Люди и куклы (сборник) Ливанов Василий
— Так кому же они принадлежат?
— России.
Теперь поднялся Вадим Горчаков:
— Какой России? Той самой России, которую мы знали, любили, больше не существует. И ты это прекрасно понимаешь. Путь назад для нас отрезан. Мы не можем жить в раю для кучерских детей, жидов, дворников и кухарок. Да нам и не дадут там жить: нас там расстреляют, повесят только за то, что мы — это мы. Сегодня мы и нам подобные — все, что осталось от России. И если эти проклятые деньги принадлежат России — они принадлежат только нам.
— Нам! Мы! Нам!!! — Алексей вскочил. — Мы, Николай Второй!
— Замолчи! Ты присягал! Ты забыл про кавалергардский штандарт, перед которым мы приносили присягу, поклявшись защищать царя и Отечество до последней капли крови!
— Царя? Кто он теперь для нас?
Друзья встали друг против друга.
— Как бы мы судили солдата, покинувшего строй, да еще в бою? И что прикажешь думать о «первом солдате» Российской империи, покинувшем во время войны свой пост главнокомандующего, наплевав на то, что станет с русской армией? Уж на что жалкой фигурой казался мне всегда Павел Первый, но и тот нашел в себе мужество сказать в последнюю минуту своим убийцам, предлагавшим ему отречение: «Вы можете меня убить, но я все равно умру вашим императором».
Вадим закрыл руками лицо. Алексей закончил:
— Он сам освободил меня от присяги своим позорным отречением. А теперь ты хочешь, чтобы я бросился разворовывать солдатскую казну? Пусть этим занимается твой приятель, граф Бобринский.
— При чем тут Бобринский? — вступился Платон. — Не трогай его, он страдалец! Его большевики трижды арестовывали, реквизировали имущество. Оставили всего одну шубу.
— Всего одну шубу! Страдалец! Этот страдалец добился лично у государя подряда на партию патронов для русских винтовок. Сделал французам заказ по высочайшему повелению, через мою голову. Нажил миллионы. А патроны эти в русские ружья не лезли: калибр не подходил. Наши солдаты с его патронами в Галиции тысячами полегли. А он сам про это по всем парижским салонам рассказывал как о забавном конфузе, со смехом. В армии не знали, что это его, Бобринского, проделки, зато знали, что военный атташе в Париже я, полковник граф Кромов! Я его хотел здесь, в Париже, судить военным судом. Так он успел сбежать, подлец.
— Вот Артемка Рыжий его и повесит.
— И правильно сделает.
— И тебя рядом с ним.
— И поделом.
— И нас с мама! — заключил Платон.
Повисла тяжелая пауза.
— Но не все же так поступали, Алексей, — решилась вмешаться Софья Сергеевна.
— Не все. Все воевали без патронов, умирали, защищая Россию, чтоб благоденствовали Бобринский et cetera.
— Ах, вот ты как заговорил! — Вадим презрительно сощурился. — Ничего, новые народятся. Рабье племя плодовито.
— Один из таких рабов ради меня жизнью рисковал.
— Ну и получил за это унтер-офицера.
— Господин унтер-офицер! Господин полковник! Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство! А мы испокон веку даже именами их не интересовались: человек, эй, человек! Это они — эти человеки — без патриотической болтовни, без парадов и пустого бахвальства веками считали себя должниками России. А мы — самозваные кредиторы! Я всю жизнь гордился, что выполняю свой долг перед Отечеством. А на самом-то деле был убежден, что Отечество у меня в долгу. Недостаточно ценит мои заслуги, задерживает звания, не продвигает по службе. Весной в Баден-Бадене, летом в Ницце, зимой в Альпах. Не перевели деньги из России? Должны были прислать! Должны, должны. И выходит, вся Россия у меня в долгу.
— Ты что же, в революцию играешь?! Ты… — Горчаков задохнулся.
— Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, — это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так изуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция — это по крайней мере надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.
— Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, — сказала Елизавета Витальевна. — Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, — он ошибается.
— Глупости, — сказала Софья Сергеевна. — Вы венчаны.
— Православие хорошо в России. Во Франции главенствует Католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.
Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:
— Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..
Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.
— Довольно! — Она повернулась к Алексею. — Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, — это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена Богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! — Последние слова она выкрикнула.
Горчаков стоял, отвернувшись к окну.
— Мама! — Платон протянул к ней руки.
— Помолчи! Самый трудный путь в жизни, Алексей, это путь к самому себе. Ты отвергаешь старую Россию, и она отвергнет тебя. Не жди от нее ни помощи, ни пощады… Ступай же. Ступай!
Кромов снял с вешалки пальто.
— Алексей! — Софья Сергеевна вошла в прихожую. Старое лицо ее было мертвенно-страшно. — Я все прощала твоему отцу, хотя никогда не понимала его мыслей… все вынесла: опалу, его ожесточение… Я любила его, терпеливо несла свой крест, оберегала вас, моих сыновей… Отец своей смертью освободил меня… И теперь ты, Алеша… Все снова… Я не могу… Не хочу… выше сил… Оставь нас… Прости. — Беззвучно шепча что-то сморщенными губами, она перекрестила сына, потянулась поцеловать его, но почему-то раздумала.
Он открыл дверь и вышел. Когда очень медленно спускался по лестнице, было слышно, как часы в доме бьют полночь.
X
Июнь 1918 года. Голубой конверт
Кромов в очередной раз возвращался с марсельского причала. Темнело. В узком проходе из-за пирамиды ящиков навстречу ему выступил человек — котелок, узкий черный сюртук, черный сложенный зонт с массивной ручкой, черный портфель.
— Господин Кромов? — спросил черный человек.
Алексей Алексеевич остановился:
— С кем имею честь?
— Вы меня не узнаете?
Незнакомец уперся в лицо Кромова выпуклыми черными глазами.
— Извините, нет. Мы с вами встречались в России?
— Нет, в Париже, я работал в управлении у Цитрона [2].
— У…?
— У Андре Ситроена. Мы с ним оба одесситы, земляки. Фирма «Ситроен» выполняла ваши военные заказы, вы несколько раз посещали наше парижское предприятие.
— Чем могу быть вам полезен сейчас?
— Вы облегчаете мою задачу. В данный момент я представляю интересы не «Ситроена», а другой фирмы.
Незнакомец щелкнул замочком портфеля, извлек голубой конверт.
— Вы деловой и опытный человек, господин Кромов! Крупное акционерное общество, которое я в данный момент представляю, надеется видеть вас в роли управляющего. Дело вам знакомое — распределение военных заказов. Контракт здесь, любые поправки внесете сами. Кроме того, здесь два оплаченных билета на теплоход «Королева Виктория» до Нью-Йорка. Там вас встретят и отвезут в ваш новый дом: Сан-Франциско, Альворадо-стрит, 116. Теплоход отплывает раз в две недели из Бордо.
Незнакомец протянул Кромову конверт. Алексей Алексеевич взял.
— Вам приходилось бывать во Фриско?
— Нет, — сказал Кромов, — но я знаю одну песенку:
- Один молодой паренеки
- Соскучился жить одиноки.
- И вот в город Фриско
- К податливым киско
- Спешит на свидание он…
Незнакомец приподнял котелок и быстрыми шагами стал удаляться.
— Передайте мой привет господину Ситроену, — бросил вслед ему Кромов.
— К сожалению, это невозможно. Французское правительство отказало ему в кредитах, и он умирает от кровоизлияния в мозг! До встречи во Фриско!
Выйдя из здания вокзала в Париже, Кромов взял такси.
Машина проехала через ночной, освещенный яркими рекламами город, выехала на набережную и свернула в узкую улочку.
За низкими оградами светились окна особняков.
Машина затормозила у тротуара. Алексей Алексеевич зашагал вдоль оград. Остановился у ворот одного особняка. Дом был залит огнями.
Кромов отступил в густую тень дерева. Из дома до него долетели пассажи рояля. Голос, знакомый голос Натальи Владимировны запел по-русски: «Нет, не тебя так пылко я люблю…»
Алексей Алексеевич слушал.
Потом раздались аплодисменты. В освещенном окне задвигались силуэты людей.
Кромов вышел из-под дерева и поспешил к своему такси.
XI
Июль 1918 года. Продажа коня
В жокейской Парижского отделения «Жокей-клуба», где по стенам в строгом порядке были развешаны уздечки, шпоры, хлысты и седла, на табуретке сидел одетый по всей форме профессиональный жокей, платный сотрудник клуба — англичанин, — и натягивал сапог. Рядом стоял Кромов.
— А кто покупатель, Бен?
— Он не назвал себя. По обличью — французский офицер. — Жокей мучился с сапогом.
Сапог наконец сдался и налез на ногу. Жокей встал и притопнул.
Кромов достал часы, взглянул:
— Без двух минут десять. Пора, пошли.
Англичанин надел цилиндр.
Они вышли из жокейской — высокий, начавший полнеть Кромов и маленький сухощавый жокей, — миновали полутемный, идеально выметенный коридор конюшни, жокей толкнул калитку в сплошных деревянных воротах, и они шагнули через высокий порог на залитое слепящим солнечным светом скаковое поле.
Оба зажмурились от яркого света, и, едва глаза привыкли, Кромов увидел, что через скаковое поле к нему, стараясь не спешить, идет мужчина в форме французского офицера. Он показался Алексею Алексеевичу знакомым.
Да это же Петька Воронский! Петька, его однокашник по Пажескому корпусу, всего на год моложе. Почему он во французском мундире?
— Кромов! Алешка!
— Петька Воронский! Как прикажешь понимать сей маскарад?
Англичанин невозмутимо наблюдал встречу старых приятелей: объятия, похлопывание друг друга по спинам.
— Это, брат, не маскарад, — сказал Воронский, двигая полными красными губами. — Ты имеешь честь разговаривать с полковником французской армии.
— Вот как? — Выражение радости от встречи сбежало с лица Кромова. — Маньчжурскую кампанию ты начинал прапорщиком.
— А два года назад получил ротмистра. Ты знаешь, как туго у нас продвигаться по служебной лестнице. Французы сразу оценили меня — по достоинству.
И Петька Воронский подмигнул.
— Поздравляю. — Алексей Алексеевич перешел на французский язык.
— Благодарю. Ну, что же, покажешь своего бесценного жеребца? — Воронский продолжал говорить по-русски.
Кромов кивнул жокею. Англичанин поджал сухие губы и резко дважды свистнул.
Ворота конюшни распахнулись, и двое конюхов вывели на растяжках каракового англизированного жеребца, переливающегося на солнце, словно он был облит глазурью.
— О, хорош! — изумленно протянул Воронский, когда конюхи проводили жеребца перед ним.
Англичанин вскочил в седло, собрал повод. Конюхи разом отстегнули растяжки. Жеребец, сдерживаемый поводом, пошел по кругу упругой рысью.
— Какой шаг, какой шаг! — восхищался покупатель. — Красавец, что твой Нижинский!
