Молитва об Оуэне Мини Ирвинг Джон
– ИДИОТ, ЭТО ЖЕ МАНЕКЕН! – ответил Оуэн. – АНГЕЛ БЫЛ С ДРУГОЙ СТОРОНЫ КРОВАТИ.
Я потрогал ему лоб: он весь горел.
– У тебя температура, Оуэн, – сказал я.
– Я ВИДЕЛ АНГЕЛА, – сказал он.
– Это вы, ребята? – раздался мамин сонный голос.
– У Оуэна температура, – сказал я. – Он плохо себя чувствует.
– Иди сюда, Оуэн, – сказала мама и села в постели.
Он подошел к ней, и она потрогала его лоб, потом велела мне принести аспирин и стакан воды.
– Оуэн видел ангела, – сказал я.
– Тебе приснилось что-то страшное, Оуэн? – спросила мама, а он тем временем заполз к ней и лег рядом.
Потом из подушек донесся его приглушенный голос:
– НЕ СОВСЕМ.
Когда я вернулся со стаканом и аспирином, мама уже снова уснула, приобняв Оуэна, который, со своими распластавшимися по подушке ушами и маминой рукой, поперек его груди, был похож на бабочку, пойманную кошкой. Он ухитрился проглотить аспирин и запить его водой, не потревожив маму, и отдал мне стакан со стоическим выражением лица.
– Я ОСТАЮСЬ ЗДЕСЬ, – отважно прошептал он. – НА СЛУЧАЙ, ЕСЛИ ОН ВЕРНЕТСЯ.
Он выглядел до того нелепо, что я не мог спокойно на него смотреть.
– Мне показалось, ты что-то говорил про ангела, – прошептал я. – Что плохого может сделать ангел?
– Я ЖЕ НЕ ЗНАЮ, КАКОЙ ЭТО БЫЛ АНГЕЛ, – ответил он, и мама пошевелилась во сне; она крепче обняла Оуэна, чем, видимо, одновременно и напугала его, и взволновала.
Я побрел в свою комнату один.
Из какого такого вздора Оуэн Мини вывел то, что он позже назовет ПРОМЫСЛОМ? Из своего лихорадочного воображения? Многие годы спустя, когда он упомянул о ТОМ РОКОВОМ БЕЙСБОЛЕ, я поправил его, может быть, чересчур поспешно.
– Ты хотел сказать – о том несчастном случае, – сказал я.
Он приходил в ярость, когда я называл что-либо «случаем» – особенно то, что происходит с ним. Когда разговор заходил о предзнаменованиях, Оуэн Мини всякий раз уличал Кальвина в недостатке веры. Ибо случайностей не бывает; и у того бейсбола тоже был свой смысл – как есть смысл в том, что сам он, Оуэн, такой маленький, и в том, что у него такой голос. Оуэн не сомневался: он тогда ПОМЕШАЛ АНГЕЛУ, он ПОТРЕВОЖИЛ АНГЕЛА, КОГДА ТОТ ВЫПОЛНЯЛ СВОЮ РАБОТУ, он НЕ ДАЛ ОСУЩЕСТВИТЬСЯ ПРОМЫСЛУ.
Теперь я понимаю: Оуэн и в мыслях не держал, что увидел тогда ангела-хранителя; он был вполне убежден, особенно после того РОКОВОГО БЕЙСБОЛА, что помешал Ангелу Смерти. И хотя мой друг не стал тогда посвящать меня в сюжет этой Божественной Повести, я знаю, он был уверен именно в этом: он, Оуэн Мини, помешал Ангелу Смерти осуществить священную миссию, и тот перепоручил ее, возложив на плечи Оуэна. Откуда только взялись столь чудовищные и столь убедительные для него самого фантазии?
Мама была слишком сонной, чтобы измерить ему температуру, но его лихорадило, это точно, и лихорадка привела его в постель к моей маме, прямо в ее объятия. И не вызванное ли этим лихорадочное волнение – не говоря уже о температуре – придало ему решимости не смыкать всю ночь глаз и быть готовым к приходу очередного незваного гостя – будь то ангел, привидение или кто-нибудь из незадачливых домочадцев? Думаю, именно так.
Несколько часов спустя комнату моей мамы посетило другое жуткое видение. Я говорю «жуткое» потому, что Оуэн тогда побаивался моей бабушки; он, верно, чувствовал ее неприязнь к гранитному бизнесу. Я забыл погасить в маминой ванной свет и оставил открытой дверь в коридор; но хуже того, я не закрыл до конца кран, когда набирал Оуэну холодную воду, чтоб он выпил аспирин. Бабушка всегда уверяла, будто слышит, как электрический счетчик отмеривает каждый киловатт; когда наступали сумерки, она ходила за мамой по пятам и то и дело выключала за ней свет. А в ту ночь бабушка не только почувствовала, что где-то оставили включенным свет, но еще и услышала, что где-то оставили открытым кран, – может, в подвале загудел насос, а может, просто было слышно, как журчит вода в раковине. Обнаружив в ванной столь вопиющее безобразие, бабушка тут же ринулась к маме в спальню – то ли забеспокоилась, не заболела ли мама, то ли, возмущенная такой легкомысленной расточительностью, решила выговорить дочери за небрежность, пусть даже для этого придется ее разбудить.
Все могло обойтись тем, что бабушка закрыла бы воду, погасила свет и вернулась к себе спать, но по ошибке она повернула холодный кран не в ту сторону – резко открыв его, она обрызгала себя ледяной водой, – ведь кран работал уже не первый час. Ночная сорочка тут же промокла, и бабушка поняла, что вдобавок ко всему придется переодеваться. Возможно, именно это заставило ее разбудить маму: мало того что электричество и вода тратятся зря – так и ее, бабушку, облили, стоило ей попытаться прекратить разбазаривание. Несложно догадаться, что по дороге к маме в комнату бабушка растеряла остатки терпения. И хотя Оуэн был готов к пришествию ангела, пожалуй, даже Ангелу Смерти, по его понятиям, не подобало являться так шумно.
В своей ночной рубашке, обычно просторной, а сейчас мокрой насквозь и потому облепившей сухощавое сгорбленное тело, с накрученными на бигуди волосами, с лицом мертвенно-белым под толстым слоем крема, бабушка с грохотом вломилась в комнату. Оуэн лишь спустя несколько дней смог рассказать мне, что ему тогда пришло в голову: если ты спугнул Ангела Смерти, Божественный промысел прибегает к помощи таких ангелов, которых уже ничем не спугнешь; они могут даже обращаться по имени.
– Табита! – раздался грозный бабушкин голос.
– А-А-А!
Оуэн Мини заорал так истошно, что бабушка потом еще долго хватала ртом воздух. Она увидела, как из маминой постели, словно подброшенный катапультой, выскочил маленький демон – выскочил с такой внезапной и необъяснимой силой, что бабушке показалось, это крохотное создание сейчас взлетит. Мама рядом с ним тоже словно парила в воздухе. Лидия, чьи ноги тогда еще были на месте, выпрыгнула из кровати и с разбегу налетела на платяной шкаф; потом еще несколько дней она всем демонстрировала свой разбитый нос. Сагамор, которому до встречи с грузовиком из конторы по прокату пеленок оставалось уже совсем немного, разбудил своим лаем мистера Фиша. По всей округе загремели крышки мусорных баков – Оуэн Мини распугал местных котов с енотами, и они бросились кто куда. В добром десятке домов Грейвсенда заворочались в своих кроватях испуганные обыватели, решив спросонок, что, верно, Ангел Смерти все же пришел по чью-то душу.
– Табита, – сказала бабушка маме на следующий день. – По-моему, это в высшей степени странно и неприлично – позволять этому дьяволенку спать в своей постели.
– У него была температура, – отозвалась мама. – И к тому же я была слишком сонная.
– У него явно кое-что посерьезнее, чем температура, притом все время, – заметила бабушка. – Он говорит и ведет себя будто одержимый.
– Ты у всех найдешь недостатки, – ответила мама.
– Оуэну показалось, что он видел ангела, – объяснил я бабушке.
– Ему показалось, что я – ангел? – удивилась бабушка. – Я же говорю, одержимый.
– Оуэн сам ангел, – сказала мама.
– Ничего подобного, – ответила бабушка. – Он мышь. Гранитная Мышь!
На другой день, увидев нас с Оуэном на велосипедах, мистер Фиш махнул рукой, подзывая нас. Он делал вид, что прилаживает к забору расшатавшуюся штакетину, хотя на самом деле просто наблюдал за нашим домом и ждал, пока кто-нибудь выйдет на улицу.
– Привет, ребята! – крикнул он. – Слышали, какой тарарам тут был прошлой ночью?
Оуэн неопределенно помотал головой.
– Я слышал, как лаял Сагамор, – сказал я.
– Нет-нет – еще до того! – возразил мистер Фиш. – Вы разве не слышали, отчего он залаял? Такой крик! Такой гвалт! Ну и ну! Настоящий тарарам!
Дело в том, что бабушка тогда, едва переведя дух, тоже закричала, и Лидия, столкнувшись с платяным шкафом, не замедлила к ней присоединиться. Оуэн потом сказал, что бабушка ВЗВЫЛА, КАК БАНШИ, хотя на самом деле ее крик не шел ни в какое сравнение с воплем самого Оуэна.
– Оуэну показалось, что он увидел ангела, – пояснил я мистеру Фишу.
– Видимо, это был не очень добрый ангел, Оуэн, а? – заметил мистер Фиш.
– ВООБЩЕ-ТО НА САМОМ ДЕЛЕ Я ПРИНЯЛ МИССИС УИЛРАЙТ ЗА ПРИВИДЕНИЕ, – признался Оуэн.
– А-а-а, ну тогда все совершенно ясно! – сочувственно протянул мистер Фиш; он боялся бабушки не меньше Оуэна – по крайней мере, когда разговор заходил о муниципальных правилах районирования или о дорожном движении на Центральной улице, он всегда старался ей поддакивать.
Странное выражение – «тогда все совершенно ясно!». Теперь я знаю: ничего нельзя считать совершенно ясным.
Потом я, конечно, расскажу все это Дэну Нидэму, среди прочего и о том, что Оуэн решил, будто помешал Ангелу Смерти и поэтому миссия ангела легла на его, Оуэна, плечи.
Я тогда не придал значения тому, сколь точно Оуэн выражается, – той буквальности, что вообще-то не очень свойственна детям. Он потом еще много лет не раз повторит эту фразу: «В ЖИЗНИ НЕ ЗАБУДУ, КАК ТВОЯ БАБУШКА ВЗВЫЛА, БУДТО БАНШИ». Но я не обратил на это слово особого внимания; я что-то не помню, чтобы бабушка так уж сильно кричала, – что я запомнил, так это вопль самого Оуэна. К тому же я тогда подумал, что «ВЗВЫЛА, БУДТО БАНШИ», – это просто образное выражение; я не мог представить себе, чтобы Оуэн придал бабушкиному крику какое-то особое значение. Должно быть, я все-таки повторил тогда Дэну Нидэму эти слова Оуэна, потому что однажды, много лет спустя, Дэн спросил меня:
– Ты говорил, Оуэн назвал твою бабушку «плачущей БАНШИ»?
– Он сказал, что она «взвыла, будто банши».
После этого Дэн достал с полки словарь; он долго цокал языком, покачивал головой и улыбался сам себе, приговаривая: «Ну парень! Ну парень! Умница – но с вывертом!» Вот тогда-то я и узнал, что означает «банши» в буквальном смысле. В ирландском фольклоре так называется женщина-призрак, своим душераздирающим воем предвещающая скорую смерть кого-то из близких.
Дэн Нидэм был, как всегда, прав: «умница, но с вывертом» – это очень меткое определение Гранитного Мышонка. Именно такой, по моему мнению, и был Оуэн Мини: «умница, но с вывертом». А с годами выяснится – как вы еще убедитесь, – что никакой это не выверт.
В нашем городе все – а в особенности мы, Уилрайты, – удивлялись, до чего это на маму не похоже – четыре года встречаться с Дэном Нидэмом, прежде чем согласиться выйти за него замуж. Как говаривала тетя Марта, и пяти минут мама не раздумывала, когда «согрешила» с незнакомцем из поезда, что привело к моему появлению на свет! Но, возможно, в том-то все и дело: если родные, вместе со всем Грейвсендом, и питали большие сомнения насчет маминой нравственности – насчет того, что слишком уж легко, как казалось, ее можно склонить к чему угодно, – то продолжительные ухаживания Дэна Нидэма за моей мамой заставили всех кое-что понять. Было ведь очевидно с самого начала, что мама и Дэн влюблены друг в друга. Он был предан ей, она ни с кем больше не встречалась, они были помолвлены несколько месяцев, к тому же все видели, как я люблю Дэна. Даже бабушка, вечно обеспокоенная склонностью своей взбалмошной дочери попадать в какие-нибудь истории, потеряла всякое терпение оттого, что мама так тянула с назначением дня свадьбы. Дэн своим обаянием, которое мгновенно превратило его в любимца всей Академии, сумел очень быстро завоевать и мою бабушку.
Быстро завоевать мою бабушку не удавалось почти никому. И тем не менее она настолько поддалась тому волшебству, которым Дэн завораживал актеров-любителей «Грейвсендских подмостков», что согласилась сыграть в «Верной жене» Моэма. Бабушка получила роль аристократки – матери обманутой жены, и оказалось, что она в совершенстве владеет той легкой манерой игры, что так необходима для салонной комедии, – особой светской утонченностью, без которой мы все прекрасно обходились. У нее даже обнаружился британский выговор, причем безо всякой подсказки со стороны Дэна, которому хватило ума догадаться, что британский выговор никак не мог полностью исчезнуть из глубин подсознания Харриет Уилрайт – просто требовался весомый повод, чтобы он всплыл наружу.
«Терпеть не могу отвечать прямо на прямые вопросы», – высокомерно заявляла бабушка словами миссис Калвер[7], идеально попадая в роль. А в другой запоминающейся сцене, высказываясь по поводу любовной связи зятя с «лучшей подругой» ее дочери, она заключала: «Если Джону так уж необходимо обманывать Констанс, пусть уж лучше делает это с кем-нибудь, кого мы все хорошо знаем». В общем, бабушка выглядела до того великолепно, что весь зал замирал от восторга; получился грандиозный спектакль, хотя большая часть сценического времени, на мой взгляд, совершенно зря ушла на жалких Джона и Констанс, которых невыразительно играли глуповатый мистер Фиш, наш сосед-собаколюб (Дэн неизменно давал ему первые роли), и мегера миссис Ходдл, чьи ноги – самое сексуальное, что в ней было, – почти полностью скрывались длинными платьями, подобающими салонной комедии. Бабушка объясняла свое перевоплощение в спектакле в эдакую жеманную скромницу тем, что просто всегда по-особому ощущала атмосферу 1927 года, – и я не сомневаюсь в этом: она, разумеется, была в то время красивой молодой женщиной, «и твоей маме, – говорила мне бабушка, – пожалуй, было тогда еще меньше лет, чем тебе сейчас».
Так почему же Дэн с мамой ждали целых четыре года?
Если даже они о чем-то спорили, пытались уладить какие-то разногласия, то я этого никогда не видел и не слышал. Может, поведя себя в первый раз столь неприлично, что и привело к моему появлению на свет (насчет чего она ни с кем не желала объясняться), мама просто хотела во второй раз повести себя сверхприлично? Колебался ли Дэн? Нет, не похоже, Дэн доверял маме абсолютно. Может, все дело во мне? – пытался понять я. Но я любил Дэна, и он давал мне понять, что тоже любит меня. Я точно знаю, что он любил меня; и теперь любит.
– Все дело в детях, да, Табита? – спросила бабушка как-то вечером за ужином, и мы с Лидией сразу замерли с любопытством в ожидании маминого ответа. – Наверное, он хочет еще детей, а ты нет? Или, может, наоборот? Мне кажется, Табита, тут ты не должна даже задумываться, – разве можно потерять такого милого и преданного мужчину!
– Мы просто хотим подождать, чтобы не было никаких сомнений, – сказала мама.
– Боже милостивый, сколько же вы еще будете ждать?! – нетерпеливо воскликнула бабушка. – Даже у меня уже давно нет никаких сомнений, и у Джонни тоже. А у тебя, Лидия? – спросила бабушка.
– Нет, у меня нет сомнений, – отозвалась Лидия.
– Дело не в детях, – сказала мама. – Да и вообще ни в чем.
– Да священнику рукоположиться проще, чем тебе выйти замуж, – сказала бабушка маме.
Насчет рукоположения – это у Харриет Уилрайт была любимая присказка; так говорилось по поводу чей-то непроходимой глупости, чьих-то собственноручно созданных трудностей, чьих-то поступков, нелепых либо противных человеческой природе. Бабушка имела в виду католического священника; я знаю, однако, что и наш с мамой возможный переход в епископальную церковь огорчал ее, в частности, тем, что в епископальной церкви у священников есть сан – всякие там дьяконы и епископы, – и даже у так называемых «низких» епископалов, по мнению бабушки, гораздо больше общего с католиками, чем с конгрегационалистами. Хорошо хоть бабушка не очень много знала об англиканской церкви.
Все то время, пока Дэн с мамой встречались, они посещали и конгрегационалистские, и епископальные службы, словно осваивая тайком четырехгодичный курс теологии, – и мое знакомство с епископальной воскресной школой тоже шло постепенно. По маминому настоянию я начал посещать занятия там еще до того, как Дэн с мамой поженились, будто она заранее знала, куда нам предстоит перейти. Постепенно произошло и нечто другое: мама в конце концов совсем перестала ездить в Бостон на уроки пения. Я ни разу не уловил и намека на то, чтобы Дэна хоть самую малость беспокоил этот ее ритуал, хотя, помню, бабушка как-то спросила маму, не возражает ли Дэн, что она каждую неделю проводит ночь в Бостоне.
– С какой стати? – удивилась мама.
Ответ, которого так и не последовало, был на самом деле настолько же очевиден для бабушки, насколько и для меня: ведь самым вероятным кандидатом на роль моего неназванного отца и маминого таинственного любовника оставался «знаменитый» учитель пения. Но ни бабушка, ни я не отваживались напрямую высказать вслух эту догадку в присутствии мамы; а Дэна Нидэма, очевидно, ничуть не волновало то, что мама продолжала брать уроки пения и оставалась на ночь в Бостоне. Хотя, может быть, Дэн просто знал нечто такое, что было тайной для нас с бабушкой и что позволяло ему оставаться спокойным.
– ТВОЙ ОТЕЦ – НЕ УЧИТЕЛЬ ПЕНИЯ, – совершенно убежденно заявил Оуэн Мини. – ЭТО БЫЛО БЫ СЛИШКОМ ОЧЕВИДНО.
– Это ведь реальная жизнь, Оуэн, а не детектив, – возразил я ему.
Нигде ведь не написано, что в действительности мой неизвестный отец не может оказаться самым ОЧЕВИДНЫМ из подозреваемых. Но по правде говоря, мне тоже не верилось, что это учитель пения; просто он был единственным, кого мы с бабушкой могли подозревать.
– ЕСЛИ ЭТО ОН, ЗАЧЕМ ДЕЛАТЬ ИЗ ЭТОГО ТАЙНУ? – спросил тогда Оуэн. – И ЕСЛИ ЭТО ОН, ТВОЯ МАМА МОГЛА БЫ ВИДЕТЬСЯ С НИМ ЧАЩЕ, ЧЕМ РАЗ В НЕДЕЛЮ, – ИЛИ НЕ ВИДЕТЬСЯ ВООБЩЕ?
Как бы там ни было, мне казалось маловероятным, что это из-за учителя пения мама и Дэн ждали целых четыре года, чтобы пожениться. И поэтому я пришел к заключению, которое Оуэн Мини назвал бы СЛИШКОМ ОЧЕВИДНЫМ: Дэн пытается разузнать обо мне побольше, а мама ему не позволяет. Ведь это же естественно – Дэн хочет знать, кто мой отец. А мама, разумеется, таких вещей ему рассказывать не станет.
Но и эта версия возмутила Оуэна не меньше.
– ТЫ ЧТО, НЕ ВИДИШЬ, КАК ДЭН ЛЮБИТ ТВОЮ МАМУ? – вопрошал он. – ОН ВЕДЬ ЛЮБИТ ЕЕ ТАК ЖЕ СИЛЬНО, КАК МЫ! ОН НИКОГДА НЕ СТАНЕТ ЗАСТАВЛЯТЬ ЕЕ В ЧЕМ-ТО ПРИЗНАВАТЬСЯ!
Теперь-то я понимаю. Оуэн оказался прав. Тут было нечто иное – то, что на целых четыре года отодвинуло само собой разумеющееся событие.
Дэн происходил из очень влиятельной семьи; там все были врачи или юристы, и они порицали Дэна за то, что он не получил более основательного образования. Поступить в Гарвард и не продолжить потом обучение на юридическом или медицинском факультете – это просто-таки преступная лень. Родные Дэна были слегка зациклены на социальном статусе. Они неодобрительно относились к тому, что Дэн ограничился карьерой простого учителя подготовительной школы, как, впрочем, и к тому, что он занимался любительскими театральными постановками, – они считали, что подобные легкомысленные забавы не к лицу взрослому человеку. Они и к маме моей отнеслись неодобрительно – и после этого Дэн перестал с ними знаться. Они называли ее «разведенкой»; надо полагать, в родне Дэна никто никогда не разводился, так что для них это было худшим клеймом, каким только можно припечатать женщину, – хуже даже, чем назвать ее матерью-одиночкой, кем она вообще-то и была на самом деле. Наверное, слово «мать-одиночка» вызывает всего лишь жалость, в то время как в слове «разведенка» звучит скрытый смысл – это такая женщина, которая спит и видит, как бы охомутать их драгоценного недотепу Дэна.
Я плохо помню само знакомство с родными Дэна: на свадьбе они предпочли держаться особняком. Бабушку возмутило, что нашлись люди, осмелившиеся смотреть на нее свысока – обращаться с ней как с какой-нибудь суетливой провинциалкой. Помнится, мать Дэна оказалась язвительной дамой, и, когда ей представили меня, она сказала: «А, тот самый ребенок». И затем последовало долгое молчание, пока она тщательно изучала мое лицо, – подозреваю, пыталась найти хоть какой-нибудь признак, указывающий на расу моего неизвестного предка по мужской линии. Но это все, что я помню. Дэн с тех пор прекратил с ними все отношения. Не хочется думать, что они сыграли какую-то роль в этой затянувшейся на четыре года «помолвке».
При всех расхождениях и противоречиях богословского свойства, церковь полностью одобряла предстоящую женитьбу Дэна и мамы; по сути, они снискали двойное одобрение – конгрегационалисты и епископалы буквально соревновались за право заполучить Дэна и маму именно в свое лоно. Для меня особой разницы не было: я, конечно, обрадовался возможности поднимать Оуэна вместе со всеми в воскресной школе, но на этом все преимущества епископальной церкви перед конгрегационалистской кончались.
Впрочем, различия между этими двумя церквями есть – и в архитектуре, и в общей атмосфере, о чем я уже упоминал, есть также различия в обрядности, которые делают епископальную службу гораздо более католической по сравнению с конгрегационалистской – КАТОЛИЧЕСКОЙ С БОЛЬШОЙ БУКВЫ, как сказал бы Оуэн. Но кроме того, была огромная разница между преподобным Льюисом Меррилом, который мне нравился, и преподобным Дадли Виггином, викарием епископальной церкви, воплощением серости и занудства.
Каюсь, на столь безапелляционное сравнение этих двоих меня в немалой степени подтолкнул снобизм, унаследованный от Харриет Уилрайт. У конгрегационалистов священники зовутся пасторами – и нашим пастором был преподобный Льюис Меррил. Если вы с пеленок слышите это уютное слово, вам трудно привыкнуть к викариям – а ведь в епископальной церкви проповедуют викарии, так что преподобный Дадли Виггин служил викарием в церкви Христа города Грейвсенда. Я разделял бабушкину неприязнь к слову «викарий» – в самом деле, разве можно его воспринимать всерьез, если в нем явственно слышится «виварий»?
Однако, будь даже преподобный Дадли Виггин пастором, я все равно вряд ли смог бы воспринимать его всерьез. Если преподобный Льюис Меррил следовал своему призванию с юности – он никогда не мыслил себя отдельно от церкви, – то преподобный мистер Виггин раньше служил летчиком гражданской авиации; но потом у него что-то случилось со зрением, и ему пришлось уйти в отставку раньше срока. Вскоре он обнаружил в себе другую страсть и приземлился в нашем недоверчивом городке, своей старательностью неофита здорово напоминая здоровых, но странноватых «лиц старшего поколения», которые из года в год стараются поучаствовать в каких-нибудь изнурительных спортивных состязаниях в категории «старше пятидесяти». Речь пастора Меррила выдавала просвещенного человека – он специализировался на английской филологии в Принстонском университете, слушал лекции Нибура и Тиллиха[8] в Объединенной теологической семинарии в Нью-Йорке. Проповедь же викария Виггина здорово смахивала на предполетный инструктаж: он говорил без тени сомнения, словно гвозди в кафедру заколачивал.
Мистера Меррила неизмеримо привлекательнее делало еще и то, что он был полон сомнений; он выражал наши сомнения очень красноречиво и к тому же благожелательно. На его совершенно ясный и убедительный взгляд, фабула Библии довольно запутанна, но при желании ее вполне можно понять: Бог творит нас от любви Своей, но мы или не желаем принять Бога, или не верим в Него, или не обращаем на Него внимания. И тем не менее Бог продолжает любить нас, – по крайней мере, Он старается привлечь к себе наше внимание. Пастор Меррил умел придать религии логику. В том-то вся и штука с верой, говорил он, что в Бога нужно верить, не ища каких-то особых или даже самых косвенных свидетельств того, что мир, в котором мы живем, не безбожен.
Хотя мистер Меррил знал все лучшие (или, по крайней мере, наименее скучные) библейские сюжеты, его проповеди были полны вопросов без ответов: он пытался убедить нас, что сомнения-то как раз и составляют суть веры и ни в коем случае не противоречат ей. Напротив, преподобный Дадли Виггин будто лично повидал нечто такое, что заставило его немедленно уверовать целиком и полностью, – возможно, пролетая где-то у самого Солнца. Викарий не отличался ораторским даром и был лишен сомнений или тревог в любом их проявлении; скорее всего, проблемы со «зрением», которые вынудили его уйти с летной работы, были просто неким эвфемизмом, означавшим ослепительность его религиозного обращения, потому что бесстрашие мистера Виггина достигало степени, слишком опасной для летчика и безумной для проповедника.
Даже выдержки из Библии были у него диковинные; ни один сатирик не смог бы подобрать их удачнее. Преподобный мистер Виггин питал особую слабость к выражению «твердь небесная»; оно присутствовало почти во всех его выдержках. А еще ему нравилось проводить аналогии между верой и битвой, в которой нужно яростно сражаться и побеждать. Вера, по его разумению, – это не что иное, как война с противниками этой самой веры. «Приимите всеоружие Божие!» – бушевал он, читая проповедь. Он наставлял нас, чтобы мы облеклись в «броню праведности»; наша вера, говорил он, – это «щит», который угасит «все раскаленные стрелы лукавого». Сам викарий заявлял, будто носит «шлем спасения». Все это из Послания к ефесянам – мистер Виггин был большой любитель «Ефесян». А еще он обожал Книгу пророка Исаии – особенно то место, где говорится о Господе, сидящем «на престоле высоком и превознесенном»; викарий очень любил потолковать о Господе, сидящем на троне. Вокруг Господа стоят серафимы. Один из них подлетает к Исаие, который жалуется, что он – «человек с нечистыми устами». Но, по словам Исаии, этому вскоре приходит конец: серафим прикладывает к его губам «горящий уголь», и Исаия снова чист, словно только что на свет народился.
Вот о таких самых неправдоподобных из библейских чудес нам приходилось постоянно слышать от преподобного Дадли Виггина.
– МНЕ НЕ НРАВИТСЯ ЭТОТ СЕРАФИМ, – пожаловался однажды Оуэн. – ЗАЧЕМ ЭТО НУЖНО – ПУГАТЬ ЧЕЛОВЕКА?
Но хотя Оуэн соглашался со мной, что викарий болван и только поганит Библию, запугивая робких прихожан всеми напастями от Господа сильного и страшного, хотя Оуэн признавал, что проповеди преподобного мистера Виггина примерно столь же увлекательны и убедительны, как голос летчика в переговорном устройстве, когда тот объясняет, что на борту возникли неполадки – в то время как самолет уже вошел в штопор и стюардессы визжат от ужаса, – несмотря на все это, Оуэн, по сути, предпочитал Виггина пастору Меррилу по тому немногому, что знал о нем. Ведь Оуэн плохо знал пастора Меррила – он же никогда не был конгрегационалистом. Впрочем, Меррил как проповедник был настолько популярен в нашем городе, что прихожане других грейвсендских церквей часто пропускали свои службы, чтобы послушать его. Иногда это делал и Оуэн, но после всегда критиковал Меррила. Даже когда руководство Грейвсендской академии, отдавая должное незаурядному уму пастора, стало то и дело приглашать его читать проповеди во внеконфессиональной церкви при Академии, – даже тогда Оуэн не перестал его критиковать.
– ВЕРА НЕ ИМЕЕТ ОТНОШЕНИЯ К РАЗУМУ, – ворчал он. – ЕСЛИ У НЕГО СТОЛЬКО СОМНЕНИЙ, ЗНАЧИТ, ОН ПРОСТО ЗАНИМАЕТСЯ НЕ СВОИМ ДЕЛОМ.
Но кто, кроме самого Оуэна Мини и викария Виггина, не ведал сомнений? В вопросах веры Оуэну не было равных, но мое восхищение мистером Меррилом и презрение к мистеру Виггину проистекало из здравого смысла. Я смотрел на них глазами истинного янки; все, что я унаследовал от многих поколений Уилрайтов, располагало меня к Льюису Меррилу и настраивало против Дадли Виггина. Мы, Уилрайты, никогда не пренебрегаем внешним впечатлением. Многое часто оказывается именно таким, каким выглядит. С первым впечатлением надо считаться. Чистый светлый храм конгрегационалистов с непорочно-белыми деревянными стенами и высокими прозрачными окнами, за которыми ласкали взгляд ветви деревьев на фоне неба, – вот что стало моим первым впечатлением, оставшимся навсегда; это был образец чистоты и осмысленности, с которым не сравниться епископальному сумраку каменных стен, гобеленов и витражных окон. И сам пастор Меррил тоже был привлекательный – напряженный, бледный, худощавый, словно от вечного недоедания. Иногда его мальчишеское лицо внезапно озаряла обаятельная смущенная улыбка – резкий контраст с почти постоянным выражением беспокойства, придававшим ему облик встревоженного ребенка. Непослушная прядь то и дело падала ему на лоб, когда пастор заглядывал в текст проповеди или склонялся над Библией, отчего он еще больше становился похож на мальчишку; нелады с прической были неизбежным следствием выраженного «вдовьего мысика» – так у нас называют волосы, растущие на лбу треугольником. А еще он вечно куда-то засовывал свои очки и потом никак не мог их найти, хотя, кажется, не очень в них и нуждался – он мог подолгу читать без них, мог спокойно общаться с кафедры со своими прихожанами (и при этом отнюдь не выглядел подслеповатым), а потом вдруг ни с того ни с сего принимался судорожно искать очки. Все это очень располагало к нему, как и то, что он слегка заикался, – мы начинали нервничать и переживать, что красноречие вдруг покинет пастора и он так и не сможет больше выговорить ни слова до конца жизни. Свои мысли он формулировал предельно ясно, хотя никогда не пытался показать, будто речь дается ему без усилий; напротив, он никогда не скрывал, какой тяжелый это труд – придать своим убеждениям вкупе с сомнениями внятный вид, говорить четко, несмотря на заикание.
А еще мы все жалели симпатичного мистера Меррила из-за его семейства. Жена пастора была родом из Калифорнии, солнечного края. Как неоднократно говорила бабушка, миссис Меррил – из породы тех загорелых, роскошных, цветущих блондинок, которым все это досталось в дар от природы, потому-то им и кажется, будто здоровье и неистощимая энергия для добрых дел есть лишь естественное следствие добродетельного и рационального образа жизни. Им никто не объяснил, что здоровье, жизнерадостность и природную красоту в плохом климате сохранить труднее. В Нью-Гэмпшире миссис Меррил страдала.
Как она страдала, видели все. Ее светлые волосы сделались похожи на сухую солому, щеки и нос приобрели оттенок сырой лососины, глаза постоянно слезились – она без конца простужалась, не пропуская ни единого вируса. Потерю роскошного калифорнийского загара она пыталась восполнить крем-пудрой, отчего ее кожа стала напоминать глину. Ей никак не удавалось загореть; успев за зиму побелеть до мертвенной бледности, летом она обгорала при первом же появлении на солнце. Вечные недомогания отнимали у нее жизненные силы; она делалась все более вялой, здорово располнела и стала похожа на одну из тех женщин неопределенного возраста, которым с одинаковым успехом можно дать и сорок, и шестьдесят.
Все эти перемены произошли с миссис Меррил, когда ее дети были еще маленькими, и они тоже постоянно болели. Хотя учились они хорошо, но по болезни пропускали столько уроков, что им приходилось оставаться на второй год. Двое из них были старше меня, хотя и ненамного; одного ребенка даже перевели в мой класс – но кого именно, я не помню; даже не помню, мальчика или девочку. Это, кстати, тоже доставляло немало трудностей детям Меррилов – их было очень трудно запомнить. Если вы не видели их хотя бы пару недель, то при следующей встрече вам казалось, что в прошлый раз это были совсем другие дети.
Преподобный Льюис Меррил производил впечатление заурядного человека, который благодаря образованию и целеустремленности сумел подняться над собственной заурядностью; и сильнее всего это возвышение проявлялось в его ораторском даре. Однако печать заурядности, что лежала на его жене и детях, была до того тяжелой и безнадежной, что затмевала даже их исключительную предрасположенность к болезням.
Поговаривали, что у миссис Меррил проблемы со спиртным или что, по крайней мере, оно даже в небольших дозах действует на нее чудовищно из-за несовместимости со множеством ее лекарств. Кто-то из их детей однажды проглотил все таблетки, какие нашел в доме, и бедняге пришлось делать промывание желудка. Еще рассказывали, будто как-то раз после напутственной речи, которую мистер Меррил произнес в младшей группе воскресной школы, один из сыновей пастора дернул его за волосы и плюнул ему в лицо. А когда дети Меррилов стали постарше, кто-то из них осквернил могилы на кладбище.
Вот такой он был, наш пастор, – явно мыслящий человек, с явной отвагой вникающий во все наиболее спорные философские вопросы веры; и все-таки Господь столь же явно проклял его семейство.
По сравнению с пастором преподобный Дадли Виггин – командир Виггин, как называли его злые языки, – не вызывал и десятой доли того сочувствия и расположения. Это был жизнерадостный неунывающий здоровяк; с его лица никогда не сходила улыбка до ушей – даже не улыбка, а неугомонная ухмылка счастливчика. Он напоминал сбитого и чудом спасшегося летчика, ветерана воздушных боев и вынужденных посадок, – Дэн Нидэм рассказывал, что во время войны командир Виггин летал на бомбардировщике, а Дэну можно верить, потому что сам он служил шифровальщиком в чине сержанта в Италии и Бразилии. И даже Дэн приходил в ужас от той бестолковости, с какой Дадли Виггин ставил рождественские утренники, – а ведь Дэн куда снисходительнее оценивал любительские постановки, чем любой другой житель Грейвсенда. Дело в том, что мистер Виггин все время пытался привнести в рождественский миракль элементы фильма ужасов, считая, что любой библейский сюжет следует понимать как грозное предостережение.
А уж жена викария явно ни от чего не страдала. Бывшая стюардесса, Розмари Виггин была нагловатой и развязной рыжей стервой; мистер Виггин звал ее Розой – она и сама так представлялась, когда обзванивала весь город, собирая какие-нибудь очередные благотворительные взносы: «Привет, это Роза Виггин! А мама или папа дома?»
Не знаю, кому как, но Оуэну от этой «розы» доставались все больше колючки, если не тернии: она, например, любила поднимать Оуэна за штаны – схватит одной рукой за ремень, упершись кулаком ему в живот, поднесет прямо к своему открытому, радостному профессионально-гладкому лицу стюардессы и сюсюкает: «Какой славненький пу-упсик! Даже и не думай вырасти!»
Оуэн ее на дух не переносил; он постоянно упрашивал Дэна, чтобы тот дал ей роль проститутки или совратительницы малолетних, однако в репертуаре грейвсендского любительского театра было не так уж много ролей подобного плана, а ни на какую другую, как признавал сам Дэн, она не годилась. Ее собственные дети были туповатыми, здоровенными крепышами, упитанными до неприличия. Виггины любили всей семьей погонять мяч: они устраивали футбол каждое воскресенье прямо на лужайке возле церкви. И все-таки – невероятное дело! – мы перешли в епископальную церковь. Не из-за футбола, конечно, – ни Дэн, ни мы с мамой терпеть его не могли. Мне оставалось только догадываться, что, возможно, Дэн с мамой собирались завести общих детей, и Дэн хотел, чтобы их крестили в епископальной церкви – хотя, как я уже говорил, он не придавал особого значения всем этим церковным делам. Пожалуй, мама относилась к епископальной принадлежности Дэна гораздо серьезнее, чем он сам. Но единственное, что она мне говорила по этому поводу, – это то, что лучше нам всем быть в одной церкви и что для Дэна важнее быть в своей церкви, чем для нее – в своей. И в конце концов, разве мне не хотелось быть вместе с Оуэном? Чего уж там, конечно хотелось.
Спасибо Небесам за церковь Херда – такое не самое удачное название носила внеконфессиональная церковь при Грейвсендской академии. Его дали в честь основателя Академии, того самого бездетного пуританина, преподобного Эмери Херда. Не будь этой «нейтральной территории», моя мама могла бы невольно стать причиной межконфессионального конфликта – где еще ей было венчаться? Бабушка хотела, чтобы церемонию проводил преподобный Льюис Меррил; но ведь и у преподобного Дадли Виггина имелись все основания рассчитывать, что именно ему доверят совершить обряд.
К счастью, нашлось решение, приемлемое для всех. Как преподаватель Грейвсендской академии, Дэн Нидэм имел право воспользоваться услугами церкви Херда – особенно для таких важных мероприятий, как венчание и последовавшие вскоре похороны; для обоих этих случаев более деликатное решение трудно представить. Никто не помнил, какого вероисповедания был наш школьный священник, угрюмый пожилой джентльмен, что носил галстук-бабочку и то и дело ненароком наступал на полы своего церковного облачения тростью (он страдал подагрой). В церкви Херда он по большей части исполнял роль неназойливого конферансье, потому что сам редко читал проповеди; вместо этого он то и дело приглашал других проповедников, которые превосходили его самого в красноречии или полемичности. Кроме того, преподобный мистер Скаммон, прозванный «либералом», преподавал в Грейвсендской академии историю религии, и его уроки были известны тем, что начинались и заканчивались апологиями в адрес Кьеркегора; однако престарелый либерал мистер Скаммон и тут частенько ухитрялся передоверить свои полномочия приглашенным проповедникам. Ему неизменно удавалось уговорить священника, читавшего проповедь в воскресенье, остаться до понедельника и провести вместо него еще и уроки; остальные дни недели мистер Скаммон посвящал тому, что обсуждал со своими учениками все интересное, о чем рассказывал гость.
Серое гранитное здание церкви Херда, настолько невзрачное, что напоминало городскую регистрационную палату, библиотеку или водонапорную станцию, словно само подстроилось под подагрическую хромоту и унылый лик престарелого мистера Скаммона. Внутри церковь была темной и порядком обшарпанной, но при всем при том какой-то уютной – широкие, истертые до блеска скамейки так и манили вздремнуть прямо тут же; свет, поглощаясь гранитом стен, делался серым, но теплым; а акустика, которая, пожалуй, была единственным чудом в этой церкви, придавала звуку неповторимую чистоту и глубину. Здесь любая проповедь казалась внятней, любой гимн – отчетливее, любая молитва – полнозвучнее, а орган звучал мощно, как в большом кафедральном соборе. Закрыв на минуту глаза, – а церковь Херда располагала к этому, – вы вполне могли представить себе, что находитесь где-нибудь в Старом Свете.
Бесчисленные поколения учеников Грейвсендской академии вырезали на пюпитрах для молитвенников имена своих подружек и результаты футбольных матчей; а технические работники из поколения в поколение не успевали соскребать с этих пюпитров разнообразные непристойности, и при желании на деревянных планках, что придерживали потрепанные томики «Сборника гимнов Плимутской колонии», всегда можно было найти какие-нибудь свежие заковыристые ругательства. Сумрак, царивший в церкви Херда, делал ее более подходящей для похорон, чем для венчания; но так уж случилось, что здесь прошли и мамино венчание, и мамины похороны.
Венчальное богослужение в церкви Херда пастор Меррил и викарий Виггин провели совместно, умудрившись избежать неловкостей – или, по крайней мере, открытого соперничества друг с другом. Старый мистер либерал Скаммон примирительно кивнул обоим священникам, дав знак к началу церемонии. За те элементы торжественной службы, что допускают импровизацию, отвечал мистер Меррил, который был краток и обаятелен, – лишь его привычное легкое заикание выдавало, как он волнуется. Пастор Меррил также должен был прочитать ту часть, что начинается с «Возлюбленные братья…». «Мы собрались здесь в присутствии Господа, чтобы засвидетельствовать и благословить священные узы брака…» – начал он, и я заметил, что в церкви уже полно народу – оставались только стоячие места. Преподаватели Академии шли косяками, и такими же косяками прибывали женщины бабушкиного поколения. Они появлялись всегда и везде, где только представлялась возможность поглазеть на бабушку, которая олицетворяла для них высший свет Грейвсенда. И было нечто особое в том, что именно ее дочь оказалась «падшей», а теперь воспользовалась моментом, чтобы вернуться в рамки пристойности. Этой Табби Уилрайт хватало наглости вырядиться в белое, – не сомневаюсь, именно так думали старые кошелки, что вечерами играли с бабушкой в бридж. Но по правде говоря, ощущение, что Грейвсенд буквально наводнили сплетни, пришло ко мне уже потом, задним числом. А тогда я просто дивился: надо же, как много пришло народу.
Текст молитвы отбубнил командир Виггин; не имея никакого понятия о знаках препинания, он либо вообще не делал пауз, либо останавливался прямо на середине предложения и так долго переводил дыхание, что вы уже начинали беспокоиться, не приставил ли ему кто-нибудь ко лбу дуло пистолета. «О Боже милостивый и бессмертный, Ты создал нас мужчинами и женщинами по образу и подобию Своему: взгляни же с милосердием на этого мужчину и эту женщину, что пришли испросить Твоего благословения, и ниспошли на них Свою благодать», – пыхтел он.
Затем между мистером Меррилом и мистером Виггином началось что-то вроде дуэли на цитатах, причем каждый стремился показать свое особое понимание подобающих отрывков из Библии: отрывки мистера Меррила были более «подобающими», зато отрывки мистера Виггина – более цветистыми. Викарий и тут не преминул вставить строчки из «Ефесян», напомнив, что мы не должны забывать «Отца Господа нашего Иисуса Христа, от которого именуется всякое отечество на небесах и на земле»; затем он переключился на «Колоссян», зачитав нам то место, где говорится о любви, «которая есть совокупность совершенства», и завершил свою речь словами Марка: «…они уже не двое, но одна плоть».
Пастор Меррил начал с Песни Песней Соломона: «Большие воды не могут потушить любви…»; продолжил «Коринфянами» («Любовь долготерпит, милосердствует…») и закончил словами Евангелия от Иоанна: «Да любите друг друга, как Я возлюбил вас…» Тут Оуэн Мини громко высморкался, чем привлек к себе мое внимание; я только теперь заметил, что он сидит на довольно шаткой стопке молитвенников, дабы хоть что-нибудь разглядеть поверх голов Истмэнов, и в особенности дяди Альфреда.
А потом на Центральной улице в доме 80 состоялся торжественный прием. День выдался душный, сквозь дымку пробивалось жаркое солнце, и бабушка все сокрушалась, что ее розовому саду вовсе не полезна такая погода; розы и вправду, кажется, здорово поникли от жары. Это был один из тех дней, когда общее разморенное оцепенение может освежить разве что хорошая гроза; в тот день гроза казалась неминуемой, и по этому поводу бабушка тоже сокрушалась. Тем не менее буфетную стойку и столики вынесли на лужайку; мужчины один за другим принялись снимать пиджаки, закатывать рукава и ослаблять галстуки, но это мало помогало, и пот все равно проступал сквозь рубашки. Бабушке особенно не понравилось, что мужчины побросали свои пиджаки на темно-зеленые кусты бирючины, окаймлявшие розовый сад, отчего всегда безупречная живая изгородь приобрела такой вид, будто на нее нанесло мусор со всего города. Некоторые женщины обмахивались веерами; самые решительные сбросили туфли на высоком каблуке и разгуливали по траве босиком.
Кто-то предложил устроить танцы на кирпичной террасе, но это предложение потонуло в спорах насчет подходящей музыки – ну и хорошо, решила бабушка, имея в виду: нечего танцевать в такую духоту.
Впрочем, так и должно быть на летней свадьбе – зной и неуловимое очарование, отступающее под натиском непобедимой жары. Дядя Альфред выкаблучивался передо мной и своими детьми, опрокидывая в себя одним махом один стакан пива за другим. Слонявшийся по соседней улице гончий пес – вообще-то он принадлежал недавно поселившемуся там семейству – забрел в сад и стащил с десертного столика несколько кексов. Мистер Мини, застывший в цепочке поздравляющих, словно у него в карманах лежало по куску гранита, густо покраснел, когда пришла его очередь целовать невесту.
– Свадебный подарок у Оуэна, – пояснил он, отведя взгляд. – У нас с ним общий подарок.
Мистер Мини и Оуэн единственные из всех приглашенных были одеты в темные костюмы; и Саймон съязвил по поводу неуместно торжественного наряда Оуэна – словно для воскресной школы.
– Ты прямо на похороны вырядился, Оуэн.
Обиженный Оуэн надулся.
– Да ладно, я пошутил, – сказал Саймон.
Но Оуэн все равно продолжал дуться; он прошел на террасу и деловито переставил все свадебные подарки так, чтобы их с отцом сверток оказался в центре. Он был упакован в оберточную бумагу, разрисованную рождественскими елками, формой и размером напоминал кирпич, и поднять его Оуэн мог только двумя руками. Я не сомневался, что это кусок гранита.
– Это же, наверно, его единственный костюм, ты, придурок! – сказала Хестер Саймону; они начали ругаться.
В тот день я впервые увидел Хестер в платье; она была очень хороша. Платье – ярко-желтое, Хестер – загорелая; ее черная буйная грива напоминала куст шиповника под палящим солнцем. Но видимо, столь ответственное мероприятие, как свадьба на открытом воздухе, обострило ее рефлексы. Когда Ной попытался напугать сестру, сунув ей под нос пойманную жабу, Хестер схватила бедное животное и запустила прямо в физиономию Саймону.
– Да ты же угробила ее, Хестер, – укоризненно заметил Ной, склонившись над распростертой жабой и выказывая гораздо больше сочувствия к ней, нежели к лицу родного брата.
– Сам виноват, – огрызнулась Хестер. – Ты первый начал.
Бабушка заранее постановила не пускать гостей в туалеты на верхнем этаже; внизу же их было всего два, и, как и следовало ожидать, у дверей, на которых висели картонные таблички с надписями «джентльмены» и «леди», начертанными Лидией от руки, выстроились очереди, причем к двери «леди» – гораздо длиннее.
Хестер попыталась воспользоваться верхним этажом – на том простом основании, что она «своя» и потому правила для гостей на нее не распространяются, – но тут же услышала от тети Марты, что она ничем не лучше остальных и потому будет стоять в общей очереди. Защищая демократические устои, тетя Марта, как и многие американцы, превращалась в сущего тирана. Мы с Ноем, Саймоном и Оуэном хвастались, что можем пописать в кустах, и тогда Хестер, чтобы последовать нашему примеру, попросила о маленьком одолжении. Один из нас должен был покараулить, чтобы какой-нибудь другой страждущий не спугнул ее в зарослях бирючины в самый интересный момент. А еще она попросила подержать ее трусики. Братья, естественно, заартачились и не замедлили поиздеваться в том духе, что они всю жизнь только об этом и мечтали. Я, как всегда, слишком долго соображал, что бы ответить, и в конце концов Хестер просто освободилась от мешавшей ей детали туалета и протянула свои белые хлопчатобумажные трусики Оуэну Мини.
Можно было подумать, что она ткнула ему в руки живого броненосца; на его маленьком лице отразилась смесь искреннего любопытства и крайнего замешательства. Но уже в следующую секунду Ной вырвал трусики из рук Оуэна, а Саймон тут же вырвал их из рук брата и натянул Оуэну на голову. Надо сказать, они пришлись ему как раз впору; его изумленная физиономия таращилась через отверстие для одной из внушительных ляжек Хестер. Отчаянно покраснев, он стащил трусы с головы, но, попытавшись засунуть их в боковой карман пиджака, обнаружил, что карманы зашиты. Оуэн надевал этот костюм в воскресную школу уже несколько лет, но никто до сих пор не распорол ему карманы; а может, он думал, что они и должны быть зашиты. Не растерявшись, однако, он засунул трусики во внутренний карман, отчего на груди у него образовалась довольно объемистая выпуклость. Но это было все же лучше, чем носить их на голове, тем более что в следующую минуту к нему подошел отец, и Ной с Саймоном принялись шаркать ногами по разросшейся траве и шуршать ветками бирючины, стараясь заглушить характерное журчание, доносившееся из кустов.
Мистер Мини покачивал в руке бокал с шампанским, в котором плавал маринованный огурчик размером с его толстый указательный палец. Он не отпил ни глотка; кажется, ему доставляло удовольствие просто наблюдать, как огурчик плавает в шампанском.
– Я собираюсь домой, Оуэн. Поехали со мной? – спросил мистер Мини.
Он еще в начале торжества извинился, что не сможет пробыть долго, хотя мама и бабушка были здорово удивлены, что он вообще приехал. В обществе он чувствовал себя довольно стесненно. Его простой темно-синий костюм был сшит из дешевой ткани той же выделки, что и у Оуэна; правда, этому костюму, пожалуй, все же повезло больше: мистера Мини не поднимали в нем на руках в воскресной школе. Мне не удалось разглядеть, остались его боковые карманы зашитыми или нет. У Оуэна же на манжетах и штанинах виднелись сгибы, – видно, костюм сначала подворачивали, а потом отпустили, хотя и совсем ненамного: Оуэн рос со скоростью чахлого деревца.
– Я ХОЧУ ОСТАТЬСЯ, – ответил Оуэн.
– Ну гляди, у Табби ведь сегодня свадьба – ей недосуг будет отвозить тебя домой.
– Наша мама или папа отвезут Оуэна, сэр, – сказал Ной.
Вообще и Ною, и Саймону, и Хестер – как бы резко и грубо они ни вели себя с другими детьми – привили вежливость в общении со взрослыми; и мистера Мини, кажется, слегка удивила приветливость Ноя. Я представил ему своих братьев, но заметил, что Оуэну не терпится побыстрей увести отца куда-нибудь подальше, – он, верно, опасался, что Хестер в любой момент вылезет из кустов и потребует трусы.
Мистер Мини приехал на своем пикапе одним из первых, и теперь подъездная аллея оказалась запруженной машинами других гостей. Мы с Оуэном пошли вместе с мистером Мини, чтобы помочь ему найти этих водителей. Мы зашагали через лужайку и были уже довольно далеко от кустов, когда я, оглянувшись, увидел, как из темно-зеленых зарослей бирючины высунулась голая рука Хестер.
– Ну-ка отдавай их обратно! – сказала она, и Ной с Саймоном тут же принялись дразнить ее.
– Чего тебе отдать? – изгалялся Саймон.
Мы с Оуэном переписали номера машин, что перекрыли дорогу пикапу мистера Мини, после чего я отнес список бабушке – она любила делать объявления голосом миссис Калвер из «Верной жены» Моэма. Прошло некоторое время, пока мы наконец расчистили проезд для мистера Мини; после того как он уехал, Оуэн почувствовал себя заметно свободнее.
В руке у него остался почти полный бокал шампанского, которое я ему посоветовал не пить: я был уверен, что оно отдает маринованным огурцом. Мы вернулись к дому и стали разглядывать свадебные подарки, пока я наконец не обратил внимание на подарок Оуэна, лежавший на самом видном месте.
– Я САМ ЕГО СДЕЛАЛ, – сказал он. Сперва я подумал, что он имеет в виду оберточную бумагу, разрисованную рождественскими елками, но вскоре понял, что он сделал сам подарок. – ПРАВДА, ОТЕЦ ПОМОГ МНЕ ВЫБРАТЬ ПОДХОДЯЩИЙ КАМЕНЬ, – признался Оуэн.
Боже милостивый, подумал я, так это и вправду гранит!
Оуэн огорчился, узнав, что новобрачные решили распаковать подарки лишь после свадебного путешествия, но все равно не сказал мне, что у него за подарок. У меня будет еще много лет, чтобы рассмотреть его как следует, пояснил Оуэн. Разумеется, он оказался прав.
Это был кусок самого лучшего гранита, по форме напоминавший кирпич. «ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА, КАК ДЛЯ ПАМЯТНИКА. НИЧУТЬ НЕ ХУЖЕ, ЧЕМ ДОБЫВАЮТ В БАРРЕ», – говорил потом Оуэн. Он сам его вырезал, сам отполировал, сам снял фаску; даже надпись выгравировал сам. Он трудился над подарком после школы и по выходным в мастерской по изготовлению памятников. То, что у него вышло, было похоже на надгробие для любимого питомца – в крайнем случае, на памятную плиту для мертворожденного ребенка, но больше все-таки для какого-нибудь кота или хомячка. Предполагалось, что камень должен лежать плашмя, как буханка хлеба, так, чтобы сверху была видна выгравированная надпись, обозначающая примерную дату маминой с Дэном свадьбы:
ИЮЛЬ
1952
То ли Оуэн не был уверен насчет точной даты, то ли выгравировать число означало еще немало часов работы – а может, это нарушило бы сложившийся у него в голове эстетический замысел, – не знаю. Для пресс-папье камень был слишком велик и тяжел. Оуэн хоть позже и предлагал для него именно такое применение, однако согласился, что удобнее его использовать как дверной упор. Долгие годы, прежде чем отдать камень мне, Дэн Нидэм исправно подставлял его под дверь и частенько об него спотыкался, сбивая пальцы на ногах. Однако чем бы этот подарок ни служил, он должен был всегда лежать на виду – так, чтобы Оуэн обязательно замечал его всякий раз, когда приходил в гости. Он очень гордился своей работой, да и мама обожала этот подарок. Мама вообще обожала Оуэна; подари он ей хоть надгробную плиту с пустым местом для даты смерти – маме бы и это понравилось. Впрочем, мне кажется (и Дэну тоже), Оуэн, по сути, и подарил ей надгробную плиту. Он делал ее в мастерской для изготовления памятников, работал специальными инструментами для могильных плит; и пусть там стояла дата маминой свадьбы, – в сущности, это было миниатюрное надгробие.
И хотя мамина свадьба получилась очень веселой, и даже бабушка проявляла невиданную снисходительность к молодым и не очень молодым подвыпившим гостям, которые буквально ходили на головах, – но закончился праздник ужасной грозой, больше подходящей для похорон.
Завладев трусиками Хестер, Оуэн повел себя довольно игриво. Он был не из тех, кто смело держится с девчонками, и только идиот – или Ной с Саймоном – смог бы смело держаться с Хестер. Однако Оуэн ухитрялся все время находиться в толпе, так что Хестер было неловко забрать у него трусики. «Отдай их обратно, слышишь, Оуэн!» – шипела она ему.
– ДА-ДА, КОНЕЧНО, ОНИ ТЕБЕ НУЖНЫ? – отвечал он и засовывал руку за пазуху, стоя между тетей Мартой и дядей Альфредом.
– Не здесь! – угрожающе говорила она.
– А, ТАК ОНИ ТЕБЕ, ЗНАЧИТ, НЕ НУЖНЫ? МОЖНО, Я ОСТАВЛЮ ИХ СЕБЕ? – невинно спрашивал он.
Хестер ходила за ним по пятам весь день; и мне кажется, сердилась она совсем чуть-чуть – и то, может, понарошку. Это был самый настоящий флирт, я даже слегка заревновал, и продолжался он так долго, что Ною с Саймоном в конце концов надоело и они пошли запасаться конфетти, чтобы как следует подготовиться к маминому с Дэном отъезду.
Отъезд состоялся раньше, чем предполагалось: только-только начали резать свадебный торт, как началась гроза. Небо быстро потемнело, и поднявшийся ветер принес первые легкие капли дождя, но, когда сверкнула молния и загремел гром, ветер вдруг стих, и на землю отвесно обрушилась стена воды. Гости ринулись в дом; бабушке быстро надоело предупреждать их, чтобы вытирали ноги. Нанятые для свадьбы официанты бросились убирать буфетную стойку и столики с угощением; они натянули тент, которым накрыли половину террасы; однако свадебные подарки, не говоря уже о тарелках и бокалах, под ним все равно не уместились. Мы с Оуэном помогли перенести подарки в дом. Мама с Дэном убежали наверх, чтобы переодеться и снести вниз свои вещи. Дядю Альфреда попросили подогнать «бьюик», который не слишком обезобразили побрякушками, как это обычно делают с машинами для новобрачных; лишь на задней двери было наискосок выведено мелом: «Молодожены», но, пока мама с Дэном спустились вниз, одетые по-дорожному и с сумками в руках, половину букв уже смыло дождем.
У окон, выходивших на подъездную аллею, столпились многочисленные гости, чтобы посмотреть, как молодожены будут отъезжать в свадебное путешествие; однако из-за непогоды момент оказался несколько смазанным. Когда вещи загружали в машину, дождь припустил еще сильнее; дядя Альфред, исполнявший обязанности камердинера, промок до нитки. Ной с Саймоном умудрились заграбастать все заготовленное конфетти, и потому, кроме них, осыпать молодоженов было некому; больше всего конфетти, однако, досталось их отцу, – наверное, потому, что он был самым мокрым: разноцветные бумажные кружочки облепили дядю Альфреда с головы до ног, мгновенно сделав его похожим на клоуна.
Из окон дома номер 80 доносились ликующие возгласы, но бабушка хмурилась. Беспорядок досаждал ей; бедлам есть бедлам, пусть даже все кругом веселятся и получают удовольствие; но непогода есть непогода, даже если никому до этого нет дела. А тут еще эти «старые кошелки» не спускают с нее глаз. (Интересно, как ее королевское величество будет вести себя под дождем? Так ей и надо, этой Табби Уилрайт, – будет знать, как напяливать белое платье.) Тетя Марта отважилась выбежать под дождь, чтобы обнять и поцеловать маму и Дэна; Ной с Саймоном и ее тут же забросали конфетти с головы до ног.
Затем, так же внезапно, как несколько минут назад стих ветер и разразился ливень, на смену ливню пришел град. В Нью-Гэмпшире даже от июля можно ждать чего угодно. Градины отскакивали от «бьюика» пулеметными очередями, и Дэн с мамой поспешно запрыгнули в машину. Тетя Марта завизжала и накрыла голову руками; они с дядей Альфредом убежали в дом. Даже Ной с Саймоном почувствовали, как больно бьют эти ледышки, и тоже укрылись в доме. Кто-то крикнул, что градом разбило бокал с шампанским, оставленный на террасе. Градины лупили с такой силой, что гости, столпившиеся возле окон, даже отступили назад, подальше от стекол. Тут мама опустила окно в машине; я подумал, она хочет помахать на прощание, но она подозвала меня. Я накинул на голову пиджак, но он оказался слабой защитой: одна из градин размером с перепелиное яйцо ударила меня в локоть так, что я чуть не взвыл от боли.
– Ну, до свиданья, солнышко! – Мама притянула мою голову к себе через окно машины и поцеловала. – Бабушка знает, куда мы едем, но я попросила ее не говорить тебе без особой надобности.
– Счастливо! – сказал я.
Оглянувшись на дом, я увидел, что каждое из окон нижнего этажа представляет собой групповой портрет, – за мной и счастливыми молодоженами наблюдало множество лиц. Почти все глядели на нас; лишь два грейвсендских святых отца не смотрели ни на меня, ни на новобрачных. Каждый из них стоял в одиночестве у своего маленького окна с противоположных концов дома – преподобный Льюис Меррил и преподобный Дадли Виггин вглядывались в небо. Может, они усматривали в этой буре с градом некий божественный смысл? Мне казалось, с викарием Виггином все просто: он наверняка оценивает обстановку как пилот, – верно, думает, что дрянь денек, погодка нелетная. Но пастор Меррил, конечно, искал ненастью небесную первопричину. Нет ли в Священном Писании указаний на тайный смысл града? В своем рвении продемонстрировать знание подобающих библейских цитат ни один из священников не догадался прочесть маме и Дэну самое обнадеживающее благословение из Книги Товита – то, где говорится: «И дай мне состариться с нею…»
Да, что и говорить, жаль, что ни один из них не вспомнил об этом отрывке, но ведь апокрифические книги обычно не включаются в протестантские издания Библии. Не суждено было Дэну с мамой состариться вместе: до того дня, когда ее путь пересекся с траекторией мяча, отбитого Оуэном Мини, оставался всего год.
Я уже входил в дом, когда мама позвала меня снова. «Где Оуэн?» – спросила она. Я не сразу отыскал его среди множества лиц в окнах, потому что он был наверху, в маминой спальне. Рядом с ним стояла женская фигура в красном платье – мамин двойник, ее портновский манекен. Теперь-то я знаю, что в тот день в доме 80 на Центральной улице посвященных было трое – трое, всецело поглощенных погодой. Оуэн тоже не смотрел на отъезжающих молодоженов – он тоже вглядывался в небо, приобняв манекен за талию и свесив руку на его бедро; его сосредоточенное встревоженное лицо было устремлено вверх. Если бы я знал тогда, какого ангела он там высматривает… Но день тот выдался суматошный: мама попросила найти Оуэна – и я просто сбегал наверх и привел его. На град он, казалось, не обращал никакого внимания; льдинки отскакивали от крыши автомобиля и рассыпались вокруг, но я не заметил, чтобы хоть одна из них угодила в Оуэна. Он сунул голову в окно, и мама поцеловала его. Затем она спросила, как он доберется до дому. «Не идти же пешком в такую погоду, Оуэн. И на велосипеде не проехать, – сказала она. – Прокатимся с нами?»
– В СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ? – спросил он.
– Залезай, – скомандовала мама. – Мы с Дэном тебя подбросим.
Оуэн обрадовался невероятно; подумать только, отправиться вместе с моей мамой в свадебное путешествие – пусть даже он проедет с молодоженами совсем чуть-чуть! Он попытался протиснуться в машину мимо мамы, но его мокрые брюки прилипли к ее юбке.
– Погоди-ка, – сказала мама. – Выпусти меня и полезай вперед.
Она решила, что он, такой маленький, запросто поместится между сиденьями, верхом на кожухе карданного вала; но стоило маме на одно мгновение вылезти из «бьюика», как от крыши автомобиля тут же отскочила здоровенная градина и стукнула ее прямо между глаз.
– Ай! – вскрикнула она, схватившись за лоб.
– ПРОСТИТЕ, Я НЕ ХОТЕЛ! – поспешно выпалил Оуэн.
– Давай-давай, залезай, – смеясь, ответила мама.
И машина медленно тронулась.
Хестер только тут сообразила, что Оуэн улизнул с ее трусами.
Она выбежала на подъездную аллею и остановилась, подбоченясь и уставившись на медленно отъезжающий автомобиль. Дэн с мамой, не оборачиваясь, высунули руки из окон и замахали на прощание, рискуя заработать синяки. Оуэн развернулся, сидя между ними, и посмотрел назад; по его лицу расползлась ухмылка до ушей, в руках мелькнуло что-то белое, и мне стало совершенно ясно, чем он помахал Хестер на прощание.
– Эй, ты, ворюга несчастный! – крикнула Хестер.
Но тут град снова сменился дождем; Хестер, не успев уйти с подъездной аллеи, в мгновение ока промокла насквозь – и желтое платье облепило ее так плотно, что все тут же очень хорошо увидели, чего на ней не хватает. Она со всех ног бросилась в дом.
– Послушайте, барышня, – обратилась к ней тетя Марта, – а где ваши…
– Силы небесные, Хестер!.. – воскликнула потрясенная бабушка.
Но силы небесные сейчас были явно заняты другим. И все эти бабушкины знакомые «старые кошелки», разглядывая Хестер, должно быть, думали: пусть это и дочка Марты, но скоро она, видно, переплюнет и Табби.
Саймон с Ноем собирали градины, пока те окончательно не растаяли под вновь припустившим дождем. Я выбежал на улицу и присоединился к братьям. Они стали швырять в меня ледышками покрупнее; тогда я пополнил собственные боеприпасы и открыл ответный огонь. Меня удивило, до чего они холодные, эти градины, – будто прилетели на землю откуда-то из другого мира, где царит вселенский холод. Сжимая в руке градину размером со стеклянный шарик для настольной игры и чувствуя, как она тает в моей ладони, я поразился еще и ее твердости – она была твердая, как бейсбольный мяч.
Мистер Чикеринг, славный толстый тренер и менеджер нашей бейсбольной команды – тот самый, который решил тогда, что Оуэн должен бить вместо меня, который подбадривал Оуэна словами: «Отбивай, малыш!» – тот самый мистер Чикеринг сегодня доживает свои последние дни в интернате для ветеранов армии на Корт-стрит. Время от времени, с каждым приступом болезни Альцгеймера, на него налетает шквал разрозненных образов, оставляя его в возбужденном оцепенении, но начеку. Словно человек, сидящий под деревом, на котором гроздьями висят мальчишки и швыряются желудями; бедняга, кажется, уже приготовился, что ему в любую секунду засветят желудем в голову, даже сам этого ждет; но притом понятия не имеет, с какой стороны они на него обрушатся, несмотря на ощущение твердого ствола за спиной. Когда я прихожу к нему – как раз во время обстрела желудями, причем некоторые достигают цели, – он тут же приободряется. «Подаешь следующим, Джонни!» – весело приветствует он меня. А однажды он сказал: «Оуэн бьет вместо тебя, Джонни!» Но бывает и так, что он где-то совсем далеко; может, в эту секунду поворачивает мамино лицо к земле, не забыв прежде закрыть ей глаза; а может, поправляет задравшуюся юбку и складывает вместе ее раздвинутые колени – из соображений пристойности. Как-то однажды он вроде бы вообще не узнал меня – в тот раз мне так и не удалось завязать с ним более-менее осмысленную беседу, – и лишь когда я уже уходил, он выдал совершенно отчетливую фразу. Печальным, задумчивым голосом он произнес: «Не надо тебе на нее смотреть, Джонни!»
На маминых похоронах, когда все собрались в церкви Херда, мистер Чикеринг совершенно расстроился. Я почти уверен, что, поправляя безжизненное тело моей мамы, он прикасался к ней в первый и единственный раз. Воспоминания об этом, а также о расспросах шефа полиции Пайка насчет «причины смерти» и «орудия убийства» определенно вывели мистера Чикеринга из равновесия; на похоронах он плакал навзрыд, словно скорбя о кончине самого бейсбола. Естественно, не только мы с Оуэном навсегда распрощались с нашей детской командой, а заодно и с этой дьявольской игрой. Другие члены команды воспользовались прискорбным происшествием как предлогом избавиться от утомительной принудиловки, больше отвечавшей представлениям родителей о том, что «полезно» для детей, чем их собственному выбору. Мистер Чикеринг, который всегда оставался удивительно добросердечным человеком, постоянно учил нас, что, когда мы выигрываем, мы выигрываем всей командой; и когда мы проигрываем, то проигрываем тоже всей командой, так что теперь мы, на его взгляд, всей командой убили маму; но плакал он на своей скамейке так, словно его доля в командной ответственности весила гораздо больше нашей.
Он попросил некоторых моих товарищей по команде вместе с родителями сесть рядом с ним. Среди них был несчастный Гарри Хойт – тот самый, что заработал базу на болах при двух аутах и внес свой собственный, пусть и совсем маленький, вклад в то, чтобы Оуэн встал с битой на плиту. В конце концов, Гарри мог сделать последний аут – и в этом случае мама, как обычно, увезла бы нас с Оуэном домой. Но Гарри заработал переход на базу. Теперь он сидел в церкви Херда и как завороженный смотрел на слезы мистера Чикеринга. Гарри был почти не виноват. Мы безнадежно проигрывали, шел последний иннинг, и притом у нас уже было два аута – Гарри не имело никакого смысла зарабатывать переход. Что могла изменить та дополнительная база? Лучше бы Гарри махнул битой как придется, и все.
Во всех других отношениях он был вполне безобидным существом, хотя и принес потом своей матери немало горя. Его отец рано умер, а мать долгие годы работала на газовом заводе секретаршей на телефоне. Она принимала все звонки с жалобами на ошибки в счетах и на утечки газа. Гарри никогда не рассматривался как кандидат в Грейвсендскую академию. Он исправно отучился в обычной грейвсендской средней школе и пошел служить военным моряком – в Грейвсенде флот привлекал многих. Мать попыталась освободить Гарри от службы на том основании, что она вдова и нуждается в сыновней помощи. Но, во-первых, у нее имелась постоянная работа, а во-вторых, Гарри сам рвался служить во флоте. Он стыдился непатриотичного поступка матери; вполне возможно, он впервые в жизни решился пойти наперекор и сумел настоять на своем – и попал во Вьетнам, и погиб там от укуса ядовитой змеи, которых полно в тех краях. Это была цепочная гадюка; она укусила Гарри, когда он мочился под деревом. Позже выяснилось, что дерево это стояло рядом с борделем, откуда Гарри вышел пописать, пока ждал своей очереди. Совершенно в его духе – сделать неверный ход, когда вообще ходить не нужно.
После смерти Гарри его мать ударилась в политику – по крайней мере, в масштабах Грейвсенда. Она называла себя пацифисткой и объявила, что будет давать у себя на дому бесплатные консультации, как уклониться от призыва. Вряд ли кому-то удалось неопровержимо доказать, что эти вечерние собрания с обсуждением тонкостей призывных законов настолько утомляли ее, что она стала плохо справляться со своими обязанностями секретарши на газовом заводе, – и тем не менее ее уволили. Нескольких особо рьяных местных патриотов задержали, когда они пытались раскурочить ее машину и гараж. Она не настаивала на привлечении их к ответственности; тем временем людская молва уже вовсю трубила, будто миссис Хойт разлагает молодежь. Несмотря на заурядную, даже невзрачную внешность, ее обвиняли в совращении нескольких молодых людей, пришедших к ней за консультацией. В конце концов ей пришлось покинуть Грейвсенд. По-моему, она переехала в Портсмут; это довольно далеко. Я помню ее на маминых похоронах; она сидела отдельно от своего сына Гарри, который устроился рядом с мистером Чикерингом, – наш тренер сумел собрать на скамейках вокруг себя всю команду. Миссис Хойт никогда не был присущ командный дух – в отличие от Гарри.
Насколько я помню, именно от миссис Хойт я впервые услышал, что критиковать конкретного американского президента – не значит вести антиамериканскую пропаганду, что критиковать политику США по конкретному вопросу – не значит быть врагом отечества и что выступать против нашего вмешательства в конкретную войну против коммунистов – не значит встать на сторону коммунистов. Однако эти различия остались неведомы большинству жителей Грейвсенда; они и сегодня неведомы очень многим моим бывшим соотечественникам.
Я не помню на маминых похоронах Баззи Тэрстона. А ему следовало присутствовать там. После того как Гарри Хойт заработал переход, Баззи Тэрстону предстояло сделать третий аут. Он как-то коряво отбил мяч в землю – более верного аута я в жизни не видел; но шорт-стоп умудрился прошляпить этот мяч. На его ошибке Баззи Тэрстон заработал базу. Кто играл тогда за шорт-стопа? Ему тоже стоило бы прийти в церковь Херда.
Возможно, Баззи не пришел потому, что был католиком; так предположил Оуэн, но ведь на похороны пришло много католиков, так что Оуэн просто-напросто выказал в очередной раз свое предвзятое мнение. И вполне возможно, я несправедлив к Баззи; может, он и приходил, – в конце концов, церковь Херда была битком набита; туда пришло примерно столько же народу, сколько на мамину свадьбу. И все бабушкины знакомые «старые кошелки» тоже явились. Я знаю, на что они пришли поглядеть: как, интересно, ее королевское величество воспримет это? Что Харриет Уилрайт ответит Судьбе с большой буквы? Что – Случайности – тоже с большой буквы? Что – Воле Божьей (если считать это ее проявлением)? Все те же «старые кошелки», черные и сгорбленные, точно вороны на добычу, собрались на службу словно только для того, чтобы сказать: «Свидетельствуем, Господи, что Табби Уилрайт не было дозволено слишком дешево отделаться».
«Дешево отделаться» считалось в Нью-Гэмпшире самым страшным преступлением. И по тому, как, нахохлившись по-птичьи, «старые кошелки» бросали по сторонам настороженные взгляды, я мог понять, что, по их мнению, маму настигло справедливое воздаяние.
Баззи Тэрстону, приходил он на похороны или нет, тоже не суждено было дешево отделаться. Честное слово, я не испытывал к нему никакой неприязни – особенно после одного происшествия в приходской школе Святого Михаила, когда мы с Оуэном чуть не поцапались с одноклассниками Баззи, тоже католиками, и Баззи вступился за Оуэна. Но и Баззи понес суровую кару за то, что мы заработали базу и Оуэн взял в руки биту (если считать это карой). Он тоже не претендовал на поступление в Грейвсендскую академию; однако по окончании средней школы ему разрешили проучиться год в Академии за успехи в спорте (типичный новоанглийский комплект для открытого воздуха – футбол, хоккей и бейсбол); причем выезжал Баззи отнюдь не всегда на ошибках соперника.
Блистать он ни в чем не блистал, однако сумел поступить в университет штата, где играл в сборных по трем видам спорта. Повредив колено, Баззи пропустил целый год соревнований и потом ухитрился добиться, чтобы ему предоставили дополнительный, пятый год учебы. Тем самым он продлил себе академическую отсрочку от армии еще на год, после чего все равно подпадал под призыв. Однако поездка во Вьетнам ему по-прежнему не улыбалась, и он отчаянно искал способа ее избежать, старательно протравливая свой организм в ожидании призывной комиссии. Две недели подряд каждый день выпивал по литровой бутылке виски; он выкуривал столько марихуаны, что от его волос разило, словно из шкафчика с сушеными травками; он чуть не сжег родительский дом, когда сушил в духовке кактус пейот, а потом попал в больницу с расстройством кишечника, после того как, наглотавшись ЛСД, вообразил, будто его гавайка съедобна. Много ему съесть, правда, не удалось, но среди прочего он успел проглотить пуговицы и содержимое карманов – спички, упаковку папиросной бумаги и скрепку.
Благодаря провинциальной наивности грейвсендской призывной комиссии Баззи объявили негодным к службе по психиатрическим показаниям, чего этот плут, собственно, и добивался. К несчастью, он всерьез увлекся виски, марихуаной, пейотом и ЛСД; он настолько пристрастился к этим делам, что однажды ночью на полном ходу врезался на своем «плимуте» в опору железнодорожного моста на Мейден-Хилл-роуд, что всего в нескольких сотнях метров от гранитного карьера Мини (кстати, мистер Мини-то и вызвал тогда полицию). Баззи погиб мгновенно: рулевая колонка вошла ему прямо посредине груди. Мы с Оуэном хорошо знали этот мост; он пересекает шоссе как раз в том месте, где оно после длинного крутого спуска резко поворачивает, – там требуется осторожность, даже когда едешь на велосипеде.
После этого не кто иной, как всеми гонимая миссис Хойт заявила, что Баззи Тэрстон просто-напросто стал очередной жертвой вьетнамской войны. Хоть ее никто и не слушал, она уверяла: именно война заставила Баззи накачиваться всякой дрянью – и так же точно война загубила ее Гарри. Миссис Хойт все это представлялось очень показательным для «вьетнамского» периода американской истории: злоупотребление наркотиками и спиртным, и самоубийственная гонка на автомобилях, и бордели Юго-Восточной Азии, где многие американские девственники получили свой первый и последний сексуальный опыт, не говоря уже о цепочных гадюках, притаившихся под деревьями!
Мистеру Чикерингу было что оплакивать, и отнюдь не только свое беспечное напутствие Оуэну – «отбивай». Знай он будущее, он плакал бы еще безутешнее, чем в тот день в церкви Херда, когда горевал о своей команде и вместе со своей командой.
Естественно, шеф полиции Пайк сидел отдельно от всех. Полицейские любят садиться у дверей. И конечно, инспектор Пайк не плакал. Для него все происшедшее оставалось уголовным делом об убийстве моей мамы, а заупокойная служба давала удобную возможность понаблюдать за подозреваемыми – мы ведь все оставались подозреваемыми в глазах инспектора Пайка. Среди скорбящих, подозревал инспектор Пайк, наверняка скрывается тот, кто украл бейсбольный мяч.
Он всегда находился где-то «у дверей», этот инспектор Пайк. Когда я встречался с его дочкой, мне постоянно мерещилось, что он вот-вот может вломиться – если не в дверь, так в окно. Эта боязнь его внезапного появления в конце концов сыграла со мной злую шутку: как-то раз, целуясь с инспекторской дочкой, я слишком поспешно отшатнулся, так что прищемил себе нижнюю губу между ее зубными пластинками, – явственно услышав за спиной скрип полицейских башмаков.
В тот день в церкви Херда этот самый скрип башмаков словно и вправду доносился от дверей; будто инспектор ждал, что украденный мяч сам собой выскользнет из кармана злоумышленника и зловещей уликой покатится по темно-малиновой ковровой дорожке. Для инспектора Пайка кража мяча, которым убило мою маму, отнюдь не относилась к мелким проступкам; по меньшей мере это являлось уголовщиной. То, что мою несчастную маму убило мячом, кажется, вовсе не волновало инспектора Пайка; то, что по мячу ударил бедняга Оуэн Мини, представляло для нашего шефа полиции чуть больший интерес – но лишь постольку, поскольку давало Оуэну мотив для похищения пресловутого мяча. И потому вовсе не к закрытому маминому гробу был прикован пристальный взгляд шефа полиции; и к бывшему авиатору – командиру Виггину – инспектор Пайк тоже не проявлял особого внимания; да и легкое заикание потрясенного пастора Меррила не вызывало у него почти никакого интереса. Его сосредоточенный взгляд буравил затылок Оуэна Мини, пристроившегося на шаткой стопке из шести или семи «Сборников гимнов Плимутской колонии»; казалось, Оуэн с трудом удерживает равновесие на кипе молитвенников, словно взор инспектора грозил ее опрокинуть. Оуэн сидел настолько близко к нам, насколько возможно, и на том же месте, где и во время маминого венчания – позади семейства Истмэнов, а если точнее – за спиной дяди Альфреда. На этот раз Оуэн мог не бояться шуток Саймона насчет неуместности своего темно-синего костюма для воскресной школы – уменьшенной копии отцовского. Мрачный мистер Мини с окаменевшей спиной застыл рядом с сыном.
– «Иисус сказал: Я есмь воскресение и жизнь, – произнес преподобный Дадли Виггин. – Блаженны мертвые, умирающие в Господе».
– О Господи, милость Твоя не знает границ, – сказал преподобный Льюис Меррил. – Прими наши молитвы о рабе Твоей Табби и прими ее в обитель света и радости, в сонм Твоих святых.
В полумраке церкви Херда поблескивала лишь инвалидная коляска Лидии в проходе рядом со скамейкой бабушки. Харриет Уилрайт сидела одна. Мы с Дэном – на скамейке за ее спиной. За нами – Истмэны.
Преподобный капитан Виггин обратился к «Коринфянам»: «…и отрет Бог всякую слезу с очей…»[9] – после чего Дэн заплакал.
Викарий не упустил случая и здесь представить веру как битву и призвал на помощь Исаию: «Поглощена будет смерть победою». Теперь я услышал, что к Дэну присоединилась тетя Марта; однако эти двое все же не шли ни в какое сравнение с мистером Чикерингом, который начал плакать задолго до того, как оба проповедника приступили к чтению отрывков из Ветхого и Нового Заветов.
Пастор Меррил, заикаясь, дошел до строчек из Плача Иеремии: «Благ Господь к надеющимся на Него…»
Затем он напомнил нам двадцать третий псалом[10], как будто в Грейвсенде была хоть одна душа, которая не знала его наизусть: «Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться…» – и так далее. Когда мы дошли до того места, где говорится: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла…» – я отметил про себя, что голос Оуэна перекрывает все остальные.