Мoя нечестивая жизнь Мэннинг Кейт
И принялся лихорадочно совать ее вещи в мой шкаф.
– Нет никаких доказательств, что вообще она когда-нибудь здесь была. – Лицо у него было бледное, серьезное. – Поторопись! Времени терять нельзя.
Оделась я в мгновение ока, быстро собрала чемодан, побросав в него первые попавшиеся платья, туфли и драгоценности. Вытащила из сейфа все деньги, какие имелись. Завернула банкноты в чулок.
– Куда ты поедешь?
– Сперва в Бостон.
– Хорошо. А потом?
– Не знаю. Канада? Лондон?
– Под каким именем?
– Не знаю…
– Тебя зовут миссис Макгинти, слышишь? Ты ирландка, медсестра.
– У меня нет документов.
– Будут. А теперь уходи.
– Нужна записка. Без нее нельзя.
Он вручил мне перо и бумагу:
– Напиши, что тебя довели до отчаяния эти псы, эти адовы псы.
Я принялась писать, кривые строчки скакали.
Эти церберы довели меня до полного, безысходного отчаяния. Мистер Комсток с подручными, мистер Грили и мистер Матселл со своей ложью и доктор Ганнинг, этот злобный и коварный святоша. Вы никогда не позаботились ни об одной женщине, вам нет дела до их несчастий, вы ненавидите женщин. Но ваши сестры и дочери, ваши жены и любовницы шли ко мне, я была их последней надеждой. И я давала им приют и уход. Я более не хочу иметь дело с вашим прогнившим насквозь законом, я не желаю зачахнуть в Томбс. Я не желаю, чтобы мою семью терзали на вашем процессе, который вы начнете уже нынче в Джефферсон-Маркет-Корт. Это будет не суд, а фарс. А потому прощайте, пусть моя смерть ляжет камнем на совесть моих обвинителей.
Подписано:
Миссис Энн М. Джонс,
1 апреля 1880
– Живее, живее, – поторапливал Чарли.
Я передала ему записку. Вся моя храбрость вдруг улетучилась.
– Я не могу уехать. Они никогда не поверят, что это я в ванне. Они арестуют тебя. И что ты будешь делать…
– Мы с Гретой присягнем, что в ванне – ты. Мы скажем, что последние дни ты была чрезвычайно подавлена, что постоянно говорила о смерти.
– Ты заплатишь ей?
– И ей, и коронеру, и кому только надо, можешь не сомневаться. А теперь исчезни. Через черный вход.
– Когда ты привезешь мне мою девочку? Когда сам приедешь?
Чарли притянул меня к себе:
– Когда закончится траур по моей покойной жене. Ноги у меня ослабели.
– Я приеду, – сказал он, подталкивая меня к двери. – И я буду заботиться о нашем невинном дитя, по милости Комстока и его псов оставшегося без матери. Эти исчадия ада затравили мою голубку.
Голубку… Слово целебным теплом растеклось во мне.
– Что ты ей скажешь?
– Еще не придумал.
– Ты не приедешь.
– Я приеду. Почему ты мне не веришь? Самое позднее через полгода. – Он сдавил мое лицо ладонями. – А теперь беги. Поторопись.
– А ее похороны…
– Чуть не забыл. – Он вытащил из кармана конверт с моим именем, написанным почерком Датч. – Это лежало на ее кровати. Но у тебя нет времени читать. Беги. Прочтешь потом.
– Поклянись мне могилой Датч, что ты приедешь. Поклянись.
– Клянусь. Иди же.
– Чарли? – простонала я.
– Экси, беги. Дом сейчас проснется. Тебе и минуты нельзя терять. – Он прижал меня к груди. – Верь мне, любовь моя. Верь.
Глава четвертая
Миссис Макгинти
Тьма была плотнее, чем креповая вуаль, под которой я прятала лицо, и все-таки я чувствовала на себе взгляды – так я выделялась, пусть улицы были еще и почти пусты. Под ногами хлюпала снежная жижа, я шла торопливо, насколько позволяли мои туфли. Шерстяная шаль Мэгги, которую я сдернула с крючка на черной лестнице, согревала меня, но мне уже не хватало моей котиковой муфты, забытой в суматохе. Я больше не была госпожой, леди, я снова была служанкой, спешащей невесть куда. Ветер щипал шею, ручки тяжелого саквояжа впивались в ладони, но это было ничто по сравнению с тоской, выкручивавшей мне внутренности. Я спотыкалась. Едва не падала. Перед глазами стояла картина – моя сестра, погруженная в красную жидкость. Горе и страх попеременно сжимали горло, но я все шла и шла. Ранние торговцы зажигали лампы над своими тележками, бродячие псы мелькали в проулках. Я вздрагивала от каждого громкого звука – мне чудилось, что меня хватают цепкие руки и волокут. Примут за гулящую девку, а то и вовсе кто-нибудь узнает. В этот час извозчика было не сыскать. Когда я наконец добралась до Лексингтон-авеню, вдали показался омнибус. Я кинулась к нему, впрыгнула внутрь, заплатила. Села на жесткую скамью меж пьяным мясником и цветочником с гнилыми зубами. Меня замутило. Через несколько минут я вышла у Центрального вокзала. Но дурнота не прошла. Меня тошнило всю долгую дорогу до Бостона.
Поезд, направляясь на север, миновал Гарлем и покатил по тоскливой пустоши вдоль реки – сплошные болота до самого Пэлхема. Жиденькое утреннее солнце осветило белесый ковыль и стаи черных птиц, поднявшиеся ввысь на расстоянии ружейного выстрела, словно кто швырнул в небо пригоршню гвоздей.
И с ними была сестра, парила в этом прозрачном небе. Наверняка от нее исходит сияние, как от ангела. Я вглядывалась в мельтешение птиц, но всякий раз, закрывая глаза, видела как наяву жуткую кровавую сцену. В конце концов я открыла письмо. Поезд уносил меня в неведомое, а я читала письмо сестры и плакала.
Милая Экси,
Когда найдешь меня, не грусти. Я сейчас счастлива в объятиях Господа нашего. При жизни я не могла обрести покой, поскольку стала позором для всех близких: для маменьки, для мужа и, боюсь, для тебя тоже.
Я понимаю, что в сложившихся обстоятельствах я не могу жить с тобой, о чем мы всегда мечтали. Вполне понятно, что из меня не получится хорошей матери. Будущие недели не принесут мне ничего, кроме нового позора и нового стыда в связи с твоим судебным процессом. Я не желаю быть обузой для тебя и свидетельствовать против тебя. По справедливости, я должна понести наказание за свои грехи. Я ужасная грешница, мне некуда обратиться, пожалуйста, не упрекай себя, не думай, что ты могла предотвратить то, что случилось. Мне не терпится закрыть глаза и погрузиться в забытье. Я желаю тебе всего наилучшего, чтобы по Божьей воле все твои суды завершились в твою пользу и чтобы ты отыскала нашего брата. Помни меня и молись, чтобы мы встретились на небесах.
С любовью,
Датч
Письмо погрузило меня в беспросветную печаль. Я чувствовала себя совершенно пустой – мозговая кость, которую долго грызли собаки. Поезд с грохотом несся в неизвестность, и я снова была сиротой.
Через два дня я прибыла на бостонский вокзал Парк-Плейс. Выйдя из поезда, я направилась в гостиницу для путешественников, что располагалась прямо напротив вокзала. За комнату заплатила наличными и подписалась: миссис Макгинти из Нью-Хейвена.
В этой ужасной конуре, где из-под двери тянуло табачным дымом, а от грохота поездов подпрыгивала убогая мебель, я почти не спала. Как только рассвело, я вернулась на вокзал и уговорила пассажира, прибывшего из Нью-Йорка, уступить мне позавчерашний экземпляр «Таймс». На первой странице помещался полный отчет о происшествии. Я прочла, вцепившись в газету трясущимися руками:
КОНЕЦ КРИМИНАЛЬНОЙ ЖИЗНИ.
МАДАМ ДЕ БОСАК СОВЕРШИЛА САМОУБИЙСТВО.
ПЕРЕРЕЗАЛА СЕБЕ ГОРЛО КУХОННЫМ НОЖОМ.
ОНА БЫЛА НАЙДЕНА МЕРТВОЙ В ВАННЕ.
ТЕЛО ОБНАРУЖИЛА ПЕРЕПУГАННАЯ СЛУЖАНКА.
ВЕРДИКТ КОРОНЕРСКОГО ЖЮРИ: САМОУБИЙСТВО.
Нечестивая Мадам Де Босак мертва. Пятнадцать лет она смущала общественное мнение, богатея на грязном бизнесе. В ее багаже уже была тюрьма, где она провела несколько месяцев по обвинению в оказании беззаконных медицинских услуг. Она навязчиво демонстрировала публике свое богатство, построив один из самых роскошных особняков в городе, скандализованном ее постоянным присутствием. И вчера, доведенная до отчаяния общественным мнением, она свела счеты с жизнью, перерезав себе горло от уха до уха. Новость всполошила весь город. Сперва известие было воспринято как утка, но потом в суд, который должен был состояться над ней, пришло официальное подтверждение, всякое сомнение отпало, и о жуткой истории заговорили все.
Все заговорили. Плевать мне на этих «всех». «Все» для меня ничего не значат. Коронерское жюри объявило о моем самоубийстве. Я умерла. Мадам Де Босак и миссис Джонс в гробу. Цена грехов – смерть, кричала передовица «Таймс». Мистер Комсток ограничился короткими комментариями: Кровавый конец кровавой жизни. Но не преминул побахвалиться: Это уже пятнадцатое самоубийство, инспирированное мной.
Меня лишили жизни.
Вдова Макгинти вскоре переехала в комнату с видом на Чарлз-ривер. Сообщила мистеру Джонсу свой адрес. И затихла. Шесть месяцев, сказал он. По утрам, когда тоска была особенно сильной, она бесцельно гуляла по улицам, а теплыми вечерами одиноко сидела на скамейке в парке, подставляя лицо свежему весеннему ветерку и ожидая, что в любой миг кто-то узнает ее и окликнет. Если видела полицейского, то переходила на другую сторону улицы. Она ни с кем не разговаривала – ни с единой живой душой, но регулярно покупала нью-йоркские газеты. Только «Сан», как видно имевшая зуб на Комстока, печатала правду про него и Мадам Де Босак.
Кем бы ни была Мадам Де Босак, у нее имелись свои права, и человек, который хитростью проник к ней в дом и затеял судебный процесс, сыграл постыдную и недостойную мужчины роль.
«Таймс» сообщала еще об одном защитнике Мадам, священнике, преподобном Чарлзе Маккарти, который произнес проповедь, заставившую миссис Макгинти затрепетать. Жаль, что она не присутствовала на этой проповеди, а то бы расцеловала его от всей души.
Мадам преследовали посредством жалких методов, увертливых и бессердечных публикаций, откровенной и низкой лжи. Ее так называемые преступления практикуют многие вполне уважаемые в обществе врачи. Мадам поддержал некий христианский миссионер, который защищает покойную, прибегая к основательной моральной аргументации. Свои доводы он излагает в проповедях перед своей паствой.
Но вскоре радость от этих крупиц понимания растворилась в страшной новости: через две недели после смерти Мадам Де Босак поползли слухи, что она жива. Миссис Макгинти наткнулась в «Трибун» на письмо от мистера Дж. Х. Джордана, якобы плотника, который заявил, что доставил в дом Мадам гроб, предназначенный для умершей пациентки, и что покойница – та самая женщина, что обнаружена в ванной. Другой корреспондент писал в «Таймс», что видел, как Мадам в своем экипаже разъезжает по улицам Филадельфии.
У миссис Макгинти никаких экипажей не было, но сама мысль о том, что Мадам видели живой, так ее перепугала, что она не выходила из дома без вуали. Вдова каждый день писала письма, но не отправляла, уверенная, что корреспонденцию перехватят. Кто-нибудь из слуг мог раскрыть тайну. Она ждала, лежа ночами без сна. Снова и снова размышляла о своей жизни. О невыполненном обещании уберечь сестру. О вечных своих сомнениях в муже. Она и теперь не знала, верить ему или нет. Она знала хорошего Чарли в хорошие времена и дурного в дурные, когда он напивался каждый день и клял ее. Разумеется, он ненавидит ее за ту бурю, что она подняла, и он не приедет к ней. Никогда. Вдове Макгинти придется в одиночку бороться с судьбой.
– Он приедет, приедет, – шептала она в темноту. – Непременно приедет.
И, повторяя это снова и снова, начинала верить в свои слова. Да и как иначе – ведь кроме надежды, упрятанной за ее вдовьим нарядом, у нее не было ничего.
Полгода, всего полгода. Шесть месяцев. Днем срок этот не казался таким уж пугающим. Вполне разумный срок. Если он слишком быстро исчезнет из города, это наверняка вызовет подозрения. К тому же надо привести дела в порядок.
Полиция. Похороны. Надгробие.
Он похоронил жену.
Он лгал слугам. И Грету заставил лгать.
Он повлиял на результаты коронерского расследования. Он говорил с адвокатами.
Он лгал дочери. Вытирал ее слезы. Похоронил мать дочери.
Он продал дом. Организовал торги. Распродал обстановку.
Шесть месяцев на все про все. Совсем не много. Но для пребывающей во мраке миссис Макгинти шесть месяцев – вечность. НИКОГДА. Он похоронил свою жену. Ночами она представляла себе веселого вдовца, смеющегося в компании Жужу, Лилу, Салли и Джоаны. Представляла, как дочь называют одну из этих красоток мамой и дарит ей первые фиалки. И сердце миссис Макгинти сжималось. От горя, терзаний, подозрений она начала седеть.
В мае, после шести недель мрака и одиночества, настал ее день рождения. Неужели она не заслужила подарок? Ведь заслужила. И миссис Макгинти отправилась в ресторан при отеле «Вандом» на Бэк-Бей. Заказала кофе и пирожное, села на красную бархатную банкетку в чайной комнате и замерла, увидев свое отражение в зеркале: черная клякса на раззолоченном красном фоне. Она больше не была молодой и элегантной дамой. Голубые глаза потухли, фигура раздалась: все местные сливочные пирожные, которыми вдова заедала тоску. Но кому какое дело? Она одинока. Сестра умерла. Брат неведомо где. Муж и дочь далеко. И она заказала второе пирожное. В бостонских газетах она постоянно читала о новых деяниях Комстока, который громил книготорговцев, разделывался с распространителями порнографии, отправлял в тюрьму врачей и фармацевтов. За что? А хотя бы за рекомендации, что те давали женщинам в отношении определенных лекарств. Сейчас незаконно даже отправить почтой анатомический атлас. Мисс Ида Креддок покончила с собой, после того как мистер Комсток задержал ее за попытку переслать по почте брошюру.
В конце июля, когда деньги, вырученные от продажи драгоценностей, почти иссякли, миссис Макгинти осмелилась послать письмо, адресованное мистеру Джонсу, на Пятьдесят вторую улицу, Нью-Йорк.
Уважаемый мистер Джонс,
Наилучшие пожелания из Бостона. С тех пор, как я видела Вас в последний раз, все идет так, как я и предполагала. Моя недавняя потеря по-прежнему наполняет меня печалью, и я плохо сплю. Доктор говорит, что эти недомогания пройдут, как только я соединюсь со своими любимыми, но поскольку я не знаю, когда это случится, на душе у меня делается еще печальнее.
Деньги, которые я заработала на продаже лакричных леденцов, закончились. В Бостоне лето выдалось прохладное, и парки все в цвету. Вам наверняка понравятся здешние лодки в виде лебедей. На этих белых суденышках можно плавать в бухте. Возможно, вам с дочерью стоит побывать здесь.
Мы бы с ней покатались на лодках-лебедях и угостились сахарной ватой. Поцелуйте ее за меня и передайте наилучшие пожелания домочадцам. С нетерпением жду встречи.
Миссис П. Макгинти
Уже через две недели прибыл ответ. В конверте лежали пятьсот долларов.
Дражайшая миссис Макгинти,
Спасибо за Ваше любезное письмо. Прилагаю деньги, которые я Вам задолжал.
Благодарю за присланную Вами коробку лакричных леденцов. Конечно, мы навестим Вас. Как только уладим все дела, мы отправимся в путешествие. Я рассчитываю продать наш дом к осени.
Искренне Ваш,
мистер Чарлз Джонс
Миссис Макгинти читала, и внутри у нее все так и сжалось от нового ее имени, написанного знакомым почерком. Конечно, мы навестим Вас. Вряд ли Чарли хотел просто успокоить ее. Она знала Чарлза Джонса, он не написал бы ничего, что способно навести на ее след или зародить подозрение, что нечестивая Мадам Х жива. И все-таки несчастная миссис Макгинти боялась, что от нее избавились посредством пятисот долларов. Ей требовался хотя бы самый крошечный намек на то, что он ее любит.
Живя вдали от семьи, в полном одиночестве, миссис Макгинти теперь могла разглядеть то, что у миссис Джонс находилось под носом и чего та не замечала.
Тогда ей казалось, что муж с ней только из-за денег. Но теперь она осознала, что они вдвоем сотворили Мадам Де Босак, вдвоем нажили богатство и вдвоем прошли ее нечестивый путь. Вот только теперь все позади. Никто больше не ахнет ей вслед, ослепленный ее нечестивостью и элегантностью. Никто не станет во все глаза разглядывать ее жемчужно-серые туфельки из кожи козленка или шляпку с испанскими кружевами. Никто не напишет в газетах, что она лакомилась пирожными в отеле «Вандом». Она никому более не интересна. Никакой от нее пользы. Никто не постучит среди ночи с криком: «Мадам, мадам! Быстрее, пожалуйста. Поторопитесь, прошу вас!»
В своей ссылке я поняла, что ошибалась в Чарли Джонсе. Все годы, пока я тосковала по своей семье из рода Малдун, по брату и сестре, Чарли оставался для меня воплощением того типа мужчин, против которого меня предупреждала миссис Дикс. Невоздержанным, легкомысленным, грубым. Да, он часто кричал, исчезал на дни, а то и недели. Однажды ударил меня. Часть его жизни оставалась для меня тайной. Но ведь он всегда возвращался. И он был круглым сиротой. А значит, главной мечтой его был дом. Родной дом. Как и для меня. И моим домом был он, Чарли. А вот была ли я его домом?
В последующие месяцы мистер Джонс и миссис Макгинти изредка переписывались – исключительно деловая корреспонденция. И вот в сентябре пришло письмо о «скором визите». И однажды утром миссис Макгинти села в конку, следующую от авеню Содружества до вокзала Парк-Пейс, дабы встретить поезд, прибывающий из Нью-Йорка. Ветер разносил по улицам сор, со свистом огибал здания, и это вовсе не sheehogues пели в его завываниях, это сама беда стонала. Небо было как овсянка, мутное и серое, отсвечивало желтым – верный признак приближающегося шторма. Миссис Макгинти взяла с собой зонтик, чтобы занять беспокойные руки.
Нью-йоркский поезд прибыл в лязгании железа и шипении пара. Миссис Макгинти дрожала всем телом. Скрежет металла был столь пронзителен, что у миссис Макгинти заныли зубы. Толпа пассажиров вывалилась на платформу. В своих темных костюмах и темных дорожных пальто они текли мимо миссис Макгинти, островком застывшей посреди платформы.
А вот и они, ее семья. Чарли – хитрые темные глаза, кривоватая улыбка, сильные руки, которые скоро обнимут ее. Аннабелль – такая до странности высокая и немного неуклюжая, с недоверчивой улыбкой.
Только что в вагоне отец сообщил ей, что на платформе ее ждет неожиданная встреча.
– Миссис Макгинти, – сказал Чарли.
– Мама? – едва слышно спросила Аннабелль, смертельно побледнев. – Это ты?
И я пропала в их объятиях, опьяненная запахом дочкиных волос и мягкостью мужниных усов, щекотавших мне щеку. Я не заметила бледного рыжеволосого юношу, стоявшего у Чарли за спиной с непокрытой головой.
– Энн, – сказал Чарли, оторвавшись наконец от меня. – Я привез тебе кое-кого.
Незнакомец со странным выражением на лице застенчиво, неловко шагнул вперед.
Протянул руку:
– Я Джозеф. Джозеф Троу.
– Как поживаете, мист… – И вдруг я все поняла. – Джо. Наш Джо, – прошептала я, почти теряя сознание. – Да?
Глава пятая
Матушка…
Невысокий, с волосами кирпичного оттенка и веснушчатым носом, брат нисколько не походил на нас с Датч. Стройный, даже хрупкий, совсем не тот толстенький крепыш, каким я его запомнила, и лишь улыбка и глаза, в которых проглядывал бесенок озорства, напомнили мне нашего малыша Джо.
– Значит, вот моя сестра, в имени которой есть «Экс».
И он протянул мне руки так, словно знал меня всю жизнь.
Но он ничего не помнил. Ни поезда. Ни как спал на мне, будто я была его периной. Ни лакричного дыхания миссис Троу, ни того, как она пыталась подманить его своими бурыми конфетами, ни как называл нас с сестрой одним именем, Эксидатч, ни как тянул к нам пухлые ручки и плакал, когда мы уходили, ни как просил меня спеть ему колыбельную. И как я его любила, он тоже не помнил. И песенку «Кэтлин Мавурнин» забыл. И маму.
Его беспамятство в другой ситуации наверняка разбило бы мне сердце, но сейчас я сочла его благословением. Никаких воспоминаний, от которых воешь ночами. Никаких тайн вроде той, что Датч прятала под чулками в ящике комода. Джо Троу жил припеваючи – и тут спасибо мистеру Ч. Л. Брейсу и его теории свежего воздуха. Джо вырос в милом городке Брендивайн, штат Пенсильвания, где мистер и миссис Троу обосновались и купили молочную ферму, после того как решили, что жизнь поселенцев не про них. Джо – их родная кровь, сказали ему. Пичкали сына молоком и мелассой, научили играть на скрипке и принимать роды у коровы. У него была своя собака, енотовая гончая по кличке Зануда. Жизнь у моего брата была тихая, почти безмятежная. Он ходил в школу, закончил двенадцать классов, знал географию, помнил имена всех европейских королей, если не королей Лурга. А в одно прекрасное утро он проснулся и объявил, что поедет в Нью-Йорк, дабы разбогатеть. Тогда-то супруги Троу и решились.
– Ты родился в Нью-Йорке, – сказала миссис Троу. – И у тебя есть две сестры.
Вот так, двадцати лет от роду, Джо пустился разыскивать меня, чтобы через два года успешно завершить розыски.
– Я всегда чувствовал какую-то тайну, – сказал он. – И теперь я ее знаю.
Тайна – штука опасная. Храня бесчисленные чужие тайны, я ошибочно полагала, что своих секретов у меня нет. Секрет – это то, что приведет тебя к краху, и, наверное, поэтому я не собиралась раскапывать то, что пряталось под скорлупой, кожурой, очистками, составляющими фундамент моей жизни. Пусть тайна будет укрыта от посторонних глаз подобно старой луковице, что, сгнивая, прорастает в подвале. Но секрет, спрятанный глубоко во мне, заставлял меня гнить изнутри. Я никогда и никому не признаюсь, даже себе самой, как я его люблю. И все-таки, когда мы встретились на вокзале и лицо у Чарли сморщилось, а в глазах его я увидела слезы, мой секрет раскрылся, подобно цветку.
– Я люблю тебя, – вырвалось у меня.
С равным успехом я могла бы сказать: а ты любишь меня. Потому что мои недоверчивые глаза сироты увидели истину. Она была написана на его лице, она заключалась в том, что Чарли стоял передо мной. Через много лет я наконец-то поняла, что любовь – это не только стихи о том, что, конечно же, у каждого земного, и неземного тоже, существа есть во Вселенной собственное место… Любовь – это Чарли с седыми висками, в мятом костюме, держащий за руку нашу девочку и доставивший моего пропавшего брата.
– Как думаешь, что у меня здесь? – прошептал он мне в ухо, выразительно похлопав себя по карману брюк.
– Мистер Джонс! – воскликнула я, притворяясь шокированной, но он закрыл мне рот поцелуем.
– Нет больше мистера Джонса, а есть мистер… – И ловким движением он извлек из-под моей шали брошюрку с билетами. Белоснежный пароход отходил в Ливерпуль через три дня. – У нас с тобой отдельная каюта, миссис.
– Ливерпуль? – переспросила я.
И шесть билетов.
– А потом в Лондон.
– Для кого же еще три билета?
– Конечно, для Джо, он едет с нами. И я позвал присоединиться к нам Грету с сыном.
Эта новость стала еще одним бальзамом для моего исстрадавшегося сердца. Снова мы будем вместе.
Я, и Чарли, и наша дочь, и мой брат Джо, и верная Грета.
– Ты бы видела нашу актрису, – рассказывал Чарли. – Грета рыдала так, что распугала всех инспекторов до единого, а потом едва не кинулась в могилу своей дорогой работодательницы. Всем и каждому рассказывала, как мистер Комсток довел тебя до смерти своим коварством, как после его визита ты начала поговаривать о том, чтобы свести счеты с жизнью, о твоем отчаянии.
– Я и вправду была в отчаянии.
В то страшное утро Грета вывела по черной лестнице Корделию Парди и посадила ее в карету до Трентона, вручив кошелек с банкнотами и обещанием заплатить больше, если будет молчать. Милая Грета, подруга моей юности, горько плакала над могилой в Сонной Лощине, а потом поспешила домой к Аннабелль и долгие месяцы успокаивала нашу девочку. Не горюй, Liebchen, твердила она, ты снова увидишь свою маму, ведь папа тебе обещал, а уж он-то тебя не обманет.
Через день в Бостон прибыла и моя верная Грета с сыном Вилли, остаток времени до отправления судна мы все вместе провели в возмутительной роскоши отеля «Вандом». Все помещения там заливало новомодное электричество, и мы с Чарли развлекались тем, что включали-выключали свет, – вылитые дрессировщики с балаганом светляков. Грета сказала, что в жизни не спала на столь великолепных простынях, а Вилли и Аннабелль как заведенные катались на лифте с этажа на этаж. Джо отправился исследовать достопримечательности Бостона. По его уверениям, город дышал историей, а он страстно интересовался всем историческим.
– Посмотрю-ка я город, который называют «колыбелью свободы», – объявил он.
– Найдешь колыбель, прихвати, нам пригодится. Акушерке колыбель всегда нужна.
Но, вернувшись, Джо объявил Бостон «неполноценным городом».
– Здесь даже нет надземки, – возмущался он, – в Нью-Йорке так целых две.
Ему не терпелось попасть в Лондон, чтобы увидеть Пэддингтонский вокзал и лондонское метро. Брат, похоже, питал повышенный интерес к поездам, я этого чувства не разделяла и посмеивалась над страстью, с которой он обсуждал паровозы и подземные тоннели. Это ведь наш прежний Джо, его не подменили? Обсудить бы это с Датч. Но не бывать этому. Никогда.
Девятнадцатого сентября наш маленький эмигрантский отряд поднялся на борт корабля. Мистер и миссис… с дочерью; Джозеф Троу; Грета… с сыном Вилли. В наших сундуках и чемоданах были только одежда, книги и антикварные мелочи. Утром мы отплыли в Ливерпуль, в трех отдельных каютах, под чуткой опекой стюардов и с ежевечерней музыкой в ресторане.
Когда мы более-менее освоились с качкой, Белль принялась запускать на палубе небольшого воздушного змея, ветер трепал ее волосы.
– Иди сюда, растрепа, – позвала я, – расчешу твои космы оборвыша.
– Я не оборвыш! – закричала дочь, подбегая, поцеловала и в сотый раз объявила, что никогда никуда меня больше не отпустит.
Наше судно рассекало волны, а мы прохаживались по палубе, кидали чайкам хлеб, вдыхали морской воздух, словно то была лечебная микстура. Лежали в шезлонгах на палубе, играли в вист, в шарады и в «Двадцать вопросов» с другими пассажирами. Все было чудесно. Вот только я по-прежнему тосковала по Датч. Через одиннадцать дней после того, как мы покинули Америку, в земле которой покоились ее одинокие останки, мы высадились в Ливерпуле. А дальше в нескольких наемных экипажах покатили в Лондон.
«Деньги у нас есть», – объявил Чарли. Он продал наш дом за триста пятьдесят тысяч долларов и ликвидировал все активы Мадам Де Босак за миллион долларов, так что в Лондоне мы могли себе позволить жилище на респектабельной улице, оплатить расходы Джо, решившего затеять производство патентованных лекарств, а также обучение Белль в Академии для девушек, где она моментально подхватила британский акцент. Она полюбила ходить в оперу, посещала музыкальные представления Гилберта и Салливана. И нисколько не напоминала оборвыша.
Уже утекло несколько лет нового века. Джо теперь уважаемый бизнесмен в фармацевтическом деле, наше семейное предприятие процветает и приносит неплохой доход. Джо живет в соседнем с нашим доме, на улице, название которой я сказать не смею. Мои враги наверняка примчатся за мной, ежели прознают, что в могиле в Сонной Лощине лежу не я. Надеюсь, мои мемуары приведут их в бессильную ярость, пусть знают, что все эти годы я провела за морем в полном благополучии. Хотя и английские законы считают некоторую часть моей профессии преступлением, но поток английских леди из высших сфер, обращающихся по известному вопросу, не оскудевает. Правда, лечу я не одних лишь великосветских модниц, но и бедняков, забочусь о том, чтобы в мире было поменьше сирот, чтобы у каждого ребенка была мать. Лондонская «Таймс» опубликовала, сколько «публичных женщин» (так их здесь прозывают) топчет улицы Лондона – 8600, а борделей в городе несколько сотен. Я бываю там в своем шерстяном плаще с капюшоном, под которым у меня чистый белый фартук. Я не даю рекламу, не приглашаю пациенток к себе домой. Несмотря на свой богатый опыт, я больше не примеряю на себя роль жертвы и оперирую без страха, что меня обнаружат, поскольку лондонским властям плевать на уродливые явления жизни, как было плевать и властям Нью-Йорка. За небольшой гонорар, а то и вовсе бесплатно я врачую женские недуги. Я назначаю женщинам лекарства и рассказываю о превентивных средствах, провожу процедуры и не устаю возносить благодарности за новое чудесное средство под названием «эфир», что в наши дни доступно всем. У меня есть переносное оборудование для эфирного забытья. Это колыбельная. Истинное чудо. Благословение. Они зовут меня Матушка.
Всякий раз, когда я занимаюсь пациенткой у нее дома, неприметный экипаж ожидает меня за ближайшим углом. Кучер спрыгивает с козел, открывает мне дверь и помогает подняться на ступеньку. В коляске я задергиваю занавески, и пока мы трусцой едем по Ист-Энду или Пикадилли, переодеваюсь, меняю фартук на одеяние понарядней. Я прибываю на… – стрит надушенная и увешанная жемчугами – словно пила чай в Букингемском дворце. Горничная принимает у меня шляпку. Если ужин уже закончился, дворецкий подает мне чай в малый салон, я смотрю в окно на парк, поджидаю своих маленьких племянников, Николаса и Юджинию Троу. Они гуляют по вечерам со своей гувернанткой или глупенькой мамочкой Уиннифред, английской девчонкой из Глостера, на которой мой брат женился несколько лет назад. Уиннифред знает все про розы и пионы, и мы с ней обожаем обсуждать протокол королевской семьи, кто за кем сел на трон и какой граф какого герцога является незаконным сыном.
Нынче утром Чарли принес мне подборку газет, которую купил у продавца на Стрэнде, – «Гералд», «Нью-Йорк таймс». Комстокомания в бывшем нашем городе цвела буйным цветом. Полицейский инспектор Господа все так же бичвал порок и охотился на грешников. Список его жертв был обширен: несчастную Маргарет Сангер арестовали за статью «Что должна знать каждая девушка», компания «Колгейт» преследовалась за рекламу превентивных свойств вазелина, двести фунтов рекламной «похабщины» конфисковано и сожжено, постановку пьесы мистера Джорджа Бернарда Шоу «Профессия миссис Уоррен» на Бродвее чуть было не прикрыли за неприличные сцены. Меня до слез рассмешила заметка о том, как героя до того разозлили студенты-художники, что он сделался краснее своих кальсон. Студенты выпустили брошюру с карандашными рисунками голых тел – величайшее оскорбление не в меру целомудренных чувств мистера Комстока. «Гералд» сообщал, что Комсток арестовал некую мисс Робинсон, девятнадцати лет, за распространение сего непристойного материала. В суде мисс Робинсон повела себя до неприличия истерически, упала в обморок, так что пришлось вызывать доктора. Как же гордился, должно быть, Тони Комсток, что сумел прижать к ногтю пугливую глупышку, как гордо пыхтел в свои бакенбарды, как кичился своей победой над пороком. Но студенты опубликовали карикатуру, на которой мистер Комсток был изображен в чем мать родила, лишь на массивном оттопыренном заду балансирует цилиндр.
Другой юный гений написал сонет про Комстока, назвав его бесполым клоуном. Еще один, это мой любимец, предложил зажарить его на сковороде. Только где они найдут такую большую сковородку, я не знаю.
Во мне благожелательности даже поменьше, чем в студентах. По мне, судьба поступит милостиво, если мой Враг неким чудесным образом окажется без гроша в кармане и глубоко беременным, пусть он выносит ребенка и родит его в страшных муках, как женщины рожают. Пожалуй, будет неплохо еще попросить наградить его фистулой. Но все это бесплодные мечтания. Моя месть состоит в другом – в том, как я еду в своем экипаже через парк, а солнце играет в бриллиантовых сережках. Время от времени в нью-йоркских газетах мелькает очередной слух, что меня видели в Бостоне или Париже и что в то апрельское утро нашли в ванной вовсе не меня. Первоапрельская шутка, можно сказать.
Но шутить мне совсем не хочется, особенно когда размышляю о том, что ее душа так и осталась для меня потемками. И я проклинаю те силы, что обратили ее жизнь в страдание и толкнули к смерти.
Разум отказывается мне служить, написала она в своем дневнике. Лучше я умру.
Господи, прими мою душу и прости мои грехи.
Это ее слова, но я могла бы написать то же самое. Мой грех в том, что я не спасла ее.
Ближе к вечеру я выпиваю чай, иногда рюмочку хереса с фунтовым кексом[107] и надеюсь, что сегодня внуки, эти две «сосиски Вилли», как мы их называем, дадут передохнуть моей подруге Грете и она заглянет к нам сыграть в вист. Или что моя замечательная Аннабелль привезет в гости своих деток. Их четверо, и каждого приняла бабушка. Я балую их сладостями, будто они пони. Самая маленькая забирается ко мне на колени и делится секретами. Если дети ведут себя хорошо, я позволяю им примерить свои драгоценности и разрешаю поиграть со стеклянными шариками. Аннабелль вечно ругает меня за это, боится, как бы ребенок не подавился.
– Ты проглотила пенни, когда была такая же малышка, монетка в конце концов нашла дорогу.
Но Аннабелль не любит столь плотских историй. Она настоящая английская роза. Замужем за Генри Саммерсом, симпатичным адвокатом. Правда, в суде, в своем длинном белом парике он смотрится болван болваном, но законник он высокого полета, я даже удивляюсь, что такой специалист оказался в моей семье. Очень удобно, знаете ли. Кроме того, Генри – лучший отец на свете, Джозефа, Сесилию, Эндрю и маленькую Лиллиан он обожает. Последнюю обычно все зовут Датчи.
– Датчи, иди ко мне, хорошая моя, – говорю я, и малышка забирается на мои колени, обхватывает за шею пухлыми ручками и гладит по щекам ласковыми пальчиками.
– Ох, Датчи, – шепчу я. – Моя прекрасная Датч!
Это имя до сих пор причиняет мне боль. Внучке еще и пяти нет, но она вылитая моя сестра. И, глядя на нее, я вспоминаю о том, что потеряла, об обещании, которое дала маме, о мужчинах, разрушивших нашу жизнь своими бесчеловечными и лицемерными законами. Я помню каждого из своих врагов. Я не простила их. И ничего не забыла. Эти записки я посвящаю моей маленькой сестренке Датчи, лежащей в холодной могиле, с чужим именем на надгробии, с нерожденным дитя во чреве. Если бы ее не терзали тайны, если бы не донимал стыд, она могла бы сидеть сейчас в этой комнате, у окна которой я сосредоточенно пишу в дневнике, за столом сидит мой муж Чарли, раздавшийся на английских сливках, а на полу, застеленном брюссельским ковром, играют дети. Солнце рвется в окна, дробится в хрустальных подвесках люстры, разлетается искрами – словно сильфиды и sheehogues резвятся в нашей гостиной. Не забыть бы налить им в блюдце молока да выставить на подоконник, пусть хранят нас от зла.
От автора
«Моя нечестивая жизнь» – роман. Но в основе его лежит жизнь и смерть Энн Троу Ломан (1811–1879), известной также как мадам Рестелл, которая практиковала акушерство в Нью-Йорке в течение почти сорока лет. Для романа из жизни Энн Ломан позаимствованы кое-какие факты, судебные протоколы, газетные статьи, рекламные объявления, но жизнь моей героини сложилась по-другому. Я старалась быть предельно точной в передаче исторических реалий и фигур, таких как Ч. Л. Брейс и Энтони Комсток, но, если того требовал сюжет, позволяла себе вымышленные сцены, диалоги и обстоятельства, перекраивала события и меняла их хронологию.