Ульфила Хаецкая Елена

Епископ в Готии – совсем не то, что епископ в Константинополе. В столице духовный пастырь живет во дворце, имеет изрядный доход, пасет множество прихожан, в том числе и состоятельных. В Готии же ничего не ждет епископа, кроме неустанных трудов, одиночества и постоянной опасности от язычников, которых там во множестве.

Ничего, сынок, поработай во славу Божью. У тебя получится.

Сам не заметил, как повторил это вслух.

Старик хорошо понимал, что творилось в душе варвара. Какое сияние разверзлось перед ним. Сгореть в этом огне или вобрать его в себя и самому стать огнем и светом для других людей.

Но некогда уговаривать. И некогда ждать, пока этот Ульфила, как положено, сперва станет дьяконом, потом, лет через десять, пресвитером, а там достигнет почтенного возраста и может быть рекомендован для рукоположения в епископский сан. К тому же, тогда будет уже иной Ульфила, ибо этот вот минует.

Евсевий вытянул вперед руки.

– Из этих горстей принял святое крещение император Константин Великий, – сказал он молодому варвару. – Не думаешь же ты, что недостаточно высок я для того, чтобы принять от меня сан? – Евсевий стиснул пальцы в кулак, внезапно ощутив толчок силы, тлевшей в его ветхом теле. – Я схвачу тебя за твои сальные власы, варвар, и вздерну на высоту, и если ты падешь оттуда, то разобьешься насмерть.

Ульфила подошел к Евсевию и поцеловал его руку, все еще сжатую в кулак.

– Я согласен, – сказал он.

Глава вторая

Дакия

344 год

По определению Промысла, поставленный из чтецов в епископы тридцати лет, Ульфила сделался не только наследником Бога и сонаследником Христа, но явился и подражателем Христа и святых Его. Тридцати лет от роду избран был для управления народом Божиим на царское и пророческое служение Давид. Тридцати лет пророком и священником стал и наш блаженный наставник, чтобы, исправляя готский народ, вести его ко спасению. Тридцати лет прославился Иосиф в Египте и тридцати лет по воплощении крестился и выступил на проповедь сам наш Господь. В том же точно соответствии начал учительство у готов и тот святитель, обращая их к истинной вере и указывая им жизнь по заповедям Евангелия, по правилам и писаниям апостолов и пророков.

Авксентий Доростольский. Письмо к Палладию

К селению Ульфила вышел к вечеру, когда не чаял уж до человеческого жилья добраться. Шел по берегу, то и дело примечая следы человеческого пребывания – тут брошенная шахта, здесь лес вырублен и выжжен, да так и оставлен. Людей же не было, опустошен край долгими войнами.

Но вот река сделала изгиб, и полетел навстречу дымный запах. Можно было бы и на берегу переночевать, как делал не раз, но не хотел. Получилось бы, будто таится и прячется.

Вошел уже затемно; так был утомлен, что не смог даже толком объясниться с людьми, у которых попросил ночлега. Те к незнакомцу поприслушивались, поприглядывались, на всякий случай в темноте оружием позвякали. Потом пустили.

Дом наполовину в землю врыт, наполовину над землей вознесен деревянными опорами; крыт соломой. Надышано там было и тесно. Кроме десятка носов и прочих отверстий, естеству человеческому от природы положенных, давал жар очажок, где дотлевали угольки.

Бродягу далеко от входа не пригласили, показали на солому едва не у самого порога. Хотели накормить, но какое там – повалился Ульфила на солому, полную блох, и мгновенно заснул, почти не страдая от духоты.

Наутро, уходя на промысел, хозяин растолкал ночного гостя.

Сел, мутный спросонок, огляделся. Приметил: хозяин, хозяйка, двое сынов хозяйских – юноши. Из второй комнатушки, что за очагом норой притаилась, еще трое молодых мужчин выбрались – не то рабы, не то из дальней родни, разве разберешь? И еще девчушки, лет по пятнадцати, шастают с горшками и мисками то на двор, то со двора. Не сосчитать, сколько их – две, три? – больно шустрые.

И всем-то им на прохожего любопытно поглядеть. Событий в поселке немного случается. А тут человек забрел издалека, может, расскажет что-нибудь. Вдруг война где-нибудь идет великая, чтобы бросить трудный горный промысел и податься к Реке Рек, к Дунаю – ромеев крошить.

Но ничего утешительного бродяжный человек пока не говорил. Только глядел голодно.

– Заснул-то вчера не поевши, – с укоризной сказала ему хозяйка. И каши в горшке подала. Каша холодная – остатки от вчерашней трапезы.

Ульфила кашу горстью выскреб, поблагодарил, вернул женщине горшок, руки об рубаху обтер – грязнее не станет.

После волосы пригладил, чтобы клочьями не торчали, блоху со скулы смахнул.

Ну и как поверишь тому, что пред тобой епископ?..

* * *

Ульфила шел с востока, со стороны гор, в долину Маризы, где некогда Геберих, вождь народа вези, союзник императора ромейского Константина Великого, одержал победу над вандалами и изгнал их.

Подобно тому, как стервятники делят между собою брошенную жертву более сильного хищника, рвали друг у друга из рук землю эту вандалы и вези – с тех пор, как оставили ее ромеи.

Некогда принадлежала эта долина дакам, которые добывали здесь железную и медную руду, а из песка и из недр земных извлекали серебро на зависть соседним ромеям. Не вода текла по жилам дакийских рек – смертоносное золото.

Не любят ромеи, чтобы рядом богатели; лучше треснут, но заглотят не прожевав. Так и даков заглотили, не сумели те откупиться.

И сделалась Дакия провинцией имперской. По правде сказать, костью в горле у ромеев она застряла. Оборонять задунайские земли ромеям не под силу. Войска сюда направлять рискованно – неровен час, мятеж поднимут и отберут край для себя. Сколько раз бывало, что сажали солдаты римские императором какого-нибудь военного трибуна, а то и центуриона. Опасный народ собутыльники, особенно в эпоху смутную.

Помучились с ненужной добычей ромеи, повыкачивали из нее золото, а после ушли за Дунай, бросили земли даков на милость варварскую.

Все бросили, даже свой монетный двор, что в нескольких днях выше по течению Маризы от того места, где Ульфила остановился переночевать.

И сели здесь, в конце концов, готы со своими вождями. Достались им в наследство золотые россыпи, да железные руды, чтобы было, из чего мечи и лемехи для плугов ковать, да еще залежи соли – богатства великого.

Ох и скучно везеготам с таким богатством.

Ходят по одну сторону Дуная ромеи.

По другую сторону Реки, порыкивая и огрызаясь, гуляют везеготы.

Сойтись бы им в войне, да Дунай разделяет – жди зимы, чтобы по льду перебраться. Да еще и не во всякую зиму лед войско на себе вынесет.

Пустела рудоносная земля, оставшись без хозяина. Какие из везеготов хозяева? Из всего приискового богатства лишь то разрабатывали, что близко под рукой лежало.

* * *

Хозяин того дома, что Ульфилу приютил, держался больше отцовской веры; а впрочем, по правде сказать, и вовсе о вере не задумывался. У плавильной печи, так он объяснил, в долгие раздумья входить некогда.

Приходил как-то человек, так говорил ульфилин хозяин (звали его Хродигайс), только сумасшедший он был. Рассказывал, будто бог всего один и будто человек сотворен по подобию этого бога и вообще каждый человек поэтому чуть ли не бог.

Вези почитают безумцев, потому и этого кормить пытались. Тот же, доказав плачевное сумасшествие свое, от еды отказался, хозяев нечистыми псами обозвал, ибо не приобщены к истине. Бранил гостеприимцев своих долго и разнообразно. Сперва заслушались было вези, а потом вдруг обиделись и проповедника, невзирая на всю святость безумия его, от себя прогнали. Долго вспоминали его – без злобы, с усмешкой. Вот бы вернулся.

Рассказывал Хродигайс – а сам все на Ульфилу поглядывал: не из тех ли и ты, милый человек?

Но Ульфила только головой покачал. Встречался с такими, но сам не таков.

Еще один приходил и тоже о боге своем толковал, продолжал Хродигайс. С римскими солдатами он прибыл. Был тогда неурожайный год, хлеба на золото по всей Дакии не добыть. Даже кованые железные орудия не брали, самим бы с голоду не подохнуть. Лицо Хродигайса омрачилось, как вспомнил. Пришлось к римлянам посылать; те явились, за золото Маризы хлеба привезли. Продали втридорога, конечно, но торговаться не приходилось.

Вот с теми-то торгашами и легионерами приезжал епископ ромейский. Долго о вере своей говорил, покрестил двоих или троих (те мало что поняли, но потом хвалились перед товарищами). С тем епископ и отбыл.

Рассказывает Хродигайс, а сам с Ульфилы глаз не сводит. Ульфила слушает, травинку жует, на реку Маризу глядит так пристально, будто жениться на ней вздумал. Хродигайс втайне весь извелся: что скажет прохожий-то? Может, новостью поделится или развлечение какое предложит.

И порадовал бродяжный человек Хродигайса, знатную потеху посулил. Попросил свести с сельскими старейшинами, чтобы в каком-нибудь доме попросторнее позволили ему с людьми здешними поговорить. Проповедь, сказал, прочесть хотел.

До рассказов, долгих бесед, особенно с историями, здешний люд весьма был охоч. И потому Хродигайс, почти не сдерживая радости, заревел, подзывая младшего сына, а когда тот нескорым шагом подошел и с достоинством поинтересовался, чего батюшке угодно, батюшка наказал к Гундульфу идти и передать: так, мол, и так, пусть завтра к вечеру соберет людей. Хочет, мол, хродигайсов гость потешить в знак благодарности все село, песню спеть о богах и героях. И песен таких у него, добавил Хродигайс уже от себя, целая котомка.

Юноша хмуро на Ульфилу поглядел и вдруг не выдержал – улыбнулся. Кто не любит послушать, если долго и складно врут.

У Гундульфа дом большой, из ивового прута плетеный, глиной обмазан. Прочное жилье и красивое. А тут еще холстину везде повесили, и у входа, и по стенам. Где могли, букетов наставили. Двери открыли, ставни сняли, чтобы больше света было. И собрались байки слушать, как было обещано.

Хродигайс немного смущался гостя своего показывать – больно уж неказист. Но деваться некуда, коли сулил. И выдал сельчанам епископа – вот он каков.

Засмеялись вези. И женщины, что у входа теснились, захихикали, рты ладошкой прикрыли. Ибо в те первые годы служения был Ульфила оборванец знатный.

Поглядел на народ из-под растрепанной челки, хмыкнул.

Ну вот, собрались во имя Божье. И не двое, не трое, а человек тридцать, светловолосые, рослые, как на подбор, – народ воинов. Вспомнил Доброго Пастыря, про которого толковал ему Евсевий (уже прощаясь). Поди преврати вот этих в ягнят стада Христова.

Хороша же паства, если пастырем ей поставлен волчонок.

* * *

Конечно, этот Ульфила был блаженный. Конечно, этот Ульфила мечтал быть и Давидом, и Моисеем, и Иисусом. Отчасти он и был каждым из них – как любой блаженный.

Стоило только поглядеть, как взялся за проповедь в доме Гундульфа. Заслушались и горняки, и кузнецы, и даже погонялы рабов с золоторудной шахты, где люди травились ртутью и мерли, как мухи (рабов слушать истории не допустили, не для всякого воина места хватило).

И что, спрашивается, уши развесили?

Ну да, епископ новой веры пожаловал. И не ромейский, за которым толмач, спотыкаясь через слово, кое-как переводит. Свой, готский. Что невзрачен с виду – то быстро забылось.

Уж и свет закатный залил золотом взгляд звериных его глаз, а он все говорит и говорит нараспев, едва не поет, и все на память, да так складно. Горняки Маризы тогда впервые Слово Божье толком расслышали.

Раньше, когда прежние проповедники приходили, больше догадывались вези, чем понимали. А тут слушали Ульфилу и казалось им, будто Господь писание свое издревле специально для них и приготовил. И то сказать, чем вези хуже евреев или греков? Разве настолько тупоумны, чтобы такую простую историю не понять? Да и что тут особенного понимать? В рассказе Ульфилы все ясно было и просто, как будто в соседнем селе, за перевалом, случилось.

И вот один муж могучий, из тех, что руду в ступе дробить поставлен, все слушал-слушал, губами шевелил, запоминал, а как услышал про воскресение Лазаря, так и не выдержал. Необузданно захохотал на весь дом и от хохота не сдержал природных газов своего тела. Известен был сей мужичина под нехитрым, но выразительным прозванием «Охта», что означало «Бойся».

Даже слезы у Охты по щекам потекли.

– Так и сказал покойнику – «Лазарь, пошел вон»? – переспросил Охта. И слезы обтер, после нос от жидкости опорожнил перстами и персты о штаны свои очистил. – «Lazaru, hiri ut!»

Ульфила кивнул, мотнул длинными волосами.

Охта все не унимался.

– Бог? Так вот прямо и брякнул? – хохотнул Охта, после же потребовал: – Давай, рассказывай, что дальше было.

И глаза прикрыл, предвкушая удовольствие.

Ульфила охотно дальше историю повел.

Складно рассказывал Ульфила. Слова сами собой на память ложились.

После, как все закончилось, Охта проговорил, грозно вокруг озираясь:

– Ежели певца этого кто хоть пальцем тронет…

Больно нужен этот Ульфила кому-то – трогать его пальцем. И ушел епископ, стряхнув с себя охтину лапу, посидеть на берегу реки, искупаться в закате.

Устал.

И хорошо ему было на этом сыром травяном берегу. Сидел, босыми ногами в воде болтал, худые сапоги под рукой на бережку стоят, тоже отдыхают. Ветер шевелил волосы Ульфилы, темные, с обильной ранней проседью. Держал пастырь в одной руке кусок хлеба, от щедрот хозяйки гундульфовой, в другой – фляжку местного вина.

* * *

Ходил по этим землям Ульфила вот уже без малого четыре года. Став епископом, поставленным для проповеди, оборвал все связи с близкими. Знал, что обрекает себя на одинокую жизнь, но не слишком тяготился этим. Бездомен был, нищ и свободен.

Урожай, собираемый Ульфилой в первые годы его служения, поначалу не был обилен. Уходил из деревни, оставляя там одного, чаще двоих-троих новых христиан. А почему чаще двоих, то легко объяснить. Не любили вези по одиночке ходить. Где один пропадет, там двое выберутся. Так и к Богу ульфилиному подходили – чтобы в случае чего спина к спине отбиться.

Но вот возвращается Ульфила в ту деревню, где бывал раньше, и видит: ждали его. Еще несколько человек готовы признать новую веру, вот только пусть ответит епископ на их вопросы…

Днем ходил по деревне, облепленный ребятишками. Те таскали для него из дома сладкие полоски сушеной репы, угощали и приставали, чтобы рассказал историю. Нечасто встречались им тогда воины, которые бы с детьми разговоры разговаривали. А что Ульфила воином не был, то не всякий ребенок понимал. Раз взрослый и не калека, значит, воин, ибо иного не дано.

Вечером, как работа дневная переделана, подступались к Ульфиле родители тех детей. Люди они были солидные, основательные, беседу ценили подробную, без спешки.

Что больше всего их занимало? Виды на урожай да слухи. Не появился ли поблизости новый сосед, вздорный и притом многочисленный, какого опасаться следует? Не село ли рядом какое-нибудь слабое племя неизвестного языка, чтобы за его счет поживиться?

Готы решения обдумывали долго, тщательно. Земледельцы, одно слово; а что иной раз грабежом пробавлялись – так не все же сиднем сидеть.

С такими-то людьми и толковал епископ Ульфила о вере Христовой. Был Ульфила и сам как вези – не по крови, так по духу. И работу свою – носить Слово по градам и весям – делал неторопливо, но упорно и с завидной настойчивостью.

Бродил от села к селу, принимал от людей хлеб и кров, рассуждал с ними о видах на урожай, передавал новости о соседях, тешил рассказами. Писание им читал, а после растолковывал то одно, то другое.

Евангелие в ульфилином переложении читалось нараспев, то и дело раешным стихом оборачиваясь. Едва только дыхание перехватит – вот уже и рифма услужливо бежит, подхватывает упавший голос чтеца. И как только Ульфиле удалось, ни на шаг не отступая от греческого оригинала, услышать эту музыку? Готский – язык тяжеловесный, трудный, а в евангелии легок и ясен, как полет ласточки.

Слушали Ульфилу с удовольствием; после же вопросами терзать принимались. Поел, попил, прошлую ночь под крышей спал и в эту на двор не выгоним, ночуй на здоровье. А теперь давай-ка, выкладывай: что он такое, твой Бог? Мы тут, как ты ушел, много спорили. Вон Агилон говорит, будто ты ему обещал, что померев он, Агилон, Богом станет. Как это, а? Слыханое ли дело, чтобы, скажем, наш Гунимунд вдруг Вотаном заделался? Ты растолкуй. Может, я тоже богом стать хочу.

– Ты, Агилон, наверное, думаешь, что Богом быть – это остаться все тем же Агилоном, только в сто раз сильнее. Сейчас ты поднимаешь меч длиною в руку, а смог бы поднимать меч размером в два дуба, вроде того, что у тебя во дворе растет.

Агилон густо краснеет, и яснее ясного: именно так он и думал.

А на Ульфилу уже со всех сторон надвинулись: если не так, то что же тогда?

Богом стать – это вообще перестать быть собой, перестать быть человеком, перестать быть Агилоном. Войти в пламя и стать пламенем.

Слушатели заметно разочарованы. Один уже намеки делает на то, что у проповедника с головой не все в порядке. Вези не одну хату вместе с обитателями ее спалили. Слишком хорошо знали, что бывает с человеком после того, как он войдет в пламя.

Ульфила, который это тоже знал, соглашается. Можно и сгореть.

А можно стать пламенем.

…А в доме запах жареного мяса, запах пота, подпревшей соломы. В углу новорожденный теленок возится, в плетеной колыбели младенец попискивает, на сиську намекает, пока еще не очень настойчиво.

Да ты бери еще кусок, епископ. Расскажи еще про свое пламя.

Правильно умереть – вопрос совершенно не праздный. Ульфила предлагал вези новый способ умирать. Стоило поразмыслить над этим.

– А зло тогда – это, по-твоему, что такое? – доносился новый вопрос.

Вообще-то вези имели ясное понятие о том, что такое зло. Например, если соседи, аланы, скажем, стадо угнали. Или родича потерять – тоже зло. Сила племени – это все племя с землей и стадами; уйдет один человек – и меньше станет сила. Вот что такое зло.

И как бороться со злом, тоже знали вези. Если стадо угнали, нужно вернуть стадо, вот и лихо долой. Если родича не стало, нужно найти, кем заменить родича, и снова лихо долой.

Но в ульфилино учение как-то плохо вписывалось прежнее их знание. Вот и спрашивали.

Ульфила же был больше занят Богом, нежели дьяволом. И потому отвечал:

– Бог – это полнота и богатство. Уйди от Бога – и сам себе сделаешь пустоту в душе. От этой пустоты и зло…

И снова за свою книгу брался. Скучно ему было про зло, когда такое богатство под рукой, такая роскошь…

* * *

Ульфила шел на юг, к Дунаю. Горы остались по правую руку; насколько хватало взора, простиралась равнина. Жирной была здешняя земля и черной; если потискать в пальцах, слипается в комок.

Мариза становилась все спокойнее, точно в лета входила и набиралась степенности, зрелому возрасту приличной. Уже не ревела вода на водопадах и перекатах – деликатно полизывала берег, иной раз тихими вечерами позволяла человеку увидеть свое отражение.

Встречались на пути деревни. Люди, занятые весенней пахотой, находили все же время выслушать захожего человека – любопытно им было, а рассказать так, чтобы заслушались, умел.

Иногда ночевал в заброшенных римских рудниках, под каким-нибудь старым навесом. В штольни соваться не решался, неровен час, обрушится и погребет. Как ушли отсюда ромеи, некому стало опрастывать чрево земли, других дел по горло. Железо для оружия и пахоты есть, а прочее – ненужная работа.

Крыша над головой в эту пору совершенно нелишняя вещь. Начиналось лето, самая дождливая в этих краях пора.

От ливней не спасали ни кожаная куртка, ни ромейский плащ с рукавами и капюшоном. Плащ этот Ульфила берег от влаги, низвергавшейся с небес, прятал в кожаном мешке. После, когда дождь унимался, надевал сухое, а мокрое – на палку и через плечо, пусть обсыхает на ветру.

Людей в этих краях Ульфила встречал нечасто. Зато не раз слышал, как рыскает поблизости кабан, то и дело натыкался на следы – бродили в здешних лесах волки, лисы, медведи.

Здесь начиналась болотистая низменность, где терялись истоки золотоносной Маризы. Озера тянулись одно за другим, камыш и осока скрывали человека с головой. Во множестве гнездились птицы.

Так и вышел однажды, мокрый до нитки (хляби только что разверзлись) на берег озерца, гладкой проплешины среди густого камыша.

Посреди спокойных вод, поднявшихся выше обычного уровня, на сваях стояли дома. Это были старые дома, почерневшие; многие наполовину сгнили и обвалились. Но были и новые, вполне пригодные для жилья. И здесь жили люди.

Ульфила постоял на берегу, сквозь дождь разглядывая свайную деревню. Оттуда за ним наблюдали, в этом он был уверен. Снял обувь, вошел в воду. Помахал рукой над головой, показывая, что безоружен.

Сквозь шум дождя донесся плеск весел. Лодка-однодеревка о трех веслах (одно, покороче, – рулевое) отчалила от дома. Конечно, не от дождя пришлого человека укрыть торопились деревенские. Просто не хотели, чтобы чужак бродил по берегам без всякого присмотра.

Один постарше был, другой едва ли лет двадцати пяти, но это замечалось, если как следует всмотреться. А на беглый взгляд казались они одинаковыми – рослые, сложения тяжелого, круглолицые, бородатые, с белесыми ресницами. И обликом свирепые и угрюмые.

Остановились на длину двух весел от пришельца, сидели в лодке и смотрели. Молчали.

Потом один что-то спросил. Говорил на языке, хоть и не вполне знакомом, – вези не так слова произносят – но Ульфиле, к чужим наречиям привычному, вполне внятном. И вот уже завязалась обыкновенная беседа. Кто таков пришелец, откуда идет, зачем в наши края пожаловал?

Стоя по колено в теплой озерной воде и глядя сквозь сосульки мокрых волос, честно отвечал Ульфила, что он – епископ, константинопольским патриархом рукоположенный; что идет, если считать от начала пути, от самой Антиохии на Оронте. В край же сей озерный забрел для того, что хочет свет истинной веры пролить на темные, хоть и чистые, здешние души.

Несмотря на всю угрюмость свою, засмеялись озерные люди. Какой он город назвал? Антиохия? На Оронте? Может быть, на Олте? Есть тут такая река, только неблизко. Ты скажи еще, что от псоглавцев идешь, милый человек.

И сказал Ульфиле тот, что был постарше:

– Есть большой город Сармигетуза, бывшая колония ромейская. И на юге есть Река Рек, Дунай, где и посейчас вельхи лагерями стоят. А где твоя Антиохия – того не ведаем.

А лодочку все подталкивало к бережку мелкой волной, ветром нагоняемой. Двое сидевших в ней не препятствовали. И так продвигалась она потихоньку, покуда Ульфиле в колени не ткнулась.

– Садись, – сказал ему старший. И прикрикнул, заранее сердясь на неловкость пришельца: – Только осторожнее!

Младший молчал, глядел во все глаза. Редко появлялись в этих местах чужие, да еще из страны псоглавцев.

Ульфила забрался в лодку, пока озерные люди держали ее, упирая весла в песчаное дно; после двинулись к деревне.

Здесь жили рыболовы. Откуда пришли – ибо были не даками, а какими-то дальними родичами ульфилиных везеготов – того молодые растолковать не могли, только показывали на закат солнца: оттуда.

Все степенные разговоры повелись только вечером. Для начала же гостя женщинам передали, чтобы накормили и обсушили. Эти заботы Ульфила принял охотно. Белую рыбу ел так, что за ушами трещало. Мокрые сапоги и рубаху отдал безропотно – пусть сушат. Из белой шерсти валеный тулуп из их рук принял с благодарностью, после же потел от чрезмерной плотности этой одежды, но сносил неудобство покорно и ни словом не выдал желания от тулупа избавиться.

И вот, согревшегося и сытого, потащили его мужчины к разговору. Заставили рассказывать, что делается в обширных землях к юго-востоку от заброшенной их деревеньки. Ульфила охотно рассказывал: про белокаменную Антиохию, про Реку Рек Дунай, про то, чем князья и судьи народа вези нынче заняты и где какая война ведется.

Складно говорил Ульфила. Где не хватало общих слов с местными людьми (ибо все-таки разнились их языки), помогал, обильно размахивая руками. И разглаживались морщины на лбах старейшин по мере того, как восстанавливалось понимание между ними и рассказчиком.

Так понемногу, между войнами, союзничествами и распрями, устройством вельшских лагерей и оборонных валов, что видел к северо-западу отсюда, недалеко от кочевий языгских, вплел Ульфила и своего Бога. И с такой ловкостью вплел, подлец, что сперва и не заметили собеседники его, как разговор повернул. И вот уже сидят и про то толкуют.

Ульфила много что про своего Бога знал. И с такой легкостью выкладывал все Его тайны, что жутко делалось. Ни один жрец бы так не стал. Но на жреца этот Ульфила и не похож.

Но ведь и на болтуна-бездельника, которого краденые тайны кормят, тоже не похож.

Ну, вот.

Послушали чужака с интересом; после же своего рассказчика выставили, древнего деда-патриарха. С гордостью охлопали его по спине и плечам: послушай теперь ты нас, мы-то тоже не лыком шиты.

И повел дед свою историю, здешнюю.

Было в те годы старику в два раза меньше лет, чем сегодня Ульфиле, когда ходил он со своим родом за Дунай. И назвал род свой – эрулы. В деревне здешней живет лишь осколок того рода, некогда могучего. Где прочие эрулы обосновались, про то старцу неведомо. И вот как случилось, что сел он со своим отцом здесь, на озере, и основал род сей, ныне пришельца накормивший.

Помолчал старик, поерзал, настраиваясь на рассказ. И заговорил, с середины начав, а не с начала – начало всем и без того известно.

…И вот перешли эрулы Дунай и вышли к вельхам, на их берег. Вельхи же, едва только стал лед на Реке, начали трястись от страха, ибо ожидали беды с того берега.

Не зря, конечно, ожидали. Редкий год проходил без того, чтобы хродры, эрулы или иной какой воинственный род не потревожил их покоя.

Укрепить границу по Дунаю не решались ромеи, единственно по разобщенности своей и честолюбию непомерному. Ибо что случилось бы с ними, если бы поставили они там сильную армию, которой устрашились бы и храбрые хродры?

В те годы сильные вожди ромейские имели достохвальную привычку садиться в самое высокое кресло, сбрасывая оттуда прежних владык. Какой же рикс захочет подвергать себя такому риску?

Вот и была граница по Реке жиденькой. Проходили сквозь нее хродры, эрулы и другие, как нож сквозь масло.

В то утро проснулся военачальник ромейский от того, что в постели у него сыро. Приснились ему эрулы. Будто Реку переходят они по первому ледоставу. Вот и обмочился со страху. Глянул в окно – а эрулы вот они. Подхватил он тогда полы своей бабьей одежды – и бежать; и воины его бежали за ним следом.

Взяли эрулы в том лагере хорошую добычу. И стали хозяйничать в земле вельшской, как в своей собственной. И отяжелели от добычи телеги, а за телегами потащился полон. Многих взяли себе в рабство, ибо тогда жили в других краях, на закат отсюда, и пахали землю. Нужны были рабочие руки.

Ульфила слушал, губу покусывал. Старик говорил об одном из тех набегов, частых при императоре Галлиене, когда северяне, в их числе и вези, нахаживали за Дунай. Тогда и забрали в рабство, среди многих, ульфилиного деда из Садаголтины в Каппадокии. И хоть стали вези ему, Ульфиле, родными, а о том набеге до сих пор не забыли в семье.

Здесь же, в покинутой богами свайной деревушке, история старикова превратилась в героический эпос, ибо другого не имели. Бог войны был их богом, а какая вера не ищет себе подкрепления в историях и примерах?

Говорил старик трудно, то и дело прерывался. Остальные подхватывали там, где обронил рассказ, вели дальше, покуда патриарх не набирался сил продолжать. Тогда замолкали деревенские, только кивали и хмурились в такт словам.

Черная смерть шла за эрулами по пятам, когда уже считали они себя победителями. Но прежде черной смерти встретила их засада. Неповоротлив победитель, когда обожрался; побежденный же озлоблен и хитер.

И вот нашелся молодой ромейский военачальник, у которого не было страха; устроил засаду на переправе. Лед на Дунае стал недавно – вот ведь не терпелось хродрам и эрулам по чужим землям погулять, кровь разогнать. Настоящего ледостава дожидаться не стали, решили – и так вынесет их на своей груди Река Рек.

Оно и верно. Легких, с пустым брюхом – вынесла; а как назад шли, разжирев от добычи, треснул под ними лед. И ударили тогда из засады ромеи.

Недолго бились. Кто успел – на другой берег выскочил и был таков. Полон почти весь под лед ушел; там и сгинул. Без рабов остались в тот раз хродры, самим бы ноги унести. Остальные же воины эрульские и хродрогутские, что на ромейском берегу остались, приняли бой и полегли все до последнего человека.

Спасшиеся бежали, оставляя за собой кровавый след. Слезы мешали им видеть. Дали тогда клятву отомстить.

Минуло одно полнолуние; лед укрепился. Собрали новую силу и вновь за Дунай перешли.

Но лагеря ромейского уже не было. Черная смерть сожрала всех, кто принес такой позор храбрым хродрам, ни одного для мести не оставила. И сама притаилась, сторожила.

И второй раз бежали воины, и зримой погони за ними не было, хотя знали – от черной смерти не убежать, сколько ни спеши.

Ступив вместе с эрулами на другой берег Дуная, скосила она половину рода их. Те, кто уцелел, ушли прочь из старых мест, на восход солнца, в озерный край. Часть людей в деревне этой, брошеной даками, осела; прочие дальше пошли, и что с ними стало – того никто не знает.

Глава третья

Атанарих

348 год

Атанарих, гневаясь, что его подданные под влиянием убеждений Ульфилы принимают христианство, отчего отеческое богопочитание стало гибнуть, подверг христиан разнообразным казням. Он умерщвлял их, иногда выслушивая от них оправдания, причем они всегда мужественно доказывали правоту своей веры, а нередко предавал смерти без всякого суда. Передают, что лица, исполнявшие волю князя, поставив на колесницу истукана, подвозили его к домам тех, о которых доподлинно было известно, что они христиане. Их заставляли кланяться идолу и приносить жертвы. Отказавшиеся совершать предписываемые обряды были немедленно сжигаемы в своих жилищах.

Созомен. Церковная история

Руководимый ненавистию, внушенною диаволом, воздвиг в стране варваров гонение на христиан тот безбожный и нечестивый, кто начальствовал над готами в качестве их судии… Когда после многократных примеров мученичества гонение все возрастало, наш блаженный и святейший муж Ульфила, епископствовавший уже семь лет, вышел из страны варваров и со множеством христиан, вместе с ним изгнанных из отечества поселился в Романии. Здесь с радушием и честию он был принят блаженной памяти императором Констанцием. Подобно тому, как некогда через Моисея Бог избавил свой народ от власти и насилия фараона и египтян и провел его чрез Красное море, чтобы народ сей работал только единому Ему – истинному Богу, так же точно под водительством Ульфилы освободил Он верующих в Его Единородного Сына от среды язычников, перевел через Дунай и устроил, чтобы, по примерам святых, служили Ему, обитая в горах.

Авксентий Доростольский. Письмо к Палладию

В ту пору воинственные везеготские роды обосновались в Дакии. К северу от них бродили сарматы, к северо-западу – языги; на западе сидели вандалы, лет двадцать тому назад вытесненные в сторону Паннонии готским вождем Геберихом. На юг, за Дунаем, начиналась Мезия, римская провинция, густо начиненная гарнизонами. На востоке же, за Истром, было море.

Вот уже сто лет минуло с тех пор, как ушли из этих земель римляне, но все еще стоят построенные руками легионеров крепости-бурги, пересекают страну знаменитые римские дороги. И ведут они теперь не только в Рим, но и во Фракию, и в Норик.

Иной раз огрызаются на везеготов сарматы. В ответ лязгают вези острыми зубами, и вновь воцаряется мир, и можно хозяйничать на плодородной земле, некогда отобранной ромеями у даков, да так и брошенной на произвол судьбы.

По душе везеготам была жизнь в этих местах. Казалось, стоило сесть им в этой Дакии, как тотчас же прикипели к ней душой и родиной ее назвали.

Конечно, война – войной. Есть люди, которые зачахнут, если отобрать у них возможность убивать и подвергаться смертельной опасности. Но главным все-таки была земля.

Поделили ее между собой, нарезали по числу ртов. Потом еще и рабов взяли и тоже посадили на эту землю, пусть пашут. Стали выращивать пшеницу, ячмень и просо, а для скотины нашлись в изобилии трава и овес. И вот уже иные вези обзавелись брюшком от сытной жизни, и довольство появилось на их некогда хищных лицах.

А тут, откуда ни возьмись, новая напасть – этот поп, ромейский прихвостень с голодным блеском в глазах. И вертится, и крутится то тут, то там, и нашептывает, наговаривает, набалтывает.

Поначалу, как донесли о том Атанариху, князю везеготскому (ромеи называли его «судьей», ибо власть имел суд вершить), поднял бровь Атанарих и ничем более не показал, что расслышал.

Таков был собою Атанарих: ростом высок, в плечах широк, лицо имел круглое, краснел легко, больше от гнева, ибо стыда не ведал – честен был и нечего стыдиться ему. Смеялся он, как всякий сильный человек, громко, от души. И багровел, если долго хохотал. В изобилии увешивал себя гривнами, браслетами, застежками дакийского золота, обшивал бляшками подол рубахи – любил, чтобы блестело. Верил, что в золоте сила копится.

Ну и что теперь Атанариху делать? Все дела побоку – и вразумлять какого-то полоумного раба? Епископ выискался, надо же…

Но все чаще и чаще настигали князя слухи об ульфилиных подвигах. Там целую деревню в свою веру совратил. Тут небылицы плел и теми небылицами у многих слезы исторг…

Поначалу просто злился Атанарих. Крепко злился. В гневе страшен был князь и не держал себя в узде. Заговорит какой-нибудь неразумец о ромейской вере: мол, есть в ней что-то, вот и Ульфила стал известен через приверженность ей… Слушает такого Атанарих, медленно багровея, а потом, посреди рассказа (если не понял еще глупый собеседник, что пора закрывать болтливый рот свой и бежать) – хвать его кулаком в переносицу, аж кровь на подбородок хлынет.

– Молчать! – только и рявкнет.

А то даже и рявкнуть не соизволит.

А какого воина, какого вождя не прогневает вся эта возготня? Ненавидел интриги, подкопы, хитрости. Нет у вези врага коварнее и могущественнее, чем ромеи. Не силой берут – подлостью. Сила же вези – в единстве их. Единству опорой отцовская вера и обычаи, отцами завещанные. Переход в веру ромейскую предательством был и ничем иным.

Добраться бы до Ульфилы этого, распять его вниз головой.

Вот уж и вези начинают друг от друга носы воротить: я, мол, христианин, ты, мол, язычник.

И дождался Атанарих: услышал, как на одну доску ставят его, природного вези, князя, храбростью славного, лютой ненавистью к ромеям известного, – его, Атанариха, с этим каппадокийцем, с этим рабьим ублюдком – «Ты, мол, за кого – за Атанариха или за Ульфилу?» Как услышал, так и не выдержало сердце атанарихово – лопнуло. И черная кровь ненависти потекла на землю, для нового урожая распаханную.

* * *

Деревня, одна из многих, по обоим берегам небольшой речки стоит. Прежде другие люди жили здесь, на другом языке говорили. Но точно так же пахали они эту землю, и пили эту воду, и ели плоды своих трудов, и точно так же два быка тащили тяжелый плуг. Теперь вези живут здесь, и из реки этой воду берут, и землю эту рыхлят. Божественное солнце, взирающее на труд пахаря с небес, даже и не заметило, что народ здесь сменился. Как от века положено, так и шло.

Вот и пахота в разгаре, и день до полудня дошел и, кажется, замер, источая жар.

И вдруг – лязг колес, лошадиное ржание, крики:

– Едут, едут!..

Едет сам Атанарих, сияя золотыми украшениями, сам как полдень, издали заметный. Дружина следом выступает. Весело воинам, будто щекочет их кто. Окруженная воинами, телега по старой грунтовой дороге грохочет, железные обода колес бьют пересохшую землю. На телеге истукан стоит, глядит сонно и тупо. Лик истуканий жиром и кровью измазан; кушал Доннар.

Сбежались дети поглядеть на великолепное это зрелище. В дверях мазанок стали женщины. Только пахарь на ближнем поле даже и головы не повернул – не до того ему.

Остановили телегу с истуканом. Жреца из среды своей исторгли дружинники. Вышел старец в длинной белой одежде, широкие рукава кровью измазаны. В руках большое блюдо деревянное, а на блюде мясо.

И знатно же пахло это мясо! Дымком от него тянуло, и луком, хорошо прожаренным, и дивными пряностями. Зашевелились ноздри у дружинников атанариховых, благо близко стояли. Потекли слюни у детишек, в пыли, у ног конских вертевшихся.

Вознес старец над головой чашу с мясом и во всеуслышание посвятил жертву сию Доннару, да пошлет он в срок дождь и грозу для урожая. А после дома деревенские обносить начали.

Подъедут с телегой, встанут перед входом: зови хозяина, женщина! Придет и хозяин, руки черны от земли. Что нужно тебе, князь, зачем от трудов отрываешь? Измена, брат мой, закралась в сердца вези, вот и хочу испытать тебя. Испытывай, скажет вези, чего там…

И поднесет ему жрец мяса идоложертвенного. Ну, глянет вези на истукан Доннара, поклонится ему, поклонится жрецу и князю, а после мясо примет и хвалу богам отцовским вознесет. От того проясняется лицо Атанариха, разглаживается складка между круглых густых бровей.

И катится телега с грохотом к следующему дому: зови хозяина, женщина…

Точно праздник какой пришел вместе с грозным Атанарихом.

Конечно, были в деревне и христиане. Двоих из тех, кто исповедовал новую веру, еще раньше, едва только прослышали, что Атанарих едет, истукана везет, сельчане уговорили уйти подальше, выше по течению речки, в болота. Благо, в тех семьях не все христианами были, так что пустые дома в глаза не бросались: в одном встретил князя брат, в другом отец христианина (вот ведь сбил с пути болтун этот, Ульфила! Горя бы не знали…)

Только на краю деревни нашлись четверо упрямцев, трое мужчин и с ними женщина, сестра одного из них. Те прямо в лицо Атанариху заявили: да, веруем в Бога Единого, а идоложертвенного вкушать не намерены. И лучше уж умереть, чем веру предать и стать отступниками. Много чего говорить пытались, да кто их слушает.

Князь на них конем наехал. Со спины лошадиной склонился, близко-близко в лицо заглянул одному. Глаза у князя бешеные, серые, широко расставленные, зрачки как точки. Взял с блюда кусок мяса, прямо в зубы предателю ткнул: жри, когда князь угощает!..

Тот рожу воротит и свое бубнит: слава, мол, Отцу чрез Сына во Святом Духе.

Атанарих ничего в этом не понял, но залютовал свыше меры. Хватил предателя мечом и голову ему отсек. Прочие единоверцы убитого (трое их, стало быть, осталось) с места не двинулись, только женщина ахнула и рот ладонью зажала. Кровищи натекло, будто свинью зарезали. Голова под копыта подкатилась, длинные волосы в кровавой луже плавают.

Повернул коня Атанарих и сказал своим дружинникам, чтобы бабу на месте вразумили и с тем оставили, но не убивали – с бабы какой спрос. Мужчин же велел связать и к телеге веревками прикрутить, ибо изменники они.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Ровно в девятнадцать ноль-ноль тридцать первого декабря прошлого года Андрей Т. лежал в постели и с...
«Беспокойство» – первая, очень отличающаяся от «канонической», версия «Улитки на склоне», которую бр...
Книга Александра Прохорова вторгается в область отечественной управленческой мифологии. Что представ...
Дорогие сограждане и все те, кто случайно забрел в Анк-Морпорк!...