Треугольная жизнь (сборник) Поляков Юрий
Странноватое это отчество досталось Олегу, понятное дело, от отца – Труда Валентиновича, родившегося в самый разгул бытового авангарда, когда ребятишек называли и Марксами, и Социалинами, и Перекопами… Так что Труд – это еще ничего: могли ведь и Осоавиахимом назвать. Но удивительное дело, имя отца ни у кого не вызывало особого удивления, быстро становилось привычным и звучало почти как «Ваня». Во всяком случае, в 3-й Образцовой типографии никто особенно по поводу имени верстальщика Башмакова не иронизировал и не острил. Конечно, определенную проблему представлял ласкательно-альковный вариант этого нерядового имени. Но мать Олега, Людмила Константиновна, потомственная секретарь-машинистка, проведшая всю жизнь в приемной, называла супруга строго по фамилии. Лишь изредка она игриво растягивала «о» – «Башмако-ов», – и это означало временное благорасположение.
Правда, однажды Олег снял трубку (с годами голосом он стал походить на отца), произнес «алло» и услышал в ответ:
– Трудик, это ты? Ты же обещал перезвонить! Ну, кто такой противный?!
– Папа в поликлинике.
– Да? Э-э… это с работы… Пусть Труд Валентинович перезвонит в производственный отдел.
«А что? Трудик – очень даже ничего!» – подумал Олег, но никому про этот звонок рассказывать не стал.
Зато сам он со своим необычным отчеством намучился. В школе еще ничего – какие там в малолетстве отчества! В классе его звали просто и незатейливо – Башмак. Началось в армии. Уже «карантинный» старшина, изучая список новобранцев, отправляемых на уборку территории городка, заржал, выбрал из кучи шанцевого инструмента самую большую совковую лопату и протянул Башмакову со смехом:
– Давай, Трудович, вкалывай!
Так и пошло. Более того, окружающие не довольствовались самим чудноватым отчеством, а норовили его всячески смешно переиначить. Да и вполне благопристойную фамилию «Башмаков» тоже почему-то в покое не оставляли. Особенно усердствовал Борька Слабинзон…
– Бедный Тапочкин! – посочувствовала жена, когда раздавленный Олег приплелся домой после парткомиссии.
На самом деле Катя в душе тихо радовалась краху его комсомольской карьеры, ведь именно из-за райкомовского образа жизни тогда, в первый раз, чуть было не распалась их семья. Конечно, не обошлось тут без ревности, ибо вокруг райкома вились социально активные и потому вдвойне опасные девицы. Но главная причина заключалась в другом: комсомольские работники в те времена пили так, словно имели про запас несколько сменных комплектов печени и почек. Комплект между тем был один-единственный, и многие друзья Олега, оставшиеся на комсомольском поприще, вышли из строя гораздо раньше, чем молодой инвалид Павка Корчагин, вынесший на своих плечах, между прочим, революцию, Гражданскую войну и борьбу с разрухой.
– Неприятно, конечно, но не трагедия, – приободрила Катя несчастного супруга.
– А что же тогда трагедия?!
– В пятом классе у одного родителя обе руки кузнечным прессом отдавило. Это трагедия!
Трудоустроили Олега по тогдашнему щадящему обычаю совсем неплохо: он стал заместителем начальника отдела в «Альдебаране» – солидном засекреченном институте, работавшем на космос. Но прежде чем уйти в науку, Башмаков еще долго сидел в своем райкомовском кабинете, ожидая, пока, согласно тогдашним китайским церемониям, его освободит от занимаемой должности пленум. Телефоны молчали, инструкторы за ценными указаниями не врывались в кабинет, серьезных бумаг на подпись не приносили. Иногда просили подмахнуть какой-нибудь юбилейный адрес комсомольцу двадцатых годов, на всякий случай продолжавшему скрывать свое знакомство с давно уж реабилитированным генсеком Косаревым. Но даже такие пустячные бумаги заносили лишь в том случае, если секретари и остальные завотделами отсутствовали. Обиднее же всего было, когда члены бюро райкома, с которыми столько выпито и спето, собираясь на заседание, проходили мимо его кабинета с таким видом, словно за дверью давно уже находится мертвое тело, а «труповозка» все никак не доедет. И обида эта осталась навсегда.
А через полгода Башмаков получил из Астрахани заказное письмо – в него было вложено его райкомовское удостоверение. Армейский дружок сообщал, что жена, делая генеральную уборку, нашла документ за диваном. Смешно сказать, окажись эта жалкая книжица с золотым тиснением у Башмакова в поезде – и жизнь его могла сложиться совсем иначе! Хотя, если разобраться, ну, встретил бы он перестройку, а тем более – 91-й, каким-нибудь партайгеноссе. И что в этом хорошего?
Когда подули теплые ветры обновления и из разных щелей наружу полезли, шевеля усами, свободолюбцы, пострадавшие от прежнего режима, Башмаков тоже поначалу собирался потребовать реабилитации, но два обстоятельства остановили его.
Во-первых, во время многотысячного митинга на Манежной Олег увидел среди демораторов толстенького кротообразного профессора – кумира прекраснодушных тогдашних бузотеров. Этот профессор одновременно с Олегом получал своего «строгача» за то, что брал взятки с абитуриентов и аспирантов (правда, исключительно хорошим коньяком, деликатесными закусками и стройматериалами для дачи). Они сидели в коридоре, ожидая вызова на парткомиссию, и будущий кумир, словно репетируя оправдательную речь, бормотал:
– То, что вы, товарищи, по недоразумению считаете взяткой, на самом деле общепринятый во всем цивилизованном мире гонорар за дополнительные консультации…
А во-вторых, на телевидении появился неопрятный истерический политкомментатор, специализировавшийся на разоблачениях номенклатурных мерзостей. Когда Олег был завотделом, разоблачитель работал методистом районного пионерского штаба, и его с позором выгнали из комсомола за (как бы это помягче выразиться?) непедагогические приставания к красногалстучному мальчуганству. Два этих факта настолько поразили Олега, что реабилитации он требовать не стал. Но и не стал по тогдашней моде жечь свой партбилет, а оставил его лежать там, где и положено, – в большой коробке из-под сливочного печенья, вместе с просроченными гарантийными талонами, старыми расчетными книжками, злополучным райкомовским удостоверением и прочими необязательными документами.
3
Две самочки («сомец» все же улизнул и скрылся, как в пещере, в раковине) растерянно метались в своем новом обиталище, тщетно ища, куда бы спрятаться от поразившей их внезапной беды. Эскейпер сжалился над ними и бросил в бочонок пучок водорослей. Рыбки укрылись в траве и затихли.
Башмакову вдруг пришло в голову, что все эти необязательные вещи, которые он собирается взять с собой в новую жизнь, служат для него примерно тем же самым, чем моточек роголистника для усатых рыбок, ошалевших от внезапного великого переселения из родного необъятного аквариума в маленькую переносную стеклянную тюрьму.
Эскейпер глянул на часы: двадцать пять минут десятого. Про то, что он сейчас дома, знает одна только Вета, и ровно в двенадцать, после врача, она должна позвонить для «уточнения хода операции». Вета поначалу хотела сама заехать за Башмаковым и увезти его вместе с вещами, настаивала, обижалась, но ему удалось ее отговорить, ссылаясь на туманные конспиративные обстоятельства. На самом же деле Олегу Трудовичу стыдно было отруливать в новую жизнь на новеньком розовом дамском джипе, ведомом двадцатидвухлетней девчонкой…
Башмаков направился в большую комнату, открыл скрипучую дверцу гардероба и нашел коробку из-под сливочного печенья, спрятанную для надежности под выцветшей Катиной свадебной шляпой. Белое гипюровое платье жена давным-давно отдала для марьяжных нужд своей подружке Ирке Фонаревой, а та умудрилась усесться в нем на большой свадебный торт – и с платьем было покончено. А вот шляпа осталась. Вообще-то шла она Кате не очень, но принципиальная невеста наотрез отказалась ехать в загс в фате, полагая, что не имеет морального права на этот символ невинности. Олегу, честно говоря, было все равно, а вот тестя Петра Никифоровича отказ от общепринятой брачной экипировки беспокоил, кажется, больше, чем тот факт, что его дочь была на третьем месяце, о чем если и не знали, то догадывались многие родственники и знакомые. В конце концов сошлись на шляпе с вуалеткой.
Башмаков примерил шляпу перед овальным зеркалом и беспричинно подумал о том, что мушкетеры, должно быть, на дуэли ходили в фетровых шляпах с петушиными перьями, а на свидания с дамами отправлялись в таких вот белокружевных шляпенциях. Олег Трудович вдруг вспомнил, как в первую брачную ночь они с Катей тихо, чтобы не разбудить тестя с тещей, дурачились, и он тоже для смеху напяливал эту свадебную шляпку… Какие же они были тогда молодые и глупые!
Катя училась на четвертом курсе. Олег тоже на четвертом, правда, уже отслужив в армии. Их институты были рядом: ее, областной педагогический, МОПИ (он даже расшифровывался – «Московское общество подруг инженеров») – на улице Радио, а его, Бауманское высшее техническое училище, МВТУ («Мало выпил – трудно учиться!») – в двух трамвайных остановках, на берегу Яузы.
Но познакомились они, как водится, совершенно случайно. Однажды, дело было осенью, Борька Слабинзон утащил Олега с последней пары в Булонь – так студенты называли Лефортовский парк, раскинувшийся на противоположном берегу Яузы вокруг заросших прудов. Там среди лип и тополей белела ротонда с бюстом Петра Первого, отдохнувшего как-то раз в этих местах по пути из Петербурга в Москву (или наоборот). Рядом с ротондой высился большой стеклянный павильон, радовавший пивом и жареными колбасками за двадцать с чем-то копеек.
Друзья только что вернулись с «картошки», где буквально изнемогли от плодово-ягодного крепкого – единственного алкогольного напитка, продававшегося в сельпо. Каждый вечер, засыпая в дощатом сарае, выделенном студентам под общежитие, они мечтали о пиве, пусть даже бадаевском, кисловатом и беспенном.
– Где ты, страна Лимония? – стонал Слабинзон. – Где вы, пивные реки, населенные воблой и вареными раками?
Настоящая фамилия Борьки была Лобензон, а прозвище Слабинзон ему придумал Башмаков в стройотряде в Хакасии, когда Борька отказался таскать мешки с цементом, ссылаясь на наследственную грыжу. В отместку Олег молниеносно получил от остроумного дружка сразу две кликухи – Тунеядыч и Тапочкин. И обе пристали навсегда.
Насосавшись в павильоне пива, которое в ту пору юный организм прогонял через себя без всяких последствий, и наевшись жареных колбасок, друзья отправились погулять в парк, чтобы без свидетелей изругать опостылевшую советскую действительность. Смешно сказать, но они уже в ту пору были убежденными сторонниками частной собственности, рыночной экономики и многопартийной системы. Как-то раз, перемешав пиво с портвейном «Агдам» и шатко стоя на косогоре, друзья, как Герцен и Огарев, дали, а точнее, нестройно проорали торжественную клятву посвятить жизнь борьбе за освобождение Отечества от коммунистической диктатуры. Стояли они возле старинного тополя, взбугрившего вокруг землю своими узловатыми корнями. Внизу сквозь черные стволы лип виднелся пруд, а дальше, за Яузой, развернул каменные крылья родной институт, похожий издали на огромного кубического орла… И это было незабываемо!
Однако наутро, встретившись на занятиях и стыдливо переглянувшись, друзья молчаливо условились, что никаких неосторожных клятв они никогда не давали, а пить надо все-таки меньше. В институте из уст в уста потихоньку передавалась жуткая история второкурсника Стародворского, вякнувшего в 68-м в людном месте что-то неуставное по поводу пражских событий, потом внезапно арестованного за «фарцовку» и с тех пор героически валившего в Коми лес, из которого изготавливались карандаши «Конструктор» для более благоразумных студентов.
Друзья стали поосмотрительнее. Сталкиваясь с очередным омерзительным проявлением совковой действительности – как то: очередь в магазине, транспортное хамство или смехотворное мракобесие комсомольского собрания, – они на людях лишь обменивались иронично-мудрыми взглядами, словно вляпавшиеся в коровье дерьмо философы-руссоисты. Только порой, наедине, им удавалось отвести душу.
Гуляя в тот исторический день по Лефортовскому парку и любуясь осенним лиственным золотом, они, помнится, гневно осуждали отвратительно низкое качество советского пива. С западными аналогами его сближало лишь одно свойство – мочегонное. И вдруг друзья наткнулись на двух подружек, тоже, как потом выяснилось, соскочивших с последней пары, с тем чтобы обсудить, но конечно же не политические, а сердечные проблемы.
Башмаков смолоду не умел знакомиться с девушками. Ему казалось, любая, даже самая продуманная попытка завязать знакомство выглядит в глазах прекраснополого существа глупо и унизительно. Однажды – ему было лет тринадцать – в их класс всего на одну четверть определили новенькую: она приехала из Кустаная с матерью, командированной на курсы повышения квалификации. Девочка была очень хороша той многообещающей подростковой свежестью, из которой потом обычно ничего не получается. Но Олег всех этих тонкостей не понимал и влюбился до умопомрачения, до ночных рыданий в подушку, до преступного невыполнения домашних заданий, чего с ним до этого не случалось, хотя и в особо успешных учениках он тоже не числился.
Труда Валентиновича вызвали в школу, объяснили, что у ребенка начался сложный переходный возраст, и посоветовали обратить на сына особенное внимание. Он и обратил в тот же вечер, использовав при этом широкий солдатский ремень, оставшийся от одного из мужей бабушки Дуни. Уроки Башмаков снова стал готовить, но любовь от порки только окрепла. Как сказал Нашумевший Поэт:
- Свист отцовского ремня
- Научил любви меня…
На взаимность Олегу рассчитывать не приходилось, особенно после того, как на уроке физкультуры он по-дурацки, под общий хохот, свалился с «коня». Поэтому единственное, что он мог себе позволить, это тоскливо разглядывать нежный девичий пробор, разделявший две аккуратные тугие косички, заплетенные черными капроновыми лентами: новенькая сидела на первой парте, а он – на предпоследней.
Мысль о практической дружбе с девочкой даже не приходила ему в голову. И в самом деле, с какой стати? Башмаков был обыкновенной классной заурядностью: в школьной самодеятельности не участвовал, боксом не занимался, талантом весело пререкаться с учителями не обладал, а стригся и вообще за пятнадцать копеек «под полубокс». Лишь однажды он прославился на всю школу, решив неожиданно для себя олимпиадную задачку по математике, в которой запутались даже учителя, но это произошло позже, когда новенькая уже исчезла в своем Кустанае.
Олег вернулся после летних каникул, возмужав, обретя дополнительный сердечный опыт и разучив в лагере безумно популярный в тот год танец «манкис». Одним словом, он был готов! Но место новенькой на первой парте оказалось пустым. Сидевшая с ней рядом одноклассница (как, кстати, ее звали?) передала ему на перемене записку – всего-то три слова: «Эх ты, Башмак!» А от себя еще добавила, что Шурочке (новенькую звали Шурочкой – это точно!) Олег, оказывается, понравился с самого начала, и она всю четверть ждала, когда же он, недогадливый, к ней наконец подойдет…
– А чего же сама-то? – оторопел Башмаков.
– Ты плохо знаешь женщин! – расхохоталась одноклассница (как же ее все-таки звали?).
Однако, несмотря на этот жестокий детский урок и последующий душевный, а также плотский опыт, запросто знакомиться с девушками Башмаков так и не выучился, хотя теоретически отлично сознавал глупую элементарность этого нехитрого действа. Но на него неизбежно нападал какой-то фатальный столбняк, похожий на тот, какой испытываешь в детстве, стоя у доски и не умея из-за изнурительного внутреннего упрямства ответить вызубренный урок. И если бы не Слабинзон, мастер съема и виртуоз охмуряжа, со своей будущей женой в тот день Олег ни за что бы не познакомился.
– Кто такие? Почему не знаю?! – грозно спросил Слабинзон, выскочив из-за куста и заступив дорогу шедшим по аллее подружкам.
По Москве как раз гулял слух об очередном маньяке, надругательски убивавшем исключительно женщин в красном.
– А вы кто? – робко поинтересовалась бойкая обычно Ирка Фонарева, одетая, как на грех, в бордовую юбку.
– Мы аборигены. Мы тут живем. Меня зовут Борис, а это мой друг Олег Тапочкин! – сообщил Слабинзон.
– Какая смешная фамилия! – прыснули подружки, решив, видимо, что маньяков со смешными фамилиями не бывает.
– А отчество у него еще смешнее!
– Какое же?
– Тунеядыч!
– Да-а? – Девушки глянули на Олега, точно на заспиртованного уродца.
Во время этого представления Башмаков, удерживая на лице вымученную цирковую улыбку, старался придумать, как перешутить остроумного дружка и перехватить инициативу, но так и не сумел ничего изобрести. Маленький, прыткий Слабинзон тем временем уже мертвой бульдожьей хваткой вцепился в рослую, чрезвычайно одаренную в тазобедренном смысле Ирку Фонареву, а замешкавшемуся Олегу досталась вторая подружка – тоненькая, плосконькая, бледненькая Катя, вся женственность которой была сосредоточена в больших голубых глазах и тяжелых золотых волосах, собранных на затылке в кренделеватый пучок.
Как потом выяснилось, гуляя по Булони, подружки обсуждали очередной роман Ирки, на сей раз с доцентом кафедры русского фольклора, необыкновенно темпераментно исполнявшим народные песни, в особенности «Пчелочку златую»:
- Сладкие, медовые
- Сисочки у ней.
Поскольку весь роман был выдуман, обсуждать его можно было до бесконечности. Вообще примерно раз в месяц Ирка рассказывала Кате с яркими подробностями про то, как утратила невинность, причем всякий раз удачливым соблазнителем выступал новый мужчина. Можно было подумать, она, подобно Венере, приняв ванну с хвойно-пенистым средством «Тайга», выходила из воды подновленно-девственной.
Друзья до темноты развлекали девушек анекдотами про забывчивых до идиотизма профессоров, встречающихся только в студенческом фольклоре, а также делали таинственные намеки на свою причастность к секретной мощи отечественной космонавтики.
– Между прочим, на каждого студента МВТУ в ЦРУ заведена специальная папка! – значительно сообщил Слабинзон.
– А в эту папку приставания к девушкам записываются? – кокетливо спросила Ирка Фонарева.
Потом они поехали провожать каждый свою избранницу домой. Точнее, Слабинзон поехал провожать избранницу, а Башмаков – Катю. В несвежем подъезде ее дома он попытался сорвать халявный поцелуй и получил уважительный, но твердый отпор, а также номер телефона. Честно говоря, звонить он не собирался.
Но на следующий день позвонил и, запинаясь, предложил встретиться. Катя подготовилась к первому свиданию серьезно: надела новый кримпленовый брючный костюм, подкрасилась и завила волосы, которые в течение всей встречи тревожно ощупывала. Оказывается, она, опаздывая к назначенному сроку, сушила накрученные на бигуди волосы, засунув голову в нагретую духовку (с фенами тогда было туго), и теперь, трогая кудри, проверяла – не подпалилась ли. Но об этом Олег узнал лишь через несколько лет, когда в разговорах с женой впервые стал мелькать грустно-трогательный вопрос: «А помнишь?» Этот вопрос с годами мелькает все чаще, становясь все трогательнее и все грустнее…
– А помнишь, как я думала, что Тапочкин – твоя настоящая фамилия? Знаешь, как я переживала!
– А если бы я и в самом деле был Тапочкиным, неужели ты за меня не вышла бы?
– Вышла, конечно, но фамилию твою не взяла бы…
Встретившись у памятника Пушкину, они пошли в кинотеатр «Россия» и в темном зале, перед экраном, где, разрываясь между любимым мужем и любящими мужчинами, металась саженная Анжелика, состоялся их первый поцелуй. Месяца три они ходили в кино, в Булонь, на вечеринки, устраиваемые в основном богатеньким Слабинзоном в большой квартире своего заслуженного деда-вдовца.
Башмаков боролся. Точнее, его невинность, подпорченная страшной предармейской неудачей с достопамятной Оксаной, вела изнурительную борьбу с неиспорченной невинностью Кати. Борьба закончилась взаимным лишением невинности на неразложенном шатком диване в Катиной квартире – ее родители уехали по турпутевке в Венгрию.
– У тебя, наверно, было много женщин? – спросила Катя, приняв отчаянный напор Башмакова за многоопытность.
– А у тебя? – отозвался Олег, гордый внезапным успехом.
– А ты не видишь?
– Больно?
– Немножко. А вообще-то так несправедливо – будто пломбу с тебя сняли…
– Ирке расскажешь?
– Ты, Тапочкин, хоть и опытный, а совсем дурак!
Потом они вместе отстирывали диванное покрывало.
– А девушки у тебя тоже были? – поинтересовалась Катя.
– Есть вопросы, на которые мужчины не отвечают! – выдал Олег и почувствовал себя профессиональным сокрушителем девственности.
Ирка Фонарева к тому времени успела поведать подруге головокружительную историю о том, как необузданный Слабинзон овладел ею чуть ли не в заснеженной ротонде возле бюста Петра Первого. Впрочем, сам Борька отказался эту версию как подтвердить, так и опровергнуть. Боже, какие они веселые дураки были в ту пору! Ирка теперь работает учительницей где-то под Наро-Фоминском, мужа давно выгнала, вырастила в одиночку двоих детей, а в довершение всего ей недавно оттяпали на Каширке левую грудь. Катя ездила проведать и вернулась вся заплаканная.
Выслушав исповедь о любви в ротонде, скрытная Катя так ничего и не рассказала подружке – ни про тайные встречи в отсутствие родителей, ни про то, как, начитавшись популярной в те годы «Новой книги о супружестве», они с Олегом, разложив диван, устраивали упоительные практические занятия. Не сказала она и про то, что глава о противозачаточных средствах в этой книге помещалась в самом конце, и, когда они до нее добрались, Катя была уже на втором месяце.
Первой забила тревогу мать – Зинаида Ивановна, по каким-то лишь женщинам внятным приметам и наблюдениям сообразившая, что к чему. Она, конечно, знала о существовании Башмакова, даже один раз встретила их, шляющихся в переулках возле дома и не знающих, куда пристроить свое вырвавшееся на волю вожделение. Зинаида Ивановна потом дотошно расспрашивала дочь, но скрытная Катя, честно хлопая голубыми глазами, созналась: да, мол, есть такой мальчик и он иногда приглашает ее в кино. Мать жила на свете не первый день и понимала, что слово «кино» означает у молодежи несколько большее, чем важнейшее из искусств, но такого от послушной и тихой Кати не ожидала никак.
Отец, Петр Никифорович, узнав, побагровел и впервые за все годы воспитания влепил дочери полновесную пощечину, а потом, отдышавшись, приказал:
– В воскресенье пригласишь своего… Ромео на обед!
Петр Никифорович был человек, неожиданно для своей профессии начитанный. Этим он повергал в изумление деятелей культуры, сугубо конфиденциально забредших к нему в контору в поисках ремонтных дефицитов. Вообразите: вы артист театра и кино, задумчиво разглядывающий чешскую керамическую плитку, за которую вам предстоит переплатить вдвое, а сидящий за конторским столом златозубый мужичок в телогрейке, поигрывая складным метром, вдруг невзначай бросает:
– Прав, прав чертяка Анатоль Франс! У художника два смертельных врага – вдохновение без мастерства и мастерство без вдохновения…
И вы, потрясенный артист театра и кино, пришедший за дефицитами, тут же приглашаете странного мужичка на свою премьеру. То же самое делали режиссеры, художники, писатели, композиторы и прочие творческие подвиды. Впервые посетив Катину квартиру, простодушный Башмаков обомлел: кругом были афиши с дарственными надписями знаменитостей, фотографии, запечатлевшие Петра Никифоровича, одетого уже не в телогрейку, а в замшевый пиджак, среди великих мира сего. На журнальном столике невзначай лежал новый сборник Нашумевшего Поэта с благодарственным экспромтом на титульном листе:
- За Петра Никифорыча
- Ноги всем повыворочу!
Олег прибыл на обед с тремя гвоздиками, бутылкой «Алиготе» и тем внутренним ознобом, какой ощущаешь, входя в кабинет зубного врача. На Башмакове был его единственный костюм, купленный еще к выпускному школьному вечеру и теперь еле вмещавший возмужавшее тело. Обедали обильно и неторопливо. За закусками обсуждали международную обстановку, в особенности недавнюю поездку Брежнева в Париж. Петр Никифорович рассказал, что по поводу каждого визита генсека за рубеж снимают роскошные полуторачасовые фильмы, которые в урезанном виде показывают по телевизору, а полностью они идут только в одном месте – в зале документалистики кинотеатра «Россия». Оказалось, Петр Никифорович не пропускал ни одного такого фильма, ибо увидеть в них можно было совершенно невообразимые вещи. Например, как Брежнев примеряет в музее наполеоновскую треуголку или как он делает непредвиденное движение, и по слаженному смятению свиты становится ясно, что каждый второй в ней – охранник, а у одного даже на мгновенье из-под плаща выглядывает ствол карабина.
Первое блюдо, огнедышащее харчо, посвятили проблемам современного отечественного кино. Петр Никифорович днями побывал на рабочем просмотре фильма, который через год собрал все мыслимые и немыслимые премии. После просмотра он подошел к режиссеру и посоветовал ему разобраться с темпоритмом в седьмой и восьмой частях ленты. Режиссер с критикой согласился и сообщил, что Петр Никифорович и в прошлый раз оказался совершенно прав, отговаривая его отделывать ванную вагонкой. Так и вышло: дерево от сырости перекособочилось и пошло нехорошими черными пятнами…
Олег слушал очень внимательно, а Катя сидела вся отрешенная и до эфирности скромная. Башмаков изредка тайком бросал взгляды на сложенный диван, и все, что происходило на нем, начинало казаться ему нереальным, вычитанным в наивном эротическом рассказе. Такие рассказы, переписанные в школьную тетрадку, тайно передавались надежному товарищу под партой.
Второе, нежнейшие свиные отбивные, съели за разговорами о самом Олеге, его семье и жизненных планах. Башмаков отвечал на вопросы обстоятельно, особенно нажимая на всевозрастающую роль космических исследований и лучезарное будущее некоторых счастливцев, к этому делу причастных.
– Факультет-то у тебя какой? – спросил дотошный Петр Никифорович.
– «Э». Энергетический…
– Неплохо. А учиться еще сколько?
– Два года.
– М-да…
Тут впервые за весь обед в разговор вмешалась будущая теща Зинаида Ивановна, одетая в красное мохеровое платье и кудлатый парик. До этого она просто молча таскала с кухни еду, а на кухню – грязные тарелки и вдруг ни с того ни с сего спросила, сколько Олег будет получать после института. Петр Никифорович посмотрел на жену с усталой укоризной отчаявшегося дрессировщика.
На десерт он вызвал Башмакова в свой уставленный всевозможными подписными изданиями кабинет и спросил напрямки:
– Жениться будешь, поганец, или на аборт девку погоним?
– Я готов! – отрапортовал Олег.
– Единственно правильное решение! – кивнул будущий тесть. – Кооператив за мной.
Родители Башмакова, все еще напуганные той давней, предармейской историей с шалопутной Оксаной, мгновенно благословили сына. Труд Валентинович только осторожно поинтересовался:
– Жить-то где будете?
– Наверно, у них. А потом Петр Никифорович кооператив обещал.
– Добро!
Свадьбу сыграли через месяц, так что живот у Кати еще заметен не был. Вообще-то по закону ждать надо было два месяца, но Петр Никифорович договорился. Гуляли в снятом по такому случаю стеклянном кафе «Ивушка», неподалеку от ремжилстройконторы тестя. Он в свое время отремонтировал квартиру директорше кафе, и уж она теперь расстаралась. Стол был уставлен таким количеством дефицитов, что у неизбалованных гостей щемило сердце от печального понимания: этой икры, севрюги, лососины, колбасы, языков, крабовых салатов и прочего на всю оставшуюся жизнь не налопаешься.
Главным гостем был Нашумевший Поэт. Когда кричали «горько», в меру захмелевший Башмаков целовал невесту страстно, ибо все предшествовавшие бракосочетанию недели Катя, несмотря на полную теперь уже безопасность и даже известную законность диванных объятий, Олега близко к себе не подпускала. Много лет спустя, когда в очередной раз нахлынуло «А помнишь?», она созналась, что делала это по совету матери, постоянно твердившей про то, как от ее подруги очень завидный жених утек, натешившись, буквально за несколько дней до свадьбы. И совсем уж недавно выяснилось, что красавец-жених, правда вскоре спившийся и сгулявшийся, утек от самой Зинаиды Ивановны. Если бы в нее, уже беременную, не влюбился обстоятельный паркетчик Петр (впоследствии – Никифорович) и не взял ее, как говорится, с пузом, неизвестно, чем бы дело и кончилось.
Впрочем, известно чем: старший брат Кати Гоша рос бы без мужского призора, не окончил бы Институт связи и уж точно не работал бы теперь электриком (а на самом деле специалистом по подслушивающим устройствам) в посольском зарубежье. Он специально, выпросив отпуск, прилетел на свадьбу любимой младшей сестренки и поразил гостей, даже Нашумевшего Поэта, моднючим клетчатым пиджаком и галстуком совершенно внеземной расцветки. Подарил же Гоша молодым мясорубку, которую благодаря нескольким сменным насадкам можно было использовать еще как соковыжималку и миксер. Этот агрегат, кстати, так и лежит до сих пор в коробке на антресолях, ибо, рассчитанный на мягкие заграничные вырезки, замертво поперхнулся первой же отечественной косточкой.
Родители Олега поначалу сидели на свадьбе тихо и даже показательно скромно, всем видом давая понять, что прекрасно сознают свой крайне незначительный вклад в этот брачный пир. Труд Валентинович даже поздравительный тост построил таким образом, что чуткий и непьяный гость мог уловить в нем нотки извинения. Отец говорил о том, что в верстальном деле есть такое понятие – «бабашки». Это безбуквенные пластинки, которыми метранпаж забивает пустое место в наборе. Так вот: главное в жизни, а тем более в семейной, не быть бабашкой!
Людмила Константиновна страшно обиделась, усмотрев в «бабашках» намек на себя, и в отместку заменила мужу довольно вместительную рюмку на ликерный наперсток. А после того как он даже в таких трудных условиях умудрился перебрать и пошел в народ – не разговаривала с ним неделю.
В народ же он пошел вот по какому поводу. Труд Валентинович с детства любил футбол, не пропускал ни один стоящий матч, а спортивные газеты читал, как Священное Писание. О мировых и европейских чемпионатах он знал все: когда состоялся, где, кто победил, кто судил, какие игроки и на каких минутах забили голы. Причем Башмаков-старший помнил все финальные, полуфинальные, четвертьфинальные и даже отборочные матчи!
Сначала он только снисходительно прислушивался к доносившимся с другого конца стола наивным разглагольствованиям о предстоящем чемпионате мира. Но потом мужчины невежественно заспорили о прошлом, мюнхенском чемпионате, и Труд Валентинович вынужден был вмешаться:
– Герд Мюллер забил не первый, а второй гол… Первый забил Брайтнер с пенальти, который назначил судья Тейлор, когда голландцы сбили Хольценбайна…
Олег давно заметил: едва отец начинал рассуждать о своем ненаглядном футболе, у него загорались глаза, а голос становился в точности как у комментатора Озерова, бодрый и азартный. Еще он заметил, что Людмила Константиновна в такие минуты почему-то испытывала за мужа чувство неловкости, почти переходящее в ненависть.
– Может, вы еще вспомните, на какой минуте забили? – иронически осведомился препротивнейший мужичонка из Мосремстроя, приглашенный Петром Никифоровичем с какими-то непростыми целями.
– Попробую. – Башмаков-старший на мгновение (скорее для драматизма) призадумался. – Голландцы… на первой минуте с пенальти. ФРГ – на 25-й минуте с пенальти и на 43-й – в игре. С подачи Бонхофа…
– А у голландцев кто забил? – не унимался въедливый мосремстроевец.
– Неескенс.
– Пенальти немцам за что назначили?
– За то, что сбили Круиффа…
– Точно! Простите, как вас зовут?
– Труд Валентинович.
– Труд Валентинович, разрешите с вами сердечно выпить!
Весь оставшийся вечер отец был в центре общего мужского внимания. Вокруг него собрался значительный кружок болельщиков, ловивших каждое слово футбольного пророка, вот так запросто встреченного средь шумного свадебного бала. Нашумевший Поэт, впадавший в депрессию, если кто-то из прохожих на улице его вдруг не узнавал, оказался на свадьбе в обстановке небывалого, совершенно наплевательского невнимания и чисто футбольного хамства. Он страшно обозлился, устроил Петру Никифоровичу скандал и горько продекламировал:
- Да! О футболе и не боле
- Болеет русский человек…
Тем не менее свадьба шла своим чередом. Назюзюкавшийся Слабинзон, прежде чем упасть, высказал замысловатый тост о роли своевременно выпитой кружки пива в мировой истории, а потом сообщил, что, будь на то его воля, на месте жениха мог бы сидеть и он сам.
– А вот это уж хрен! – буркнул Петр Никифорович, который вне рамок общения с творческой интеллигенцией исповедовал легкий бытовой антисемитизм.
Когда гости лихо, так, что дребезжало каждое стеклышко, отплясывали под уханье полупрофессионального ВИА, Ирка Фонарева подкралась и поведала молодым («Тебе, Олежек, теперь можно!») сногсшибательную историю утраты невинности на заднем сиденье «вольво» (а ведь по Москве «вольв» в ту пору разъезжало ну от силы полдюжины!).
– Кто? Ну скажи! – затомилась Катя.
– А ты мне на свадьбу платье свое одолжишь?
– На свадьбу?
– А ты как думала!
– Одолжу. И шляпу тоже. Ну?!
Ирка зашептала ей на ухо, и по округлившимся Катиным глазам стало понятно, что такого феерического вранья даже она, ко всему уже привыкшая, от подруги не ожидала. Потом подбрел освеженный холодным умыванием и избавившийся от желудочных излишков Слабинзон. Он долго, словно не узнавая, смотрел на Башмакова и наконец тяжко вымолвил:
– Какого человека теряем!
Первая брачная ночь прошла на хорошо знакомом диване, но свелась в основном к прислушиванию – спят ли Петр Никифорович с Зинаидой Ивановной, а также к тщетным попыткам любить друг друга беззвучно и бесскрипно.
Пробудившись спозаранку от сухости во рту, Башмаков услыхал негромкую беседу.
– Что-то тихие у нас молодые! – удивлялась теща.
– До свадьбы нашумелись, поросята, – отвечал тесть.
Дашка родилась через шесть месяцев, как и положено. Из роддома Олег привез ее уже в двухкомнатную кооперативную квартиру на окраине Москвы, в Завьялове, где белые новостроевские башни от самой настоящей деревни отделял всего лишь засаженный капустой овраг.
Подруливая на такси к дому, они встретили похоронную процессию: селяне на полотенцах тащили к кладбищу открытый гроб. Голова нестарого еще покойника была чуть приподнята, точно он потянулся губами к поднесенной ему рюмке. Женщины плакали. Мужики нетрезво роптали. Мальчик лет пяти, наверное, сын усопшего, держался за край гроба рукой, будто за край движущейся телеги.
– Надо маме позвонить, – сказала Катя.
– Зачем?
– Узнать, похороны – это к счастью или наоборот…
Когда начинающий папа Башмаков нес от такси к подъезду хлопающий глазами сверток, у него вдруг появилось предчувствие, что он вот сейчас его уронит, даже какой-то подлый зуд в руках ощутился. Так иногда бывает, если переносишь безумно дорогую вещь, например антикварную вазу. Но Олег, конечно, донес Дашку благополучно и положил на самую середину затянутой сеткой детской кроватки.
Кровать вместе с прочей мебелью и утварью преподнес молодоженам Петр Никифорович. Родители Олега путем неимоверного напряжения всех материальных ресурсов подарили на новоселье всего-навсего холодильник «Север» – шумный и ненадежный агрегат, производивший больше снега, нежели холода. Вообще тесть, несмотря на свою начитанность, оказался мужиком надежным и все правильно понимающим. Даже когда Олега выгнали из райкома и трудоустроили в «Альдебаран», он, позлившись, потом вдруг посветлел и объявил, что мужчина должен заниматься наукой, а не бумажки туда-сюда носить или врать с трибуны. Хороший человек был Петр Никифорович, а умер от незаслуженной обиды…
4
Но это произошло гораздо позже, а в ту пору, когда эскейпер первый раз пытался сбежать от Кати, все еще были живы-здоровы. И если бы кто-то вдруг заявил, что не пройдет и десяти лет, как Киев станет самостийной столицей, а Прибалтика будет соображать на троих с НАТО, что по всей России забабахают бомбы, подложенные под сиденья банкирских лимузинов, а газеты заполнятся объявлениями темпераментных девушек, готовых оказать любые интим-услуги состоятельным господам, – так вот, человек, сболтнувший такое, уже через час сидел бы в кабинете психиатра, куда его, вдоволь насмеявшись, переправили бы из КГБ.
Вздохнув, эскейпер снял свадебную шляпу, присел на диван и открыл коробку из-под сливочного печенья. Сверху лежало несколько больших черно-белых фотографий. Все стандартные семейные фотографии аккуратная Катя давно разместила в особых альбомах, сделав даже специальные тематические наклейки: «Даша», «Свадьбы», «Похороны», «Экскурсии», «Отдых», «Дни рожденья», «Школа» и так далее. Альбомы стояли на книжной полке, а нестандартные снимки хранились в этой коробке из-под печенья, подаренного Кате благодарными родителями какого-то двоечника.
На первой фотографии была вся их выпускная группа. Вверху реял овеянный лентами и обложенный лаврами год 1980-й. А в самом низу лежали, по довоенной моде раскинувшись в разные стороны, Башмаков и Слабинзон. Придумал это художество, разумеется, Борька. После окончания института он при помощи деда-генерала поступил в аспирантуру. Узнав, что тесть «распределил» Башмакова в райком, Слабинзон презрительно засмеялся:
– Коллаборационист!
Надо заметить, Олег не хотел работать в райкоме, а собирался ехать в засекреченный Плесецк, но мудрый Петр Никифорович, выслушав возражения романтического зятя, строго процитировал Честертона:
– Если не умеешь управлять собой, научись управлять людьми!
Наполовину сломленный, Башмаков еще полночи проспорил в постели с Катей и наутро согласился. Первый секретарь райкома комсомола Шумилин сильно одалживался у тестя, ремонтируя квартиру, и взял Олега на работу после ленивого собеседования. Скандальная по тем временам история с кражей из райкома знамени произошла, кстати, на глазах Башмакова. Шумилин вскоре после этого перешел на другое место, и работать новоиспеченному инструктору пришлось уже под началом нового первого – Зотова, вознесенного на эту должность прихотью Федора Федоровича Чеботарева.
На втором снимке заведующий орготделом райкома Башмаков, одетый в строгий аппаратный костюм с неизменным клетчатым галстуком, набычившись от важности, вручал переходящее Красное знамя. Кому – осталось за кадром. О том, что вскоре его выгонят из райкома, Олег еще не ведал. Фотография была сделана, кажется, вскоре после того, как сорвалась его первая попытка уйти от Кати.
А началось все с того, что Олег по делу и без дела засиживался в райкоме допоздна, приходил домой выпивший и страшно голодный. Он любил вскрыть пару баночек рыбных или мясных консервов из продовольственного заказа, отрезать большой ломоть черного хлеба, посыпать его солью и очистить луковку. Понятно, под такую закуску не добавить граммов сто пятьдесят – преступление против человечности. Но понятно и то, что чувствовала молодая тонкая женщина, учительница изящной словесности, когда среди ночи к ней в постель вваливалось законное животное, благоухающее луком и водкой, да еще начинало предъявлять грубые права на взаимность. Надо страдать зоофилией, чтобы испытывать от этого хоть какую-то радость.
Как уважающая себя молодая жена, Катя утром в презрительном молчании собиралась и уходила на работу в школу, а потом сердилась на мужа долго и самозабвенно. Зато в те редкие воскресные вечера, когда обида отступала, а Башмаков, бледный, как падший ангел, мучился от трезвой неуютности, вовлечь его в брачные удовольствия было почти невозможно. По молодости лет Катя старалась быть соблазнительной, вместо того чтобы быть требовательной.
Так продолжалось довольно долго. Олег выпил уже достаточно для того, чтобы из инструктора стать заведующим орготделом. Но однажды поутру выведенная из себя Катя заявила мужу, едва он продрал полупроспавшиеся глаза:
– Значит, так, собирайся и уходи!
– Как это? – обалдел Олег.
– А вот так – ножками!
– Не уйду!
– Уйдешь! Ты здесь, между прочим, не прописан!
Для восстановления исторической перспективы необходимо вспомнить, что жили они в кооперативе, купленном тестем. Башмаков, выражаясь грубым, но справедливым народным языком, был примаком. И не просто примаком, а примаком непрописанным. Когда оформлялся кооператив, родители стояли в очереди на квартиру и попросили Олега пока не выписываться из коммуналки. Благодаря этой уловке им удалось получить впоследствии на двоих двухкомнатную, а не однокомнатную квартиру.
– А как же Дашка? – жалобно спросил гонимый муж.
– А Дашенька, когда вырастет, меня, как женщину, поймет!
И тогда Олег испугался. Это был как бы двухслойный испуг. Верхний слой имел чисто номенклатурную природу: развод для заведующего отделом райкома по тем временам означал если и не завершение карьеры, то серьезные трудности. Но был и второй слой, глубинный: Башмаков абсолютно не представлял себе, как станет жить без жены и дочери, как переедет назад к родителям. И Кате очень понравился испуг мужа. Она стала прибегать к этой мере внутрисемейного устрашения утомительно часто: сказались молодость и неопытность. Правда, всякий раз Башмакову удавалось вымолить не так уж далеко упрятанное прощение, после чего они оказывались в постели, и Катя, зажмурившись от счастья, прощала Олега до изнеможения.
«Может, поэтому она меня и выгоняла?» – много лет спустя, помудрев и став матерым эскейпером, догадался Башмаков.
Но тогда каждая новая ссора, каждое царственное требование собирать вещи и уматывать, каждое вымаливание прощения – все это накапливалось в примацком сердце Башмакова, точно свинцовые монеты в свинье-копилке. И недалек был тот день, когда очередная монетка намертво застрянет в щелке и не останется ничего другого, как жахнуть копилку об пол – раз и навсегда!
После окончания института Олег продолжал общаться со Слабинзоном. Борька поступил в аспирантуру и втихую женился на скрипачке Инессе, своей дальней родственнице, пышноволосой миниатюрной девушке с фаюмскими глазами. Олег, единственный из института, был приглашен на свадьбу, чинно протекавшую в большой сталинской квартире Борькиного деда Бориса Исааковича – вдовца и отставного генерал-майора, читавшего какой-то спецкурс в военной академии.
Башмаков был в очередной ссоре с Катей, пришел на свадьбу один и очень переживал, что впопыхах схватил у грузин возле метро несвежие тюльпаны. Обычно покупкой букетов занималась Катя, она долго ходила по рынку, приглядывалась, принюхивалась и даже прищупывалась к бутонам, холодно отшивала стоявших за прилавками назойливо-высокомерных кавказцев. Казалось, букет она покупает не для подарка, а себе, причем на всю жизнь, рассчитывая, что именно эти самые цветы, свежие, без единой подвялинки, и положат на ее, Катину, могилку. В результате в гости они всегда опаздывали.
Впрочем, Башмаков тоже опоздал, а точнее, задержался в райкоме. В просторной генеральской гостиной за большим овальным столом сидело человек двадцать – такого количества печальных глаз, собранных в одном месте, Олегу до сих пор видеть не приходилось. Не приходилось ему слышать и столько умных до непонятности разговоров. Когда Слабинзон, представляя Башмакова родственникам, назвал место его службы, в печальных глазах промелькнуло отчетливое уважение к названию организации и почти неуловимое презрение к человеку, в этой организации работающему.
Из обрывков разговоров и содержания тостов Башмаков сделал несколько выводов. Во-первых, Борькин отец, популярный уролог, очень переживает из-за того, что эстетствующие молодожены не позволили ему развернуться в полную мощь и сыграть свадьбу в хорошем загородном ресторане. Во-вторых, чуть ли не половина собравшихся давным-давно подали заявления и ждали разрешения на выезд из страны. Правда, родители невесты пока еще колебались, ибо не знали, как поступить с семейной реликвией и главным родовым достоянием – старинной скрипкой, стоившей на Западе безумные деньги. В-третьих, Борис Исаакович, блестящий офицер-фронтовик, так и застрявший со своим «пятым пунктом» в генерал-майорах, тогда как его товарищи по академии дошли чуть не до маршалов, страшно этим обижен, но тем не менее уезжать не желает. Улавливались в разговорах и еще кое-какие тонкости предотъездной жизни, но понять их было так же невозможно, как профану вникнуть в профессиональный спор узких специалистов.
Определенно, из всех присутствующих напился только Слабинзон и под недоуменный шепот родственников, бросавших сочувственные взоры на невесту, был (не без помощи Башмакова) вытеснен в дедовский кабинет и уложен на кожаный диван с откидывающимися валиками. Инесса старалась выглядеть безоблачно веселой и даже станцевала со свекром вальс, а с Борисом Исааковичем – чарльстон. Кстати, жить молодожены собирались у вдового генерала. Борькина мать, которая в молодости – худенькая и безусая – была, наверное, ослепительно хороша, наклонилась к Олегу и доверительно сообщила, что о лучшей жене для своего сына и мечтать не смела. Ветхая подруга усопшей Борькиной бабушки покачала головой:
– Но мальчик слишком пьет!
– Ах, Изольда Генриховна, мы так огорчены! Вы меня понимаете! – Борькина мать почему-то покосилась на Башмакова. – Мы так надеемся на Инессу. Она очень благоразумная девушка.
Олег вздохнул и на всякий случай налил себе полрюмки.
Через полгода Слабинзон разочаровался в браке и заявил, что еще не готов каждое утро завтракать с одной и той же женщиной, а от скрипичных концертов на дому ему хочется выть по-волчьи. Инессу, чье чрево, к счастью, еще не стало футляром для новой очаровательной скрипочки, он возвратил родителям, и та довольно скоро вышла замуж за другого своего дальнего родственника – авангардного композитора. Они получили разрешение на выезд, и Борька помогал своей бывшей жене и ее новому мужу паковать вещи, даже вызывал Олега для погрузочно-разгрузочных работ. А со старинной скрипкой все обошлось: Борькин отец, лечивший от хронического простатита какого-то мощного гэбэшника, добыл бумагу, заверявшую, будто инструмент этот самый наиобыкновеннейший и никакой особой ценности не имеет. По прибытии на историческую родину скрипка была продана, и на эти деньги куплен дом, обстановка и автомобиль. Кстати, в этом самом доме Борькины родители после переезда в Израиль и жили, пока не перебрались в Америку.
Но это случилось через много лет, а тогда, избавившись от жены, Борька остался холостяковать в дедовой квартире, предоставленной в полное его распоряжение, так как Борис Исаакович с утра до ночи сидел в своем кабинете и сочинял книгу о командарме Павлове, а точнее, о том, как надо было готовиться к войне и воевать, чтобы немцы дальше Бреста не продвинулись. Вставал дед рано, и когда Слабинзон, ведший рассеянный аспирантский образ жизни, продирал глаза, на кухне его ждал завтрак, а в случае особенно тяжкого пробуждения – обед с графинчиком водки, настоянной на апельсиновых корочках.
– Это по-нашему, по-ассимилянтски! – говаривал Борька, отдышавшись после первой, реанимационной рюмочки.
В ту пору Олег часто бывал у Слабинзона. Они сидели и пили под лимончик выдержанный коньяк. У Борькиного отца дареными бутылками были забиты все подсобные помещения в квартире и на даче. Очевидные излишки он время от времени сплавлял сыну, хоть и страшно злился на него за отставленную Инессу: из-за этого на их семью обиделись многие родственники. Борькин отец был одним из лучших урологов Москвы и специализировался на новомодном тогда хламидиозе – недуге, поражающем всех людей, ведущих мало-мальски половой образ жизни. Переехав в Америку, он открыл свою консультацию на Брайтон-Бич. Народ повалил к нему валом, в основном московские еще пациенты. Он часами мог болтать о прошлом с бывшим директором гастронома, а ныне апоплексическим говоруном, для которого триппер, подхваченный в 60-х годах на квартирном диспуте о физиках и лириках, стал во временной перспективе чуть ли не самым ярким воспоминанием молодости. За эту возможность повспоминать о былой удали, видимо, и ценили Борькиного отца, постаревшего и отставшего от передовых методов мировой урологии.
Итак, Башмаков и Слабинзон частенько сиживали на просторной кухне, и Борька, прихлебывая коньячок, наставлял:
– Жениться, Тунеядыч, нужно только в промежутке между клинической и биологической смертью, и то лишь для того, чтобы было кому тебя похоронить!
Изредка к ним выходил задумчивый Борис Исаакович, удрученный страшными просчетами в деле подготовки Красной армии к войне с фашистами.
– А знаешь, дед, что нужно было сделать, чтобы немца сразу задробить?
– Что?
– Сталина шлепнуть!
– Не уверен! – качая головой, отвечал генерал.
– Еврей-сталинист – страшный случай! – констатировал Слабинзон, дождавшись, когда дед скроется в кабинете.
Иногда они, как в былые студенческие времена, шли гулять по вечерней улице Горького или ехали в Булонь, и Слабинзон начинал нахально клеить встречных девиц. Но с девицами обычно ничего не получалось: былой кураж и обаяние юной необязательности куда-то ушли. Жалкая развязность Борьки и хмурая озабоченность Башмакова, в очередной раз забывшего стащить с пальца обручальное кольцо, приводили к тому, что хорошенькие, знающие себе цену москвички на вопрос: «Девушка, куда вы идете?» – отвечали: «С вами – до ближайшего милиционера!»
– А как ты относишься к продажной любви? – задумчиво глядя вслед удалявшейся юбчонке, спрашивал Слабинзон.
– Да как тебе сказать… – уклонялся Башмаков.
В ту безвозвратно ушедшую эпоху сексуального бескорыстия продажная любовь была для Олега чем-то запретно-таинственным, наподобие закрытого распределителя для крупной номенклатуры, куда комсомолят, понятное дело, не допускали.
– Я тоже так считаю, – соглашался Борька. – Покупать женщин так же бессмысленно, как одуванчики. Они же под ногами…
Под ноги попадались обычно лимитчицы, клевавшие на Борькины подходцы в надежде, если повезет, расплеваться с проклятым общежитием и осесть на квартире у москвича. Однако при ближайшем рассмотрении они оказывались настолько неаппетитными, что на таких Башмаков не обращал никакого внимания даже в первую неделю после возвращения из армии.
И тогда разочарованный Слабинзон начинал выступать:
– Ты посмотри на эти рожи! (Речь шла о прохожих.) Это же вырожденцы! Это страна вырожденцев! Ты понимаешь, Тунеядыч?!
Олег вглядывался в усталые и, конечно уж, не аристократические, а порой, что скрывать, затейливо-уродливые лица прохожих, потом переводил взгляд на Слабинзона, тоже статью и лепотой не отличавшегося, вздыхал и соглашался:
– Кошмар!
– Архикошмар! Страна лохов… Нет, архилохов! Я здесь просто задыхаюсь! – продолжал Борька страстно. – Ты можешь себе представить, у нас после защиты на кафедре накрывают стол, пьют водку под селедку, а потом песни поют! Нет, ты представляешь?! «Парней так много холостых на улицах Засратова…» А член-корреспондент Ничипорюк – членом его по корреспонденту! – про гетмана Дорошенко соло хреначит! Интеллигенция, твою мать! Представляешь?
Олег вспоминал, как любит попеть во время семейного застолья его отец, как отплясывает, выпив лишку, личный друг композитора Тарикуэллова Петр Никифорович, как и сами они в райкоме, расслабившись, ревут комсомольские песни, и отвечал:
– Представляю…
– Нет, морда райкомовская, ничего ты не представляешь!
Олег в свою очередь начинал жаловаться на Катю, на постоянные унизительные попытки выставить его из дому. Это ведь с возрастом понимаешь, что жаловаться людям на собственную жену так же нелепо, как на свой рост или, скажем, рельеф физиономии.
– И ты терпишь?! – задыхался Борька от возмущения. – Из-за карьеры, да? Она ноги тебе должна мыть, когда ты домой приходишь! Знаешь, Тунеядыч, сколько баб голодных вокруг? Только свистни! Я, как развелся, первое время каждый день с новой спал, три раза у отца лечился, а потом надоело – одно и то же. Иногда снимешь какую-нибудь, ведешь домой и думаешь: а вдруг у этой – поперек? Приведешь, разденешь – нет, как у всех, вдоль…