Русский ад. На пути к преисподней Караулов Андрей
Когда Михаил Сергеевич ездил за границу, его всегда сопровождала интеллигенция. Когда была поездка в Японию, в список делегации включили девчонку, которая голой снималась в «Маленькой Вере». «Или я, или она, — возмутилась Раиса Максимовна. — Только стриптиза в самолете не хватало!» Так Ревенко, помощник Михаила Сергеевича, даже обиделся! «Девочка эта, — говорит, Наталья Негода, не актриса, она больше, чем актриса, она — сексуальный символ перестройки!»
Снять трусы при всех… это что, символ, что ли?
Люди, люди, что с вами происходит…
Каждый, впрочем, может прийти в себя, если немножко подождать.
Порывисто, не раздеваясь, вошел Горбачев.
— Ну, здравствуй!
«Выглядит замечательно», — отметила она.
— Здравствуй, Михаил Сергеевич, — она протянула руки, — здравствуй! У нас все в порядке?
— Как всегда! — ответил Горбачев.
Майор Копылова вышла из комнаты.
— Ну, как ты?
— Потом, все потом… — она быстро стянула с него пальто, — мой руки и говори!
Горбачев ловко выдернул руки из рукавов, кинул пальто на пол и вдруг поцеловал ее в губы.
— Слушай, а что здесь сидеть-то? Поедем куда-нибудь, а? Поужинаем как люди?
Она улыбнулась:
— Ты, Миша, приглашаешь меня в ресторан?
— Ну… — Горбачев засмеялся. — Давай, мчимся на дачу, утром тебя привезут — без проблем!
— Мой руки. — Она нагнулась и подняла пальто. — И за стол!
— Между прочим, уважаемая Раиса Максимовна, мы не виделись шесть дней.
— Да, я ждала…
— Мне было не до любви.
— Не злись…
— Нет-нет, я не злюсь…
За тридцать восемь лет, проведенных вместе, Горбачев так и не нашел для Раисы Максимовны ни одного интимного имени или словечка; ласкаться друг к другу в их семье было не принято.
Иногда, очень редко, он звал ее Захарка — давным-давно, еще студентами, они были в Третьяковской галерее, где она долго стояла перед картиной Венецианова; ему казалось, что именно в этот день их любовь стала настоящей страстью.
Стол был накрыт в соседней комнате. Здесь же по стойке смирно застыл официант — в бабочке и с салфеткой на согнутой руке.
— Хорошо живете, — бросил Горбачев, увидев бутылку коньяка.
Официант пододвинул кресло Горбачеву и только после этого помог сесть Раисе Максимовне.
— Салат Михаилу Сергеевичу!
— Погоди, а огурчики соленые есть? Чтоб из бочки?
— Сейчас выясню, — официант наклонил голову и ловко поднял бутылку «Юбилейного». — Вы позволите, товарищ Президент?
Горбачев кивнул головой.
— Я, Михаил Сергеевич, хочу показать тебе одно письмо, — тихо начала Раиса Максимовна, — из Бахчисарая. Сегодня передали из Фонда культуры. Помнишь, был бахчисарайский фонтан? Представь себе, его больше нет.
— А куда он делся? — Горбачев поднял рюмку. — Сперли, что ли?
Официант налил в бокал первой леди немного красного вина.
— Там, Михаил Сергеевич, перебои с водой, — пояснила Раиса Максимовна. — Фонтан есть. Нет воды.
— Погоди, это тот фонтан, где Гоголь плакал?
— Ой, там все плакали, Михаил Сергеевич. Иностранцы тоже: «Фонтан любви, фонтан живой, принес я в дар тебе две розы…»
— У них что, у блядей этих, воды на слезы не хватает?! — взорвался Горбачев. — Ты сделай так… — Горбачев внимательно посмотрел на официанта. — Найди начальника моей охраны, пусть Губенко, министр культуры, проверит эти факты и включит воду. Понял? Про огурцы не забудь.
— Вы свободны, — кивнула Раиса Максимовна. Обращаясь к прислуге, она не говорила, а как бы роняла слова.
Официант вышел.
— Давай!
— За тебя, родной. Возьми салат.
Горбачев мгновенно опрокинул рюмку.
— Салат, говоришь…
Раиса Максимовна чуть-чуть пригубила вино:
— Ну, что этот? Наш… «неуклюжий»?
Имя «Ельцин» в их семье не произносилось. Раиса Максимовна нашла другие слова: «неуклюжий лидер».
Горбачев запихивал в себя салат. Он всегда ел неряшливо, крошки летели во все стороны, а куски капусты, которую он не успевал проглотить, падали обратно в тарелку.
— Шапошников, стервец, подвел. Предал Шапошников.
— И он тоже?..
— Ну… вот!
— Ты посмотри, а? Все предают! Черняев книгу написал про Форос, «Известия» опубликовали. Пишет, что я Болдину доверяла самое интимное…
— Что доверяла?
— Не знаю, что… Яковлев Александр… интервью за интервью дает, одно хуже другого, Шеварднадзе…
— Эдик — да, окончательно раскрылся, — Горбачев махнул рукой. — Болен самолюбием, сам рвется в Президенты, в Кремль, это Сталин, просто маленький Сталин, хотя, если я рядом, рта не открывает, боится. Яковлев тщеславен, как баба, открыто предать не может… и не знает, как к Ельцину сбежать. Я, короче, неплохую комбинацию разработал, но Шапошников, вижу, не готов. Тогда мы с Вадимом Бакатиным быстро отыграли назад, но пришлось, я скажу, с царьком нашим… с Горохом… встретиться. Поговорили крупно. Но ничего, ты знаешь, нормальный был разговор. Я не ожидал. Твое здоровье, — Горбачев налил себе рюмку. — Как, скажи, твое здоровье?
— Скажу, скажу, ты не спеши; интрига, значит, не получилась?
Она вдруг взглянула на Горбачева так, будто сейчас, в эту минуту, решалась ее судьба.
Горбачев отставил салат:
— Нет интриги, нет. Я — только прощупывал. Короче говоря, мы сейчас продолжаем то, чего уже много наделали. А вообще Ельцин изнурен, причем стратегически изнурен, от него все чего-то ждут, а что делать, а что делать, он не знает, поэтому и пьет, собака, по-черному. А они, бурбулисы его, тоже не знают, дергаются, подбрасывают ему подозрения или чушь откровенную — они ж идиоты, опыта нет!
— Ты что-то задумал, Миша?
— Естественно, — Горбачев ел жадно, по-ребячьему и говорил с набитым ртом, — Союзный договор, конфедерация республик в любом количестве: пять, десять, пятнадцать… — кто подпишет… тот и подпишет, какая мне разница, я ж все равно у них Президент. И не ждать Россию! Потом присоединится! Главное, чтоб больше двух, остальные республики — подтянем. Если больше двух, я — Президент. Договор не пойдет под откос, вот увидишь! Нурсултан подпишет, Каримов, киргизы и туркмены подпишут (они у нас что угодно подпишут), Тер-Петросян подпишет, они ж христиане, вокруг мусульманский мир, зачем им изоляция? Гамсахурдиа — заставим, Вадим говорит, он там предал кого-то и с тех пор связан с органами, — то есть проблема, по большому счету, только в России.
— А Украина?
— Погоди, погоди с Украиной, — Горбачев взялся за свежие огурцы, — в мире как? Есть федерации, которые на самом деле конфедерации. Материала в моем распоряжении было очень много. И Ельцин, я так понял, не отказывается, хотя ваньку — валяет!
На Госсовете Снегур хотел нам впаять: Президента страны не то выбирают, не то назначают парламенты суверенных государств.
Иначе, мол, ничего не получится. Тут я разозлился: быть куклой, свадебным генералом, чтоб каждый ноги вытирал о Президента СССР, — на это идти нельзя! Я сказал о своей приверженности. Для меня возврата быть не может, иначе — политический тупик. Мы сдуру заложили много бомб, если так пойдет, то запутаем быстренько весь процесс; в стране должен быть полномочный и властный глава государства с мандатом от всех народов.
Гляжу на Ельцина: рожу отворотил, но молчит. Уломал все-таки: Президент избирается гражданами всех суверенных государств — членов нового Союза. Как проводить выборы в самих государствах, пусть каждый решает как хочет. Можно через народ, можно через выборщиков… скажем, сто лучших людей… аксакалы или еще кто… выбирают главу своей республики. Ельцин дернулся: это хорошо, говорит, через выборщиков, как в Америке. Представляешь?! Наш самородок… уральский… понятия не имеет, как Америка избирает Президента!
Дальше — пошло-поехало. Ельцин настаивает, чтоб парламент был бы однопалатный. Я круто против. Я ж опять, получается, марионетка!
Хорошо, говорю, от Туркменистана будет пятьдесят депутатов и от России — пятьдесят. «Что?!!» — взревел Ельцин. — «А ты думай, что выносишь, думай!..»
Сдался. Но 29-го все-таки подпишем… Должны подписать! Новый договор — новое государство. Горбачев показал и еще покажет! Он же трус, этот Ельцин, удар не держит. Остается Кравчук. Но тут не сложно. Кравчук деньги любит, не успел в Президенты пролезть — купил дачу в Швейцарии. Трубин, прокурор, идет ко мне: Михаил Сергеевич, что делать-то будем? Звоню Кравчуку: «Эй, нэзалежный, с ума сошел? Может, у тебя там и прописка есть?» Он в слезы: «Михаил Сергеич, то ж не дача, то ж хатынка… нызенька-нызенька…»
— Рыбу будешь?
— Что рыбу? — не понял Горбачев.
— На горячее.
— А, рыбу… нет. Без рыбы посидим.
— Пятнадцать республик уже не получится, Миша. Прибалтики нет.
— Я не забыл, — усмехнулся Горбачев. — Ну хорошо, ушли и ушли, зато американцы спокойны. Да Бурбулис с лета, чтоб ты знала, строчил меморандумы, как развалить Союз, варианты просчитывал. Не знаю, читал ли Ельцин эти бумажки, но Саня Руцкой одну такую папку приволок ко мне: Саня у нас государственник, ему ж за них стыдно! Ельцин в «Штерне» говорит: в Ново-Огарево, видите ли, Россия уступила Горбачеву больше, чем нужно! Вот они, бурбулисы его… это они, сволочи, пьяницу нашего на наклонную ставят, причем по сильно скользящей, но справимся: сейчас Ельцин в Германию едет, посмотрим, как Коль его примет, посмотрим… Хотя и Егор Яковлев, и Микола Петраков, в один голос, правильно говорят: нельзя недооценивать Ельцина как опасность, для него люди — не люди, все, что сейчас, сплошное самодурство, сплошное…
Она смотрела на Горбачева и не верила ни одному его слову.
— Значит, что мы имеем? — спросил сам себя Горбачев. — Усугубление всех противоречий, раз. Мы втянулись в дебаты, чтобы отсеять одно от другого и, откровенно говоря, потеряли время. Дальше: выход на Союзный договор. Нэ… залежность так нэзалежность, мне наплевать, я-то все равно у них Президент, то есть не наплевать, конечно, но берем шире: создадим определенное умонастроение и опять получим целостную картину, гарантирую!
Тихо вошел официант и застыл у дверей.
— Что вам? — спросила Раиса Максимовна.
— Огурцы сейчас будут, Михаил Сергеевич…
— Ладно, я передумал, — махнул рукой Горбачев.
— Несите, несите, Михаил Сергеевич любит огурцы, — властно сказала Раиса Максимовна.
Первая леди страны была печальна.
— Ты же знаешь, Миша, этот… уральский… никогда не подпишет документ, который нужен Горбачеву. А без России, без Кремля ты будешь просто никому не нужен… Если нет России, где будет твой кабинет? В Ташкенте, что ли?
— Знаешь, — Горбачев откинулся на спинку стула, — когда я с ним один на один, он вполне вменяемый…
— Ты так меняешься к нему, Миша… — медленно, как бы цедя слова, сказала Раиса Максимовна.
— Я не меняюсь, нет, — Горбачев оживился, — но в плане направленности, в плане видения ближайших перспектив принципиальных расхождений у нас нет. А Ельцин вправду забавный. Стасик Шаталин сегодня пошутил, ты послушай: Ельцин приволок, значит, рисунки герба России — похвалиться хотел. Глядим, кустарник какой-то, не поймешь, что там напихано, и орел сверху при двух головах и двух коронах. Двуглавое такое чудище! «Ну, — Ельцин тычет пальцем в орла, — на кого он похож? (Намекает, видно, что на него, на Ельцина.) Кто этот орел, если одним словом?» — «Урод, господин Президент!» — брякнул Стасик.
Горбачев засмеялся.
— Правда такой герб? — всплеснула руками Раиса Максимовна.
— Я им объясняю, — Горбачев налил себе коньяк, — нельзя искать вкус в говне. Что ты думаешь? Не верят!
Я упразднил восемьдесят министерств, то есть шестьдесят пять тысяч чиновников пошли к такой-то матери накануне зимы. Все, как Ельцин хотел. А в ответ, я это так расценил, Минфин России закрывает счета для вузов союзного подчинения! Гена Ягодин, министр, звонит: будет, мол, «Тяньаньмэнь»! На Госсовете уперлись в бюджет: до конца года надо, хоть умри, тридцать миллиардов. Ельцин набычился: «Не дам включить печатный станок!» Явлинский ему и так и сяк… «Н-нет, — кричит, — ваши деньги вообще ничего не стоят!» Вызвали Геращенко, он разъясняет: денег в Госбанке нет, а государство не может без денег. «Не дам, и все!» — рычит Ельцин!
Еле-еле уговорили его пока не разгонять Министерство финансов; кто-то ж должен распределять деньги, если мы их найдем! «Ладно, — говорит, — пусть живут до первого декабря!» Я, значит, переполняюсь гневом. А он… то ли водкой правда оглоушен, то ли еще что, но оглоушен здорово, надолго. Он все время, скажу тебе, на грани срыва, значит, не забыл, сукин сын, что двадцать пять миллионов людей за него вообще не пришли голосовать! Его ж выбрали сорок миллионов из ста трех!
Раиса Максимовна качнула головой:
— Сорок миллионов идиотов… Сорок миллионов!
— Ты пойми, почувствуй, — Горбачев опять оживился, — если союз государств не сделаем мы, его сделают они! Соберутся где-нибудь подальше от Москвы, перепьются вусмерть и бабахнут по пьяной роже: славянский союз! Президентом станет Ельцин, это факт, хотя у Кравчука амбиции царские! Кравчук — тоже гетман, только наоборот: Богдан Хмельницкий в Россию хотел, а Кравчук рвется из России, я ж вижу! Тут же новую Новую карту нарисуют, народу хлеб и мясо пообещают. Водку дешевую. Ельцин уже заявил, что Гайдар в декабре отпускает цены. Так Явлинский, я скажу, Григорий чуть не упал! Что будете делать, спрашивает, если народ на улицы выйдет? Все молчат, и Ельцин молчит. Короче, так: додержаться, додержаться надо, это я имею в виду как конечную цель. Вина хочешь?
…Что, что случилось с Раисой Максимовной, почему вдруг именно сейчас, в эти минуты, она остро, до боли ощутила, что все, о чем говорит Горбачев, это даже не конец, нет-нет — хуже, это падение?..
Ей всегда нравилось думать, что он — великий человек, она любила эту мысль и не желала с ней расставаться. Она понимала, что в конце XX века, накануне нового столетия, любой человек, если он не круглый идиот, конечно, сделал бы, окажись он, по воле истории, Генеральным секретарем ЦК КПСС, то же самое, что сделал Горбачев. Советский Союз гнил, разлагался, угроза голода стала абсолютной реальностью, выход был только один — реформы.
А теперь — все, конец. Бесславие…
Раиса Максимовна смотрела на Горбачева с болью, свойственной матерям, которые вдруг перестают понимать своих взрослых детей.
— Тебе не кажется, Миша, если у нас не получилось до сих пор, это не получится уже никогда?
Горбачев поднял глаза:
— Ты о чем?
— У нас начался путь на Голгофу, Миша. У нас с тобой.
— А мне наплевать, — махнул рукой Горбачев, — раньше надо было уходить, раньше! Помнишь, что ты тогда говорила? А сейчас — стоять до конца, стоять, хотя скольжение будет, это факт.
Горбачев вдруг сощурился и улыбнулся:
— Я упрямый хлопец, ты ж знаешь…
Стало грустно.
— Да, конечно. Нельзя останавливаться, Миша, не то время. Помнишь, Мераб говорил: есть смерть и есть — мертвая смерть.
— Мераб, да…
(В Московском университете однокурсником Горбачева был один из величайших философов второй половины XX века Мераб Константинович Мамардашвили. В общежитии МГУ Мамардашвили и Горбачев пять лет жили в одной комнате, что, впрочем, не помешало Михаилу Сергеевичу забыть великого грузина в годы его опалы.)
— Мераб… как он, ты не знаешь?
— Он умер, Миша, — сказала Раиса Максимовна.
— Как умер?! Когда? Где?
— Еще зимой. Прямо во Внуково, у самолете, от инфаркта. Мераб говорил: если мой народ выберет Гамсахурдиа, я буду против моего народа… Он летел из Америки домой, через Внуково, грузины узнали его, кричали: «Да здравствует Гамсахурдиа!», плевали Мерабу в лицо, загородили трап…
— Да… — Горбачев задумчиво жевал листики салата. — Да…
— Ты правильно решил: нельзя уходить. Иначе кладбище, — твердо сказала она. — Причем на кладбище я буду раньше…
Горбачев не слышал.
— Хорошо, что напомнила о Мерабе, я о нем открыто буду напоминать… — наконец сказал он…
Они смотрели друг другу в глаза, и было слышно, как здесь, в столовой, идут большие настенные часы. Раиса Максимовна кивнула на бутылку вина:
— Ухаживай, Президент! Я пью за человека, который изменил мир и возвысился над своим веком.
— Ух ты!
— Именно так, — улыбнулась Раиса Максимовна.
— Давай!
Красивая рюмка и красивый бокал звонко стукнулись друг о друга.
— Рыбу будешь?
— Не сейчас.
— Михаил Сергеевич, рыба — это фосфор.
— Знаешь что? Я остаюсь с тобой. Здесь! — Горбачев смотрел на нее с обожанием.
— Ты не выспишься.
— Встань! Встань, встань… Подойди ко мне. Не бойся, никто не войдет! Да подойди же! Слушай, здесь действительно холодно или мне так кажется?..
— Я соскучилась, — улыбнулась она, — я просто люблю тебя, Миша, я просто тебя люблю…
— Скажи, это трудно — любить меня?
— Трудно?
— Да.
Раиса Максимовна вдруг резко вскинула голову.
— Хватит играть в кругу близких! — властно сказала она. — Такому дураку, как Ельцин, может проиграть только дурак!
16
— Иля, вставай! Началось, сынок…
Ильхам спал на старом протертом диване в красной, совершенно очаровательной, с абажурами, гостиной, причем диван стоял почему-то у окна, придвинутый к шторам; Ильхам (при его-то росте!) еле втиснулся на этот диван, закинув ноги на подлокотник.
Он почти не спал в эту ночь, долго не мог устроиться так, чтобы забыть обо всем. Заснул только под утро, но что делать: Ильхам — человек долга, в городе — не спокойно, черт знает, кому сейчас можно сейчас верить, кому нет, у Гейдара Алиевича — больное сердце, а в резиденции — ни одного родного человека, только Бяйляр. Но Бяйляр, племянник Гейдара Алиевича, отличный парень (у отца только сейчас, наконец, появилась серьезная охрана), он как сын Президенту… — как сын, но он не сын, поэтому Ильхам остался с отцом до утра.
— Вставай, вставай, — Гейдар Алиевич был в майке и спортивных штанах. — Избит генпрокурор. Джавадовы вздрючили, сынок, особую полицию. Захватили ночью Генпрокуратуру.
— Переворот, выходит, — Ильхам протер глаза. — Черные полковники пошли?..
— Пошли. И не только черные. Намик уверен — они не остановятся.
Не так давно Намик Абасов возглавил министерство национальной безопасности.
— А где он сам?
— На рабочем месте… Не сиди, Иля, времени совсем нет…
— Папа, ты куда собрался, извини… конечно…
— На работу.
— С ума сошел? — Ильхам натягивал брюки.
— В президентский аппарат.
— Соседям звони! Пусть… слово скажут… и дело сделают. Эдуарду позвони…
— У тебя на все минута, сын.
Алиев вдруг улыбнулся — и вышел.
Никогда, никогда, Гейдар Алиевич не был так красив, как в минуты опасности.
В нем вдруг появлялось что-то трогательное, сразу исчезала дистанция, исчезала интонация, к которой привыкли все, кто был рядом с ним, и точно так же привык он сам, — интонация государственного деятеля, лидера нации.
После смерти жены… когда Алиев узнал о болезни Зарифы-ханум, в нем сразу, мгновенно что-то надломилось, почва ушла из-под ног, он растерялся, растерялся, как ребенок, — всесильный член Политбюро, первый зампред Совета министров, курировавший всю медицину Советского Союза, рыдал, как ребенок, перед своими… да, подчиненными… перед врачами, умоляя академика Блохина, главного онколога страны, спасти Зарифу-ханум.
После смерти Зарифы, когда он собственными глазами увидел, что у жизни есть конец, черта… в тот день, когда Гейдар Алиевич прощался с женой, это был уже совсем другой человек; в нем вдруг проступило жуткое одиночество; вдруг оказалось, что он, Гейдар Алиев, не может, не умеет жить без опоры за своей мощной спиной. — Алиев постарел, теперь он больше думал о себе, не о работе, только о себе; каждый день Гейдар Алиевич мысленно благодарил небо, за то, что у него есть этот подарок — еще один день жизни.
«Коллеги, со мной все ясно, — произнесла Зарифа-ханум за день до смерти. Сама врач, академик, она была великой женщиной — именно женщиной — в мире Гейдара Алиева она, Зарифа-ханум, была началом всех начал; с ней — была жизнь, без нее — могила. — Коллеги, прошу: не спорьте со мной! Спасайте Гейдара!».
Болезнь Зарифы-ханум для московских врачей — самый настоящий бой без правил; они, врачи, приняли этот вызов, но у смерти — невозможно выиграть, хотя Блохин и его сотрудники действительно сделали все, что смогли…
Что-то страшное было у Алиева с зубами; он в бреду, температура под сорок… — самое невероятное, что Алиева (если бы он знал!) перевели в тот же бокс, где через дверь, в соседней палате, умирала его жена…
В нем что-то сломалось… да-да, сломалось, надорвалось в день похорон Зарифы-ханум: Ильхам рыдал в своей комнате, Сева, любимый ребенок, вдруг (резко) стала взрослее. После ухода матери она так изменилась, что на нее было больно смотреть.
По всем ударила эта смерть, сразу по всем…
Почему Зарифа-ханум, сама врач, академик медицины, пропустила собственную болезнь — загадка…
На месяц бы раньше, хотя бы на месяц!..
Дети, внуки и внучки мал-мала меньше, две семьи в одной большой семье, но без Зарифы-ханум и он, Гейдар Алиевич и его дети… — все были бесконечно одиноки. Общаясь с детьми, Алиев (почему только) еще острее чувствовал свое одиночество: все было вроде бы как всегда, но все было уже совсем не так, как всегда, дом потерял свою душу, свою красоту…
Работа в Совмине не спасала. Даже работа… К любому делу — привычка! — Алиев относился на редкость добросовестно; работа для Гейдара Алиевича всегда была смыслом жизни. Дома, в огромной квартире на Алексея Толстого, его ждали маленькая Зарифа и Сева (Ильхам с семьей жил отдельно), но жизнь, его жизнь действительно стала совсем другой.
Появилась пустота, она давила на Гейдара Алиевича со всех сторон… — это как жизнь в квартире с пустыми стенами…
Отвратительно шли работы на БАМе (Алиев курировал не только медицину), туннели строились медленно, очень тяжело, их заливало водой. Люди погибали. Каждый день. От Алиева скрывали правду, но, прилетев в Тынду, он первым делом пошел на кладбище, пересчитал все свежие могилы…
Алиев работал за двоих, за себя и за премьер-министра, за Тихонова, но работа, радость от результатов, не могли сломать его одиночество; с одиночеством он не справлялся.
Алиев ненавидел старость! Он ценил Малый театр, восхищался работой Хейфеца в «Перед заходом солнца», Михаила Царева в роли Клаузена, но величие старости, мудрости (Царев излучал величие) это театр, это все-таки театр! Старость есть прелюдия к смерти, но старость можно отодвинуть, отогнать… — впрочем, Гейдар Алиевич не любил и себя молодого!..
Его тяготили воспоминания о Нахичевани. Память о своем отце, совершенно непонятном для него человеке (они всегда жили вместе, бок о бок, но что это меняло?). Работа в архиве НКВД, он начал с НКВД, там были хорошие пайки… все это, эгоизм молодости (Алиев с ранних лет смотрел на себя с достоинством, иногда — с восхищением) и голод, жуткий голод ледяных нахичеванских зим… — нет, Нахичевань никогда не грела его душу, он сроду не называл себя «нахичеванцем», никогда!
Позже, в Баку, Алиев сделал все, чтобы получить образование, чтобы его жизнь здесь началась как бы заново, чтобы этот город — Баку — стал бы его городом.
На всю жизнь!
Цель — победить бедность. Перевезти в столицу маму. Если получится — перевезти сюда всех братьев и сестер, их у Алиева семеро!
Он мечтал быть архитектором. Сохранились его наброски, в них виден молодой график, искренне увлеченный колоритом своей страны.
Рано утром устроиться с мольбертом в старом городе, изобразить Девичью башню (его мечта о любви) — пыльный, но чистый, очень добрый, на самом деле, невероятно яркий город — Баку!
Чистый, наивный парень из провинции, с самых границ, — Гейдар Алиев, будущий Президент…
Смерть Зарифы-ханум заставила Гейдара Алиевича еще и еще раз вспомнить все, что она говорила ему о Горбачеве…
У Зарифы-ханум был дар видеть людей насквозь.
Вдруг — инфаркт. Гейдар Алиевич выжил, хотя Чазов, руководитель «кремлевки», был уверен, что это — конец.
Он только-только пришел в себя после наркоза, а Чазов уже стоял перед его кроватью с белым листом бумаги и ручкой.
— Это что? — не понял Алиев. — Что принес?
— Прошение об отставке, надо подписать… — главный кремлевский врач говорил с Гейдаром Алиевичем как с ребенком, — ваше прошение! Состояние у вас, Гейдар Алиевич, неважнецкое, пора бы и отдохнуть, наконец… хорошенько…
Сердечная мышца ослабла, почти не работает, вот он, БАМ, Гейдар Алиевич, вот они перегрузки… это, короче, уже не мышца… так, оттонка…
Алиев мгновенно пришел в себя.
— Слушай, ты меня лечи…
— Надо заявленьице подписать, Гейдар Алиевич! Вы можете умереть…
Глаза у Чазова были как два ножа.
— А я, Евгений, хочу умереть за рабочим столом!
— Гейдар Алиевич, послушайте: я как врач и как коммунист…
— Вот и лечи меня, если ты… у нас… не только коммунист… Я помру — ты что, рыдать будешь… на моей могиле?..
Чазов замер.
— Я вынужден…
— Уходи, Евгений Иванович. Немедленно уходи. Спасибо за спасенную жизнь!
Такой же диалог (по смыслу) был (в свое время) у Чазова с Косыгиным.
В палате. Сразу после инфаркта.
Через несколько дней Алексей Николаевич все-таки подписал заявление об отставке.
Оставшись без работы — умер. Спустя две недели.