Мoя нечестивая жизнь Мэннинг Кейт
Где же Чарли? Наверное, отправился на Двадцать третью улицу, где проживает «пудель». Но даже прогулочным шагом можно обернуться за час. Где он и где этот треклятый Вашон?
Валун внутри меня давил все сильнее, сплющивал пузырь, наполненный жидкостью. Я стояла у окна, когда это случилось. Хлынул истинный потоп. Я вдруг вспомнила, как от маминых ног поднимался горячий пар. Это из нее вытекала жизнь. Весь пол подо мной был залит, я опустилась на колени и вытерла пол посудным полотенцем, но только грязь развела. Живот бесстыдно торчал вперед – точно гнездо с дикими пчелами, таящее угрозу. «Ох, сладкий ты мой», – прошептала я беззвучно.
А вот и боль – нарастающая, с четким ритмом. Подпруга натянулась, не давая мне дышать, когда я встала на четвереньки. Боль была словно долгий мощный прилив, а отлив скоротечен.
За окном солнце вымазало розовой краской дома, мягким светом залило крыши. Я легла на кровать. Волны теперь накатывали одна за другой, без перерыва, сжать кулаки, разжать кулаки, сжать-разжать, все тело в огне, с меня будто содрали кожу.
В комнату ворвался Чарли. Он тяжело дышал. Рубаха мокрая. Он опустился рядом со мной:
– Экси! Я никого не нашел.
– Уйди!
– Не умирай! Не оставляй меня.
– Уходи!!!
Он отошел в дальний угол комнаты, путано бормоча про то, что не застал Вашона, потом помчался на Канал к миссис О’Шонесси, но ту уже вызвали к роженице.
– Прости, – едва не плача, шептал Чарли из угла, – прости, прости! Пожалуйста, не умирай, моя бесценная жена, и…
– Заткнись! – надрывалась я в ответ. – Заткнись!!!
И тут Чарли исчез. Вообще все исчезло. Одни только волны и боль. Я качалась на волнах боли. В голове раздался голос миссис Эванс:
– Не дергай. Вот так.
– Еще рано. Вот так.
– Не время. Тебя разорвет.
Волны вокруг покрылись барашками. Я все еще тонула. Моего сына не спешили вышвырнуть на спасительный берег.
Тужься! ДАВАЙ!
И я поднатужилась. И ничего не произошло. Если это пытка, то зачем? Какие ужасные злодеяния выдать, чьи имена назвать, чтобы мука прекратилась? Не надо пытать. Я все скажу. Как же больно. Я выла и рыдала, как все роженицы в мире, как все женщины.
– Экси, пора. Давай!
Я поднатужилась в последний раз. Потом в следующий последний раз. Каждая жила внатяжку, глаза вылезают из орбит, зубы перемалывают друг дружку, мозг вот-вот закипит. Я закричала. Так вот какая смерть выпала мне.
Я тужусь, тужусь. Давай же, миленький! Давай! Я почувствовала между ног что-то постороннее. Ох, Матерь Божья, какая боль. Очередная схватка свела тело судорогой. Я дугой выгнулась на кровати.
Терпи, терпи. Это точно последний раз. Да…
И вдруг хаос и ад отступили, рассеялись. Я родила свою дочку. Это произошло первого октября 1869 года. Мне было двадцать два.
Чарли все так же, нашкодившим псом, жался в углу. Сделалось тихо-тихо, Чарли встрепенулся. Моя девочка захныкала, и он в один прыжок оказался у кровати.
– О, милый Боже… – Чарли трясло. Глаза у него были огромные и полные ужаса.
– Возьми ножницы, – велела я.
– Я не могу. А разве можно?
– Уж если мог поработать своей штукой, то и ножницами сможешь.
Чарли, послушно выполняя мои приказы, перерезал пуповину, отскочил в сторону, переводя дух. Когда с процедурой было покончено, он упал на пол подле кровати. Лицо в белых пятнах, будто щеки обморозил.
– Я думал, что потерял тебя. Никогда в жизни не видел столько крови. Как убийство.
Он был едва живой от страха – но любовь ли это? Кого он боялся потерять – меня или малыша?
Чарли собрался снова заговорить.
– Постой, – сказала я. – Посмотри на нее.
Глаза у нашей девочки были такие, словно она знала самые сокровенные тайны, спрятанные в глубине наших сердец. Чарли смотрел на нее, смотрел на меня – и так нежно; глаза у него так блестели, что никаких сомнений у меня не осталось. Он боязливо коснулся пальцем подбородка малышки.
В свидетельстве о рождении, выданном в ратуше, было торжественно записано имя нашей дочурки: Аннабелль Гвендолин Фелисити Джонс.
– «Белль» по-французски «красавица», – сказал ее отец, – и мы выбрали его, чтобы в имени была хоть одна белль, и уж точно никаких экси.
Мы тщательно осмотрели пальчики на ее ножках, восхитились голубизной глаз. Она весила не больше, чем мешочек сухих бобов, а голова у нее была что твой персик. Мы рассматривали ее у огня камина и у окна, и, вопреки фактам (кожа морщинистая, глазки слиплись, личико старушечье), мы нарекли ее «самый красивый ребенок в мире». К шести месяцам она стала кругленькая и розовая. Малышку мучили колики. Она принималась плакать, заслышав резкий звук вроде скрежета трамвая. Я брала ее на руки, клала щекой на плечо и похлопывала по спинке:
– Тихо, тихо, ш-ш.
При виде новорожденных я всегда терялась: что с ними делать потом, после родов? Если бы мне мама рассказала. Бедная крошка плачет – я кормлю ее грудью. Она плачет, а я кладу ее головкой на плечо и жду, пока срыгнет воздух. Она плачет, а я пою ей «Тура-Лура». Папа купит тебе пересмешника. Но ни пение, ни гули-гули не могли ее успокоить. Я ее укачивала бесконечными часами. Она высасывала из меня жизнь без остатка. Жизнь свою она получала от меня, от этого никуда не денешься, как бы я ее ни любила. Она была пиявка. Я сотворила ее из своих костей, крови и молока. Надо будет – я умру за нее. Выпью горящую ворвань из лампы. Стоя в кухне, я кормила. Усталая до изнеможения, я кормила. Ложась спать, я кормила. Прошло уже несколько месяцев, а она все плакала.
«Т-ш-ш», – умоляла я, сама не своя от усталости, и добавляла в ее укропную водицу виски. Никакого эффекта. Теперь я понимала, почему в колыбельных поется про волчка, что ухватит за бочок, о, мой милый, ветерок гуляет, малышка засыпает, не будите лиха, чтобы было тихо. Я понимала, почему дамы писали мне отчаянные письма: пожалуйста, помогите, хватит с меня детей – и почему некоторые матери выбрасывали детей в окно или оставляли на няню. К счастью, ничего такого я не сделала и через пару месяцев даже пришла к выводу, что быть матерью – мое призвание, ибо нет ничего замечательнее теплого тельца, лежащего у тебя на груди, легкого дыхания, сладкого от молока.
Именно тогда я окончательно поняла слова своей наставницы о двух крайностях: любовь освобождает нас, и она же надевает на нас оковы.
Даже нянча дочку и познавая ремесло матери, Мадам Де Босак не сидела без дела. Каждый день на последней странице «Гералд» и «Таймс» появлялась реклама Мадам. В те дни я, по сути, нарушала закон, ибо с 1846 года заниматься производством и сбытом веществ, вызывающих преднамеренный выкидыш, было запрещено. Ну и что с того? Закон ведь приняли не в 1869-м, никто его не ратифицировал. Да и не доказать ничего. Реклама «Лунного средства» от задержки была вполне легальной, ибо не всякая задержка обязательно связана с деликатным положением. Та к ведь еще объявление наше надо было выискать среди сотен других.
«Мадам Де Босак, знаменитый женский врач».
Это я. Экси Малдун Джонс – знаменитый женский врач. Конверты с деньгами все так же падали через почтовую щель. Только на лекарства мы порой получали до пятидесяти заказов в неделю. Если считать по три доллара в среднем за заказ, общая сумма составляла шестьсот долларов в месяц. Если так будет продолжаться, мы заработаем в год больше семи тысяч, сказал Чарли. Я ушам своим не верила, цифры представлялись мне несуразно огромными. И являлись стимулом трудиться еще больше. Порой я ночь напролет готовила лекарство.
Мадам, а для профилактики ваше средство подходит?
Против профилактических средств в законе не было ни слова. И постепенно мы расширили ассортимент: дамские спринцовки, новомодные резиновые пессарии и презервативы. Клиенты не жаловались, несмотря на рвотный эффект кантарид[62] и пижмового масла. Все знали, что наши таблетки – не панацея. Но пользы от них больше, чем от прочих.
Наша банка с деньгами переполнилась. Как-то в пятницу Чарли вернулся с почты, мы с ним сняли банку с полки и вывалили содержимое на стол. Маленькая Белль засмеялась и протянула ручки к столу.
– А денежки ей нравятся, – сказал Чарли, беря дочь на руки.
Малышка зачмокала, словно леденец в рот сунула. Я быстро извлекла у нее из-за щеки серебряный доллар.
Дочка зашлась в крике.
– Ей нравится вкус серебра, – констатировал Чарли.
– Мне тоже. Нас здесь трое, сребролюбцев-то.
До самой ночи мы считали деньги. Мелочь собрали в отдельную горку, все бумажки разгладили, сосчитали, сложили в пачки и переписали номера в блокнот. У нас теперь были деньги, чтобы с шиком прокатиться в Чикаго, и я не сомневалась, что, завидя мои французские кружева, сестра усадит меня на кожаное сиденье своего экипажа и под перезвон колокольчиков мы поедем искать нашего малыша Джо.
Сентябрьским утром 1871 года в щель для писем упал пакет, враз перечеркнувший мои мечты. Внутри оказалось послание от Датч, и вовсе не обычный ее перечень балов и нарядов. В пакете лежали маленькие листки – явно вырванные из карманного дневника, исписанные бисерным торопливым почерком. Отчаяние, спрессованное и помещенное в конверт.
Глава четвертая
Подмена
20 февраля 1868
Моя дорогая сестричка Экси!
Я тут только что совершила открытие, и прекрасное и ужасное сразу.
Я сидела за маменькиным туалетным столом и вдруг заметила, что в корзине для мусора что-то лежит. Подошла поближе: клочки исписанной бумаги, и на одном вроде мое имя. Маменьки рядом не было, и я с колотящимся сердцем вытащила порванную на кусочки бумагу из корзины и положила в карман.
Вообрази мое потрясение, когда я сложила бумажки вместе и оказалось, что это письмо от тебя.
О, Экси! Прости, что все это время не писала тебе, но ты послушай, по каким причинам: мне сказали, что ты умерла. Не знаю, как выразиться по-другому.
С момента нашего расставания и до этой минуты я, размышляя о своей жизни, считала тебя умершей, что ты на небе вместе с мамой. И тут – на тебе! Этот обман сведет меня в могилу.
Надо будет как-то объяснить поведение маменьки, найти смягчающие обстоятельства, что ли. Надо будет рассказать, что со мной случилось после твоего отъезда.
Ты знаешь, у меня нет твоего адреса. Конвертов от тебя я не видела. Искала и не нашла. Стараюсь держаться выше горя, потому что даже если я тебе напишу, то как передам письмо? Мне до сих пор не верится, что ты – реальный человек, меня будто призрак коснулся. И будто пишу я призраку.
Март, 1868. Резюмирую, опять второпях.
Этот дневник безопасно писать, только если никого рядом. Будет ужасно, если кто-нибудь его найдет или разнюхает, что я знаю про ужасный секрет: моя сестра жива! Ты не идешь у меня из головы, и я твердо решила писать для тебя в своем дневнике – в надежде, что когда-нибудь ты прочтешь его.
Мне больно думать о том, как маменька обманывала тебя, писала тебе от моего имени и о моих делах, – эти письма ты, несомненно, получила. После того как мне в руки попалось твое письмо и я прозрела, никак не могу взять в толк, зачем все это маменьке? Со слов слуг я знаю, что много лет назад в Рокфорде у маменьки умерла дочка примерно одного со мной возраста и внешности. Полагаю, она видит во мне свою покойную дочь.
Пожалуйста, не думай плохо о маменьке. Она очень милая дама, только здоровье у нее слишком хрупкое. Я много раз видела, как она теряла сознание от малейшего толчка или даже словесного намека на раздор.
Все стараются не расстраивать ее, иначе лицо у нее зальет смертельная бледность, начнутся жуткие головные боли и взрывы гнева. Ах, никто меня не любит! – рыдает она, пока мы ее успокаиваем.
Так что мне было строго-настрого запрещено упоминать тебя, Джо, маму или Нью-Йорк. Отец повторял: не надо огорчать маменьку, и я все эти годы старалась изо всех сил. Маменька повторяла: ты же моя доченька Лилли Эмброз, и я была ею. Должна сказать, раньше, когда я считала, что ты на небесах, делать это было куда легче. А теперь все изменилось. Мне не к кому обратиться, кроме этого дневника.
В то первое лето – восемь лет тому назад! – я каждый день спрашивала, когда увижу тебя или брата. При каждом таком вопросе лицо у маменьки делалось очень печальное и она принуждена была прилечь на свою кушетку.
Давай не будем об этом, говорила она. В один прекрасный день она велела мне помахать рукой отъезжающему поезду. Когда мы вернулись домой, маменька сказала: ты знаешь, что твоя сестра Энни уехала на этом поезде? Она возвращается в Нью-Йорк, чтобы разыскать вашу маму.
А я заплакала, мне стало так грустно, что ты покинула нас с Джо. Но маменька сказала: о нет, Лили, пусть прошлое останется в прошлом. Больше она на эти темы говорить не пожелала. Сказала, надо подумать о чем-нибудь прекрасном, например о Рождестве. Сказала, что молилась о хорошей маленькой девочке – и вот я здесь. То и дело спрашивала: ты меня любишь? Если я отвечала «да», она улыбалась и глаза у нее делались добрые-предобрые, даже цвет менялся, как меняется вода, когда завариваешь чай. Кажется, все бы сделала, чтобы она тебе улыбнулась. Я старалась, Экси, я выучила все псалмы, какие она хотела, учила все уроки и вела себя безупречно. Но угодить маменьке было нелегко.
Однажды днем она усадила меня рядом с собой на диван.
– Боюсь, у меня дурные вести из Нью-Йорка. – И сразу перешла к сути – я ее слов никогда не забуду: – Твоя сестра Энн Малдун отошла в мир иной. Мне жаль твоей утраты.
Маменька пояснила, что ты нашла нашу маму, но пару недель назад вы с мамой заразились лихорадкой и умерли.
Сказала, вы теперь два ангела небесных. А я даже заплакать не могла. Все, что я помню, это карандаш у меня в руке. Я с такой силой вдавила его в диван, что бархат не выдержал и карандаш проткнул насквозь и обивку, и подложку из конского волоса. Звук рвущейся ткани маменька хорошо расслышала. Мне ведь было всего семь.
– Что ты наделала? – набросилась она на меня, а поскольку я была невоспитанная, то ответила грубо. Маменька очень огорчилась, как огорчалась всегда, когда слышала от меня плохие слова. Она мне напомнила, что я должна вести разговор культурно, без всяких там «ни шиша», и уж тем более «ни хрена». Надо следить за собой и поступать правильно. Подумать только, это мне говорила маменька, которая мало того что почти похитила меня, так еще и лгала нам обеим.
Только когда маменька услышала, как я плачу по умершей сестре, и по умершей матери, и по пропавшему брату, она обняла меня и приласкала. В эту минуту я так ее любила! А что мне оставалось делать?
Я должна закончить, экипаж маменьки уже приехал, и нужно спрятать дневник в потайное место, где его никто не найдет и откуда при необходимости всегда смогу его достать. Извини за каракули.
В сентябре маменька уже не могла более выносить Рокфорд.
– Здесь нечего делать, – жаловалась она. – А жизнь требует камерной музыки в красивом зале. Девушке нужен собеседник для разговоров о литературе и причудах моды. И где она найдет собеседника в этой ужасной прерии?
Когда маменька начинает изъясняться в этакой манере, я утешаю и успокаиваю ее. Но иногда ничего не получается, истерика наступает скоро, а после нее положено спать.
В год, когда мне исполнилось восемь, папенька посадил меня с мамой в поезд до Чикаго. Мы туда переезжаем, сказал он, сперва вы с маменькой, а папа через месяц.
В пути маменька говорила: теперь я так правильно произношу слова и у меня такие хорошие манеры, пусть никто в Чикаго не узнает, что я приемная. Мне будет куда легче, если я вообще не стану касаться этой темы. Люди такие недобрые, сказала она, нечего давать им пищу для подозрений. Я – их собственная дочь, ЛИЛЛИАН ЭМБРОЗ, какие-либо разговоры о ком-то другом запрещаются. Маменька еще попросила меня не целовать большой палец, не креститься и не демонстрировать всей прочей папистской чепухи.
Так что я слова не сказала ни одной живой душе о своем прошлом и, стыдно признаться, уже не очень сознавала, откуда прибыла, а мысли мои занимало только настоящее. Столько всего предстояло увидеть и сделать, и, надеюсь, никому мои слова не покажутся неблагодарностью судьбе, сложившейся столь удачно. Мы переехали в новый дом на Лейк-Шор-драйв с каретным сараем и садом. Можешь себе представить вихрь приемов. Если я была не в школе, то на примерке или с маменькой в обувном магазине выбирала бальные туфли. Но ничего знаменательного в эти пустые годы не произошло.
Экси, я не знаю, доведется ли мне еще когда повидать тебя или Джозефа, не знаю даже, как переправить эти письма тебе. Зачем я пишу все это? Маменька приглядывает за мной, и очень внимательно. Если я попрошу кого-то из слуг навести о тебе справки, она сразу же об этом узнает. Меня окружают шпионы. Я не могу войти к себе в комнату, чтобы через пять минут следом не ворвалась горничная с расспросами. (Эти строки я пишу в ванной, где, как предполагается, моюсь.)
Расплескиваю по полу воду, чтобы ввести в заблуждение слуг. Мне не разрешается ходить в гости к девочкам из моего класса без сопровождения гувернантки. Затея эта достаточно сложная, так что компанию мне составляет один-единственный человек – моя кузина Клара, с которой, впрочем, я вижусь редко. Что делать, не знаю. Да и есть ли смысл в том, чтобы продолжать эти записки?
Март 1870
Самой не верится, но это так. Не прошло и двух лет, и я наткнулась в маменькином ридикюле на еще одно письмо от тебя, в конверте! Вот чудо-то!
Вся дрожу от возбуждения. Теперь у меня есть твой адрес. Сестра моя! Признаюсь, мне иногда все-таки казалось, что ты взаправду померла и найденные письма твои мне привиделись. Но теперь улики не оставляют места сомнениям. Сегодня я знаю: ты реальный, живой человек. Ты живешь на Гринвич-стрит. Тебя зовут миссис Чарлз Г. Джонс, и у тебя маленькая девочка. Твое письмо лежало у маменьки в сумочке, и в нем было так много о тебе, о том, как ты хочешь меня увидеть. Это меня просто сразило. Я никогда не стала бы рыться в ее вещах; по правде, я просто-напросто искала гребень и наткнулась на конверт.
Теперь-то я знаю, почему мне не удалось найти другие твои письма, – похоже, ты писала на городской адрес конторы папеньки, следовательно, он тоже замешан. Под суд бы их – папеньку с маменькой, да жалко. Они добрые люди, и я видела с их стороны только хорошее. Пообещай, что не будешь мстить. Знаю, тебе можно доверять. Попробую отправить эти странички, только надо продумать как. О, Экси, я чувствую, что-то затевается. Что-то произойдет.
Октябрь 1870
Дорогая Экси, прости за долгое молчание. Зато сейчас рапортую о самом прекрасном, самом восхитительном событии во всей моей жизни. Я ОБРУЧЕНА! О причинах и резонах маменька тебе, наверное, уже написала.
Мой жених – Элиот Ван Дер Вейль. Он мой кузен – сын кузена моего отца, то есть мой троюродный брат. Едва могу поверить в это. Сегодня он пригласил меня на прогулку вдоль озера. Когда мы сидели на скамейке, он сделал мне предложение. На колени встал. Изящный, галантный. Я подумала, шутит. Но у него в кармане лежало кольцо – золотое, с жемчужиной и бриллиантами, и он надел его мне на палец, да быстро так, я даже «да» не успела сказать. В его зеленых глазах пляшут искорки! Маменька говорит, завидный жених, девичья мечта, а я должна сказать, что
Май 1871
Пожалуйста, прости, что мое предыдущее письмо закончилось на половине фразы, а писано оно чуть ли не год назад. Мне было НЕДОСУГ. Могу лишь предположить, что маменька уже рассказала тебе в подробностях про мою свадьбу с Элиотом. Только сейчас я добралась до сундука, где прячу свой дневник, и выждала удобного момента, чтобы его вынуть.
В мои планы входило рассказать все мужу, если уж мы поженились. Но раскрытия тайны я боюсь еще больше. Маменька в свое время разъяснила: Элиот – богатый человек и активный деятель Методистской церкви. Если семья докопается до моего происхождения, меня могут лишить прав собственности, поскольку он пал жертвой обмана. Моих детей он запросто может лишить наследства, зная, что я урожденная… Маменька была уверена в своей правоте, как и в том, что у меня имеется великое множество причин держать все это в тайне. Ну да, это несложно. Мы уже целых десять лет держим язык за зубами. Я попробую в ближайшее время переслать тебе эти странички и сообщить адрес, по которому ты сможешь ответить.
Ты пойми, маменька старается всего-навсего обеспечить мое будущее и поддержать хорошие взаимоотношения с семьей. На данный момент она очень в этом преуспела. У нас с Элиотом замечательный дом.
Мы вечно на приемах и в театрах. (Я тебе говорила, что обожаю петь романсы?) Мы много путешествуем, были в Париже и в Лондоне. Мы наверняка остановимся на денек в Нью-Йорке. Но как нам встретиться, я не представляю. Практически невозможно выкроить время. Маменька часто путешествует с нами, а Элиот меня ревнует и далеко от себя не отпускает. Но я решилась.
16 сентября 1871
Помилуй меня, Господи, я здесь, СЕГОДНЯ, в Нью-Йорке. Надеюсь, что гостиничный бой передаст тебе этот пакет прежде нашего отплытия в Кале утром восемнадцатого. Молю Бога, чтобы вы по-прежнему жили по своему старому адресу на Гринвич-стрит. Мы с тобой встречаемся завтра (семнадцатого) в холле гостиницы «Астор» в восемь часов вечера, муж как раз будет в своем клубе для джентльменов. Если тебя кто-нибудь спросит, скажи, мол, ты миссис Энн Джонс, знакомая по школе, вместе ходили в школу для юных леди «Кроуфорд». Если я буду с джентльменом или с кем-то еще, молю: не подходи и не заговаривай со мной. Если ты признаешь во мне свою сестру, я окажусь в опасности и могу лишиться всего.
Лиллиан
Глава пятая
Случайная встреча
Она здесь. Моя сестра.
После чтения ее записок у меня возникло мерзкое ощущение, будто я проглотила горькую настойку алоэ, которая пропитала меня до самых костей. Листки дрожали у меня в руках. От бумаги пахло розовым маслом, одна страничка была в пятнах, видимо от слез, что сестра пролила за те десять лет, когда считала меня умершей, а я считала, что она меня забыла. Теперь ей почти двадцать, она замужняя леди и приехала в Нью-Йорк. Мы можем встретиться – так же легко, как выйти на улицу. Я опустилась на стул и обхватила голову руками. Датч здесь.
– Что случилось? – спросил Чарли, входя.
Я протянула ему стопку листков. Читая, он то и дело присвистывал сквозь зубы.
– Чарли, – сказала я, дрожа всем телом, – моя сестра совсем рядом.
– Тогда пошли разыщем ее!
На миг я представила себе картину: две сестры несутся навстречу друг другу по гостиничному холлу, мимо пальм в кадках и коридорных, с разбегу кидаются друг дружке в объятия.
– Число! – закричала я. – Какое сегодня число?
– Восемнадцатое сентября.
Но Датч хотела встретиться СЕМНАДЦАТОГО! Я ее упустила. Письмо опоздало. Она уже плывет в Кале. Для меня это все равно что обратная сторона Луны.
Я прижала ко рту ладонь:
– Я ее упустила.
Чарли положил руку мне на плечо:
– Знаешь, главное, что эту маменьку вывели на чистую воду и теперь твоя сестра знает правду.
– Она все это время думала, что я умерла.
Едва ли не бегом мы направились в «Астор»: вдруг произошло чудо, сестра еще там? Но портье сообщил, что Ван Дер Вейлы съехали. Я была безутешна. Ночью мне явилась мама, что случалось не часто. Обычно это Датч в жемчужном ожерелье летала у меня из сна в сон. Чарли сладко спал, прижавшись ко мне, теплая Белль посапывала в колыбели у нашей постели, все вроде хорошо. Но темная, едкая желчь несбывшегося заливала меня. Я встала и остаток ночи слонялась по дому, погруженная в мрачные мысли, попробовала отвлечься работой, выполнить пару заказов на «Лунное средство», но никак не могла сосредоточиться, то и дело застывала, глядя куда-то перед собой, словно пытаясь увидеть снадобье, несущее облегчение. Знать бы еще его название.
– Хватит тебе уже тосковать, – сказал утром Чарли, уставший от моего вечно дурного настроения.
– Тебе легко говорить, – буркнула я.
– Кто живет прошлым, тот отказывается от настоящего, – процитировал Чарли какого-то философа.
Мужа целыми днями не было дома. Для таблеток Мадам Де Босак требовались ингредиенты в больших количествах, и Чарли рыскал по округе, пытаясь найти нужное по приемлемой цене. Так он отыскал фермера, урожай ржи у которого поразила спорынья, и договорился выкупить все. Сегодня он как раз торопился в Поукипси. У меня тоже дел хватало: и малышка требовала внимания, и следовало найти подходящую печь, пресс для пилюль, и не забывать о том, чтобы приготовить новую порцию лекарства. Вернувшись, Чарли разглагольствовал о спорынье, о том, как у нас пойдут дела, о прибыли, а я думать ни о чем не могла, кроме как о сестре. Да о Чарли. Я вдруг начала тревожиться, что кто-нибудь его у меня уведет. Какая-нибудь красотка из Поукипси. Ведь всех, кого я любила, у меня отобрали. Чарли же только смеялся и клялся в любви. Пообещал, что привезет Аннабелль подарок. А про меня забудет? Помню, к миссис Эванс приходили дамы, которых мужья одарили венериным проклятьем, у них после этого лезли волосы, а по всему телу выскакивали язвы. Каков подарочек! Дети из-за этой напасти рождались мертвыми. А вдруг Чарли привезет из Поукипси такой подарок? Нет, у меня не было никаких доказательств, но мне казалось, что измена для него – штука привычная.
Но Чарли вернулся совсем с иным подарком – с новостью, что встретился с частным детективом. Мистер Ренальдо Сноп, по словам Чарли, больше смахивал на бандита, чем на детектива. Он подрядился отыскать Джо Малдуна Троу за сто долларов.
– Ты ему сразу все заплатил? – спросила я.
– Половину. А другую – по получении информации.
На недолгое время во мне снова разгорелась надежда. Я ждала новостей от Снопа. Но время шло, и надежда тлела все слабее. Скорее всего, Сноп сбежал с нашими деньгами.
В те безумные дни единственным островком покоя была для меня маленькая Аннабелль. Ну и бизнес Мадам Де Босак радовал. В одно прекрасное утро, когда Чарли опять куда-то умчался, я одела дочь и мы отправились по магазинам.
– На рынок, на рынок, купить петушка, – пела я дочке.
– Песуфка, – подхватила она.
Сделать у мясника заказ на неделю вперед для меня теперь было что пальцами щелкнуть.
– Пару телячьих антрекотов, фунт говяжьего языка и шесть кровяных колбасок.
– Это все, миссис Джонс? – спросил мясник услужливо.
– Да, благодарю вас, – сказала я и расплатилась.
В булочной я купила Аннабелль булочку с корицей. Она сразу перемазалась глазурью. Булочник расхохотался:
– Какая она у вас милая, миссис Джонс.
Из булочной мы вышли, провожаемые взглядами покупательниц. Моя девочка у всех вызывала только восхищение и желание посюсюкать. Черные волосы, большие голубые глаза – истинная красавица, как и моя сестра. Глядя на дочь, я поражалась ее сходству с моей сестрой. Ох, Датч, где же ты? В бакалейной лавке я купила фунт сахару и кофе. Мистер Пингри пощекотал шейку моей малышки.
– Записать на ваш счет, миссис Джонс?
Да, теперь у меня имелся свой счет. Я была миссис Джонс и всегда аккуратно оплачивала счета. В своих лаковых башмачках из телячьей кожи, ладно облегавших лодыжки, я гордо вышагивала мимо оборванцев и побирушек. Глаза бы на них не глядели. Вот как схватят сейчас нас с Аннабелль и уволокут в сточную канаву, где в вони и нечистотах пропивают добытую милостыню. Аннабелль весила примерно столько же, сколько весил Джо, когда его у меня отобрали. Выйдя, увешанная пакетами, от бакалейщика, я наткнулась на целую свору оборванцев, они топтались на углу, босые ноги в струпьях – парии дурно устроенного мира. Одноногий старик на костылях с мертвыми глазами. Молодая хромоножка тянет одну руку к прохожим, а другой прижимает к себе мальчика чуть постарше моей дочери. Тут же страшной наружности бородач жарит на костерке тушку какой-то птицы.
– Ляля пьячет, – пролепетала Аннабелль – Ляле пьохо. Хромоножка обернулась и заковыляла к нам. С ужасом я узнала ее. Это была Грета. До чего же переменилась. Я резко отвернулась и хотела перебежать на другую сторону улицы, но стыд скрутил мне внутренности. Я чувствовала, как взгляд Греты высверливает в моей спине дырку. Я развернулась:
– Грета!
Она узнала меня. А я могла смотреть лишь на ссадину у нее на подбородке. Прошло три года, как мы виделись в последний раз, и вот стоим лицом к лицу, наши судьбы объявлены, наши дети жмутся к нам, вокруг бурлит безразличная толпа.
– Грета… – Я помедлила и обняла ее.
От нее пахло нищетой – прогорклым перетопленным салом. Волосы, некогда такие блестящие, мягкие, потускнели и сбились в колтуны. Я заметила, что шея у нее в грязных разводах, под ногтями чернота.
– Как зовут твоего малыша? – спросила я.
– Вилли.
Я вынула из ладошки дочери недоеденную булку и протянула ему. Он схватил лакомство с проворством мартышки шарманщика и, давясь, уплел в два присеста. Белль захныкала.
– Как тебе не стыдно, – одернула я дочку. – Разве тебе жалко? – Потом выгребла из кармана пригоршню монет и протянула Грете.
– Нет, нет, не надо, – забормотала та.
– У меня свой бизнес, – настаивала я. – Лекарствами торгую.
– Хорошо тебе. – Грета прикусила губу, подбородок у нее задрожал.
– Что с тобой стряслось, милая?
– Когда они увидель, что я… швангер… они выбросиль меня за дверь на улица, ношью, без ништо, только башмаки на ногах.
Косые лучи солнца падали на дом у нее за спиной, чумазый мальчик словно прятался в тени матери.
– И куда ты пошла?
Грета пожала плечами. Ее печальная история была написана у нее на лице. Серой краской.
– Где ты теперь живешь?
– На Бенде[63]. В подвалах Ратцингерс.
Ратцингерс… Так именовалось знаменитое прибежище воров, больных шлюх, убийц и курильщиков опиума. Немногим из тех, кто попал туда, довелось отпраздновать свой следующий день рождения. Я поискала внешние признаки дурной болезни и, хотя ни язв, ни струпьев видно не было, решила, что Грета уже обречена.
– Тебе нужны деньги. Возьми.
Не глядя на меня, она спрятала монеты в карман. И пошла прочь. Медленно, будто неохотно.
– Послушай, пойдем со мной. – В ту же секунду я пожалела о своих словах.
Грета словно того и ждала. Она робко следовала чуть позади меня. Вопросов я не задавала, так как знала ответы. Где ты жила все это время? В норе. Как? Крутилась как могла. Кто отец ребенка? Ублюдок.
Что она скажет, увидев мои три комнаты, прелестные кружевные занавески в гостиной, полный еды буфет на кухне? Но ничего она не сказала, только устало опустилась в кресло, в глазах тоска. Я налила им чаю, сварила яйца. Грета ела медленно, тогда как Вилли – торопливо, маленькие острые зубы жадно рвали хлеб. Когда Вилли уснул, Грета рассказала мне свою историю во всех печальных подробностях.
– Ну вот, опьять эта Kmmernis[64], – сказала она. – Я в беде.
– В беде?
– Два месьяц.
Новость я восприняла совершенно спокойно, только сжала ей ладонь. Она отдернула руку. Я поднялась, прошла в кладовую, приспособленную для расфасовки и хранения лекарства, и дала Грете две склянки «Лунного средства». Новая беременность была приговором и для нее, и для Вилли, и для ребенка в утробе. В ратцингерсской норе им долго не протянуть.
– Принимай пять раз в день в течение трех дней.
– Я пробоваль их, – сказала Грета бесцветным голосом. – Они не работайт.
– Иногда не действуют, не стану тебе врать. Но иногда очень эффективны.
– А если не подейстфуйт?
Я помолчала, затем ответила:
– Тогда придется выскоблить.
– Кто это сделайт?
– На Лиспенард есть одна женщина. Ее фамилия Костелло.
– Мне нечем заплатийт. – Она впервые посмотрела мне в глаза: – Ты.
– Что я?
– Сделай это ты. – Ее глаза заблестели. – Ти продавайт лекарстфо, но что делайт, если оно не дейстфуйт? Что тогда? Что делайт женщине?
Грета ела меня глазами. Сын спал у нее на коленях, сунув в рот грязный палец. Моя дочь заснула в соседнем кресле.
– Ты как-то сказала, что это убийство, – медленно проговорила я. – Назвала миссис Эванс убийцей.
– Пф-ф-ф, – фыркнула Грета. – Я была не прафа.
– Да?
– Экси, ты ше сама сказайл, што нельзя убийть то, что еще не жило. Так сделай это. Прямо сейчас.
Я отвернулась от нее. Сглотнула.
– Сделай это! – повторяла Грета. – Сделай! Прямо сейчас.
– Мне никогда не приходилось…
Но я уже ощущала какой-то трепет внутри. Словно там шевелилась сила, давая понять, что я могу ей помочь.
Всегда помогай беднякам, ИБО КРОМЕ ТЕБЯ НЕКОМУ, говорила моя учительница.
– Все знайт, что ты бил ашиштентка, – прошептала Грета.
– Я только смотрела. Сама ничего не делала.
– Так сделай. Прямо зтесь. Ты умеешь. У тебя получийтся.
Меня начало трясти.
– Ты понимаешь, что можешь умереть?
– Я и так умру. И мой сын умрьот.
– Грета, не проси.