, давно не ожидавшим от жизни ничего хорошего, это даже нравилось. Как говорится, дурак, но ведь свой.
Зато личностям неглупым, образованным, да еще привыкшим иметь свое собственное мнение, сразу стало как-то неуютно. Эта категория граждан, и без того сильно поредевшая в последнее время, теперь опасалась носить в общественных местах очки и употреблять чересчур грамотные фразы.
Сам Плешаков привык выражаться с импонирующей народу простотой и доступностью. На многочисленных митингах, устраиваемых по каждому поводу и без повода, он бил себя кулаком в грудь, обнимал женщин, ручкался с мужчинами и всех подряд угощал сигаретами, ныне попавшими в разряд острого дефицита.
На первых порах кое-кто пытался деликатно разузнать у него, когда же предвыборные обещания станут реальностью и на поголубевшем небе вновь появится долгожданное солнышко. Плешаков сначала отделывался шутками: дескать, солнышко в капремонте, подождите немножко, вот отмоют его от пятен и тогда повесят на прежнее место. Потом он стал ссылаться на объективные трудности и козни затаившихся врагов, а когда подобные вопросы окончательно набили оскомину, велел допускать к своей особе только специально отобранных и проинструктированных граждан.
Верке с ним хлопот почти не было. Здоровьем Плешаков обладал отменным, вредных привычек практически не имел (хотя от одного застарелого порока избавиться не мог — любил сосать молоко прямо из коровьего вымени), а любовью занимался в своем привычном стиле, кавалерийскими наскоками. Главное для него была цель, а вовсе не процесс, и он стремился к этой цели с минимальными затратами сил и времени. Верка, бывало, не успевала задрать юбку, как ее можно было уже опускать.
Против ангелов Плешаков сперва повел шумную, хоть и бестолковую кампанию, а потом, когда внешнеполитическая обстановка резко изменилась к худшему, стал с ними заигрывать, впрочем, без особого успеха. Аггелы, люди серьезные, привыкли смотреть далеко вперед и не утруждали себя связями со всякими пустопорожними горлопанами. Крах Плешакова, едва не ставший и крахом всей Отчины, к тому времени получившей и другое название — Отчаяны, стал результатом его собственных непомерных амбиций. Началось все с того, что звание всенародного головы показалось Плешакову недостаточно благозвучным, и он по тщательно отрепетированной просьбе трудящихся был провозглашен императором Федором Алексеевичем, со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая и закон о престолонаследии.
Верка сшила из старых платьев императорский штандарт, а приглашенный из Кастилии специалист по геральдике нарисовал офигенный герб, на котором чего только не было: и фигурный щит со щитодержателями в виде двух вставших на дыбы быков; и ворон, символ долголетия; и десница, олицетворявшая верность клятве; и то самое обещанное народу солнышко, да еще на пару с монархическим скипетром; и вензель «Ф.А.» на красном фоне; и богатая арматура по краям щита, составленная из значков, полученных Плешаковым на срочной службе; и даже девиз на латинском языке, в буквальном переводе означавший «Смелым судьба помогает».
Никто из подданных новоявленного монарха на это событие особо не отреагировал. Простой народ, привыкший к экстравагантным выходкам своего кумира, только посмеивался, а умники еще глубже забились в тараканьи щели. Остальные были по горло заняты собственными делами: гвардия потихоньку грабила всех встречных-поперечных; тайная полиция в свободное от проведения контрабандных операций время фабриковала всякие фиктивные дела, до которых Плешаков был большой охотник; отряды самообороны, переименованные в императорские полки и бригады, вели вялотекущие боевые действия против ангелов, не забывая при этом приторговывать оружием и боеприпасами; отдел пропаганды и агитации спешно сочинял новую биографию отца нации, в которой туманно намекалось на то, что по материнской линии он происходит едва ли не от Александра Македонского. Однако бедноватая людскими ресурсами Отчина, которую к тому же можно было лаптем накрыть, уже не устраивала Федора Алексеевича. Он всерьез подумывал о титулах короля Кастильского, великого хана Степи, верховного вождя Лимпопо и прочая, и прочая, и прочая. Кроме того, к этому времени стало достоверно известно, что вокруг простирается множество других, еще малоизвестных стран, которые вполне могли бы стать бриллиантами в будущей короне династии Плешаковых. Вот только гады-соседи, как тугой аркан на шее, мешали вырваться на простор.
Дабы разорвать цепь враждебного окружения, были предприняты дипломатические шаги, направленные на отторжение части кастильской территории. Внешнеполитическое ведомство в своей работе использовало методы, более приличные пастухам и коновалам, что и явилось формальным поводом к развязыванию военных действий, в которых вскоре приняли участие не только Степь и Лимпопо, но даже отдельные отряды Трехградья и Киркопии. На долгое время белые, желтые и черные люди забыли о мире. Создавались и разрушались многосторонние союзы, бесследно исчезали целые армии, мужчин призывали на службу с пятнадцатилетнего возраста, грабежи и насилия стали таким привычным делом, что в деревнях многострадальной Отчины между бабами даже устанавливалась очередность, кому в случае вражеского нашествия пускаться наутек, а кому расставаться с добром и ложиться под супостатов. Верка, которой надоела сытая однообразная жизнь при особе занюханного императора, чей трон уже качало, как при шестибалльном шторме, в конце концов сбежала на затянутую дымом пожарищ, насквозь простреливаемую, голодную и опасную волю. После многих перипетий она прибилась к партизанскому отряду Зяблика, пощипывающего не только ангелов, степняков и кастильцев, но при случае и императорские войска.
Вместе с новыми друзьями Верка познала сладость победы у стен крепости Сабарио, где гордые кабальеро пачками бросались на острия своих мечей, а сеньора знатного рода стоила в солдатской палатке не дороже затяжки махорки; изведала горечь поражения у озера Кайнаган, когда все они в ожидании неминуемой смерти простояли трое суток по горло в холодной воде.
Смыков попал в отряд значительно позднее Верки, и весть об их коротком, но бурном романе облетела весь центральный фронт. Правда, вскоре между любовниками произошел разлад, но Смыков успел наверстать все упущенное за долгие годы в застенках инквизиции, да и Верка отвела душу.
Именно она подобрала на поле боя, а потом и выходила, несмотря на всеобщие насмешки, молодого степняка Толгая, который так привязался к ней, что решил навсегда остаться в Отчине.
Эта бессмысленная, мучительно затянувшаяся война так и не принесла никому победы, но, как ни странно, привела к всеобщему просветлению мозгов, пусть и кратковременному, как это иногда бывает во время затяжной пьянки, когда очередной стакан уже не дурманит голову, а вышибает вон весь прежний хмель.
В разрушенном, обезлюдевшем Талашевске собрались представители всех воюющих сторон: ханы, полевые командиры, племенные вожди и высокородные гранды, не запятнавшие себя чрезмерной жестокостью; священники, шаманы и колдуны, не пожелавшие остаться без паствы; матери, потерявшие сыновей; отцы семейств, в удел которым достались только могилы да пепелища, и всякий другой здравомыслящий люд, не видевший в дальнейшем кровопролитии никакой перспективы.
Переговоры шли без переводчиков — за годы войны эти люди научились не только убивать, но и понимать друг друга. Никто не старался выгадать себе какие-нибудь преимущества, да и нечего было выгадывать, кроме опустевшей, залитой кровью и засыпанной пеплом земли.
Все согласились признать незыблемость исторических границ, заключить мир на вечные времена, считать основной ценностью на свете человеческую жизнь, запретить наиболее экстремистские группировки (в том числе инквизицию и ангелов), учредить систему взаимного контроля и наказать военных преступников, одним из которых был признан самозваный император Плешаков.
Долгие и бурные дискуссии вызвало предложение о повсеместной ликвидации всех форм светской и духовной власти как основного источника взаимной нетерпимости, но и с этим в конце концов согласились, сделав минимальную скидку на местные традиции.
Подписание трактата прошло без помпы. На салют пожалели патронов, а устраивать банкет в голодной и разоренной стране было бы кощунством. Обменялись пленными, учредили миссии, долженствующие выполнять не только представительские, но и надзорные функции, после чего разъехались восвояси — залечивать раны, разбирать руины, поднимать заросшие бурьяном пашни, собирать одичавшие стада.
Зяблик сам вызвался арестовать Плешакова, однако низложенный император, всегда действовавший в соответствии со своим благоприобретенным девизом, даже и не подумал покориться судьбе, а смело бежал в неизвестном направлении (по одной версии, примкнул к ангелам, по другой — укрылся в пещерах Киркопии и женился на обезьяноподобной аборигенке).
Большая часть отряда обзавелась семьями, благо недостатка во вдовьих бабках не ощущалось, и осела по деревням. При Зяблике и Смыкове остались только самые отпетые, для которых жизнь на одном месте ассоциировалась с каторгой, а пахотная земля — с могилой. В непрерывных схватках с ангелами число этих смельчаков непрерывно уменьшалось…
Так они перебирались от одного болотного стойбища к другому, то и дело меняя не отличавшихся выносливостью бегемотов. Все это время Смыков упорно пытался выведать у туземца хоть какие-нибудь сведения о стране, в которую лежал их путь, но тот отделывался уклончивыми фразами:
— Я те места плохо-плохо знаю… Мы туда не ходим…
— Что хоть там: лес, горы, болота? — не отставал Смыков.
— Болота, — отвечал туземец, глядя на хвост бегемота. — И болота тоже.
— Такие, как эти?
— Нет, совсем-совсем другие… Дурные болота… Бегемоты там не живут…
— А кто живет?
— Никто. Пустое место.
Слухи о том, что граничащая с Хохмой страна представляет собой необитаемую заболоченную пустыню, ходили и раньше, недаром ее условно называли Нейтральной зоной, то есть регионом, находящимся вне сферы чьих-то интересов. Любознательный Цыпф в свое время беседовал с побывавшими там людьми (впрочем, никто из них дальше чем на полсотню километров не углублялся), но ничего примечательного не почерпнул. Все сходились на одном: так, наверное, выглядел мир до того, как из океана выбрались на сушу первые живые существа. Оставалось непонятным, почему этого места чураются звери, птицы и даже насекомые, которыми буквально кишели близлежащие земли.
Вскоре заросли кустарника стали редеть, а затем исчезли совершенно. Бегемот выволок плоскодонку на низкий топкий берег и с голодной тоской оглянулся назад. Туземец тоже не выражал ни малейшего желания задерживаться.
— Плати, как обещал, — обратился он к Смыкову. — Мне обратно давным-давно пора…
— А может, здесь нас подождешь? — предложил Смыков. — Мы скоро вернемся. Тогда и рассчитаемся.
— Плати сейчас, — заупрямился туземец, — что я, совсем дурак, чтобы вас дожидаться? Кто оттуда возвращается, совсем ничего не помнит.
— Жлоб вы, братец мой, — укоризненно сказал Смыков, отрывая от куртки очередную пуговицу.
Туземец по-обезьяньи засунул вожделенное сокровище в рот и поспешно ретировался. Уже издали донесся его голос:
— Назад захочешь, костер зажигай. Я дым увижу, приплыву. Дорого не возьму.
— Что же мы такое, интересно, зажгем, — Смыков оглянулся по сторонам. — Ведь, говорили, бесплодная пустыня здесь.
Однако кое-где на берегу, еще не являвшемся, наверное, территорией Нейтральной зоны в чистом виде, виднелись полузанесенные грязью кучи сухого тростника, звериные следы, мелкие и крупные кости.
— Помните тот сапог, который нам покойный Колька на сборе в Подсосонье демонстрировал? — спросил Цыпф. — Его хозяина где-то здесь нашли.
— Да, случай любопытный, — Смыков ковырнул ногой сырую землю. — Что это хоть за человек был? Откуда шел? Куда? Загадка…
— Оттуда скорее всего, — Цыпф махнул рукой в глубь Нейтральной зоны. — Искал, видимо, переправу через болота Хохмы… Кстати, забыл вам сказать, я тот сапог потом помыл… Чтобы запах устранить. Внутри у него стелька оказалась. С одной стороны мягкая, как губка, а с другой — прочная, глянцевая, вроде гетинакса…
— Ну и что? — пожал плечами Смыков.
— А то, что на этой стельке надпись была нацарапана.
— Почему же вы сразу не сообщили? — нахмурился Смыков, но скорее всего только для вида.
— Как-то из головы вылетело… Я ведь в тот самый день влазное вам проставлял. Да и толку от этой надписи мало. Алфавит, похоже, латинский. Почти все слова читаются, но смысла не уловить. Я уж как только не пробовал… Можете сами взглянуть. Я копию снял, — он вытащил из нагрудного кармана свой растрепанный самодельный блокнот, завернутый в несколько слоев целлофана.
Смыков глянул на указанную страничку и поморщился.
— Белиберда… Вы уж сами эту головоломку решайте. Хотя подождите… Слова-то вроде знакомые…
— В том-то и дело! — неизвестно чему обрадовался Цыпф. — Тут и англицизм, и славянские корни, и правильная латынь. Похоже на универсальный язык, вроде нашего пиджика.
— Ох, чувствую, не со всеми своими соседушками мы уже познакомились! — Смыков многозначительно помахал пальцем. — Нарвемся еще на товарищей по несчастью. Хорошо, если они людьми спокойными окажутся, вроде этих чукчей. А если мракобесы какие-нибудь? Мало нам инквизиция крови попортила…
Тут в разговор вмешалась Верка, только что закончившая возиться с Зябликом:
— Хватит болтать, философы доморощенные! Уж если решили куда-то идти, надо двигаться. Снадобья этого приема на три осталось, не больше. Так что полного исцеления я не гарантирую.
— А как сейчас чувствует себя ваш пациент? — живо поинтересовался Смыков.
— Здесь его с кем-нибудь оставим или с собой потащим?
— Пусть лучше с нами идет.
— А не повредит это ему?
— Не должно… Боль, конечно, он будет испытывать жуткую, тут уж ничего не поделаешь, но это ему только на пользу пойдет. Сильнее исцеления хотеть станет. Сами знаете, здесь все от степени желания зависит.
— Это точно, — кивнул Зяблик задумчиво, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя. — Очень деликатное лекарство. Если чего захочется — амба! Никакого спасения. Про вино подумаю, сразу начинает в голове мутить. На бабу гляну — и того хуже. Даже рассказывать неудобно. Так что, кореша, попрошу меня всякими глупостями не отвлекать.
Разобрав поклажу, двинулись по грязи вперед. Зяблик, опираясь на самодельные костыли, ковылял в середине колонны.
— То, что аггелы передвигаются здесь беспрепятственно, внушает надежду, — сказал Цыпф.
— Насчет беспрепятственности это еще вопрос, — Смыков был настроен, как всегда, критически. — С нами они своими проблемами поделиться не успели. Да и точный маршрут их нам неизвестен. Это как в море бывает: будь капитан хоть семи пядей во лбу, а без лоцмана дорогу между рифов не найдет.
Километра через три они наткнулись на мертвую птицу, похожую на ком грязи, из которого беспомощно торчали вверх две перепончатые лапки. Толгай подцепил птицу саблей, и стало видно, что это ушастая поганка, каких в Хохме буквально тучи.
— Впечатление такое, что здесь и микробы не водятся, — сказал Цыпф. — Из птички ни одно перышко не выпало.
— Целебное место, — буркнул Смыков. — Курорт… Микробы, между прочим, только в ядерных реакторах не водятся да еще в баках, где синильную кислоту варят.
Местность то повышалась, то понижалась, но была удивительно однообразной. Скоро даже дохлые птицы перестали попадаться. Несколько раз устраивались привалы, главным образом для того, чтобы дать передохнуть Зяблику. Воду вскипятить было не на чем, и ее пили, наполовину разбавив вином. Все с тоской вспоминали о драндулете, столько раз выручавшем ватагу.
В начале второго дня пути Зяблик принял предпоследнюю порцию снадобья. Передвигался он уже довольно сносно — Веркин прогноз оправдался, — но уверенности в том, что процесс выздоровления стал необратимым, пока не было.
— Мне бы еще хотя бы горсть этой ерундовины, — говорил он. — И вполне хватило бы. Мог бы и опять на сковородке сплясать.
— Молчи уж, инвалид, — оборвала его Верка. — Силы береги.
Теперь на привалах Цыпф покидал компанию и бродил окрест, ковыряясь в синеватой жидкой грязи.
— Ищет что-то, — комментировал его действия Зяблик. — Умнейшая голова. Ее бы да на мой плечи…? Ты бы, Лиля, сходила повыспрашивала его.
— А почему я? — Лилечкины наивные глаза округлились.
— Он тебе симпатизирует, — Зяблик понизил голос.
— Вам кажется! — зарделась она.
— Никогда, — заверил ее Зяблик. — Я в душонках человеческих разбираюсь, как мулла в своем Коране. Хочешь убедиться?
— Ой, вы меня разыгрываете…
— Ничего подобного… Эй, Верка, ты чего глазки закатила? Кого-то из своих мужиков вспоминаешь?
— Тьфу, черт! — вздрогнула Верка. — Ну и вспоминаю! А тебе какое дело?
— Да так… — отмахнулся Зяблик, отыскивая взглядом новую жертву. — Смыков, ты зачем в мешок полез? Сколько раз можно патроны пересчитывать? Думаешь, их прибавится от этого?
— Чисто машинально, знаете ли, братец вы мой, — Смыков стал с подозрительной поспешностью завязывать горловину мешка. — Процесс счета благотворно действует на нервы.
— Баранов считай. Или ворон. — Зяблик наклонился к уху Лилечки. — Хотел, собака, горсть патронов затырить. Теперь веришь мне?
— Ага, — она захлопала ресницами.
— Тогда ступай. — Зяблик легонько шлепнул ее по монументальному заду. — Разузнай, что там за открытия готовятся.
Цыпф к этому времени успел отойти шагов на триста и, присев на корточки, ковырялся ножом в каком-то холмике.
— Я вам, Лева, не помешаю? — тоном светской дамы осведомилась Лилечка.
— Конечно, нет…
Неизвестно, кто из них был смущен в большей степени.
— А что вы здесь нашли?
— Как раз ничего и не нашел. Вот это и странно.
— А что вы искали?
— Гумус.
— А-а-а, — разочарованно протянула Лилечка, принявшая «гумус» за неприличное слово.
— Впрочем, отсутствие гумуса еще можно объяснить, это совсем не обязательный компонент почвы, — заторопился Лева; — Но я не обнаружил даже признака вторичных минералов, образующихся за счет разложения магматических пород…
— А зачем они вам? — с детской непосредственностью поинтересовалась Лилечка.
— Мне они, собственно говоря, ни к чему… — смешался Лева. — Я, конечно, в геологии профан, но типы почв определять умею. Здесь же что-то совершенно непонятное… Нет гумуса, нет вторичных минералов… Более того, почти нет следов и первичных минералов, хотя бы обыкновенного песка…
— А что есть?
— Не знаю… — Лева опять ковырнул ножом в грязи. — Глей какой-то… Или пропитанный водой вулканический пепел. Просто я хочу сказать, что эта почва выглядит совсем-совсем молодой. Находящиеся под ней граниты и базальты еще не начали разрушаться. Сейчас у нас под ногами, так сказать, древнейшая оболочка Земли. Такой она была миллиарды лет назад.
— Что вы говорите! А это не опасно? Мы не провалимся?
— Думаю, нет… Впрочем, это не главное… Мы попали в мир, который до того развивался в весьма экзотических условиях, без доступа кислорода, под ливнем жесткого космического излучения… Понимаете, для нас все это, — он сделал руками жест, словно хотел заключить все окрестности болота в свои объятия, — как кусочек Марса. Я даже не представляю себе, каких сюрпризов можно ожидать в таком месте…
— Ой, Лева, не пугайте меня! — Лилечка прижала ладони к сердцу. — Вы мне про такие ужасы лучше не рассказывайте. Правильно ведь говорят: чем меньше знаешь, тем проще жить. Давайте лучше о чем-нибудь другом побеседуем… О чем вы обычно с девушками беседуете?
— С девушками? — замялся Лева. — Я, признаться, с девушками никогда близко знаком не был…
— Вы, наверное, все время книжки читали? — вздохнула Лилечка с сочувствием.
— Читал, — признался Лева с таким видом, словно речь шла о каком-то грехе.
— Так уж вышло… Мне тогда казалось, что читать интереснее, чем жить.
— А сейчас вам так уже не кажется?
— Как бы это лучше сказать… — он задумался. — Книги, конечно, не могут заменить жизнь, но я не жалею, что потратил на них столько времени.
— И вы все-все знаете?
— Куда там! — махнул рукой Цыпф. — Нахватался вершков. Я же самоучка. Что попадалось, то и читал. Беллетристику, учебники, справочники, словари…
— И все поняли? — ужаснулась Лилечка.
— Почти.
— А вот меня бабушка пробовала в детстве алгебре учить, так я ни бум-бум,
— она постучала себя кулачком по лбу.
— Алгебра нам еще не скоро понадобится, Я бы сейчас лучше «Наставление по стрелковому делу» почитал.
— А я бы что-нибудь про любовь, — мечтательно произнесла Лилечка.
— Когда домой вернемся, я вам что-нибудь достану. «Ромео и Джульетту» читали?
— Это как она под поезд бросилась?
— Нет, она закололась кинжалом.
— Вот этого, ради бога, не надо! У любви должен быть счастливый конец.
— Счастливым бывает только начало. А конец всегда печальный. Ведь это конец… Разлука, смерть…
— Печального мне и в жизни хватает, — решительно возразила Лилечка. — Буду я еще над книжкой страдать!
— Тогда даже не знаю, что вам посоветовать… «Золушку» разве что.
— «Золушку» я читала. Это сказка. А я хочу, чтобы счастье не только в сказках было.
Наступило неловкое молчание. Лилечка томно смотрела в пустынную даль. Цыпф сопел, продолжая бесцельно тыкать ножом в грязь. Он заговорил первым, словно пересилив себя:
— Если бы вы позволили… — Зубы его явственно клацнули, — я бы попытался сделать вас счастливой… Хотя не уверен, получится ли у меня… Но хочу признаться, что вы мне давно нравитесь…
Лилечкин взгляд из неведомых просторов переместился на Цыпфа. Казалось, она только сейчас заметила своего собеседника.
— Вы верите только в счастливое начало, — прошептала она. — А я так не могу… И не хочу… Это вроде как человеку дать одну-единственную конфетку… А мне нужен целый килограмм. Я хочу наесться досыта. Чтоб на всю жизнь хватило. До самого конца. Понимаете? Любовь до гроба.
— Я постараюсь… Обещаю вам, — обычное Левкино красноречие как рукой сняло. — Если вы, конечно, позволите… Может, у нас и получится…
В это время с той стороны, где осталась ватага, донесся Веркин голос:
— Лева! Лилечка! Ау! Хватит любезничать! Пора в путь-дорогу.
— Пойдемте, — сказала она, опустив глаза. — Нас зовут.
— Мы еще поговорим на эту тему, хорошо? — спросил Лева как будто даже с облегчением.
— Хорошо… — Лилечка повернулась, чтобы идти на зов, и едва не поскользнулась в грязи.
Следующий переход дался всем с заметным трудом. Верка жаловалась на ломоту в пояснице. Смыков хромал, неутомимого прежде Толгая вдруг одолела одышка, у Лилечки и Цыпфа симптомы оказались сходными — слабость и головокружение.
Один Зяблик держался молодцом. Забрав у притомившейся Верки поклажу, он проворно ковылял теперь уже впереди всех.
Местность вокруг постепенно менялась — появились холмистые гряды, участки твердой, глухо постукивающей под ногами почвы, каменистые пирамидальные выросты, похожие на торчащие к небу сучьи соски. Пространства мерзкой грязи встречались все реже, и теперь их всегда можно было обойти стороной. Вот только никаких признаков растительности по-прежнему не замечалось.
Привал сделали раньше обычного — у всех буквально ноги подкашивались. Верка сходила за ближайший холм и вернулась еще более бледная, чем всегда.
— Зайчики, меня вырвало, — сообщила она упавшим голосом. — И, кажется, даже с кровью.
— Может, съела что-нибудь не то? — высказал свое предположение Зяблик.
— Что вы ели, то и я. Тайных запасов не имею.
— Водичка болотная могла послабить.
— Тебя же, чурбана, не послабила! Ты целое ведро выдул.
— Вода тут ни при чем, — Смыков сплюнул тягучей слюной. — Даже если она на треть вином разбавлена, — все бациллы в ней погибают. Давно проверено. А мы пополам разбавляли… Тут другое что-то.
— Хелден таю, — пробормотал Толгай. — Совсем из сил выбился… Аверлык… Тяжко…
На дальнейшие разговоры не было ни мочи, ни желания. Легли там, где стояли
— благо земля оказалась сухой и даже теплой, — и сразу впали в оцепенение, совсем как сурки, почуявшие приближение зимы. Ничего не хотелось, даже жить. Зяблик, полежав немного вместе со всеми, встал и отправился на осмотр окрестностей, где и обнаружил вскоре родник с чистой водой, шипевшей в кружке, как газировка.
— Ну что вы все приуныли, как импотенты в борделе, — сказал он, возвратившись. — До Эдема уже, наверное, рукой подать. Завтра будем нектар глушить и амброзией закусывать.
— До Эдема один ты дойдешь, — тихо сказала Верка и протянула ему свои руки. — На, посмотри…
Ее кисти распухли, а на косточках пальцев появились багровые пятна. Зяблик, за годы скитаний по разным зонам повидавший немало болезней, порожденных человеческим неблагополучием, каторжным трудом и скотским питанием, помял ее пальцы в ладонях и неуверенно сказал: