Лагерь Хауксбилль Силверберг Роберт
– Не знаю. Думаю, это все красивые фразы.
– А что можно сказать о коммуне на Марсе? – спросил Сид Хатчетт. – Она внедряет своих агентов на Землю?
– Об этом ничего не могу сказать, – промямлил Ханн. – Мы мало знаем о том, что делается на Марсе.
– А каков сейчас общий валовой продукт планеты? – хотел знать Мэл Рудигер. – Какова тенденция? Он все еще на одном и том же уровне или начал уменьшаться?
Ханн задумчиво потянул себя за ухо.
– Думаю, что он медленно понижается. Да, понижается.
– А каков теперь индекс? – спросил Рудигер. – Последние данные, которыми мы располагаем, относятся к семьдесят пятому году. Тогда он составлял девятьсот девять. Но по прошествии четырех лет…
– Сейчас он, наверное, примерно восемьсот семьдесят пять, – сказал Ханн. – Точнее не помню.
Барретта поразило, что экономист имеет столь смутное представление об основных статистических данных. Разумеется, он не знал, сколько времени Ханн провел в заключении перед ударом Молота. Может быть, ему просто неизвестны последние цифры? Это на некоторое время успокоило его.
Чарли Нортон сделал решительный жест своим узловатым указательным пальцем.
– Скажите, какие основные законные права есть у граждан? Существует ли неприкосновенность личности, жилища? Можно ли собирать на кого-либо улики по информационным каналам, не ставя обвиняемого в известность?
На это Ханн ничего не смог ответить.
Рудигер спросил о столкновении в вопросах управления погодой.
Пробивает ли все еще этот вопрос от имени граждан мнимое консервативное правительство освободителей, посвятившее себя защите прав угнетенных?
Ханн в этом не был уверен.
И вообще он ничего не мог толком рассказать о деятельности судебных органов, не знал, восстановлены ли их права, которые были отобраны по декрету восемьдесят первого года. Он никак не мог прокомментировать предложения по сложному вопросу контроля за численностью населения. Он был плохо знаком с налоговой политикой нынешнего правительства. По сути, в его высказываниях не было никакой проверенной информации.
Чарли Нортон подошел к молчаливому Барретту и проворчал:
– Он ничего не говорит мало-мальски стоящего. Первый человек у нас за шесть месяцев и такой бирюк. Будто закрылся дымовой завесой. Или он не говорит нам того, что знает, или на самом деле не знает ничего.
– Может быть, он просто бестолковый? – предположил Барретт.
– Что же тогда он совершил, что его сослали сюда? Это должно быть что-то крайне серьезное, но на это не похоже, Джим. Он вполне разумный парень, но, судя по всему, не имеет ничего общего с нами.
В разговор вмешался док Квесада:
– Предположим, этот парень вовсе не политический. Может быть, сюда теперь посылают совсем другого рода заключенных, например, убийц-маньяков или что-то в этом роде. Парень-тихоня, который бесшумно вытащил лазер и испепелил шестнадцать человек в одно прекрасное утро. Естественно, политика его не интересует.
– И притворился экономистом, – дополнил Нортон, – потому что не хочет, чтобы мы знали, за что на самом деле его сослали сюда. Такое возможно?
Барретт покачал головой.
– Вряд ли. Я думаю, он просто помалкивает, потому что робок или напуган и еще не освоился. Не забывайте, это его первый вечер здесь. Его только что вышвырнули из родного ему мира, и туда уже возврата нет, и это его мучает. Поймите, может быть он оставил дома жену и ребенка. Или ему просто сегодня вечером все до лампочки и меньше всего хочется сидеть среди нас, прожженных, и разглагольствовать о последних достижениях абстрактной философской мысли, когда он жаждет поскорее забиться куда-то подальше и выплакаться. Я считаю, мы должны отпустить его. Он заговорит, когда почувствует, что ему надо выговориться.
Для Квесады это прозвучало убедительно. Через несколько секунд Нортон сморщил лоб, и тоже согласился.
– Ладно. Может быть, так оно и есть.
Барретт больше ни с кем не поделился своими соображениями относительно Ханна. Он позволил, чтобы расспросы Ханна продолжались, пока они не иссякли сами собой, поскольку новичок ничего толком не мог рассказать. Люди начали расходиться. Двое прошли в заднюю комнату, чтобы превратить туманные общие слова Ханна и его уклончивые комментарии в передовую статью дежурного выпуска рукописной газеты лагеря «Хауксбилль» «Тайме». Мэл Рудигер залез на стол и стал кричать, что он собирается на ночную морскую ловлю, и вперед вышли четверо, которые присоединились к нему. Чарли Нортон отыскал своего привычного партнера-спорщика, нигилиста Кена Белларди, и они начали свою бесконечную дискуссию на тему: плановое хозяйство против свободного предпринимательства; дискуссию, которая надоела им до такой степени, что они охрипли, но никак не могли ее закончить. Тут и там начались поединки в стохастические шахматы. Любители уединения, которые поломали обычный распорядок своего дня, посетив здание в этот вечер, чтобы поглазеть на новичка и послушать, что он расскажет, стали разбредаться по своим хижинам, к своим обычным занятиям.
Ханн стоял отдельно от других, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать.
Барретт подошел к нему и неловко улыбнулся.
– Я полагаю, тебе не очень-то хотелось, чтобы тебя сегодня донимали вопросами?
У Ханна был несчастный вид.
– Мне очень жаль, что я настолько несведущ по многим вопросам.
Понимаете ли, я некоторое время не имел возможности следить за событиями.
– Разумеется, понимаю. – Барретт тоже не имел такой возможности весьма долгое время, прежде чем его решили сослать в лагерь «Хауксбилль».
Шестнадцать месяцев в камере под усиленным надзором, и только один посетитель за эти месяцы. Джек Бернстейн частенько захаживал к нему в гости. Добрый старина Джек. Даже сейчас, когда прошло более чем двадцать лет, Барретт не позабыл ни единого слова, ни одной интонации из этих разговоров. Добрый старина Джек или Джекоб, как нравилось ему тогда, чтобы его так называли.
– Вы, насколько я понимаю, активно участвовали в политической жизни? – спросил Барретт.
– О, да, – ответил Ханн. – Разумеется. – Он провел языком по пересохшим губам. – А что сейчас должно произойти?
– Ничего особенного. Здесь у нас нет организационной деятельности. По сути каждый здесь сам по себе – подлинная анархическая коммуна.
– Теория подтверждается?
– Не очень, – признался Барретт. – Но мы делаем вид, что подтверждается, и тем не менее обращаемся при необходимости за поддержкой друг к другу. Док Квесада и я собираемся навестить больных. Хотите присоединиться к нам?
– А что под этим подразумевается?
– Навестить больных в наиболее тяжелой форме. Главным образом успокоить и утешить безнадежных. Возможно, это очень страшное зрелище, но так вы быстрее всего получите общее представление о лагере. Однако если вы предпочитаете…
– Я пойду с вами.
– Прекрасно. – Барретт дал знак доктору Квесаде, который пересек комнату и присоединился к ним. Все трое вышли. Вечер был тихий, влажный.
Где-то далеко над Атлантикой еще громыхал гром, и темный океан тяжело ударялся о скалистую гряду, которая отделяла его от Внутреннего Моря.
Обход больных был вечерним ритуалом для Барретта, хотя и очень тяжелым с тех пор, когда он покалечил ногу. За многие годы он не пропустил ни одного обхода. Прежде чем лечь спать, он обходил весь лагерь, навещая свихнувшихся и впавших в оцепенение, укрывая их, желая им доброй ночи и исцеления к следующему утру. Кто-то должен был им показать, что они не оставлены без внимания.
Когда они отошли от здания, Ханн посмотрел на Луну. В этот вечер было почти что полнолуние, Луна сияла, как начищенная монета, ее поверхность была бледно-оранжевой и почти ровной.
– У Луны здесь совсем другой вид, – сказал Ханн. – Кратеры… а где же кратеры?
– Большинство их еще не образовалось, – пояснил Барретт. – Миллиард лет – срок очень большой даже для Луны. На ней еще только началась геологическая деятельность. Мы полагаем, что у нее есть атмосфера, вот почему она кажется нам такой розоватой. А если есть атмосфера, то в ней сгорает большинство метеоритов, бомбардирующих ее, и поэтому на поверхности еще не так много кратеров. Разумеется, там, наверху, не удосужились переслать хоть какую-нибудь аппаратуру для астрономических наблюдений. Мы можем только догадываться.
Ханн хотел было что-то сказать, но передумал.
– Не стесняйся, – сказал Квесада. – Что ты хотел сказать?
Ханн рассмеялся.
– Что проще было слетать туда и поглядеть. Мне показалось очень странным, что вы провели все эти годы, обсуждая гипотезу, есть ли у Луны атмосфера, и ни разу туда не отправились, чтобы проверить, но я забыл.
– Нам бы не помешало, если бы сюда переправили челнок, – согласился Барретт. – Но это не пришло им в голову, поэтому нам остается смотреть и гадать. Луна – популярное место в двадцать девятом году, не так ли?
– Крупнейший курорт Солнечной Системы.
– Когда я попал сюда, его только начали проектировать, – заметил Барретт. – Только для персонала правительственных учреждений. Дом отдыха для бюрократов в самом центре военного комплекса, расположенного там.
– Его открыли для избранной элиты, не принадлежащей к правительственным кругам, до суда надо мной, – добавил Квесада. – То есть в семнадцатом-восемнадцатом году.
– Теперь это коммерческий курорт, – сказал Ханн. – Я там провел свой медовый месяц. Леа и я… – Он снова запнулся.
Барретт поспешно произнес:
– Эта хижина Брюса Вальдосто. Валь – революционер до мозга костей, он рос рядом со мной. Долго был в подполье. Его заслали сюда аж в двадцать втором. – Открыв дверь, Барретт продолжал: – Он сорвался несколько недель назад и сейчас очень плох. Когда мы войдем внутрь, Ханн, стой за нами, чтобы он тебя не видел. Он может повести себя агрессивно по отношению к незнакомцу. Он совершенно непредсказуем.
Вальдосто был крепким мужчиной лет сорока семи, смуглым, с курчавыми жесткими темными волосами и, наверное, самыми широкими плечами в мире.
Когда он сидел, то выглядел даже более крупным, чем Джим Барретт, что само по себе говорило о многом. Но у Вальдосто были короткие толстые ноги, ноги мужчины с ординарной фигурой, прикрепленные к туловищу великана, что полностью портило впечатление о нем, когда Вальдосто вставал. Пока еще он жил там, наверху, он мог заполучить совершенно иную пару ног, более соответствующую его телу, но категорически отказался от протезов или трансплантации. Ему хотелось иметь свои собственные, подлинные ноги, какими бы они ни были уродливыми. Он был убежден, что жить можно и с уродливыми конечностями, да к тому же привык к ним.
Теперь Вальдосто был крепко привязан к надувному матрацу. Его выпуклый лоб покрывали капельки пота, глаза блестели как слюда. Он был очень болен. Когда-то он был настолько ловким, что умудрился подбросить изотопную бомбу на заседание Совета Синдикалистов, и более десятка из них получили тяжелое гамма-облучение, но теперь он был плох. Барретту было очень больно наблюдать, как угасает Вальдосто. Он знал его более тридцати лет и надеялся при своей жизни не увидеть, как тот развалится.
В хижине был влажный воздух, словно под крышей собралось облако из пота. Барретт склонился над больным и спросил:
– Как дела, Валь?
– Кто это?
– Джим. Сегодня такой прекрасный вечер, Валь. Сначала шел дождь, потом перестал, и вышла Луна. Хочешь выйти наружу и подышать свежим воздухом? Сейчас почти полнолуние.
– Я должен отдохнуть. Завтра собирается комитет…
– Заседание отложили.
– Как можно? Революция…
– Она тоже отложена – на неопределенный срок.
Лицо Вальдосто исказила гримаса боли.
– Ячейки расформированы? – спросил он хрипло.
– Этого мы еще не знаем. Ждем распоряжения, а пока сидим тихо. Выйдем наружу, Валь. На воздухе тебе будет лучше.
– Поубивать всех этих ублюдков, другого способа нет, – бормотал Вальдосто. – Кто это им сказал, что они могут править миром? Бомбой прямо им в морду, хорошей бомбой, со свежими изотопами…
– Полегче, Валь. Бомбы швырять еще успеем. Давай лучше встань.
Продолжая бормотать, Вальдосто позволил отвязать себя. Квесада и Барретт поставили его на ноги. Он был неустойчив, все время переносил свой вес с одной ноги на другую, болезненно их разгибая. Затем Барретт взял его под руку и буквально вытолкнул из двери хижины.
Вот так они и стояли все вместе у двери. Барретт показал на Луну.
– Вот она. Сегодня у нее такой прелестный цвет. Совсем не такой мертвый, как там, наверху. И посмотри вон туда, Валь. Туда, где в просвет между скалами видно море. Рудигер отправился на ловлю. Я вижу его лодку.
– Может быть, он наловит креветок?
– Креветок здесь еще нет. Они еще не возникли. – Барретт засунул руку в карман и вытащил оттуда что-то твердое и блестящее, сантиметров в пять длиной. Это был внешний скелет маленького трилобита. Он протянул его Вальдосто, но тот быстро замотал головой.
– Не нужен мне этот пучеглазый краб.
– Это трилобит, Валь. Они вымерли, а мы еще нет. Мы живем в своем собственном прошлом, за миллиард лет до нашего рождения.
– Ты, наверное, сошел с ума, – спокойно сказал Вальдосто и, взяв у Барретта трилобита, зашвырнул его далеко в скалы. – Пучеглазый краб, пробормотал он. Затем, как бы очнувшись, спросил: – Почему мы здесь?
Почему мы все ждем да ждем? Завтра берем, что нам нужно, и принимаемся за них. Первым будет Бернстейн, верно? Он самый опасный. Затем остальные.
Одного за другим мы их всех уберем, всех этих гнусных убийц, очистим от них мир, чтобы он снова стал безопасным местом. Я устал ждать. Я ненавижу их, Джим. Джим? Это ты, да? Джим… Барретт…
Из угла рта Вальдосто показалась слюна и струйкой потекла по подбородку. Квесада печально покачал головой. Террорист скрючился, грузно опустился на колени и стал шарить по голой поверхности скалы. Пальцы его то сжимались, то разжимались, но он не находил ни горсти земли. Квесада поднял больного на ноги и с помощью Барретта отвел назад в хижину.
Вальдосто не сопротивлялся, когда док придавил к его руке носик капсулы с успокаивающим и впрыснул его в кровь. Потерявший терпение разум, восставший против чудовищного вечного изгнания в непостижимо отдаленное прошлое, с радостью погрузился в сон.
Когда они снова вышли наружу, то увидели, что Ханн держит трилобита на ладони и зачарованно смотрит на него. Посмотрев на Барретта, он протянул ему скелет, но тот отмахнулся.
– Оставь у себя, если хочешь, – сказал он. – Там, где я взял этого, есть еще. Сколько угодно.
Они двинулись дальше.
Неда Альтмана они нашли рядом с его хижиной. Стоя на коленях, он орудовал руками над грубой кривобокой глыбой, которая, судя по возвышениям, где могли быть грудь и бедра, должна была соответствовать образу женщины. При виде подошедших, он проворно поднялся. Альтман был аккуратным высоким мужчиной со светлыми волосами и почти прозрачными светло-голубыми глазами. В отличие от всех остальных в лагере пятнадцать лет назад он был государственным чиновником, прежде чем разочаровался в мифе о синдикалистском капитализме. Глубокое знание Альтманом стиля проведения правительственных акций было неоценимым для подполья, и правительство приложило все усилия, чтобы найти его и сослать сюда. Восемь лет пребывания в лагере довели его до такого состояния.
Альтман показал на глиняного голема и произнес:
– Я так надеялся, что в сегодняшнюю грозу ударит молния. Вы же понимаете, осталось только это. Вдохнуть жизнь. Но в это время года молний довольно мало.
– Скоро начнутся очень сильные грозы, – сказал Барретт.
– Да, вот тогда молния в нее и ударит, она оживет и пойдет. Тогда мне понадобится новая помощь, док. Нужно будет, чтобы вы ей сделали положенные прививки и подработали кое-какие неудачно получившиеся места.
Квесада выдавил из себя подобие улыбки.
– Буду рад это сделать, Нед. Но ты же знаешь условия?
– Конечно. Когда я с ней управлюсь, ты заберешь ее. Ты думаешь, что я гнусный монополист? Услуга за услугу. Мы поделим ее. Будет составлена очередь в соответствии со сроками подачи заявок. Только вы, ребята, не должны забывать, кто ее создал. Она должна становиться моей, как только понадобится. – Тут он заметил Ханна. – А это кто?
– Это новенький, – пояснил Барретт. – Лью Ханн. Он появился сегодня днем.
– Меня зовут Нед Альтман, – вежливо произнес Альтман и учтиво поклонился. – Бывший государственный служащий. А вы очень молоды, да? У вас еще румянец на щеках. Какова ваша сексуальная ориентация, Лью?
Женская?
– Боюсь, что да, – поморщившись, произнес Ханн.
– Вот и прекрасно. Можете не опасаться. Я к вам не прикоснусь, так как занят осуществлением одного проекта и остальное меня сейчас не интересует. Но я просто хочу, чтобы вы знали: раз вы гетеро, я внесу вас в свой список. Вы молоды, и вам, наверное, гораздо нужнее, чем многим из нас. Я не забуду вас, даже несмотря на то, что вы здесь новичок, Лью.
– Это… так любезно с вашей стороны, – пролепетал Ханн.
Альтман вновь опустился на колени, нежно провел ладонями по извилинам грубо вылепленной фигуры, задержался на тонких конических грудях, придавая им форму, пытаясь сделать более гладкими, будто ласкал трепещущую плоть настоящей женщины.
Квесада кашлянул.
– Я думаю, тебе сейчас хорошо бы было немного отдохнуть, Нед. Может быть, завтра будет молния.
– Будем надеяться.
– А теперь поднимайся.
Альтман не сопротивлялся. Док провел его внутрь хижины и уложил на койку. Барретт и Ханн, оставшись снаружи, осматривали творения его рук.
Ханн указал на центр фигуры.
– Он упустил нечто существенное, не так ли? – произнес он. – Если он намеревается предаваться любви с этой девицей, когда завершит ее создание, ему стоило бы…
– Это было здесь вчера, – сказал Барретт. – Он, должно быть, снова поменял ориентацию.
Когда Квесада с печальным лицом вышел из хижины, все трое двинулись дальше по каменистой тропе.
В этот вечер Барретт совершил неполный обход. Обычно он проходил весь путь до стоявшей у самого моря хижины Дона Латимера. Латимер, одержимый манией отыскать пси-проход во времени, через который можно было бы покинуть лагерь «Хауксбилль», тоже числился в его списке больных, нуждающихся в особом отношении. Но он уже был там сегодня, когда представлял Латимера Ханну, и посчитал, что для его больной ноги такая прогулка будет слишком тяжела.
Затем они посетили Гайларда, который обращался с молитвой к инопланетянам из другой звездной системы, чтобы они прилетели и спасли его от одиночества и страданий в лагере. Побывали у Шульца, пытавшегося пробить брешь в параллельную вселенную, где все должно было быть так, как положено в мире, достигшем подлинной утопии. Наконец, навестили Мак-Дермотта, у которого не было разработанного до мелочей психоза, требующего немалой игры воображения и концентрации ума. Мак-Дермотт просто валялся на койке и целыми днями рыдал, пока бодрствовал. После этого Барретт распрощался со своими спутниками, оставив Ханна на попечении Квесады, который и должен был проводить его до назначенной ему хижины.
– Может быть, будет лучше, если сначала мы проводим вас? – спросил Ханн, косясь на костыль Барретта.
– Нет, не надо. Не беспокойтесь. Я прекрасно себя чувствую.
Они скрылись в темноте, а Барретт присел на ближайший камень.
Вот уже добрую половину дня он наблюдает за Ханном и тем не менее сейчас знает его не лучше, чем в ту минуту, когда тот вывалился на Наковальню. Это показалось ему весьма странным. Но, может быть, Ханн приоткроется чуть больше, когда побудет здесь некоторое время и окончательно поймет, что других товарищей у него уже больше никогда не будет.
Барретт посмотрел на розовато-оранжевую Луну и засунул руку в карман, чтобы по привычке потрогать маленького трилобита, но затем вспомнил, что отдал его Ханну. Тогда он встал и заковылял к своей хижине, раздумывая о том, сколько же времени тому назад этот Ханн провел свой медовый месяц на Луне.
6
Прошло несколько лет довольно упорного труда, прежде чем Джиму Барретту удалось заставить Джанет приобрести надлежащий вид. Он не хотел открыто побуждать ее измениться, потому что был совершенно уверен в полном провале таких попыток. Он проделывал это, позаимствовав у Нормана Плэйеля ряд тактических приемов косвенного убеждения. И это увенчалось успехом.
Джанет в общем-то красавицей не была, но стала выглядеть вполне прилично.
Изменения оказались весьма существенными. Барретт ушел из дома и стал жить с ней, когда ему исполнилось девятнадцать лет. Ей было тогда двадцать четыре, но для него это не имело значения.
К этому времени грянула революция, и контрреволюция стала уходить в подполье.
Переворот произошел точно как намечалось, в конце 1984 года. Сбылось предсказание компьютера, запрограммированного Эдмондом Хауксбиллем, и рухнула политическая система, очень грустно отпраздновавшая свое двухсотлетие всего лишь восемью годами раньше. Система просто перестала работать, и образовавшийся вакуум заполнили, как и ожидалось, те, кто давно уже потерял веру в демократию. Конституция 1985 года была явно временным документом, только чтобы создать переходное правительство, которое должно было обеспечить восстановление гражданских свобод в Соединенных Штатах. Однако временные конституции и переходные правительства никогда не отмирают сами собой, когда наступает их срок.
В создавшейся новой ситуации большинство правительственных функций осуществлял Совет Синдикалистов, возглавляемый канцлером. Когда-то такие названия звучали странно в стране, привыкшей к президентам, сенаторам, государственным секретарям и тому подобному. Казалось, эти должности были вечными и неизменными – и вдруг их не стало, а вместо них появились совершенно новые. Перемена была наиболее явной в наивысших сферах. Органы бюрократии и государственные учреждения продолжали действовать почти так же, как и раньше, да другого не могло и быть, если государство хотело избежать полного краха.
Новые правители были весьма странными. Их нельзя было назвать ни консерваторами, ни либералами в том понимании, которое было характерно для большей части двадцатого века. Они исповедовали философию активного правительства, с упором на общественные работы и централизованное правление, и потому их можно было считать марксистами или, по крайней мере, либералами нового толка. Но они были убеждены также в необходимости подавлять разногласия в угоду социальной гармонии, что не вязалось с идеологией либералов, а марксистами они не были, так как большинство из них сами были настоящими капиталистами, настаивавшими на господстве частного сектора в экономике и затратившими массу энергии на восстановление делового климата прежней эпохи. Во внешней политике они были оголтелыми реакционерами, сторонниками изоляционистской политики и патологического антикоммунизма. Это была, мягко говоря, в высшей степени эклектичная идеология.
– Это вообще не идеология, – настаивал Джек Бернстейн, стуча кулаком по ладони. – Это просто банда громил с крепкими кулаками, которым посчастливилось отыскать вакуум власти и заполнить его. У них нет никакой основополагающей правительственной программы. Они просто делают то, что, как они считают, необходимо, чтобы как можно дольше удержаться у власти и не допустить наступления нового политического кризиса. Они заграбастали власть, и теперь им изо дня в день приходится импровизировать.
– Значит, рано или поздно такое правительство падет, – спокойно заметила Джанет. – Любая группировка, не имеющая четкой политической и идеологической линии, обречена на развал. Они наделают роковых для себя ошибок и окажутся в роли моряков на судне без компаса и двигателя.
– Они у власти вот уже три года, – сказал Барретт, – и пока не обнаруживают никаких признаков развала. Я бы сказал, что сейчас они сильнее, чем когда-либо. Они обустраиваются на тысячу лет.
– Нет, – настаивала Джанет. – Они взяли курс саморазрушения. Это может случиться через три года, через десять лет или всего через несколько месяцев, но все равно оно развалится. Они не ведают что творят. Нельзя соединить кейнсианский капитализм и рузвельтовский социализм, назвать эту смесь синдикалистским капитализмом и надеяться с его помощью руководить страной таких размеров. Неизбежно должно…
– Кто говорит, что Рузвельт был социалистом? – крикнул кто-то из дальнего угла комнаты.
– Давайте не будем уходить в сторону, – предупредил Норман Плэйель.
– Я не согласен с Джанет, – сказал Джек Бернстейн. – Не думаю, что нынешнее правительство изначально неустойчиво. Правильно говорит Барретт, оно сейчас сильнее, чем когда-либо. А мы сидим здесь и говорим. Точно так же, как мы занимались болтовней, когда оно захватывало власть, и продолжаем эту болтовню вот уже три года…
– Мы не только говорили, но еще и действовали, – перебил его Барретт.
Бернстейн вскочил и стал расхаживать по комнате. Энергия била из него ключом.
– Листовки! Воззвания! Манифесты! Призывы ко всеобщей забастовке! Ну и что?
В свои девятнадцать лет Бернстейн был ничуть не выше, чем в год великого переворота, но ребячий жирок сошел с его лица. Теперь он был худой, почти бесплотный, с ввалившимися щеками и болезненного цвета кожей, на которой, как прожекторы, светились прыщи и шрамы после болезни в детстве… и носил усы, которые росли у него клочками. Под воздействием событий все сильно изменились: Джанет с помощью диеты стала менее толстой, Барретт отрастил длинные волосы, даже невозмутимый Плэйель отпустил бородку, которую постоянно теребил, как талисман.
Бернстейн шумел больше всех на собрании узкого круга членов группы в квартире, где жили Барретт и Джанет.
– Вы знаете, почему это незаконное правительство смогло удержать власть?! На то есть две причины. Первая – оно содержит ничем не гнушающуюся тайную полицию, с помощью которой душит оппозицию.
Вторая оно строго контролирует все средства массовой информации и тем самым увековечивает себя, вбивая в головы гражданам мысль, что у них нет другого выбора, как трижды прокричать «ура» синдикализму. Вы знаете, что произойдет со следующим поколением? Наш народ настолько свыкнется с синдикализмом, что будет мириться с ним еще несколько столетий.
– Это невозможно, Джек, – сказала Джанет. – Одной секретной полиции недостаточно, чтобы долго удерживаться у власти. Правительство…
– Помолчи. Дай мне закончить, – раздраженно произнес Бернстейн. Он уже почти не скрывал жгучей ненависти к ней. Искры летели, когда он оказывался с ней в одной комнате, а это случалось весьма часто.
– Ладно. Заканчивай.
Он сделал глубокий вдох.
– Наша страна в основе своей консервативна. Такой была всегда и всегда будет. Революция 1776 года была консервативной, защищая права частной собственности. В течение следующих двухсот лет в нашей стране политическая структура практически не изменялась. Во Франции была революция и шесть или семь конституций. В России тоже произошла революция.
Германия, Италия и Австрия были совершенно другими странами, даже Англия потихоньку перестроила свой государственный аппарат, и только Соединенные Штаты ничуть не сдвинулись с места. О, я знаю, были изменения в избирательных законах, кое-какая косметика, было предоставлено право голоса женщинам и неграм, а власть президента постепенно увеличивалась. Но все это перемены в рамках первоначальной структуры. Это был стабилизирующий фактор, встроенный в систему. Граждане желали, чтобы система оставалась такой, какая она есть, потому что так было всегда, и так далее, и так далее. Круг замкнулся.
Эта страна не могла измениться, потому что в систему ее государственного устройства не была заложена способность к переменам. Вот почему президенты всегда переизбирались, если они не были абсолютными псами. Вот почему в конституцию было внесено самое большее поправок двадцать за два столетия. Вот почему как только появляется человек, который хотел бы добиться крупных перемен, люди, подобные Генри Уоллесу, Барри Голдуотеру были вынуждены отступить. Вы знакомы с избирательной кампанией Голдуотера? Считалось, что он был консерватором, так? Но он проиграл, и кто его победил, как не самый несгибаемый из консерваторов, потому что было известно, что Голдуотер радикал, а подпустить радикала к власти побаивались…
– Джек, я думаю, ты преувеличиваешь…
– Черт бы вас побрал, вы дадите мне закончить? – Лицо Бернстейна раскраснелось, на лбу выступил пот. – Эта страна с момента рождения воспитывалась в духе сопротивления фундаментальным переменам. Но со временем существующая форма правления изжила себя, правительство потеряло контроль, и наконец-то к кормилу власти пришли радикалы. Они так все наизменяли, что все стало разваливаться на куски и наступил конституционный кризис 1982-1984 годов, а за ним синдикалистский переворот. Вот так. Переворот был такой травмой общественного сознания, что до сих пор миллионы людей не могут очухаться. Они открывают газеты и видят, что нет больше президента, есть какой-то канцлер, а вместо издающего законы конгресса есть Совет Синдикалистов. И люди задаются вопросом, что это за идиотские названия, в какой стране это все происходит, разве может такое быть в старых добрых Штатах?
Но это все есть. А они настолько ошеломлены, что у них опускаются руки и они ощетиниваются, как ежи. Ладно. Ладно. Но непрерывность разорвалась. Старая система заменена какой-то новой. Дети продолжают рождаться. Школы открыты, и учителя воспитывают детей в духе синдикализма, потому что лучше прививать синдикализм, чем остаться без работы. Нынешние пятиклассники вспоминают о президентах, как об опасных диктаторах. Они улыбаются перед стереопортретами канцлера Арнольда каждое утро.
Третьеклассники даже не знают, что когда-то были президенты. Через десять лет эти ребята станут взрослыми, еще через двадцать они будут играть решающую роль в жизни общества. У них будет подлинный интерес к сохранению статус-кво, что всегда было характерной чертой взрослых американцев, а для них этим статус-кво будет синдикализм. Неужели вам это не понятно? Мы обречены на поражение, если не завладеем умами этих подрастающих ребят!
Бернстейн продолжал:
– Синдикалисты прибирают их к рукам, учат их считать синдикализм единственно верной и хорошей системой, и чем дольше будет это продолжаться, тем дольше он будет существовать. Это – самоутверждающаяся система. Всякий, кто хочет возвратиться к старой конституции или внести поправки в новую, будет казаться опасным радикалом, а синдикалисты – как раз те хорошие ребята, которые всегда были у нас, и мы их всегда хотим.
Вот все, что у меня накипело, – Бернстейн опустился на стул. – Дайте мне кто-нибудь воды.
Спокойный голос Плэйеля перекрыл гомон.
– Прекрасная логика, Джек. Но мне хотелось услышать от тебя какие-нибудь предложения, какой-нибудь план позитивных действий.
– У меня тьма предложений, – ответил Бернстейн. – Все они начинаются с выбрасывания на свалку существующей контрреволюционной системы. Мы пользуемся методами, уместными для 1917, а может быть, и 1848 года, а синдикалисты пользуются методами 1987 года и этим нас убивают. Мы все еще раздаем листовки и просим людей подписывать воззвания, а у них телевизионные установки, радио, услуги компьютерных систем, индустрия развлечений, целая сеть массовой информации – все это включено в единую систему пропаганды. Плюс школы.
Мои предложения. Первое. Установить электронные средства для подключения к каналам общения с компьютерами и к другим средствам массовой информации, чтобы иметь возможность ослабить правительственную пропаганду.
Второе. Вставлять, где только можно, свою собственную контрреволюционную пропаганду, причем не в печатной форме, а с помощью радио, телевидения и тому подобного. Третье. Собрать костяк умных десятилетних ребят для распространения недовольства среди пятиклассников. Да, да, не смейтесь.
Четвертое. Составить программу выборочных убийств с целью устранить…
– Я против, – возразил Барретт. – Никаких убийств.
– Джим прав, – согласился с ним Плэйель. – Убийства не являются действенным способом решения политических вопросов. К тому же это бесполезно и может только привести нас к поражению, поскольку такая тактика выдвигает на авансцену новых, более нетерпеливых лидеров и делает мучеников из негодяев.
– Что ж, у вас может быть и такое мнение. Вы просили меня дать предложения. Если убить десять синдикалистов, то мы приблизимся к свободе.
Да ладно, бог с вами. Пятое. Нужно наметить последовательный план свержения правительства, по крайней мере, такой же четкий и хорошо подготовленный, как у банды синдикалистов в восемьдесят четвертом-пятом годах. То есть определить, сколько людей нужно в ключевых точках, какого рода деятельность они должны развивать, чтобы захватить средства связи, каким образом мы можем парализовать деятельность нынешнего руководства, как можно расстроить работу Генерального Штаба Вооруженных Сил.
Синдикалисты использовали для этого компьютеры. Мы можем последовать их примеру. Где наша программа захвата власти? Предположим, канцлер Арнольд завтра уйдет в отставку и заявит, что передает страну подполью. Мы будем способны сформировать правительство или просто будем разрозненным собранием раздробленных ячеек?
– Такая программа есть, Джек, – сказал Плэйель. – Я поддерживаю контакт с многими группами.
– Программа, составленная с помощью компьютера?
Плэйель развел руками, что весьма красноречиво означало отрицательный ответ.
– А без этого не обойтись, – настаивал Бернстейн. – У нас в группе есть гениальнейший математик со времен Декарта. Хауксбиллю следовало бы обеспечить нас всеми необходимыми рекомендациями. Кстати, а где он?
– Он теперь очень редко заходит к нам, – ответил Барретт.
– Я знаю. Только вот почему?
– Он занят, Джек. Он пытается сконструировать машину времени или что-то подобное.
Бернстейн открыл рот в изумлении. Из его горла вырвался горький хриплый смех.
– Машину времени? Ты на самом деле имеешь в виду устройство для путешествий во времени, в самом буквальном смысле?
– Я думаю, именно это, – промямлил Барретт. – Хотя он не назвал ее так. Я не математик, и поэтому мало понял из того, что он говорил, однако…
– Вот он, ваш гений. – Бернстейн хрустнул костяшками пальцев. – В стране диктатура, тайная полиция ежедневно производит аресты, а он сидит себе и изобретает машину времени. Где его здравый смысл? Если ему хочется быть изобретателем, почему бы ему не изобрести какой-нибудь способ поражения правительства?
– Возможно, – сказал Плэйель, – эта его машина в какой-то мере нам будет полезна. Если бы, скажем, мы могли возвратиться в год 1980 или 1982 и совершить корректирующие воздействия, чтобы предотвратить конституционный кризис…
– И вы это серьезно? – спросил Бернстейн. – Пока кризис назревал, мы сидели в своих туалетах и оплакивали печальное состояние мира, в котором мы живем, а когда все, что мы предсказывали, произошло на самом деле, мы даже задниц не подняли, чтобы что-то исправить. А теперь вы говорите о том, что с помощью этой идиотской машины можно отправиться назад во времени и изменить прошлое. Черт меня побери, вот это да!
– Нам сейчас известно намного больше о векторах революции, – заметил Плэйель. – Что-нибудь можно сделать.
– С помощью умно рассчитанных убийств – может быть, но вы же категорически отказались от террора как средства решения политических проблем. Что вы сделаете с помощью машины Хауксбилля? Зашлете Барретта в 1980 год размахивать знаменами на митингах? Да ведь это же безумие!
Извините, но меня тошнит от всех вас. Пойду лучше проветриться в Юнион-сквер.
Он вихрем выскочил из комнаты.
– Он нестойкий, – сказал Барретт, обращаясь к Плэйелю. – Все это простое пустословие. Уж лучше бы он оставил движение, не то настанет день, когда ему станут настолько противны наши методы, наша «черная работа», что он выдаст всех нас тайной полиции.
– Я в этом сомневаюсь, Джим. Да, он легко возбудим, но у него потрясающие способности. Он буквально набит самыми разными идеями.
Некоторые из них ничего не стоят, некоторые неплохи. Нам нужно смириться с его выходками, потому что он нужен нам. А вам бы следовало об этом знать лучше, чем любому из нас, Джим. Ведь это ваш друг детства, не так ли?
Барретт покачал головой.
– Чтобы ни было между Джеком и мной, я не думаю, что это можно назвать дружбой. Теперь он до глубины души ненавидит меня. Он с удовольствием бы наступил на меня и растер в порошок.
Собрание вскоре закончилось, члены ячейки разошлись, остались только Джанет и Барретт, полные окурков пепельницы и перевернутые стулья.
– На Джека сегодня было страшно смотреть, – сказала Джанет. – Казалось, в него вселился какой-то бес. Он мог бы, наверное, говорить часами без передышки.
– А что из того, что он сказал, имеет какой-нибудь смысл?
– Кое-что имеет, Джим. Он прав в том, что мы обязаны продумать все до мельчайших деталей, и в том, что Хауксбилль мог бы приносить нам большую пользу. Но не то, что он говорит, а то, как он говорит, – вот что меня пугает. Он очень смахивает на мелкого демагога, когда, стоя здесь или бегая взад-вперед, выплевывает слова. Таким, наверное, был Гитлер, когда начинал. А, может быть, и Наполеон.
– Что ж, тогда, значит, нам повезло, что Джек на нашей стороне, сказал Барретт.
– А ты в этом уверен?
– Неужели сегодня он говорил, как синдикалист?
Джанет собрала груду скомканных бумажек и выбросила в мусорное ведро.