Русский ад. На пути к преисподней Караулов Андрей

Но когда двери высоких кабинетов все-таки открывались и высокое руководство, предлагая Алешке чай или кофе, удобно устраивалось в кресле для интервью, Алешка тут же начинал хамить — от страха.

Высокое руководство мгновенно зажималось, принимая его хамство за настоящую журналистику.

Хорошо быть интервьюером, ой как хорошо! Почему? Как почему? — Глупым людям всегда легче спрашивать, нежели чем умным отвечать!

Алешка нервничал: уже час дня, а в два тридцать у него интервью с Руцким. Вице-президент сидел в Белом доме, в Кремль Руцкого не пускали.

Недошивин тоже ерзал на стуле:

— Геннадий Эдуардович вот-вот освободится… просто через минуточку. Крайне занят… ну что поделаешь… Хотите, господин Арзамасцев, кофейку…

— Спасибо… — Алешка важничал. — Кофе-то я не очень…

— Мутное не пьете, — Недошивин заулыбался, — как это правильно, Алексей Андреевич! В театре Сатиры был, знаете ли, такой артист — Тусузов. Он жил почти сто лет и никогда, даже летом, не уезжал из Москвы. Он так говорил: «Знаете, почему я до сих пор не помер? Во-первых, я ни разу в жизни не обедал дома. Во-вторых, никогда не пил ничего мутного…»

Недошивин засмеялся.

— А молоко? — поинтересовался Алешка.

— Молоко?.. — Недошивин полез в карман за сигаретами. — Оно вроде не мутное, молоко. Оно же белое.

— Белое, да… — Алешка кивнул головой.

— Говорят, желудок после сорока… молоко не усваивает, — вздохнула Ирочка.

— А сыр? — заинтересовался Алешка.

— Там, где молоко, там и сыр.

— Сколько же болезней на свете… — протянул Недошивин.

— Ой, Жорик, не говори…

На столике с телефонами пискнула, наконец, красная кнопка. Алешка что-то хотел сказать, но Недошивин вскочил:

— Геннадий Эдуардович приглашает! Вот и дождались, слава богу!

Алешка встал. Недошивин любовно сдунул с его свитера белую нитку, взял Алешку за плечи и легонько подтолкнул его к дверям:

— Ни пуха ни пера, Алексей Андреевич!

«Я че… на подвиг, что ли, иду?» — удивился Алешка.

Он медленно, словно это была мина с часами, повернул ручку и легонько толкнул дверь:

— Это я, Геннадий Эдуардович!

Бурбулис всегда, в любую минуту, был спокоен, как вода в стакане.

— Привет, Алеша. Иди сюда.

«Встреча без галстуков», — догадался Алешка.

— Все-таки у Мэрилин лицо совершеннейшей идиотки, — вздохнул Бурбулис и откинул в сторону «Огонек» с фотографией Мэрилин Монро. — Неужто она была любовницей Кеннеди?

Бурбулис встал, сел на диван и показал Алешке место рядом с собой.

— Из женщин, Алеша, я всегда боялся резвых глупышек… Выпьешь чего-нибудь?

— Я не пью, Геннадий Эдуардович.

— Я тоже… — поморщился Бурбулис. — Знаешь, Алексей, что такое демократия? Вот я так бы определил: это такой государственный строй, который подгоняет робкого и осаждает прыткого.

«Класс! — подумал Алешка. — Интересно, он это сам сейчас придумал или советники подсказали?»

— Вот ты, Алеша, умный и способный человек; нашу беседу я по-прежнему считаю своим самым серьезным интервью за весь прошлый год.

— Я его в книгу включил, Геннадий Эдуардович. Второй том диалогов «Вокруг Кремля».

— Кто издает?

— АПН…

— Будут проблемы… ты скажи. С бумагой, например.

— Спасибо, Геннадий Эдуардович, — важно кивнул Алешка. — Спасибо.

Бурбулис смотрел на него так, будто он — цветок в оранжерее.

— Люди, которые будут жить в двадцать первом веке, Алеша, уже родились. Ты ведь не женат, я знаю? Все время на работе? Значит, отдавая всего себя работе, нашему делу, Борису Николаевичу и нам, его соратникам… ты сегодня строишь не только свое будущее, но и свою личность — согласен со мной? И я, Борис Николаевич… мы все, Алеша, очень рациональны в общении с людьми. Сейчас возникла потребность временного союза двух типов культур: книжной… я бы так определил эту культуру, и командно-волевой. Ты должен, Алеша, понимать: сегодня Борис Николаевич освобождается от всех своих предрассудков и помогает освободиться от предрассудков другим гражданам — каждому от своих.

Политик, я считаю, не должен быть слишком умен. Очень умный политик видит, что большая часть стоящих перед ним задач совершенно неразрешима. Но если ты с нами, если ты в нашей команде, ты можешь быть совершенно спокоен: двадцать первый век — твой! А от тебя, взамен, требуется только одно: доверие к себе и полное доверие Президенту. Второе условие. Ничему не удивляться — ничему и никогда. Свобода есть испытание, свобода, сам выбор свободы, это мучительный выбор. А Борис Николаевич так устроен, что его личная культура «мучительного выбора» не предусматривает.

У Бориса Николаевича — по-другому: чем проблема сложнее, многофакторнее, тем больше ему хочется сразу проблему упростить. Его утомляет излишняя детализированность… — но что делать, Алеша, у каждого человека присутствуют свои обидные слабости! Короче, так: от имени Бориса Николаевича, я с удовольствием предлагаю тебе работу в Кремле — в пресс-службе Президента. Вот так, Алеш-кин! Не ожидал?

Алешка был готов к любым неожиданностям. Но не к таким.

— Конечно нет, Геннадий Эдуардович…

— Маленький ты еще, — улыбнулся Бурбулис, растворяясь в своей улыбке. — Впрочем, молодость, Алешкин, это тот недостаток, который быстро проходит… как известно.

Алешка заметил, что улыбка у Бурбулиса — почти женская.

— Теперь о твоих функциях, — Бурбулис сразу стал очень серьезен. — Они, Алексей, у тебя совершенно особые, то есть все, о чем мы говорим, это anter nu, на ушко, так сказать, не для чужих.

«Вон че… — подумал Алешка, — дядька Боднарук был прав. Меня даже не спрашивают, надо мне это все или нет…»

— Не скрою… — Бурбулис чуть-чуть подался вперед и наклонил голову, — ты нужен мне, прежде всего мне, понимаешь? Ты будешь выстраивать… именно выстраивать, Алеша… мои отношения с вашим братом — журналистом. Причем выстраивать их неторопливо, словно камушек к камушку; будешь отбирать умных и преданных нашему делу людей. Будешь публиковать статьи против наших противников. Не только коммунистов, они у нас живые мертвецы; куда опасней, мой друг, иные люди, которые сейчас вроде бы с нами, но на самом деле это все те же «красные директора» — Скоков, например.

Еще опаснее Руцкой. Вот с кем у нас открытая война!

Ты обязан знать все, что пишут обо мне газеты. Запоминать имена тех, кто пишет негативно, встречаться с этими людьми, если это, конечно, не «Советская Россия» и не «Правда», — ты парень контактный, легкий, вот и будешь… да? превращать моих врагов в моих же друзей, ибо дружба со мной гораздо продуктивнее и умнее, чем борьба. Это ясно? Ты все понял, Алеша?.. Надо начинать строить образ Бурбулиса! Настоящий образ! Не линейный! Каждый из нас ни на кого не похож, так ведь?.. Свяжись с Карауловым из «Независимой газеты», с Леней Млечиным — работайте, мальчики! Но знай, в твоем лице, Алеша, мне нужен человек родной. Как жена, допустим… Или — как сын. Мы поможем тебе перебраться в Москву из твоей деревеньки, сделаем квартирку, небольшую, но уютную, чтобы ты и я могли бы контактировать неформально, так сказать, сугубо дружески, как родные люди. Мы с тобой, Алеша, быстро найдем общий язык, я так чувствую, я… редко ошибаюсь… — ну что, я не прав?..

Услышав про жену, Алешка все понял и теперь — тихо веселился. «Как я ему… — а?» — мелькнула мысль.

— Вы правы! Вы ужасно правы, Геннадий Эдуардович!

— Ну вот и славно! Какая ты умница, Алеша!

Он, казалось, был очень доволен.

— Вы мне очень симпатичны, Геннадий Эдуардович. Как политик.

Бурбулис быстро повернул голову:

— Ну-ка, посмотри мне в глаза! А как человек? Как мужчина?

— Тем более как человек, — добавил Алешка. — Только не пойму, Геннадий Эдуардович… зачем меня из «Известий» выгнали?

— Чтобы ты, — Бурбулис мягко улыбнулся, — почувствовал вкус к теневой политике, Алеша. «Известия» от тебя никуда не уйдут, захочешь — вернешься, причем с повышением!

— Когда приступать?

— Ты уже приступил. Теперь скажи… — Бурбулис пристально посмотрел на Алешку, — тебя ничто не смущает?

— А я не девочка, Геннадий Эдуардович!

— Вот и славно! Вот и славно, Алеша, что ты не девочка… Я все понял, меня это устраивает. Приступай к работе!

— Можно не сразу, Геннадий Эдуардович? — Алешка встал. — Через полчаса у меня интервью с Руцким, в воскресенье Руцкой летит в Тегеран и берет меня с собой.

Бурбулис откинулся на стуле, потом встал и прошелся по кабинету.

Он ходил тихо-тихо, по-кошачьи; Алешка сразу обратил внимание, что на Бурбулисе не легкие ботинки, как у всех, а домашние тапочки.

— Опасная дружба, Алеша! — наконец сказал он. Вице-президент России Руцкой — подлая фигура. И временная. А дружить надо с постоянными людьми, так я считаю, мой друг. Не с юродивыми.

— Да… какая там дружба! — Алешка махнул рукой. — Просто я… вообще нигде не был, даже в Турции, а мне… обещали интервью с Хекматьяром.

— Кто обещал? — Бурбулис внимательно посмотрел на Алешку.

— Андрей Федоров.

— Это из МИДа?

— Теперь он советник Руцкого.

— Опасная дружба! — повторил Бурбулис и вдруг — опять улыбнулся.

Он уселся на диванчик из черной кожи и как-то сладко-сладко взглянул на Алешку.

— Могу не ехать, Геннадий Эдуардович…

— Ладно, гуляй! Текст Руцкого сразу закинь Недошивину. Как приедешь, пиши заявление. А еще лучше… — Бурбулис задумчиво барабанил пальцами по собственной коленке, — лучше… пиши-ка его прямо сейчас. Там, в приемной…

Бурбулис вдруг вскочил и резко подошел к Алешке:

— Учти, Алексей, я ведь… — человек преданный… — он смотрел на него как на сына. — И я — человек с тайной… Да и ты, я же вижу… человек с тайной. Тайна сия… сам понимаешь… велика есть, ибо в своих высших проявлениях любовь, Алексей, всегда затрагивает те же струны души, что и смерть. Ты… Ты понимаешь меня?..

Вопрос повис в воздухе.

— А как же, Геннадий Эдуардович… — Алешка кивнул головой. — Что ж тут не понять…

На самом деле, он вообще ничего не понимал.

— Ну а теперь иди.

— До свидания, Геннадий Эдуардович!

— Привет.

Алешку душил смех.

Случайно или не случайно, но Недошивин был в приемной.

— Ну как, Алексей Андреевич?

— Нормально… Жора. А можно листик?

— Господи, для вас… — засуетился Недошивин, — за честь почту, за честь…

«Государственному секретарю Российской Федерации господину Бурбулису Г.Э.

Прошу согласия на мою работу в пресс-службе Президента РСФСР…»

Недошивин аккуратно заглянул через плечо.

— Поздравляю, Алексей Андреевич!

— Рано пока, — возразил Алешка и вдруг громко, отчаянно захохотал.

— Что случилось? — подлетел Недошивин. — Может, водички?

Он привык к тому, что люди от Бурбулиса выходили в разном настроении.

— Ничего, ничего!.. — Алешка весело взглянул на Недошивина. — Это я от радости, Жора, от радости… так сказать…

11

Александр Исаевич ходил и ходил вдоль забора — если бы в Кавендише была весна, забор, конечно, был бы уже цветущей изгородью, но сейчас осень, гадко, да еще ветры, постоянные ветры; Кавендиш — это гигантская аэродинамическая труба, где ветер быстро превращается в стихию.

Александр Исаевич так и не привык к холодам, не сумел. Советские лагерники (как и партизаны в войну) не боялись холодов, не замечали их; «на зоне» не было, например, гриппа, ни одной эпидемии за все эти страшные годы — исторический факт!

А у Александра Исаевича — привычка: когда он думал — он ходил, мерил землю (или балкон, у него был длинный-длинный балкон) ногами. Мыслить — это работа, нельзя, невозможно, мыслить и… завтракать, например, — невозможно!

Живя уединенно, Александр Исаевич нуждался в еще большем уединении. Люди тяготили его, а семья, Наталья Дмитриевна, их дети, это обязанность, его долг перед жизнью, если угодно, но не более того; Александр Исаевич уходил в кабинет, к дивану, садился поудобнее и… закрывал глаза.

Какая это сладость — думать! Искать в себе, выписывать мысль! Как тащит его, тащит к себе одиночество!

Александр Исаевич умел смотреть в свои собственные глубины, ему всегда — всегда! — был интересен прежде всего он сам, Александр Солженицын; зачем ему кто-то, если там, в его глубинах, в его душе — целая страна?

Он мог бы часами, наверное, сидеть на этом протертом диване, но почему-то главные решения являлись ему только когда он ходил — с блокнотам и шариковой ручкой, которая пишет фломастером, похожим на чернила.

Блокнот и ручка всегда были рядом с ним. Александр Исаевич имел замечательную привычку трястись над своими тетрадками, блокнотами, записными книжками, тем более — рукописями. Вместо жизни у него всегда был здоровый образ жизни; он завидовал Пушкину, который писал по утрам, лежа в кровати и небрежно скидывая написанные странички (не пронумерованные!) на пол, — Александр Исаевич презирал гениальную, но пижонскую иронию Бориса Пастернака: если ты знаешь, что ты — нужен, не стесняйся, позови себя сам, не жди, когда тебя позовут другие (да и позовут ли?..).

Нельзя, очень трудно в России без самозванства; Александр Исаевич всегда звал себя сам — на работу, на создание, на подвиг, на каторгу. Он знал, что он творит подвиг, что «Архипелаг» — это подвиг, «Красное Колесо» — дважды подвиг!

И он сам, в этом ценность, сам звал себя на этот труд, и хотя все мы «умираем неизвестными», Александр Исаевич не желал умирать «по-русски» («жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся»); весь мир — перед ним и он — перед всем миром — вот формула его жизни в Кавендише.

В доме было тесно; Александр Исаевич наскоро одевался и выходил во двор — пошептаться с забором, как он говорил…

Этот забор, живую изгородь, Александр Исаевич любил еще больше, чем свой письменный стол. За забором ему было хорошо и комфортно; он мог неделями не выходить на улицу, к людям, да и улицы в Кавендише были мало похожи на улицы, кругом лес, сплошной лес, больше, правда, похожий на парк, — в Америке все леса похожи на парк!

Американские города на границе с Канадой, проведенной, как известно, по линейке, это и в самом деле окраина страны; здесь, в Пяти Ручьях (так он окрестил свою окраину ), это видно невооруженным глазом: Кавендиш — глухой городишко, самое высокое здание — пожарная каланча, жизнь, машины, рестораны — только в центре, но в ресторанах Александр Исаевич всегда, еще с Москвы, находил «душевное запустение» и бывал в них только когда приглашал кто-то из друзей или издателей.

Он ходил вдоль забора (здесь, наедине с забором, он у себя ) и разговаривал — молча — с самим собой.

Старик и его забор — за ним, за забором, чужой мир, бешеный и опасный, подлый, в котором изо дня в день накапливается злость, прежде всего злость, где все (по сути) уже предопределено, прописано заранее, наперед, раз и навсегда, то есть все скука, именно так — скука!

Он сразу признал этот мир, Соединенные Штаты, ненастоящим и спрятался от Америки за своим забором; его мысли были далеко-далеко, не здесь… в Петрограде, в красном Петрограде, откуда и катится сейчас его Красное Колесо: «если позван на бой, да еще в таких превосходных обстоятельствах, — иди и служи России!..»

Ельцин озлобил всю страну — Александр Исаевич хорошо это видел. Он внимательно читал московские газеты и — тревожился. Просто комок иной раз приступал к горлу: Господи, что же там происходит на самом деле ?

Солженицын жизнь положил на то, чтобы советская коммунистическая партия рухнула, чтобы эти граждане, коммунисты, исчезли, Красное Колесо остановилось. Но тот строй, точнее, режим, который сменил сейчас коммунистов, был еще ужаснее: демократия демократией, но с водой, кажется, выплеснули и самого ребенка — страну.

Злоба в России — это такая штука, с которой надо обращаться очень осторожно. Иначе злоба, русская злоба, все выжгет вокруг себя, как в России бывало уже не раз, — злость.

Отшельник — да, отшельник, Моисей в бескрайней пустыне, имя которой — весь мир; только за Моисеем, если верить легенде, была толпа измученных евреев… да и пустыня, сама пустыня — это космос, настоящий космос, дорога к покою, к великой, сияющей красоте. — Александр Исаевич не сомневался, что за ним, за его спиной, тоже толпа, но они, эти люди, его знакомые и незнакомые ученики, совершенно не обязаны его видеть, более того — не должны его видеть часто, ибо он — отшельник, действительно отшельник, таков невидимый стержень его жизни.

Рейган, президент страны, давшей ему приют (и главные деньги), однажды пригласил его в Белый дом.

Александр Исаевич ответил телеграммой: если вы, мистер Президент, будете в Вермонте и выберется у вас свободная минута — пожалуйте в гости, буду рад.

Наташа пирог испечет!

Один из его героев, уважаемых героев, мечтал (в советском концлагере), чтобы американцы бросили на Россию, на Сталина, на все его обкомы-райкомы, на всех коммунистов сразу атомную бомбу: «Если бы мне, Глебу, сказали сейчас: вот летит самолет, на ем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильен людей, но с вами — Отца Усатого и все заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ, по лагерям, по колхозам, по лесхозам? — Да, кидай, рушь, потому что нет больше терпежу! Терпежу — не осталось!»

Черт с ним, с «мильеном», раз «терпежу» нет, пусть погибнет великий народ, будет еще одна Хиросима, лишь бы Отец Усатый сгорел бы, к черту, в этом огне, — а не вышло ли так, что он, Александр Исаевич, вдруг промахнулся; чего-то не понял, а?

Эта мысль-догадка не давала ему покоя.

Рабинович стрельнул, стрельнул — промахнулся,

И попал немножечко в меня…

Что ж это за стрелки-то тогда вышли на охоту — а, елки-палки?..

Метили в коммунистов, а попали в народ?

Тайна как введение в его литературу, не в книги, нет, — в его труды, в его узлы — труды великого каторжника, рассчитанные на бессмертие, на интеллект читателя, на долгий-долгий послезавтрашний день…

«Только твои слова будут памятником этих лет, больше сказать некому…»

Холод, дурацкий холод: ничто не портит любой пейзаж так, как ветер и пурга из снежной пыли.

Иногда ему казалось, что забор в Пяти Ручьях, это вовсе не забор (он и на забор-то не похож), а какое-то живое существо, которое пристально за ним наблюдает: Александр Исаевич знал, что однажды был определен ему срок умереть. Да, смерть приходила за ним, но остановилась вдруг прямо на пороге: сроки отодвинулись; жуткую (с куриное яйцо) раковую опухоль в его теле кто-то… кто? Бог?., обшил намертво такой «кожей», что даже метастазы ее не разорвали… — В эту минуту Александр Исаевич действительно почувствовал, как на его плечо легла рука Небожителя, благословляя его на особый труд. Такие подарки не делаются по случаю, нет; теперь Александр Исаевич не сомневался, что жить он будет долго, очень долго, ибо у него появилась миссия: он обязан (Господь обязал) разобраться с дьяволом — Владимир Ульянов по кличке «Ленин».

И покатилось «Красное Колесо»…

Оно застряло почти сразу, запуталось в первых же «узлах».

Разве Александр Исаевич мог знать, что он проиграет эту битву?

Словно форточка вдруг захлопнулась: почему-то исчез свежий воздух, текст задыхался, его строчки работали с трудом. Слова, мысли — есть, их много, они теснятся, налезают друг на друга, но энергии (жизни) в них нет.

Тяжелая печать легла на его лицо: Александр Исаевич был похож на старца Зосиму, огромный лоб со следами вулканической работы мозга, худые щеки с линией оврагов…

Казалось, не живое это лицо, смертная маска.

«Красное Колесо», последний том, последний Узел, его борьба с самим собой, — книга распухала и становилась невыносимой.

Да, он совсем не любил Америку, думал (когда выгоняли) поселиться в Норвегии, на фьордах, но он был обязан сохранить себя для литературы, для борьбы, а Норвегия, если бы СССР развязал войну против Англии (Солженицын не сомневался, что война с англичанами будет, обязательно будет), — Норвегия станет первой, самой кровавой добычей Брежнева и Андропова. И отсюда, от фьордов, советские «Тополя» будут бить по Лондону и Эдинбургу… («Почти нельзя было выбрать для жительства более жаркого места, чем этот холодный скальный край… — записывает он в дневнике. — Я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды»…)

Ему казалось, что третья мировая война неизбежна и начнет ее именно Андропов, имевший, как известно, безграничное влияние на Леонида Ильича.

Он никого не боялся, но жил с вечным страхом в душе.

Это не трусость, нет, куда там! Это именно страх.

Не сделать. Не успеть. Не договорить.

Потому и не торопился Александр Исаевич в Россию, не летел в Москву (в Питер, в Рязань…) на всех парах, как Ленин когда-то — в опломбированном вагоне.

…Забор, забор — такое ощущение, он, этот забор, и его перегородил пополам…

Дьявол выскочил непобежденным.

Он писал о стране, в которой ничего нельзя изменить, тем более перестройкой.

Александр Исаевич пришел к мысли (и тут же, вздрогнув, прогнал ее от себя), что демократия — погубит Россию.

Он старился на глазах.

Как понять Шаламова? «Новый мир» публикует Солженицына, лагерная вещь: Шаламов присылает в ответ длинное письмо, хвалит-хвалит… и вдруг — гнев, прорывается гнев: блатарей, Александр Исаевич, в вашем лагере нет, лагерь у вас без вшей, служба охраны не отвечает за план и не выбивает его прикладами! Кот… — по лагерю гуляет кот! И зэки его не съели?!.. Получается, что автор, сам Александр Исаевич, вроде как и не сидел вовсе: если у него в бараке живет кот, если урки меряют махорку стаканом, хлеб оставляют в матрасе, и этот хлеб никто не ворует, если в бараках тепло, даже уютно, если в столовой есть ложки!.. — «…где этот чудный лагерь? — кричит Шаламов. — Хоть бы годок в нем посидеть!

Шесть страниц похвал — вдруг выскакивает этот абзац, написанный, видно, уже поздно вечером, под водочку, а водка, как известно, самый честный напиток на свете, с эффектом…

Да, все в жизни Александра Исаевича было в меру, так распорядилась судьба: фронт, лагерь, Рязань, «Новый мир», Хрущев… — все в меру, всего в меру, из года в год.

Так что теперь? Если судьба положила ему, Солженицыну, всего в меру (Александр Исаевич не верил в неуправляемость судьба), если он (его выбор?) литературу принес в жертву… даже не ГУЛАГУ, нет, конечно, он пожертвовал литературой ради подвига… Тогда каковы итоги? Все говорят о подвиге, а Солженицын — литератор, самое главное, вроде как — попутная тема. (Так, кстати, было и с «Бабьим яром» у Евтушенко, читатель принял поэму как поступок, литература — второе дело, главное — поступок, хотя стихи получились, стихи звучат как набат!)

Шаламов — настоящий гений и по-настоящему несчастный человек. Один из итогов — его письмо? Абзац про кота, многое перечеркнувший.

Александр Исаевич, фонд Солженицына лишил Шаламова помощи, и он умер в сумасшедшем доме… — но разве он, Александр Солженицын, виноват, что Хрущев прочитал «Ивана Денисовича», но не «Колымские рассказы» (Твардовский ни за что на свете не передал бы рукопись Шаламова первому секретарю ЦК, это было бы как несостоявшееся самоубийство)… Разве он, Солженицын, виноват, что его вдруг выдвигают на Ленинскую премию, а Шаламов — вскоре — погибнет в психушке?

Наталья Дмитриевна раскрыла окно:

— Обед! Саша! Обед!

У Александра Исаевича был железный режим, лагерный.

Ветер завыл еще сильнее, просто взбесился. Страничка в блокноте, заложенная огрызком карандаша, осталась совершенно чистой.

Открыв дверь, он долго, по-крестьянски, вытирал ноги.

— Из Москвы звонил некто Полторанин, — доложила Наташа, — новый… у них там… начальник.

— И… что хочет… господин? — Александр Исаевич бережно положил шапку на полку и повесил шубу. — Зачем… звонил?

— Хочет, чтоб мы скорее возвращались в Россию, если одним словом.

— Ишь ты…

— Говорит, Ельцин просит. Все в силе. Все, о чем говорили летом.

— Вон как…

— Сегодня пельмени.

— Вот и благо…

У него был особый язык, чисто русский, с мелодией…

Александр Исаевич прошел к столу — чинно, не спеша. Все, как всегда: огромные напольные часы отбили два тридцать дня.

Часы русские, со звоном, видно купеческие, старые…

Да, да: дурацкая, конечно, затея, вредная — поселиться в Штатах; если не Норвегия, лучше всего, конечно, была бы Финляндия. Но Урхо Калева Кекконен, Президент республики, был платным агентом советской госбезопасности, то есть корни — заложены… и какие! КГБ там всюду (так информировали американцы). Урхо Кекконен и Индира Ганди — самый большой успех КГБ в нелегком деле вербовки платных (лучше бесплатных, конечно) «агентов влияния», хотя Индира Ганди (богатейшая женщина, между прочим) стоила Советскому Союзу двести тысяч долларов в квартал. (В КГБ плановое ведение хозяйства, поквартальное!) СССР не жалел денег на шпионаж — знатоки-американцы предупреждали Александра Исаевича, что бюджет внешней разведки в Советах (только разведки) намного больше, скажем, чем все государственные расходы на межконтинентальные ракеты, хотя любая ракета в СССР — ручной сборки, разумеется…

Солженицын не верил Ельцину, чувствовал в нем заложенную подлость.

Он так и жил все последние годы — с ощущением личной катастрофы.

Ельцин звонил в Вермонт в прошлом году: Солженицын сорок минут объяснял ему, что демократия в России (если все и дальше так пойдет) мгновенно себя исчерпает; Ельцин слушал вполуха, вяло повторял, что Россия ждет «великого сына» домой, и — зевал, это было слышно даже через океан… да-да, именно так — зевал…

Обед Александра Исаевича на обед не похож, привычка есть мало: куцый салатик и шесть пельменей в бульоне, зато на десерт — черный чай с мороженым.

Дьявол, похоже, задался целью снести Россию под корень, дьявол в России наплодил дьяволят, они в России повсюду, они и сегодня везде…

Александр Исаевич принялся за пельмени — еда деревенская, чистая, он любил все простое, он наслаждался простотой, ел молча, вкусно, собирая ладонью упавшие крошки.

Если он молчал, Наташа тоже молчала, берегла его покой.

— Хорошие пельмени, — Александр Исаевич тщательно вытер салфеткой губы. — Удались на славу. Хорошо бы, знаешь, карасей… раздобыть. И в сметану!

— Какие зимой… караси…

У них уговор: ни слова о работе, о текстах, пока Александр Исаевич — молчит.

Он медленно, степенно встал из-за стола.

— Чай?

— Пришли в кабинет.

— А Полторанин? Если позвонит…

— Суесловие. У них там еще сто раз все переменится… у Полтораниных. Они сами не знают, что сейчас строят… Ни чертежей, ни плана… Такой дом обязательно рухнет. Докатим «Колесо», тогда поедем. Если дом у них… устоит…

Александр Исаевич пошел в кабинет, но вдруг резко обернулся в дверях.

— Пусть пока ждут, короче говоря. Мы вернемся в Россию, только когда придет пора умирать, а умирать нынче — рано, книгу надо закончить.

Он скрылся за дверью.

Полторанин действительно позвонил на следующий день, и Наталья Дмитриевна ответила, что Александр Исаевич очень занят, дописывает «Красное Колесо», поэтому в ближайший год они вряд ли соберутся в Москву, хотя тоска по России адская.

Книга держит.

Полторанин сказал, что Президент создаст Александру Исаевичу все условия для работы.

— Спасибо, — поблагодарила Наталья Дмитриевна и положила трубку.

«Где в Америке найти карасей? — рассуждала она, — вот где?»

Впрочем, рыбу Солженицын не любил, особенно морскую, иное дело пельмени или картошка с салом по-домашнему, хотя сало в Кавендише — тоже проблема, за салом в Канаду надо ехать, к братьям-украинцам.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Опер всегда опер – что в наши дни, что в Российской империи при Екатерине Великой. И как его ни назы...
Предлагаем вам вместе с нами окунуться в историю открытия НЛП. Эта книга представляет собой путешест...
Эта книга про внутренние состояния человека, который продвигается в направлении своей цели, которая ...
О проблеме лидерства написано много книг, но практически нет тех, которые бы развивали лидерские кач...
Piecu gadu vecum? D?osija zaud? m?ti. Dr?z m?j?s ien?k pam?te un divas vi?as meitas, un D?osija ir n...
Книга задумывалась как базовый путеводитель по теме нетворкинга, такой она и вышла. Через неё Алексе...