Мoя нечестивая жизнь Мэннинг Кейт
– Что?
– …и истекут кровью. Ты же видела, что мисс Кинсли себе сделала? Ее счастье, что она внутренних органов не повредила. А то ведь они чем угодно могут воспользоваться. Корсетной спицей. Пером индейки. Костью.
– И это не будет считаться убийством?
Моя наставница, дрожа всем телом, взяла мои ладони и повертела их:
– У тебя маленькие руки. У тебя мягкое сердце и пытливый ум. Но ты еще ничего не заешь о жизни. О жизни женщин. Ты научишься. Пройдешь через все уготованные тебе испытания. Но раз уж ты акушерка… а ты ею будешь, Энни… ты не должна бояться.
– Какие испытания?
Миссис Эванс поникла, но затем улыбнулась:
– Помни, Энни, милая моя, что душа у акушерки широкая и благородная, что акушерка – восприемница величайшего благословения, которым Господь удостоил нас, жалких тварей. Но акушерка должна справляться со сложностями, уметь находить то, что я называю «меньшее зло». Ты должна научиться не судить людей слишком строго. Если не научишься, ты не годишься для этой работы.
От печали, написанной на ее лице, мне самой захотелось расплакаться. И хотя впоследствии я очень часто вспоминала ее слова, утекло немало времени, прежде чем я поняла, что она имела в виду.
– Так вы поможете мисс Кинсли?
– Увы, я помочь ей не в силах, – ответила она тихо. – Слишком поздно.
Через несколько недель «Полицейский вестник» сообщил, что мистер ван Кирк, первый помощник губернатора, арестован по обвинению в убийстве мисс Беатрис Кинсли, 25 лет, проживавшей на Вашингтон-сквер, чей труп был найден плавающим в Ист-Ривер; тело бедной женщины все исколото ножом. Смерть несчастная приняла на седьмом месяце беременности.
Прочитав заметку, я ощутила, будто шею мне сдавила невидимая рука.
Пока мой опыт говорил о том, что младенец убьет свою мать, отец совратит свою дочь, школьный учитель – неподходящая партия для благородной леди, а жить стоит только ради любви. Но пример Беатрис Кинсли научил меня новому: если ты выставляешь страждущую за дверь, то, значит, подвергаешь риску ее жизнь – она либо сама нанесет себе увечья, либо отец нежеланного ребенка убьет бедняжку вместе с дитя. С мистера ван Кирка все обвинения были очень скоро сняты, а впоследствии он даже стал заместителем секретаря Военного флота. С того дня бедная Беатрис стала являться мне в кошмарах, и вместо белокурых волос на голове ее шевелились водоросли.
Практические занятия с миссис Эванс продолжались, как продолжалась и жизнь. Я все так же тосковала по маме и брату с сестрой, думала о будущем, о Чарли, которого считала своим женихом, прогуливалась по Бродвею с Гретой. Я заделалась экспертом по части тайной, в красных тонах, жизни женщин, изучая ее каждый день – причем все так же без оплаты.
Это образование порой начинало тяготить меня. Однажды, когда в очередной раз звякнул дверной колокольчик, я почувствовала, что сыта по горло.
Миссис Эванс дремала на диване, лицо бледное и потное.
– Мэм, посетительница.
Миссис Эванс вздохнула и потянулась. Ее склянка с «Серумом» стояла на столе. Вчера я смешала восемь унций микстуры – спиртовая вытяжка Thebane Opium и по капельке мускатного ореха, шафрана и серой амбры. А сегодня пузырек почти пуст.
– Мэм?
– Осмотри ее сама. Потом поднимись ко мне и расскажи, в чем дело. Поторопись. Ты ведь моя умница.
Наверное, я слишком много ступенек преодолела в этот день, потому что, услышав про «умницу», я как с цепи сорвалась:
– Я вам не «хорошая девочка»! Я бесплатная служанка! Ни цента на карманные расходы, ни жалованья! Два платья за все время, да и в них из дома не выпускают! Грета у соседей получает пять долларов в месяц, а я – шиш с маслом! Да тут еще новые обязанности. Говорите, я ассистентка? Вот и осматривайте сами! Можете отправить меня обратно на Черри-стрит, но я не «ваша умница»!
Миссис Эванс резко села.
– Вам я нужна только для того, чтобы кровавое белье стирать, – разорялась я. – Это преступление, вот что!
– Несмотря на то что говорит закон, я не считаю такого рода операции криминальными, – сказала миссис Эванс. – Если только нет угрозы преждевременных родов. Просто нужно заплатить кому надо, и вас оставят в покое.
Эти слова «заплатить кому надо» стали новой вехой в моем образовании – в его юридическом аспекте.
– Одно то, что вы не платите мне ни цента, не покупаете новой одежды, тянет на преступление. Вы держите меня в рабстве!
Она молча промокнула пот на лице, с некоторым усилием поднялась и доковыляла до туалетного столика. Ключом открыла ящичек. Мне показалось, она сейчас достанет пистолет и застрелит меня. Но вместо пистолета она вытащила ворох банкнот, развернула веером, несколько раз обмахнулась, выудила три бумажки по десять долларов и протянула мне.
– Мы намеревались оплатить целиком нашу задолженность, когда тебе стукнет двадцать один, – сказала миссис Эванс, чуть покраснев. – Но, если ты предпочитаешь получить часть денег сейчас, мы не возражаем.
Я и пяти-то долларов никогда в руках не держала, а тут целых тридцать! Моих собственных денег!
– Спасибо, – смущенно пролепетала я.
– Пожалуйста. – Она направилась к постели.
– Вас ждет посетительница.
– Хорошо, – вздохнула она.
Став владелицей тридцати долларов, припрятанных в матрасе, я еще более рьяно принялась постигать азы акушерской науки, тем более что миссис Эванс в последнее время, отправляясь с визитом в ту или иную спальню, взяла за правило брать меня с собой. Число пациенток росло стремительно. Женщины в этом городе производили на свет потомство, которое могло бы посоперничать с потомством кроликов. Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей[49]. Но страдание подразумевает тишину, а уж мое ученичество тихим никак не было. Иные орали так, что куда до них диким кошкам. Битва под Геттисбергом, где мальчишек протыкали шпагами и рвали на куски ядрами, конечно же, была ерундой в сравнении с тем, что творилось в спальне, где роженица вопила и вопила, а кровь была такая алая, что, казалось, сейчас сама фея Морриган[50] на черных вороньих крыльях спустится к ложу роженицы.
Мне еще не исполнилось семнадцати, а я уже знала основы ремесла. И только потому, что смотрела, слушала и делала то, что говорила мне миссис Эванс. Однажды я достала из утробы ягодичного мальчика[51], красные пяточки вперед, а подбородок до того задран, что я испугалась, не отстегнется ли у него голова. Я видела матерей, которые рожали пьяные, и таких, что хлестали «Целебную сыворотку», будто это сидр. Я видела, как рождаются близнецы, я видела мальчика, родившегося в рубашке, лицо у него было словно закрыто вуалью цвета кипяченого молока. Его мать сразу положила эту штуку в жестянку из-под табака, сказав, что продаст ее какому-нибудь моряку.
– Есть поверье, что оболочка плода спасет утопающего, – сказала миссис Эванс.
Она учила меня почти всему. Пока я ассистировала только при нормальных родах; присутствовать при родах преждевременных мне не разрешалось. Но мне позволили смотреть операцию по ликвидации непроходимости, которую проводили некоей миссис Торрингтон, у которой уже имелось восемь детей. Видела я также, как учительница разобралась с задержкой, перепугавшей другую даму, у которой детишек было семеро. Ни та, ни другая не могли себе позволить произвести на свет еще одну плаксу, причем обе они, неважно, сколько труда затратила миссис Эванс на каждую, на прощание ограничились простым «спасибо». Моя скорбная обязанность состояла в том, чтобы выносить таз после операции, и как-то раз мне показалось, что я разглядела в кровавом месиве очертания, напоминавшие содержимое разбитого яйца.
– Что с тобой? – спросила миссис Эванс, увидев мое печальное лицо.
– Его убили.
– Он и не жил никогда, – отрезала миссис Эванс и потащила меня домой, где сунула под нос Библию и велела: – Подумай над этим.
Если бы какой человек родил сто детей, и прожил многие годы, и еще умножились дни жизни его, но душа его не наслаждалась бы добром и не было бы ему и погребения, то я сказал бы: выкидыш счастливее его; потому что он напрасно пришел, и отошел во тьму, и его имя покрыто мраком. Он даже не видал и не знал солнца; ему покойнее, нежели тому[52].
А после она велела мне выглянуть на улицу и посмотреть, сколько маленьких оборванцев бегает там.
И обратился я, и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их – сила, а утешителя у них нет.
И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем[53].
– Под солнцем и под луной, – поправила миссис Эванс.
Она просвещала меня насчет добра и зла, учила, как обращаться с этими понятиями, какие средства хороши, а какие дурны. Пара капель опиума облегчит боль. Пальпирование живота покажет ягодичное предлежание. Стаканчик спиртного возобновит прерванные роды. Если ты чувствуешь, что голова младенца повернута не так, переложи роженицу на бок и толкай ее, чтобы повернуть плод в правильное положение. Если появляется лицо, одной рукой действуешь внутри, другой – снаружи. Одну руку засовываешь в родовой канал, пока не ухватишься за подбородок, а второй рукой похлопываешь по животу. Благословенны маленькие руки. Твердая рука благословенна. Сильная рука благословенна. Мягкое сердце благословенно, равно как мягкий голос. Все это у миссис Эванс было, тогда как мое сердце было замкнуто на ключ, голоса я по большей части не подавала. Я смотрела, слушала и делала то, что мне скажут.
– Тебе придется видеть матерей, умирающих от пролапса, когда матка просто вываливается из тела, – говорила миссис Эванс. – Ты будешь видеть, как они умирают, когда ребенок застрял в родовом канале. Матери умирают от лихорадки и от кровотечения. Их мягкие части изнашиваются, рвутся. Они умирают и просто от истощения. И помни: пока не родишь своего ребенка, ни одна женщина не станет воспринимать тебя как акушерку.
На моем счету было уже тридцать родов. Шестнадцать мальчиков и четырнадцать девочек. Мамаши стонали и метались, но, когда все заканчивалось, улыбались и смотрели на своих новорожденных сияющими глазами.
– Это вам прекрасный подарок от Господа, – восхищенно говорила миссис Эванс. – Такое чудо.
Да, это было чудо. Поначалу Божественное Событие казалось мне отвратительным и все же потрясло меня до глубины души, меня поразили мощь и устройство родильной машины – женского организма, и постепенно я начала любоваться той драмой, что разворачивалась у меня на глазах. Впервые это случилось, когда миссис Кисслинг умирала в объятиях мужа, а новорожденный заходился в крике. Я видела чудо, даже когда из утробы появлялся монголоид. Я познала все виды зловоний, испускаемых женским организмом, – запахи крови, околоплодных вод, мочи, экскрементов, рвоты.
Прибавьте многочисленные женские недомогания: опухоли доброкачественные и раковые, разрывы, фистулы, истерики; синяки и ожоги от сигарет. Но самое худшее, что довелось мне видеть, было оставлено на пороге у двери.
В пятницу ранним утром, еще и солнце не взошло, в дверь позвонили. В окно я разглядела худую женщину в темном капоте и с узлом в руках. Но, когда я открыла, посетительница исчезла, будто растворилась.
– Миссис! – закричала я, но ее и след простыл. Узел она оставила на крыльце.
Я хотела было догнать ее, но меня остановило какое-то мяуканье. На миг я решила даже, что странная женщина подкинула нам кошку. Однако в узле находился младенец. Глаза у него были раскрыты, ножки пинали одеяло. Я вынула его из тряпья.
– Что еще за дьявол, мистер? – мягко спросила я и внесла малыша в дом.
К пеленке, в которую был завернут младенец, была приколота записка: Его звать Джонни.
– О, бедный малыш Джонни, – шепнула я ему в ушко.
В кухню я ворвалась вся взбудораженная:
– Посмотрите, что оставили у нас на крыльце.
– Что там еще? – пробурчала миссис Броудер, руки по локоть в пене. Но стоило ей увидеть Джонни, как она растаяла, заворковала, защелкала языком. – Что нам с ним делать?
– Оставим себе, – сказала я и устроила крохе гнездышко в ящике комода.
Малыш явно был голоден, он кричал все жалобнее. Я дала ему тряпицу, пропитанную сахарной водой, пусть хоть ее пососет, но он только пуще разорался. Я попробовала покормить его с ложечки, но он подавился, закашлялся, стал задыхаться и все плакал и плакал.
На шум спустилась миссис Эванс, тут же подхватила младенца, принялась укачивать, и я обрадовалась, что мы оставляем его у себя. Но она сказала «Нет!», ведь ни одна из нас не могла выкормить ребенка.
– Сестры Милосердия с Двенадцатой улицы, только они могут его спасти, – сказала миссис Эванс. – У них свои кормилицы всегда под рукой. А мы не сиротский приют. Отнеси его туда, Энни.
– Он там умрет, – упорствовала я. – Не хочу отдавать его.
– Я сама отнесу, – вмешалась миссис Броудер. Она взяла мальчика, укутала в тряпье. – Идем, Джонни, поищем тебе молочка по белу свету. – И двинулась к выходу, ворча: – На моих ногах и до Бовери-то не доберешься, не то что до Двенадцатой улицы.
– Ладно уж, – вздохнула я, – отнесу.
Миссис Броудер передала мне узел:
– Там перед больницей корзина. Положи его туда и позвони в колокольчик. Они передают сирот в хорошие семьи.
– Они отправляют сирот на поезде с глаз долой, – буркнула я. – Если дети остались живы.
Сироты-младенцы мрут сплошь и рядом, уж я-то об этом хорошо знала – в газетах выуживала все заметки о сиротах, брошенных новорожденных, приютах. В «Полицейском вестнике» было написано, что сто сорок пять младенцев подбросили за шесть месяцев к Сестрам Милосердия и только восемь из них выжили. Нет никакого смысла в том, чтобы принимать такую массу сирот, если их некому выкормить. И все-таки за отсутствием лучшего плана я взяла Джонни и, полная сомнений, потащилась через Вашингтон-сквер на Пятую авеню и почти милю через новый квартал, надеясь, что стоит мне повернуться, и я увижу его мать, которая гонится за нами.
Прижимая его к плечу, я спела ему разудалую «Фляжку виски» и сказала:
– Не бойся, Джонни, скоро ты будешь играть на зеленой травке со своим пони, и есть свой пирог, и лазать по деревьям – да-да, сэр, – и тебе подарят игрушечный фургон и оловянных солдатиков, и ты вырастешь и станешь самым сильным парнем в прериях…
Не знаю, чего ради несла я эту ахинею. Он был такой свеженький, такой нездешний, что казалось неуместным тыкать его носом в правду жизни.
В вестибюле Сестер Милосердия стояла плетеная колыбель с простыми белыми занавесками и с маленькой табличкой «Пожалуйста, звоните в звонок». Вокруг никого не было, и я положила Джонни в корзину, бросая его уже во второй раз за его коротенькую жизнь, и позвонила в колокольчик. В голове у меня была лишь одна мысль: «Наверное, Джонни умрет, как и почти все остальные дети, прошедшие через эту корзинку, и что я с этим могу поделать?»
Я со всех ног бросилась прочь из этого места, и в сердце моем плескалась мерзость.
Глава вторая
Предложение
В моих снах малыш Джонни несся на поезде на Запад, где он был никому не нужен, потому что у него не было зубов, а его хилые детские ручки вряд ли могли бы управиться с плугом. В поезде он во весь голос звал маму «Ты больше меня не увидишь, – сказал мне малыш Джонни, – как не увидишь свою маму, сестру и брата, и не отыщешь никого, кто бы заменил тебе семью». Во сне я тоже в том поезде, забираюсь на крышу с Джонни на руках и на полной скорости спрыгиваю на белую равнину – и просыпаюсь, ударившись ногами о кровать, – жесткое приземление кошмара. В утреннем холодке я подсчитываю, сколько лет прошло с того дня, когда я видела Джо и Датч в последний раз (четыре), и сколько месяцев минуло после отправки моего письма (девять). Мне семнадцать лет, и все семнадцать я жила без любви и без денег. Тюремную камеру Чарли я представляла себе в виде старого картофельного бурта. Ползали ли по Чарли крысы ночами? Чувствовал он дыхание убийц на щеке? Во время восьмимесячного заключения думал ли обо мне хоть изредка?
Кажется, думал.
Как-то раз, в конце мая, поздним вечером, когда я уже лежала в постели, в дверь кухни забарабанили.
Я перепугалась. Подошла к двери. Прислушалась. Стук повторился, причем в определенном ритме.
Я стукнула в ответ.
– Экси?
Я сглотнула. Стук возобновился. Он совпадал с ритмом моего сердца. Я торопливо открыла дверь.
Чарли стоял на ступеньках под дождем, серебряные капли блестели в его темных волосах. Чарли был небрит, одежда висела мешком, словно он снял ее с куда более толстого человека. Ярость на его лице поразила меня, словно хлесткая пощечина. Не так я себе представляла нашу встречу.
– Заходи.
Он вошел. И уставился на меня такими горящими глазами, что пришлось отвернуться. Я сняла с гвоздика шаль и набросила на голые плечи.
– Не надо. – Он шагнул ко мне, сдернул платок. Долго смотрел на меня. – Почему ты с ним пошла?
– Я ни с кем никуда не ходила.
– Ты ПОШЛА. С Гилпином. Он сказал, ты пошла!
– Он врет.
– Я был в «Гералд». И они взяли меня обратно в типографию на работу, а там я наткнулся на Гилпина. А он и говорит: «Джонс, виделся я с твоей цацей. С девчонкой по имени Энни».
– Да, я там была. И видела его. Расспрашивала его о тебе. Я тебя искала.
– Гилпин еще сказал, что попробовал тебя. Назвал «сладким пирожком».
– Я просто спросила его, куда ты пропал.
– Он говорит, ты пошла с ним.
– Разве что в его мечтах.
Глаза у Чарли были суровые, кулаки сжимались и разжимались, словно разминаясь перед тем, как ударить меня. Он промок насквозь, на пол натекла лужа. От него пахло мокрой шерстью, плесенью, влажной землей. Чарли был не из тех парней, кто легко дает загнать себя в угол, сам так сказал как-то, а получалось, что все-таки его в угол загнали.
– А чего он мне тогда сказал, что ты пошла с ним?
– Я бы и не посмотрела на этого замухрышку. Даже если бы у меня было десять глаз.
Мне бы точно понадобилось штук десять глаз, чтобы устоять перед Чарли. При свете свечи я видела звериную настороженность в его лице, а он разглядел, как сердито мое лицо. Мы так и стояли друг перед дружкой, не двигаясь.
– Я ни с кем никуда не ходила, Чарли.
Из Чарли словно воздух выпустили, и я вдруг увидела в нем сироту, столь же несчастного, что и я. Мы оба не умели доверять людям и ждали лишь очередного предательства.
– Ты промок, – сказала я, – снимай одежду, надо высушить.
Он повесил плащ на спинку стула. Я заметила, что воротничок рубашки почернел от грязи. Подняв с пола свою шаль, я опять завернулась в нее. Чарли походил туда-сюда, уперся кулаками в буфет, согнулся, дыша часто-часто, словно выброшенная на берег рыба. Мне было больно смотреть на него. Больно и страшно. Наконец он сел к столу, закрыл ладонями глаза. Я вытащила бутылку миссис Броудер, налила в стакан виски и подала ему. Он высадил все одним глотком. Я достала из буфета холодную баранину с картошкой, оставшиеся от ужина. Он не произнес ни слова, даже когда я поставила тарелку перед ним.
– Что с тобой приключилось?
Чарли лишь глянул на меня. Ел и пил он жадно, только кадык ходил вверх-вниз. Покончив с едой, вытер губы тыльной стороной ладони.
– Что случилось? – снова спросила я.
– Томбс.
Зловоние тюрьмы просто висело в воздухе.
– Что еще?
– Меня пытались забрать в армию, но я притворился калекой.
– Что еще?
– Дай мне карандаш и бумагу. И перестань задавать вопросы.
Признаюсь, слова Чарли меня расстроили, но в то же время мне было приятно, что он взревновал к Брикки Гилпину. Маленькая месть за мои страдания. В темноте я прошла в библиотеку, отыскала бумагу и карандаш. Он поблагодарил и принялся писать, так яростно черкая, что прорвал бумагу в нескольких местах. Писанина пестрела помарками, словно кто рассыпал по бумаге и раздавил ягоды черники.
А я тем временем вымыла тарелку и заштопала носок, вслушиваясь в скрип грифеля по бумаге, и писк мышей, и вой ветра за стенами, и шум дождя.
– Ну вот, – сказал Чарли наконец. – Держи. Он протянул лист бумаги мне.
ЖИЗНЬ В ТОМБС
Разоблачения Чарлза Г. Джонса
Словно гигантский отстойник всего самого дурного, что только есть в человечестве, возвышается в центре города, на Сентрал-стрит, отвратительное мрачное здание, где обитают самые зловредные и ядовитые души на Земле. Аид, прозываемый Томбс, – более подходящего названия и не подберешь. За гранитными стенами без всякого закона перемешаны люди, там они брошены гнить и ползать подобно могильным червям. Именно там, в сырой камере размером с голубятню, я провел мрачных девять месяцев без суда, и вот моя история.
Глаза у меня расширились.
– Нравится? – спросил Чарли.
– Это ужасно.
– Выходит, никудышный я писака.
– Нет! Ужасно то, о чем написано.
– Это только начало.
– Начало чего?
– Моего репортажа, который я опубликую в «Гералд» или любой другой газете, которая больше заплатит. Это навроде преамбулы. Статья будет о коррупции. О продажности судей и полиции, о злобности охранников и воров. Репортаж из логова зверя.
– Что такое преамбула?
– Вступление. Предисловие к скандалу. Меня там держали без суда.
Но оно того стоило, если ты оказался способен обратить тюремное заключение в статью. Если тюрьма сделала из тебя журналиста, помогла осуществить твою заветную мечту. И я видела, что Чарли тоже так считает, – это сквозило в его тоне, когда он описывал, как его схватили фараоны, как кинули в застенок, как чуть было не забрали в армию, от которой он увильнул, изобразив хромоту.
– Скоро я буду первоклассным репортером, – похвастался Чарли. – Веришь?
– Верю. Конечно верю, Чарли.
Он подошел ко мне, провел пальцами по волосам, потом запустил в них руку, ладонь заскользила вниз, легла на талию, и Чарли прижал меня к себе с такой силой, что я вскрикнула.
– Ты все еще моя девушка? – спросил Чарли яростно.
– А ты мой? – спросила я.
Он взял меня за подбородок и поцеловал без намека на нежность. Я ударила его. Завязалась борьба, и мы, как и в прошлое свидание, покатились по полу, опрокидывая ведра. Он прижал меня к полу, навалившись всем телом. Полез под юбку.
– Не смей! – прошипела я.
– Почему?
– НЕ СМЕЙ!
– Ладно, ладно.
– Хватит!
– Так ты по мне совсем не скучала.
– Скучала. Очень скучала.
– Экси.
– Я сказала – НЕТ!
– Я мечтал о тебе. Весь срок.
– Не бывать этому.
– Господи.
– Я серьезно.
– Да уж вижу.
– Тогда смотри лучше, скотина!
– Хоть поцелуй меня.
И он улыбнулся, совсем как прежде – внезапная кривая улыбка озарила его мрачное лицо.
– Экси Малдун. Ну ты и штучка.
Он был переменчив как ветер. Вся его ярость внезапно улетучилась, Чарли сделался мягким, обходительным. Он нежно целовал меня, а я не сопротивлялась. Я была счастлива и наслаждалась его поцелуями. Моя податливость сбила его с толку.
– Ты дикая женщина с Мадагаскара! – простонал он, отшатываясь. – Господи боже…
Я позволяла ему все. Но только не ЭТО.
– Пожалуйста, Экси, разочек…
Но я была неумолима. Нет, и точка. Конечно, защита моя была слишком слаба, и мне просто повезло, что я не поддалась реву разгоряченной крови, клокочущей во мне. А еще, что Чарли оказался джентльменом.
– Твоя взяла, – признал он в конце концов.
В изнеможении мы лежали возле очага среди мешков с сухим горохом, ячменем и маисом, и меня вдруг охватило такое блаженство, какого я сроду не ведала, – ну словно белый рислинг дали глотнуть тому, кто не знал ничего иного, кроме воды из колонки.
– Выходи за меня, – сказал Чарли.
Глава третья
Щит
Хорошо известно, что тот, кто поцеловал саламандру, в огне не горит. Пожалуй, мы с Чарли и были саламандрами, выползшими из грязи и мусора острова Манхэттен, и присущая нам жизнестойкость толкнула нас в объятия друг друга. Нам были ведомы тайны другого. Мы знали, что такое сиротство, и видели самих себя в партнере: моя жесткость отражалась в Чарли, оборачиваясь в нем умением вызывать доверие. Его голова была полна мечтаний, а моя – амбиций, или наоборот. Во всяком случае, казалось, нас соединяет нечто куда большее, чем просто влечение. Вот мы и поженились.
Историческое событие произошло в воскресенье перед моим восемнадцатым днем рождения, в 1865 году, и для меня совершенно неважно, что в том же году застрелили президента, сгорел музей П. Т. Барнума, а Джозеф Листер провел первую операцию с антисептикой[54]. Куда важнее, что мисс Энн Экси Малдун и мистер Чарлз Грейт Джонс вступили в брачный союз в присутствии свидетелей в гостиной дома 100 по Чатем-стрит. Церемония не была ни модной, ни роскошной. Ни хора, ни арфы, ни даже бродячего музыканта с мартышкой и аккордеоном. Ни матери, ни отца, которые подвели бы невесту к жениху, поскольку оба уж много лет как умерли. Ни сестрицы Датч, ни братца Джо, которые держали бы мое кольцо, ни прочих обломков семейства Малдун. Только Эвансы да миссис Броудер и соседка Грета в качестве свидетелей. Церемонию провел рябой клирик по фамилии Робинсон, с фляжкой в кармане и в черном сюртуке, засыпанном перхотью, – его позвала миссис Броудер.
На мне было новое платье – подарок миссис Эванс, – сшитое из хлопкового муслина очаровательного василькового цвета, с короткими цельнокроеными рукавами.
– Коль невеста в голубом, – сказала миссис Эванс, – полной чашей будет дом.
Дом-то будет полная чаша, не спорю, только я была несколько разочарована нарядом, ибо голубому предпочла бы желтый. Мы с Гретой, листая «Книгу для леди», наткнулись на свадебный наряд, описанный до того мило, что слова впечатались мне в память.
…богатый желтый парчовый шелк, собранный тремя оборками до талии, так что они представляются тремя верхними юбками. Бюст украшен двойным воротником из зубчатых кружев, перчатки длинные, волосы причесаны в манере, которую французы именуют «английские колечки».
Ох, как же мне хотелось зубчатых кружев и английских колечек. Впоследствии я легко могла купить и то и другое, не говоря уже о парчовом шелке и бархатных шапочках. Но в день свадьбы все мечтания о французских оборках были повержены во прах, стоило мне взглянуть на Чарли, стоявшего у окна гостиной: волосы зачесаны назад, темные глаза неотрывно смотрят на меня, а губы сжаты так, что мне сразу стало ясно – он едва сдерживает улыбку. И я поняла, что не смогу сегодня грустить. Когда я встала рядом с ним, он закусил нижнюю губу – как в детстве, когда передразнивал Дикса. Я прыснула, но тут пропойца Робинсон возложил наши руки на Библию и вопросил, глядя на Чарли:
– Обещаешь ли ты любить, почитать и преклоняться?
– Я был бы дурак, если бы не пал к ногам Энни Малдун. Обещаю.
– Обещаешь ли ты любить, почитать и быть послушной? – спросил меня Робинсон.
– Обещаю, – сказала я, пропустив мимо ушей «быть послушной», что впоследствии обернется многими невзгодами.
Робинсон забормотал о всемогуществе Господа, о Святом Духе, который осенил то да се, но мы его не слушали. Главное для нас было не засмеяться или не расплакаться. Никаких роскошных колец у нас не было, и флердоранж никто не раскидывал. А вот свадебный торт имелся – шоколадный, щедро пропитанный бренди, посыпанный мускатным орехом, утыканный цукатами. Испекла его миссис Броудер. Мы съели торт, и к одиннадцати часам утра со свадьбой было покончено. Вся процедура заняла полчаса. Отныне я была миссис Джонс со всеми вытекающими последствиями.
Опущу занавес скромности над первой супружеской ночью, но у нашего ложа никакого занавеса не было в помине. Ложе, впрочем, тоже отсутствовало. Имелась только бедная комната в пансионе на Вильям-стрит за пять долларов в месяц. В нашем распоряжении были топчан, хромоногий стол, пара тарелок. Ничего такого, только вечно возобновляемый спор… все о том же.
– Пожалуйста, – умолял он.
– Нет, – отвечала я.
– Мы женаты.
– Ну и что? Не буду.
– Почему?
Я вытирала слезы и поворачивалась лицом к стене:
– Не хочу быть матерью только ради того, чтобы умереть. Не хочу плодить сирот.
– Каких еще сирот? Ради бога. Ты моя жена.
– Не отрицаю.
– Так чего же ты хочешь?
– Не хочу страдать! Как эта толпа истекающих кровью девчонок с Чатем-стрит.
Бледные щеки Чарли залила краска.
– Истекающих кровью? Так хочет природа, скажешь, нет?
– А я не хочу! И желаю избежать! – прорыдала я. – Просто для примера. Не хочу, чтобы у меня была ФИСТУЛА!
– Фистула?
Я не стала ему объяснять, что мягкие ткани женского организма от деторождения изнашиваются и начинают протекать, словно рыболовная сеть, и текут всю оставшуюся жизнь.
– Мужчине это знать негоже.
Он сел на постели и закурил. Сидит голый и пускает дым в потолок.
– Но мы ведь женаты. У мужчины есть свои желания. Ты меня совсем не любишь?