Лагерь Хауксбилль Силверберг Роберт

– Предположим, я нашел эти бумаги засунутыми под матрас Ханна после его ухода в море с Рудигером. Я понимаю, что не должен нарушать тайну его личной жизни, но мне нужно было посмотреть, что он пишет. Так вот, он шпион, в этом нет никаких сомнений.

Он протянул сложенные листы бумаги Барретту. Тот взял их и быстро просмотрел, не читая.

– Я посмотрю их чуть позже, – сказал он. – И все же, что он там пишет? Несколькими словами.

– Это описание лагеря и очерки о большинстве из тех, с кем он познакомился, – доложил Латимер. – Очерки очень подробные и далеко не хвалебные. Личное мнение Ханна обо мне – это то, что я сошел с ума, но в этом не признаюсь. Его мнение о тебе, Джим, несколько более благоприятное, но не намного.

– Не так уж важно мнение одного человека, – ответил Барретт. – Он имеет право думать, что мы представляем собой всего лишь компанию бестолковых старых сумасбродов. Скорее всего, так оно и есть на самом деле. Ладно, значит он поупражнялся в литературе на наш счет, но я не вижу в этом никаких причин для беспокойства. Мы…

– Он к тому же ошивался возле Молота, – решительно перебил его Альтман.

– Что?

– Я видел, как он ходил туда вчера вечером. Прошел внутрь здания. Я последовал за ним, он меня не заметил. Он долго глядел на Молот, ходил вокруг него, изучал. Но к нему не прикасался.

– Почему же ты, черт возьми, сразу не рассказал мне об этом? сердито выпалил Барретт.

Вид у Альтмана был смущенный и испуганный. Он стал часто-часто моргать и пятиться от Барретта, вороша волосы рукой.

– Я не был уверен в том, что это так важно, – в конце концов сказал он. – Может быть, это просто любопытство. Я хотел сначала поговорить об этом с Доном, но не мог этого сделать, пока Ханн не ушел в море.

Крупные капли пота выступили на лице Барретта. Он напомнил себе, что приходится иметь дело с людьми, психически не совсем нормальными, и поэтому попытался говорить как можно спокойнее, скрывая неожиданную тревогу, охватившую его.

– Послушай, Нед, если ты еще хоть раз увидишь, что Ханн ходит вокруг аппаратуры для перемещения во времени, немедля дай мне об этом знать. Беги прямо ко мне, чтобы я ни делал – спал, ел, отдыхал. Не советуясь ни с Доном, ни с кем-нибудь еще. Ясно?

– Ясно, – ответил Альтман.

– Ты знал об этом? – спросил Барретт у Латимера.

Латимер кивнул.

– Нед рассказал мне об этом как раз перед тем, как мы сюда пришли. Но я посчитал более необходимым передать тебе эти бумаги. То есть Ханн никак не может повредить Молот, пока он в море, а то, что он мог сделать вчера вечером, уже сделано.

Барретт вынужден был признать, что в этом есть логика. Но он не мог сразу успокоиться. Молот был единственным связующим звеном, пусть даже и неудовлетворительным, с тем миром, который отторг их от себя. От него зависело их снабжение, поступление новых людей и тех крох новостей о мире там, наверху, которые они с собой приносили. Стоит только какому-нибудь сумасшедшему повредить Молот, и их постигнет удушающее безмолвие полнейшей изоляции. Отрезанные от всего, живущие в мире без растительности, без сырья, без машин, они через несколько месяцев одичают.

«Но зачем это Ханн болтается возле Молота?» – задумался Барретт.

– Ты знаешь, о чем я думаю? – хихикнул Альтман. – Они решили истребить нас, там, наверху. Они хотят избавиться от нас. Ханна послали сюда в качестве добровольца-самоубийцы. Он вынюхает все, что у нас делается, и все подготовит. Затем они переправят сюда с помощью Молота кобальтовую бомбу и взорвут лагерь. Нам нужно разрушить Молот и Наковальню до того, как они это сделают.

– Но зачем им переправлять сюда добровольца-самоубийцу? рассудительно спросил Латимер. – Если они хотели бы уничтожить нас, проще было бы послать сюда бомбу, не жертвуя агентом. Если только они не разработали какой-нибудь способ спасти его…

– В любом случае мы не имеем права рисковать, – возразил Альтман. – Первое – это уничтожить Молот, чтобы они не могли переправить сюда бомбу.

– Возможно, это неплохая мысль. А ты что думаешь об этом, Джим?

Барретт подумал, что Альтман совсем рехнулся, а Латимер недалеко от него отстал. Но сказал просто:

– Я не думаю, что твоя гипотеза верна, Нед. Им там наверху незачем истреблять нас. А если бы они даже и захотели это сделать, то Дон прав, они не послали бы к нам агента. Достаточно бомбы.

– Но даже в этом случае нам нужно все-таки помешать нормальной работе Молота исходя из предположения…

– Нет, – решительно отрезал Барретт. – Если мы сломаем Молот, мы срубим сук, на котором сидим. Вот почему я столь серьезно обеспокоен тем, что он заинтересовал Ханна. И выбрось все эти свои мысли насчет Молота из головы, Нед. Только благодаря Молоту мы имеем здесь продукты и одежду.

Никаких бомб сюда не пересылают.

– Но…

– И все же…

– Заткнитесь, вы, оба! – рявкнул Барретт. – Дайте-ка я взгляну на эти бумаги.

«Молот, – отметил он про себя, – придется охранять. Мы с Квесадой должны соорудить какую-нибудь систему охраны, вроде той, что оборудовали для кладовой с медикаментами, но более эффективную».

Он отошел от Альтмана и Латимера на несколько шагов, присел на гранитную плиту, развернул пачку бумаг и начал читать.

Почерк у Ханна был мелкий и неразборчивый, что давало ему возможность втиснуть максимум информации в минимум листа, словно он считал смертным грехом переводить бумагу зря. И это вполне понятно: бумаги здесь очень мало. Очевидно, Ханн принес эти листы с собой из двадцать первого века.

Они были очень тонкими, имели как бы металлизированную структуру и, скользя один по другому, слабо шелестели.

Хотя почерк был мелким, Барретт без особого труда смог его разобрать.

Заметки сделаны ясным языком, четкими были и оценки, и потому особенно мучительными.

Ханн подробно проанализировал условия жизни в лагере «Хауксбилль», и результат получился впечатляющим. Уложившись примерно в пять тысяч тщательно подобранных слов, Ханн описал всю тягостную атмосферу лагеря, столь хорошо знакомую Барретту. Объективность его была безжалостной. Он четко изобразил узников как стареющих революционеров, у которых иссяк прежний пыл. Перечислил тех, кто несомненно страдал психическими расстройствами, тех, кто был на грани помешательства, и в отдельную категорию занес тех, кто еще держался. Барретт с интересом узнал, что Ханн даже этих расценивал как страдающих от сильного перенапряжения нервной системы и склонных к тому, чтобы в любую минуту сорваться. Квесада, Нортон и Рудигер казались точно такими же морально стойкими, как и тогда, когда они выпали на Наковальню лагеря «Хауксбилль», но так они выглядели в глазах Барретта, восприятие которого за годы пребывания здесь изрядно притупилось. Свежий человек, вроде Ханна, видел все совсем иначе и, наверное, был ближе к истине.

Барретт заставил себя не забегать вперед в поисках собственной оценки. Он упрямо продолжал читать прогноз наиболее вероятного будущего населения лагеря «Хауксбилль». Прогноз был мрачным. Ханн считал, что положение ухудшается стремительными темпами, что на любом находящемся здесь более одного-двух лет вскоре начинает сказываться одиночество и отсутствие корней. Барретт в принципе тоже так считал, хотя и был убежден, что те, кто помоложе, могут продержаться значительно дольше. Но логика Ханна была неумолимой, а его оценка перспектив звучала убедительно. "Как это ему удалось столь хорошо изучить нас за такое короткое время? задумался Барретт.

– Неужели он такой проницательный? Или мы видны, как на ладони?" На пятой странице Барретт нашел суждения Ханна и о нем. И это не доставило ему никакого удовольствия.

"В лагере, – записал Ханн, – номинальным руководителем является Джим Барретт, революционер старого покроя, находящийся здесь около двадцати лет. По сроку пребывания Барретт здесь старейшина. Он принимает административные решения и, похоже, воздействует на других как стабилизирующая сила. Некоторые узники просто боготворят его, но я не убежден, что он может хоть как-то серьезно повлиять на ход событий, если возникнет экстремальная ситуация вроде кровавой междоусобицы в лагере или попытки его свергнуть. В слабо скрепленной ткани анархического общества лагеря «Хауксбилль» Барретт правит главным образом благодаря согласию своих подданных, а поскольку в лагере нет никакого оружия, у него не будет настоящей возможности отстоять свое господствующее положение, если такое согласие исчезнет. Тем не менее, я не вижу каких-либо причин для такого поворота событий, ибо люди здесь в целом лишены жизненной энергии и подавлены. Антибарреттовский бунт им не под силу, даже если он станет необходим.

В общем и целом, Барретт – позитивная сила в лагере. Хотя и у некоторых других узников есть организаторские способности, без него, несомненно, здесь бы давным-давно произошли раскол и опасная смута. Однако Барретт вроде могучего стропила, которое изнутри разъели термиты. С виду он крепкий, но один хороший толчок развалит его на части. Недавняя травма ноги, очевидно, подорвала его силы. Другие говорят, что раньше он был очень энергичен и могуч. Сейчас Барретт едва в состоянии ходить. Однако мне кажется, что его неприятности обусловлены жизнью лагеря и в гораздо меньшей степени тем, что он калека. Он лишен обычных человеческих побуждений слишком много лет. Проявление силы здесь породило у него иллюзию устойчивости и позволило ему продолжать действовать, но эта сила в вакууме, и в его психике произошли такие изменения, о которых он даже не подозревает. Возможно, он уже безнадежен".

Ошеломленный Барретт несколько раз перечитал этот абзац. Слова, как острые иглы, впивались в него: «…изнутри разъели термиты», «…в его психике произошли такие изменения», «…уже безнадежен».

Барретта не так уж сильно разгневали слова Ханна, как ему сначала показалось. Ханн записывал то, что видел. Возможно даже, он прав. Барретт слишком долго жил в изгнании. Никто не осмеливался вызывающе с ним разговаривать. Неужели силы его угасли? И остальные просто добры к нему?

Наконец Барретт закончил перечитывать слова Ханна о нем и принялся за последнюю страницу заметок. Раздумья Ханна заканчивались такими словами:

«Исходя из этого я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря „Хауксбилль“ в качестве каторги и, возможно, направить его обитателей на лечение».

Что за чертовщина?

Звучит, как донесение уполномоченного по освобождению. Но ведь из лагеря «Хауксбилль» нет освобождения! Это последнее безумное предложение перечеркивало все ранее написанное. Проницательность Ханна и его глубокое понимание проблем гроша ломаного не стоили. Человек, который мог написать:

«Я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря „Хауксбилль“ в качестве каторги», совершенно очевидно был безумен.

Ханн делал вид, что составляет отчет для правительства, там, наверху.

Скупой и энергичной прозой он высветил все стороны лагерной жизни и произвел детальный анализ. Но стена толщиной в миллиард лет делала бессмысленным подобный отчет. Значит, Ханн страдал такой же манией, как Альтман, Вальдосто и другие. В своем лихорадочном воображении он был убежден, что может пересылать сообщения туда, наверх, изображая в них пороки и слабости своих собратьев-узников.

Это открывало страшную перспективу. Ханн, несомненно, сумасшедший, но он пробыл в лагере слишком мало времени, чтобы потерять здесь рассудок.

Значит, таким он прибыл из далекого двадцать первого века.

Что если лагерь «Хауксбилль» прекратили использовать как каторгу для политзаключенных и начали использовать его как приют для умалишенных? О такой жуткой возможности было даже страшно думать.

Обрушивающийся на них каскад психов. Осколки человеческого разума в самых невероятных его отклонениях насыпятся из Молота. Люди, которые, не теряя чести и достоинства, преодолевали стрессы длительного заключения, теперь должны будут жить бок о бок с самыми заурядными сумасшедшими.

Барретта затрясло. Он сложил бумаги Ханна и отдал их Латимеру, который сидел в нескольких метрах от него и внимательно наблюдал за ним.

– Что ты на это скажешь? – спросил Латимер.

– Я думаю, с одного прочтения это нелегко оценить. Но, возможно, наш друг Ханн испытывает нечто вроде эмоционального расстройства. Не думаю, что это записки здорового человека.

– А может, он шпион оттуда, сверху?

– Нет, – ответил Барретт, – я так не думаю. Но мне кажется, что он считает себя шпионом. Именно поэтому меня так обеспокоила его писанина.

– Что ты намерен делать? – не терпелось узнать Альтману.

– Пока только наблюдать и ждать, – спокойно произнес Барретт. Он еще раз прикоснулся к пачке бумаг в руке Латимера. – Положи их туда, где взял, Дон. И не давай Ханну ни малейшего повода думать, что ты их читал или трогал.

– Правильно.

– И приходи ко мне тотчас же, как посчитаешь, что происходит что-либо, о чем я обязан знать, – добавил Барретт. – Возможно, этот парень очень сильно болен. Ему, может быть, понадобится помощь, которую мы сможем оказать, вернее какую мы только в состоянии оказать.

11

После ареста Джанет у Барретта не было постоянных женщин. Он жил один, хотя и не обременял себя целомудрием. В какой-то мере он считал себя виновным в исчезновении Джанет и не хотел подвергать такой же судьбе какую-нибудь другую девушку.

Он понимал, что вина эта была ложной. Джанет участвовала в подпольной деятельности еще тогда, когда он и не слышал о ней, и полиция, несомненно, давно за ней следила. Ее взяли скорее всего потому, что посчитали опасным дальнейшее ее пребывание на свободе, а не для того, чтобы через нее подобраться к Барретту. Но он ничего не мог поделать с ощущением, что подвергает опасности свободу любой девушки, которая свяжет с ним свою судьбу.

Ему было нетрудно приобретать новых друзей. Теперь он был фактическим руководителем Нью-Йоркской группы, и это придавало ему какую-то притягательную силу, которая казалась неотразимой многим девушкам.

Плэйель, ставший теперь еще большим аскетом, чем-то вроде святого, удалился на роль чистого теоретика. Всю будничную работу организатора тянул Барретт. Он посылал курьеров, координировал деятельность в соседних районах, планировал активные действия. И подобно громоотводу, привлекающему молнии, он привлекал множество ребят обоего пола. Для них он был знаменитым героем подполья, Старым Революционером. Он становился легендой. Ему было почти тридцать лет. Поэтому немало девушек прошло через его квартиру. Иногда он позволял кому-нибудь прожить с ним неделю-две, не больше, после чего предлагал собирать вещи.

– Почему ты прогоняешь меня? – спрашивала девушка. – Разве я тебе не нравлюсь? Разве я не делаю тебя счастливым, Джим?

И он всегда находил для нее ответ.

– Ты восхитительна, крошка, но когда-нибудь, если ты здесь останешься, за тобой придет полиция. Такое уже случалось раньше. Тебя заберут, и никто никогда тебя больше не увидит.

– Я мелкая сошка. Зачем я им нужна?

– Чтобы потревожить меня, – пояснял Барретт. – Так что лучше, если ты от меня уйдешь. Пожалуйста. Для твоей собственной безопасности.

В конце концов он добивался, чтобы они уходили. После этого наступала неделя-другая монашеского одиночества, что было полезно для его души, но как только начинала переполняться корзина для стирки и назревала необходимость заменить постельное белье, в его квартире появлялась какая-нибудь другая заинтригованная его личностью девушка и на некоторое время посвящала себя заботам о его земных нуждах. У Барретта иногда возникали трудности с памятью, когда нужно было отличить одну из них от другой. В основном это были длинноногие девчонки, одетые по моде конформистов соответствующего времени, с открытыми лицами и хорошими фигурами. Революция, казалось, привлекала самых красивых и нетерпеливых девушек.

Недостатка в притоке новой крови не было. Немалую роль в этом играла психология полицейского государства, насаждавшаяся канцлером Дантеллом. Он крепко держал в своих руках руль государственного корабля, но всякий раз, когда его тюремщики стучали в дверь в полночь, появлялись новые революционеры. Опасения Джека Бернстейна, что подполье совсем зачахнет в результате мудрой благожелательности правительства, совершенно не оправдались. Правительство допускало довольно много ошибок, тоталитарный режим утверждался со скрипом, так что движение сопротивления хоть и было разрозненным, но выжило и даже стало из года в год понемногу разрастаться.

Правительство канцлера Арнольда было более хитрым.

Среди новых людей, присоединившихся к движению в эти суровые девяностые годы, был Брюс Вальдосто. Он объявился в Нью-Йорке в начале 1997 года, никого не зная, полный ненависти и неутоленного гнева. Он был родом из Лос-Анжелеса. Его отец владел там закусочной, и однажды, доведенный до бешенства правительственным налоговым инспектором, плюнул тому в лицо и вышвырнул его на улицу. В тот же день, позже, инспектор вернулся с шестью своими коллегами, и они методично избили до смерти старшего Вальдосто. Его сына, бросившегося отцу на помощь, арестовали за противодействие исполнению обязанностей государственными служащими и освободили только через месяц допросов высшей степени, что в переводе на простой язык означало пытки. Вот тогда Вальдосто и пустился в свой межконтинентальный крестовый поход, который в конце концов привел его в квартиру Барретта в центре Нью-Йорка.

Ему было чуть больше семнадцати лет. Барретт этого не знал. Ему Вальдосто казался невысоким смуглым мужчиной одних лет с ним, с широченными плечами, могучим туловищем и чрезвычайно непропорциональными короткими ногами. Густые спутанные волосы и свирепые глаза прирожденного террориста также не выдавали его юного возраста. Барретт так никогда и не узнал, то ли Вальдосто таким и родился, то ли моментально постарел из-за суровых пыток во время пребывания в лос-анжелесских бараках для допросов.

– Когда же начнется Революция? – жаждал узнать Вальдосто. – Когда начнутся убийства?

– Не будет никаких убийств, – пояснил Барретт. – Переворот, когда он произойдет, будет бескровным.

– Это невозможно! Нужно отсечь у противника голову, убить гадюку!

Барретт показал ему последние схемы. В соответствии с ними канцлер и Совет Синдикалистов должны быть арестованы, младшие офицеры армии должны провозгласить военное положение, а преобразованный Верховный Суд объявить о восстановлении конституции 1789 года. Вальдосто внимательно глядел на схемы, ковыряя в носу, чесал грудь, сжимал кулаки и бубнил себе под нос:

– Не. Так не получится. Как можно надеяться взять в стране власть, арестовав от силы три десятка людей?

– Именно так случилось в 1984 году, – подчеркнул Барретт.

– Тогда было совсем иначе. Правительство рухнуло само. Боже, в том году не было даже президента! Но теперь у нас правительство настоящих профессионалов. У змеи голова больше, чем ты думаешь, Барретт. Нужно проникнуть поглубже, чем верхний слой синдикалистов, вплоть до мелких бюрократов. Маленьких фюреров, этих никчемных тиранов, которые настолько обожают свои посты, что пойдут на что угодно, лишь бы их сохранить. Именно такие убили моего отца. Их всех нужно убрать.

– Но их тысячи, – возразил Барретт. – Неужели ты предлагаешь казнить всех государственных служащих?

– Не всех. Но большинство. Очиститься от запятнавших себя. Начать без груза прошлого.

Самым пугающим в Вальдосто, думал Барретт, было не то, что он обожал извергать напыщенные, яростные идеи, а то, что он искренне в них верил и был готов полностью осуществить их. Всего за час первой встречи с Вальдосто Барретт узнал, что на его счету значится уже по меньшей мере дюжина убийств. Позже Барретт понял, что Вальдосто еще ребенок, мечтающий отомстить за отца, но так никогда и не избавился от ощущения, что у Вальдосто нет обычных угрызений совести. Он вспоминал девятнадцатилетнего Джека Бернстейна, настаивающего почти десять лет назад на том, что лучший способ свергнуть правительство – это организовать умную кампанию по осуществлению политических убийств, и замечание Плэйеля, что «убийство не является действенным методом политического убеждения». Пока что, насколько было известно Барретту, кровожадность Бернстейна еще не вышла из чисто теоретической стадии, но вот юный Вальдосто предлагает себя в качестве ангела смерти. Хорошо еще, что Бернстейн почти уже не связан с подпольной деятельностью. При соответствующей поддержке Вальдосто мог бы заменить целый отряд террористов.

Вальдосто поселился в квартире Барретта. Произошло это случайно. Ему нужно было где-нибудь провести первую ночь в Нью-Йорке, и Барретт предложил ему переспать на диване, ведь Вальдосто не мог подыскать себе квартиру, поскольку у него не было денег. Однако даже когда он стал платным сотрудником организации, которую они теперь называли Национальным Освободительным Фронтом, он продолжал жить у Барретта, и тот ничего не имел против. Через три недели Барретт сказал:

– Забудь о том, чтобы подыскивать себе угол. Можешь и дальше жить здесь.

Они прекрасно поладили, несмотря на большую разницу в возрасте и темпераменте. Барретт обнаружил, что Вальдосто действует на него омолаживающе. Хотя ему самому едва перевалило за тридцать, Барретт чувствовал себя старше своих лет, а иногда даже казался себе древним старцем. Он был активным участником подполья почти половину своей жизни, так что революция стала для него чисто абстрактным понятием, вопросом нескончаемых собраний, тайной переписки и распространением листовок. Врач, который лечит насморк у одного пациента за другим, уже не задумывается о том, что он шаг за шагом приближает тот день, когда насморк исчезнет. Так и Барретт, поглощенный тщательным выполнением ритуалов революционной бюрократии, тоже слишком часто терял из виду главную цель или даже забывал, что такая цель существует. Он начал соскальзывать в утонченную сферу, где обитали Плэйель и другие зачинатели движения, – сферу, где пропадал всякий пыл и идеализм трансформировался в идеологию. Вальдосто спас его от этого.

Для Вальдосто в революции не было ничего абстрактного. Для него революция была вопросом разбивания черепов, выкручивания шей и бомбардировки контор. Он считал безликих чиновников правительства своими личными врагами, знал их имена, мечтал о тех наказаниях, которым он подвергнет каждого из них. Его энергия заражала. Барретт, пытаясь погасить в нем жажду разрушения, начал вспоминать, что кроме обычной ежедневной рутины существует и главная цель. Вальдосто воскресил в нем революционные мечтания, которые так тяжело поддерживать изо дня в день, из недели в неделю на протяжении многих лет и десятилетий.

Вальдосто был веселым и шумным приятелем, когда не думал о кровопролитии. К этому, разумеется, надо было привыкнуть, особенно к его фривольным выходкам в отношениях с девушками. «В нем есть что-то первобытное…» – так говорил Барретт своим друзьям.

Квартира Барретта снова стала центром общения подпольной группы, как и в те времена, когда с ним жила Джанет. Климат страха снова смягчился, и отпала необходимость в излишней осторожности. Хотя Барретт и понимал, что находится под наблюдением, он теперь, не колеблясь, разрешал другим приходить к нему.

Несколько раз заходил Хауксбилль. Барретт повстречался с ним почти случайно, в одну из своих редких вылазок в не связанные с революционной деятельностью круги. После трехлетнего перерыва вновь открылся Колумбийский университет, и в один морозный вечер в начале 1998 года Барретт отправился в студенческий городок на вечер, который устраивал один его знакомый профессор математики Годин. Сквозь густую завесу табачного дыма он сумел разглядеть в дальнем конце комнаты Хауксбилля, взгляды их встретились, и они обменялись кивками. После этого Барретт решил подойти и поздороваться. Хауксбилль, похоже, принял такое же решение. Поразмыслив несколько секунд, Барретт начал протискиваться сквозь толпу.

Они встретились посередине. Барретт не видел математика почти два года и теперь был поражен тем, как тот сильно изменился. Хауксбилль и раньше не был красавцем, но теперь у него был такой вид, словно все его железы внутренней секреции взбунтовались. На результат этого было просто страшно смотреть. Он совсем облысел, щеки его, которые всегда были небритыми и имели неряшливый вид, стали теперь необычно розовыми. Губы и нос стали мясистое, глаза заплыли жиром. У него вырос огромный живот, и все туловище казалось покрытым несколькими слоями жира. Они обменялись быстрым рукопожатием. Ладонь Хауксбилля была влажной, пальцы – мягкими и бессильными. Хауксбилль, насколько Барретт помнил, был всего лишь на девять лет старше его, так что ему не исполнилось и сорока. Но выглядел он так, как человек, стоящий на пороге могилы.

– Что вы здесь делаете? – спросили оба одновременно.

Барретт рассмеялся и обрисовал свои ничтожные дружеские отношения с Годиком, их хозяином. Хауксбилль объяснил, что его недавно пригласили работать на факультет высшей математики Колумбийского университета.

– Я думал, вы ненавидите преподавательскую работу, – сказал Барретт.

– Верно. Я не преподаю. Мне поручили научные исследования.

Правительственный заказ.

– Секретный?

– А разве существуют другие? – произнес Хауксбилль.

От его вида Барретту захотелось поежиться. За толстыми очками глаза Хауксбилля казались холодными и чужими и были похожи на глаза существа с другой планеты.

Чувствуя себя неуютно, Барретт проговорил:

– До меня дошло, что вы теперь получаете хлеб из рук правительства.

Наверное, мне не следовало бы заговаривать с вами. Это может вас скомпрометировать.

– Вы что, до сих пор тянете лямку революционера? – спросил Хауксбилль.

– Да, именно, тяну лямку.

Математик одарил его зыбкой улыбкой.

– Я считал, что человек ваших способностей должен уже разобраться, что представляет собой на самом деле эта кучка зануд и неудачников.

– У меня не столь блестящие способности, как вы полагаете, Эд, спокойно возразил Барретт.

– У меня нет даже диплома об окончании колледжа, вспомнили? Я достаточно глуп, чтобы размышлять о смысле того, что мы делаем. Вы и сами когда-то так думали.

– Я и сейчас так думаю.

– Вы в оппозиции к правительству и все же работаете на него? спросил Барретт.

Хауксбилль встряхнул кубики льда в своем бокале.

– Разве это так трудно понять? Правительство и я вступили в брак по расчету. Им, разумеется, известно, что я запятнан участием в революционной деятельности. А я знаю, что это банда фашистских негодяев. Тем не менее я провожу определенные исследования, для которых просто необходима финансовая поддержка в размере нескольких миллионов долларов в год, и это обязывает меня искать правительственную дотацию. А правительство в достаточной мере заинтересовано моим проектом и четко представляет себе мои особые способности, так что охотно поддерживает меня, не заботясь о моей идеологии. Я питаю к ним отвращение, они мне не доверяют, но все-таки мы пришли к соглашению работать рука об руку.

– Оруэлл назвал это двоемыслием.

– О, нет, – возразил Хауксбилль. – Это, так сказать, здравомыслие. Ни одна из сторон не питает никаких иллюзий в отношении другой. Мы используем друг друга, приятель. Мне нужны деньги, им нужны мои мозги. Но я продолжаю отвергать философию этого правительства, и они это знают.

– В таком случае, – сказал Барретт, – вы все еще могли бы работать с нами, не опасаясь лишиться дотации на исследования.

– Предположим.

– Тогда почему же вы остаетесь в стороне? Нам нужны ваши способности.

У нас нет никого, кто мог бы оперировать с полусотней фактов, а для вас это сущая безделица. Нам недостает вас. Я мог бы заманить вас назад в нашу группу?

– Нет, – ответил Хауксбилль. – Давайте выпьем, и я объясню, почему.

– Не возражаю.

Наполнив бокалы, Хауксбилль сделал большой глоток. Несколько капель виски появились в уголках его рта, покатились по мясистому подбородку и исчезли в складках засаленного воротника. Барретт отвел взгляд и тоже сделал затяжной глоток из своего бокала.

Затем Хауксбилль произнес:

– Я покинул вашу группу не из-за страха ареста, не из-за того, что перестал презирать синдикалистов или продался им. Нет. Я оставил группу, да будет вам известно, потому что мне стало скучно. Я решил, что Фронт Национального Освобождения не стоит моей энергии.

– Сказано достаточно резко.

– А знаете, почему? Потому что руководство движением попало в руки таких, как вы. Где Революция? Сейчас 1998 год, Джим. Синдикалисты у власти почти четырнадцать лет, и вы ни разу не попытались свергнуть их.

– Революцию не подготовить за неделю, Эд.

– Но четырнадцать лет! Четырнадцать! Вероятно, если бы заправлял Джек Бернстейн, вы бы предприняли активные действия. Но Джек озлобился и ушел.

Так вот – у Эдмонда Хауксбилля есть только одна жизнь, и он не хочет потратить ее зря. Я устал от серьезных экономических дискуссий и процедур в духе парламентаризма. Меня в большей степени стали интересовать собственные исследования. И я ушел.

– Очень жаль, что мы наскучили вам, Эд.

– Мне тоже очень жаль. Очень долгое время я считал, что у страны есть возможность вернуть себе свободу. Затем я понял, что это безнадежное дело.

– И все же, может быть, зайдете ко мне? Может быть, вы сумеете помочь нам сдвинуться с мертвой точки, – попросил Барретт. – Молодежь непрерывно присоединяется к нам. Из Калифорнии приехал парень по фамилии Вальдосто.

Азарта у него хватило бы на добрый десяток таких, как мы. Есть и другие.

Если вы придете, ваш престиж…

Хауксбилль скептически посмотрел на Барретта. Он едва скрывал свое презрение к Фронту Национального Освобождения. И все же он не мог отрицать того, что еще поддерживает те идеалы, которые защищает Фронт, поэтому Барретту удалось вырвать у него обещание прийти.

Хауксбилль зашел к нему на следующей неделе. В квартире у Барретта собрались больше десятка людей, большей частью девушек. Они сидели у ног Хауксбилля, обожающе глядя на него, в то время как он, сжимая бокал и потея, извергал сарказм и иронию. Он напоминал огромную белую медузу в кресле, рыхлый, бесполый, отвратительный. Но влечение этих девушек к нему было откровенно сексуальным. Барретт заметил, что Хауксбилль немало заботился о том, чтобы отразить их заигрывания, прежде чем они могли зайти слишком далеко. Он наслаждался тем, что был фокусом их вожделений – именно поэтому, как подозревал Барретт, он когда-то частенько сюда захаживал – но сейчас он не выказывал ни малейшего желания воспользоваться предоставившимися ему возможностями.

Хауксбилль изрядно нагрузился самодельным ромом Барретта и излагал свои суждения о причинах, по которым Фронт обречен на провал. Тактичность никогда не была присуща Хауксбиллю, и он часто бывал весьма язвительным в своем анализе недостатков деятельности подполья.

Барретт сначала подумал, что допустил ошибку, подставив неокрепшую молодежь под ураганный огонь его критики, ведь его неприкрытый пессимизм мог обескуражить их и отвратить от дальнейшей деятельности. Однако вскоре заметил, что никто его юных друзей не принимал жуткие обвинения всерьез.

Они боготворили Хауксбилля за его выдающиеся достижения в математике, однако считали его пессимизм просто одним из проявлений его эксцентричности, как и его неряшливость, тучность и слабохарактерность.

Так что стоило рисковать, позволив Хауксбиллю долго и велеречиво разглагольствовать, в надежде все-таки заполучить его участие в движении.

Улучив удобную минуту, когда, казалось, Хауксбилль был уже до краев полон ромом, Барретт спросил у него о тех секретных исследованиях, которые он проводит на правительственные деньги.

– Я конструирую средство для перемещения во времени, – сказал Хауксбилль.

– До сих пор? Я думал вы забросили эту затею давным-давно.

– А почему я должен ее забрасывать? Открытые мною еще в 1983 году уравнения верны. Мою работу критикуют уже целые поколения математиков, но слабых мест в ней не обнаружено. Так что остается лишь воплотить теорию на практике.

– Вы раньше всегда смотрели свысока на экспериментальные работы. Вы были чистым теоретиком.

– Я изменяюсь, – ответил Хауксбилль. – Я разрабатываю теоретическую часть настолько глубоко, насколько это необходимо для ее осуществления.

Обратное перемещение во времени на субатомном уровне – уже установленный факт, Джим. Русские указали на подобную возможность по меньшей мере лет сорок назад. Мои уравнения подтвердили их смелые догадки. В условиях лаборатории удалось реверсировать перемещение электрона во времени и послать его в прошлое почти на целую секунду.

– Вы это серьезно?

– Это давно известно. Когда мы щелкаем по электрону в обратную сторону, он изменяет свой заряд и становится позитроном. И все было бы нормально, если бы не его тенденция искать движущийся по его следу электрон, и они аннигилируют друг друга.

– Вызывая атомный взрыв? – спросил Барретт.

– Едва ли, – Хауксбилль улыбнулся. – Энергия при этом высвобождается, но это только гамма-излучение. Так вот, нам, по крайней мере, удалось продлить время существования нашего движущегося назад позитрона на одну миллиардную часть, что оказалось чуть-чуть меньше секунды. И все же, если мы можем послать один-единственный электрон назад во времени хотя бы на секунду, то это значит, что теоретически можно заслать слона на триллион лет назад. Остались только технические трудности. Мы должны увеличить передаваемую массу, а также предотвратить изменение заряда на обратный, не то будем просто посылать в наше собственное прошлое бомбы из антиматерии и уничтожать свои лаборатории. Нам надо также определить, каково воздействие при этом на живые существа. Но все это мелочи. Пять, десять, двадцать лет – и мы решим эти проблемы. Теория – вот, что главное. А эта теория верна, – икнул Хауксбилль. – Мой бокал опять пуст, Джим.

Барретт наполнил его.

– Почему правительство захотело опекать ваши исследования по перемещению во времени?

– Кто знает? Для меня важно то, что оно оплачивает мои расходы. И не хочу думать, для чего? Я делаю свое дело, и надеюсь, неплохо.

– Невероятно, – прошептал Барретт.

– Машина времени? Вполне реальная штука. Если как следует изучить мои уравнения.

– Я имею в виду не то, что нельзя создать машину времени, Эд. Я не сомневаюсь, что вы в состоянии ее построить. Мне непонятно, почему вы добровольно позволяете правительству наложить на нее свои лапы. Неужели вы не видите, какую власть это им дает? Перемещаться вперед и назад по собственному усмотрению во времени, уничтожая предков тех людей, которые им досаждают? Изменять прошлое, исправлять…

– О, – произнес Хауксбилль. – Никому не удастся сновать взад-вперед во времени. Уравнения позволяют только обратное перемещение. Я вообще не рассматриваю движение вперед во времени, и убежден в том, что это невозможно. Движение сквозь время будет только односторонним, точно так же как и для нас всех, простых смертных, сегодня. Только в другом направлении.

Барретту многое из того, что говорил Хауксбилль о машине времени, было совершенно непонятным, но остальное привело его в бешенство своим самодовольством и ограниченностью. Однако у него возникло неприятное ощущение, что математик близок к успеху и что скоро, всего через несколько лет, процесс реверсирования потока времени будет усовершенствован и окажется в руках правительства. «Что ж, – подумал он, – мир пережил Альберта Эйнштейна, пережил Оппенгеймера, как-нибудь переживет и Хауксбилля тоже».

Ему захотелось узнать побольше об исследованиях Хауксбилля, но тут появился Джек Бернстейн, и Хауксбилль, с запозданием спохватившись, вспомнил, что его работы абсолютно секретны, и переменил тему разговора.

Бернстейн, как и Хауксбилль, в последние годы отошел от подпольного движения. Это произошло после волны арестов девяносто четвертого года. За четыре года, последовавшие за этим, Барретт встречался с ним раз десять, не больше. Их встречи были холодными и отрешенными. Постепенно Барретту даже начало казаться, что ему просто приснилось то время, когда им с Джеком было по пятнадцать лет и они ожесточенно спорили по всем интересующим их вопросам, представлявших интерес для их интеллекта, в маленькой спальне Джека, заваленной книгами. Их долгие прогулки по снегу, выполнение общественных поручений в школе, первые шаги в качестве подпольщиков – было ли все это на самом деле? Прошлое сходило с Барретта подобно омертвевшей коже, и первой таким образом сошла на нет его мальчишеская дружба с Бернстейном.

Теперь Бернстейн был угрюм и замкнут – невысокий, худощавый, плотный мужчина, будто высеченный из камня. Он так и не женился за все это время.

Оставив подполье, он занялся адвокатурой, обзавелся квартирой где-то далеко от центра города и очень много времени проводил в разъездах по делам. Барретт не понимал, почему Бернстейн стал снова появляться у него.

Во всяком случае, не из-за сентиментальности. Да и к судорожной деятельности Фронта Национального Освобождения он не проявлял ни малейшего интереса. Вероятно, его привлекал Хауксбилль, думал Барретт. Было трудно представить такого холодного и воздержанного человека, как Джек, обожателем героя, но, возможно, ему не удалось избавиться от своего юношеского восхищения Хауксбиллем.

Бернстейн заявлялся, садился, выпивал пару рюмок, время от времени заговаривал. Говорил он так, словно с каждым словом отрывал от себя частицу плоти. Его губы, казалось, закрывались как ножницы, после каждого произнесенного слова. Маленькие глаза в красных кругах периодически вспыхивали на мгновение и гасли, словно всякий раз ему приходилось превозмогать какую-то боль. В присутствии Бернстейна Барретту в последнее время становилось как-то крайне неуютно. Он всегда думал о Джеке как об одержимом бесами, но теперь эти бесы были, можно сказать, почти на поверхности.

Барретт ощущал язвительную, невысказанную словами, насмешку во всем поведении Джека. Как бывший революционер Бернстейн, казалось, разделял мнение Хауксбилля о тщетности попыток Фронта и его суждение о его членах, как о людях, обманывавших самих себя. Ничего не говоря и всего лишь исподтишка посмеиваясь, Бернстейн сеял это мнение среди членов группы, которой посвятил так много лет своей собственной жизни. Только один раз он позволил себе открыто показать свое презрение. В комнату вошел Плэйель, как сказочный старик с развивающейся бородой, потерявшийся в своих расчетах грядущего тысячелетия. Он кивнул Бернстейну, словно забыв кем тот был.

– Добрый вечер, товарищ, – произнес Бернстейн. – Как там идет революция?

– Наши планы стали более зрелыми, – коротко ответил Плэйель.

– Да, да. Это превосходная стратегия, товарищ. Терпеливо ждать, пока синдикалисты сами не вымрут в десятом поколении. Затем ударить, налететь, как стая ястребов.

У Плэйеля был отрешенный вид. Он ответил улыбкой и повернулся, чтобы поговорить с Вальдосто. Его, видимо, не задела ирония Бернстейна. Барретта это раздосадовало.

– Если ты ищешь цель, Джек, то воспользуйся для этого мной.

Бернстейн хрипло засмеялся:

– Ты слишком большой, Джим. Я никак не смог бы промахнуться – так в чем же тогда спор? Кроме того, жестоко стрелять в сидячих уток.

В тот же вечер в конце ноября 1998 года Бернстейн в последний раз заглянул в квартиру Барретта. Хауксбилль тоже нанес еще один визит, только тремя месяцами позже.

– Вы слышали что-нибудь о Джеке? – спросил его Барретт.

– Джекоб, вот как он теперь себя называет. Джекоб Бернстейн.

– Ему всегда было ненавистно это имя. Он хранил это в тайне.

Хауксбилль улыбнулся:

– В этом-то и вся загвоздка. Когда я встретил его и назвал Джеком, он объяснил мне, что его имя Джекоб. Прозвучало это весьма резко.

– Я не виделся с ним после того ноябрьского вечера. Чем он теперь занимается?

– Вы что, ничего не слышали?

– Нет, – ответил Барретт, – что-нибудь такое, что мне следует знать?

– Пожалуй, – сказал Хауксбилль и издал тихий смешок. – У Джекоба теперь новая работа, и он, скорее всего, больше не станет общаться вне своей работы с лидерами Фронта. А по роду своей работы – возможно.

– Какова же эта его новая работа? – с тревогой в голосе спросил Барретт.

Хауксбилль, казалось, получал удовольствие, рассказывая об этом.

– Он теперь следователь в полиции правительства. Эта работа вполне соответствует его наклонностям, разве не так? Он, наверное, добьется выдающихся успехов в этом деле.

12

Рыбаки вернулись в лагерь чуть позже полудня. Барретт увидел, что ялик Рудигера до краев полон добычи, а Ханн, выходя на берег с руками, полными трилобитов, выглядел загорелым и очень довольным собой.

Барретт пошел посмотреть на улов. Рудигер был в прекрасном настроении и говорил без умолку. Он поднял какого-то ярко-красного рака, возможно, прапращура всех сваренных омаров, если не считать, что у него не было передней клешни, а там, где должен быть хвост, торчал зловещий трезубец.

Он был более полутора метров длиной и совершенно безобразный.

– Новые виды! – ликуя, прокричал Рудигер. – Ничего подобного нет ни в одном музее. Боже, как я хотел бы положить его в такое место, где его могли бы когда-нибудь найти. Может быть, на вершину какой-нибудь горы.

– Если бы его можно было найти, это давно бы сделали, – напомнил ему Барретт. – Какой-нибудь палеонтолог двадцатого столетия раскопал бы его и выставил на обозрение, и ты об этом бы знал, Мэл.

– Именно это меня и заинтересовало, – сказал Ханн. – Почему же никто там, наверху, не раскопал остатки лагеря «Хауксбилль»? Разве их не беспокоит, что какой-нибудь из прежних охотников за ископаемыми может найти их в кембрийских слоях и поднять шум на весь мир? Скажем, один из охотников за костями динозавров в девятнадцатом веке? Какой это было бы сенсацией, если бы в слое еще до динозавров нашлись хижины и человеческие кости?

Барретт покачал головой:

– Никто из палеонтологов с самого возникновения науки до закладки этого лагеря в 2005 году не раскопал его. Так это и вошло в анналы науки этого не произошло, так что нет причин для беспокойства. А если лагерь откопают после 2005 года, то всем уже известно о его существовании в кембрии. Так что здесь нет никакого парадокса.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Проводить маленького Наследника в Данийю? Не вопрос! Спасти целое государство от страшного заговора?...
Разные причины заставляют суперхакера Молчанова принять весьма сомнительное предложение. Некая фирма...
Она – прирожденная кулинарка, готовит так – пальчики оближешь! Вот только облизывать пальчики некому...
 Мы можем гордиться! Это наш земляк и современник положил начало новой эре и новой вере! И пусть ник...
Все зависит от точки зрения. В частности, от того, насколько высоко она расположена. Если в тебе все...
Эта женщина мне никто - не сестра, не родственница. Но она родилась в тот же день, что и я, носит мо...