Люди и куклы (сборник) Ливанов Василий
Сбоку от ворот, на дощатом прилавке под низким навесом, цветы. Продавец — плотный мужчина с красным обветренным лицом — неторопливо вяжет букетики. Рядом, прислоненные к стене, стоят венки.
Безлюдно.
Только вблизи прилавка, прямо на тротуаре, рядком расположились нищие. Шесть-семь жалких фигур, одетых в разноцветное тряпье.
Когда Кромов проходил мимо, продавец окликнул его:
— Мосье, позвольте прикурить…
Краснолицый раскурил обломок сигары, поворачивая в пальцах протянутую ему сигарету, и спросил:
— Мосье русский?
Алексей Алексеевич утвердительно кивнул.
— Только русские дают прикуривать вот так. — И для наглядности повторил движение Кромова. — Среди этих, — мотнул головой в сторону нищих, — тоже есть русские. Двое. Один, вон тот, скрюченный, если его разговорить, бывает презабавный. — И покрутил пальцем у виска.
Кромов остановился против указанного нищего. Тот, видно, дремал, опустив голову на грудь. Спина его угодливо сгорбилась, загорелая лысина с грязно-бурыми кудельками на висках блестела на солнце.
Алексей Алексеевич опустил несколько монет в стоящую перед калекой картонную коробочку. Сидевший рядом со спящим человек, кисти рук которого были обмотаны на удивление чистыми бинтами, стрельнув в Кромова круглыми, обезьяньими глазками, толкнул соседа локтем.
— Проснись, полковник, — наверное, это было прозвище калеки, — поблагодари мосье за щедрость.
Спящий помотал головой, нехотя поднял лицо.
В этот миг Алексей Алексеевич готов был поклясться, что с ним уже так было, что он много раз видел все это — серый прилавок с яркими пятнами цветов, залепленную солнечными бликами стену, ветви деревьев над ней и это лицо с напряженно-внимательными, пугающе бессмысленными глазами, с незнакомым розовым шрамом, стекающим через переносицу в седоватую отросшую щетину бороды. Но где он мог это видеть? Как? Нет, нет, никогда…
— Вадим, — позвал Алексей Алексеевич и не услышал своего голоса.
Обезьяньи глазки соседа-нищего впились в Кромова со звериным любопытством.
— Мосье зовет тебя, — он снова толкнул Горчакова локтем, — ты знаешь этого господина, эй, полковник?
Горчаков отвел взгляд и нахмурился. Казалось, он что-то мучительно припоминает.
Алексей Алексеевич склонился, обхватив плечи друга, пытаясь поймать его взгляд.
— Вадим… Ты узнаешь меня? Это я, Алексей… Алексей Кромов… Ты видишь меня, Вадим?.. Это я… Алеша…
Кривая усмешка тронула губы Горчакова. Он глянул Алексею прямо в глаза:
— Зачем вы так говорите?.. Вы Нестеров? Я не знаю никакого Нестерова… Я хочу пообедать в Ростове. — И хрипло рассмеялся.
— Что он говорит, мосье? Что он говорит? — спросил человек с обезьяньими глазками.
— Пойдем отсюда, Вадим. Пойдем со мной.
Алексей Алексеевич подхватил Горчакова под мышки и пытался приподнять.
— Напрасно, напрасно стараетесь, — пробормотал Вадим и вдруг страшно, надрывно закричал: — Мне больно! Больно!
— Куда вы его тащите, мосье? — испуганно взвизгнул сосед-нищий.
Еще двое поспешно поднялись и подошли поближе.
— Эй, ты! Оставь его! Что он тебе сделал? — заорал краснолицый, выходя из-за прилавка.
— Пошел ты к черту! — крикнул Кромов краснолицему. — Это мой друг…
Горчаков, до этого расслабленный, тяжело повисший на руках, вдруг напрягся всем телом и, извернувшись, вцепился зубами в руку Кромова.
Алексей Алексеевич успел увидеть, как краснолицый, схватив обломок доски, выскочил из-за прилавка.
И тут жестокий удар обрушился сзади. Кромов устоял на ногах, но после второго удара в голову он упал и потерял сознание.
Алексей Алексеевич пришел в себя в полицейском участке. Старший из полицейских, без мундира, в рубахе, перекрещенной помочами, заканчивал перебинтовывать Кромову голову.
— Еще немного терпения, мосье. — Он, ловко разорвав бинт, затягивал аккуратный узелок. — И что вам за фантазия пришла связываться с этим дерьмом? Это уже не люди.
Полицейские переглянулись.
Старший выразительно пожал плечами.
XX
Июнь 1921 года. В монастыре
— …Ибо не станет вопрошать кощунственно: почему живу, Господи? — Старец закашлялся и, прижимая платок к губам, скользнул сердитым взглядом по лицу Кромова.
Алексей Алексеевич живо припомнил, с каким испугом всего час назад настоятель смотрел на безумные гримасы Вадима, и усмехнулся горько.
Они шли по монастырскому парку втроем: старый настоятель русского православного мужского монастыря, затерянного на юге Франции, Кромов и Наталья Владимировна.
Шли по узкой аллее между высокими старыми тополями, осыпающими их снежным пухом цветения.
— Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное, — продолжал старец, отдышавшись и уже не так сердито взглядывая на своих спутников. — Призреть убогого калеку есть не только святой долг наш, но и благо для монастыря.
Кромов теперь мучился сознанием, что не испытывает ни любви, ни сострадания к этому сумасшедшему калеке, а только жалость, брезгливую жалость. И это жестокое признание, которое он вдруг сделал самому себе, болезненно сжимало сердце стыдом и тоской.
«Это потому, — пытался утешиться Кромов, — что безумец этот не Вадим, которого я знал и любил… Я сделал все, что мог, для несчастного калеки. А Вадима Горчакова не существует, он умер… Нет, его убили. Они убили его, замучили, и я не помешал этому. Но я не мог! Почему? Может быть, я тоже умер? Кто я вообще такой, зачем живу? Кому я нужен? Наташе? Только Наташе? А если ее любовь — это тоже жалость?»
Он похолодел от этой мысли, испуганно взглянул на Наталью Владимировну. Она ответила вопросительным, встревоженным взглядом, взяла его под руку.
«Нет, Наташа понимает меня… У меня никого не осталось, кроме нее… еще Платон… “Союз пажей ее императорского величества”… клёкла и клюкла…»
Откуда-то впереди, из-за поворота аллеи, доносились звук пилы, однообразно сменяющиеся скрежетание и взвизг. Настоятель подставил сухую ладонь, ловя тополиные пушинки.
— В смутные времена, когда люди теряют власть светскую и мирское богатство свое, идут они к нам, и входы наши открыты для них. И постигают, каждый по вере своей, заповедь Господнюю: «…не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут. Но собирайте сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут».
Звук пилы оборвался.
Старец закончил в наступившей тишине:
— «Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».
Они вышли к повороту аллеи.
Двое монахов трудились у высохшего тополя. Двуручная пила уже въелась в толстенный, в полтора обхвата, ствол.
— Не дергай рукой, — наставлял немолодой монах своего напарника, — плавно выводи на себя пилу, плавно…
Напарник повел плечами, разминая натруженную спину в пропотевшем подряснике, стянул с головы черную шапочку и, отирая ею лицо, обернулся.
Рука со скомканной шапочкой остановилась. Какие-то секунды монах, замерев, глядел навстречу подходившим широко раскрытыми глазами. Потом отвернулся и взялся за работу.
И вновь заговорила пила.
В Париж возвращались поездом. Глядя в окно, за которым пробегали ночные огни, Наталья Владимировна сказала:
— Алеша, ты знаешь… Вот странно… Мне показалось, что тот монах… который так внимательно смотрел на нас… тот, с пилой… что вы с ним очень похожи. Правда, странно? Почему ты молчишь, Алеша? О чем ты сейчас думаешь?
— О том монахе. Это Платон. Мой родной брат.
XXI
Сентябрь 1921 года. Первое предупреждение
Папаша Ланглуа, облокотясь на изгородь, размахивал газетой:
— Мосье Алекс! В «Пари-суар» любопытная статья!
Кромов подошел.
— Вот: «После разгрома красными крымских армий барона Врангеля в кругах правительственной оппозиции обсуждается вопрос об установлении дипломатических отношений с большевистской Россией». Ну, а дальше сплошная ругань.
— Вы можете оставить мне газету?
— Нет проблем, мосье.
В доме Наталья Владимировна заиграла на рояле.
— Что это за музыка? — спросил папаша Ланглуа.
— Чайковский, Первый концерт.
— Ваша жена прекрасно играет. Моя Мадлен оживает от ее музыки.
Он выбил трубку и заковылял к своему дому. Кромов проводил его взглядом и тоже двинулся домой. Пес бежал перед ним. Рояль гремел.
В улочку выехало такси и медленно покатило вдоль забора.
Кромов был к улице спиной, когда раздался выстрел.
Пес подскочил над дорожкой, завыл, завертелся волчком.
Кромов бросился к Дружку, поднял его на руки. Голова собаки мокла в крови. Кромов обернулся. Такси, выбросив клуб желтого дыма, быстро удалялось.
XXII
Ноябрь 1921 года. Большевик
Наталью Владимировну разбудил стук. Тихое, вкрадчивое постукивание в оконное стекло. Она села на постели и прислушалась. Стук повторился.
— Алеша, — позвала она шепотом, — Алеша, проснись…
— Я не сплю, — тоже шепотом отозвался Кромов.
Они спали во второй, совсем маленькой комнате. Проходную комнату теперь почти целиком занимал рояль. Дверь между комнатами была приоткрыта. Стучали в окно проходной комнаты.
Кромов, стараясь не шуметь, натянул брюки. Выдвинул ящик тумбочки, достал пистолет. Перевел затвор, дослав пулю в ствол.
— Мне страшно, Лешенька, — еле слышно сказала Наталья Владимировна.
— Не бойся, — зашептал ей в самое ухо, — пока запугивают, не станут убивать. Ведь покойники банковских чеков не подписывают.
Кромов неслышно протиснулся в дверь. Прижимаясь спиной к стенке, пошел к окну.
«Бдом!» — гулко ударили привезенные Натальей Владимировной «необходимые» часы. «Бдом!»
Два часа ночи.
Чей-то темный силуэт в окне. Голова в кепи, широкие плечи. Человек что-то держит в руках. Внезапно огонек спички осветил лицо ночного пришельца. Полбышев!
— Наташа! Это Полбышев, старый мой товарищ, — в голос сказал Кромов и сам постучал в стекло.
Силуэт под окном пропал, послышались шаги на крыльце.
— Георгий Иванович?
— Так точно.
Кромов впустил Полбышева в дом. Зажег лампу. Полбышев мало изменился. Посуровел весь как-то. В щегольском парижском кепи выглядел особенно русским.
— Простите, Алексей Алексеевич, за ночное вторжение. Нужда привела.
— Вам денег надо? Сколько? Все, чем могу…
Полбышев засмеялся:
— Вот ваши бывшие дружки кричат, что у вас зимой снега не допросишься. Знаете, как они вас прозвали? Красный Граф. Они «острят»: собака на реке Сене — сам не ест и другим не дает. А мне — пожалуйста.
— Нет, я из своих, личных…
Наталья Владимировна выглянула из-за двери, щурясь на свет:
— Вы тот самый Полбышев?
— Тот самый.
— Мне Алеша… Алексей Алексеевич о вас все рассказал.
— Так уж и все!
Дверь закрылась.
— Голоден? — спросил Кромов и, не дожидаясь ответа, стал снимать с полки тарелки со снедью и ставить на рояль.
— Сколько нужно денег?
— Не нужны деньги. В другом нужда.
Полбышев покосился на дверь, за которой скрылась Наталья Владимировна.
— При ней можно говорить?
Кромов кивнул.
— Я в Россию подаюсь, Алексей Алексеевич. С двумя товарищами.
— В Россию? Ты ж унтер-офицер, старослужащий.
— Боитесь, к стенке поставят? Ну ладно, от вас мне таиться нечего. Сам пришел с просьбой. Большевик я. В партии с девятьсот четвертого года.
Алексей Алексеевич опустился на стул:
— Так. Значит, когда ты меня из огня на себе тащил, ты…
Полбышев развел руками: ничего, мол, не поделаешь.
— Значит, я большевику жизнью обязан? Это… это… не фунт шоколада. — Лучшего выражения почему-то не нашлось.
— Себе вы обязаны. Таких офицеров, как вы, в царской армии, может, всего на один полк наберется.
Вошла Наталья Владимировна. Тихонько пристроилась у рояля, рядом с Кромовым.
Полбышев заметно нервничал, молча поглядывал на хозяйку исподлобья. Кромову это не понравилось. Он потребовал строго:
— Говори, что нужно.
Полбышев, видимо, решился:
— Из Франции нас так, за здорово живешь, не выпустят. Вы ведь должность свою военного атташе за собой сохранили?
— Пока сохранил. Формально. Но вам — большевикам — это ведь все равно. Что, не так?
— Не так. Здесь, в Европе, нас пока не признают. А ваши подписи и печать здесь действительны. Вот и командируйте нас, скажем, в Финляндию. Вытащите меня на себе, Алексей Алексеевич, — и квиты.
Кромов размышлял не более минуты.
— Хорошо. Завтра в Париже в четырнадцать ноль-ноль на Итальянском бульваре, в кафе…
— Так точно.
— Что сейчас творится в России? — спросил Алексей Алексеевич. — Ты, наверное, знаешь…
Полбышев достал из кармана вчетверо сложенный листок, протянул Кромову.
Алексей Алексеевич развернул, стал читать. Наталья Владимировна тоже читала, заглядывая из-за его плеча.
«Декрет о бывших офицерах, — побежали перед глазами строчки. — Все те бывшие офицеры, которые в той или иной форме окажут содействие скорейшей ликвидации остающихся еще в Крыму, на Кавказе и в Сибири белогвардейских отрядов и тем облегчат и ускорят победу рабоче-крестьянской России… будут освобождены от ответственности за те деяния, которые они совершили в составе белогвардейских армий Врангеля, Деникина, Колчака, Семенова и проч… Председатель Совета народных комиссаров В. Ульянов (Ленин). 2 июня 1920 года».
Кромов сложил листок, отдал Полбышеву:
— Агитируешь, приглашаешь поехать?
Лицо Полбышева еще больше помрачнело.
— Вы спрашиваете, что в России, — я отвечаю. А агитировать, приглашать… Если вы это так понимаете, то напрасно… Здесь, — он помахал листком, — в который уже раз русским людям напоминают, что они — русские. Оказывают доверие.
— По-твоему, быть русским — значит быть большевиком?
Полбышев вдруг рассмеялся:
— Может, с некоторых пор и так, если в корень смотреть. Однако офицеры, что откликнутся, не в большевики пойдут, и вряд ли из них большевики получатся. Но они будут со своим народом, а значит — с нами. Вот я — большевик, а вы мне доверяете. Вы доверяете мне?
— Тебе доверяю. Но ведь не все…
— Нет, не все. Люди ожесточились сердцем… На то она и гражданская война, классовая. Три года Республика в кольце фронтов. В стране разруха, голод… Но там — Ленин.
— А какой он, Ленин? — Это Наталья Владимировна спросила.
— Ленин? Как вам рассказать?
Полбышев задумался. Видно, он впервые отвечал на такой вопрос, и не только им, а себе тоже. Потом он медленно произнес:
— Вот я в бедной крестьянской семье рос. Жизнь вокруг надрывная, каторжная, бесправная… А я маленький был, надеялся, что никогда не умру. Вечно буду жить и все вокруг исправлю, сделаю справедливым, радостным. Жил этой надеждой. А вот теперь точно знаю, что я, Георгий Иванович Полбышев, — бессмертный человек!..
Полбышев улыбнулся, потом вдруг смутился, опустил голову и, смешно насупившись, поглядел настороженно.
Гулко пробили часы.
Полбышев подобрался, сказал:
— Мне пора.
— Я провожу. — Кромов накинул куртку.
— Прощайте, будьте счастливы…
— Рады, что едете домой? — спросила Наталья Владимировна, когда Полбышев уже переступал порог.
Он обернулся:
— Птица и та из теплых краев тянется на родное гнездовье. Тысячи верст летит через реки, моря, через пустыню какую-нибудь африканскую…
— Да вы, оказывается, поэт! — И Наталья Владимировна с улыбкой взглянула на мужа.
— Поэт, поэт… — Алексей Алексеевич усмехнулся. — Прилетит птица домой, и там ее охотник — бац!
— Охотники — они повсюду есть. И в Африке, и где хотите… — Полбышев нахлобучил кепи. — Но человек-то не птица. Так что вы меня, Алексей Алексеевич, на слове не ловите.
Простились на плотине.
— Доберешься, Георгий Победоносец?
— Нельзя не добраться, Алексей Алексеевич.
— Да, я и забыл: ты же бессмертный…
XXIII
1922–1924 годы. Между вопросом и ответом
Дела по аннулированию договоров с французскими фирмами закончились. После отказа Советского правительства выплатить царские долги фирмы сами себя освободили от каких-либо договорных обязательств. Но до этого Кромов не терял времени зря.
Теперь Алексей Алексеевич привел в порядок всю документацию и хранил архив вместе с денежными суммами в личном сейфе в Банк-де-Франс.
Дни его проходили размеренно и монотонно. Огород, оранжерея, поездки в Париж на рынок и ежедневное чтение газет. Газеты он накупал пачками и внимательно просматривал. Всю информацию о Советской России вырезал и аккуратно подклеивал в тетрадку. Таких тетрадок накопилась внушительная стопка.
Но информация в основном была крикливая, противоречивая и — Кромов чувствовал это сердцем — ложная. И поэтому даже к редким статьям, написанным с симпатией к его Родине, он относился с недоверием.
Папаша Ланглуа и его жена были единственными людьми, с кем Кромовы еще поддерживали общение. Раза два в неделю устраивались совместные обеды, всегда у Ланглуа: безнадежно больная Мадлен почти не покидала дома. Папаша Ланглуа, видя, что русский полковник не идет на разговоры о своих делах, давно оставил пустое любопытство.
Во время этих семейных обедов майор ударялся в армейские воспоминания или в обсуждение перспектив овощной торговли или с наслаждением поносил правительство, громко хохоча над своими остротами.
У Натальи Владимировны были кое-какие сбережения. Она сделала попытку уговорить Алексея Алексеевича бросить огородный участок, переехать на скромную квартиру и жить на ее средства. Кромов категорически отказался. Тогда она стала исподтишка улучшать их быт. В доме вдруг появлялись новые вещи: кофейный сервиз на четыре персоны — «Правда, миленький?» — или комплекты постельного белья, скатертей и занавесок — «Ну, уж в это, пожалуйста, не вмешивайся, Алеша!» — или теплая меховая куртка для Кромова — «Оставь, это необходимо». Он постепенно смирился.
«Ведь это ее дом, — думал Алексей Алексеевич. — Она хозяйка. Что ж, пускай…»
У них подобралась небольшая библиотека русской классики. Долгими зимними вечерами они бесконечно перечитывали любимые с детства страницы. Откладывая в сторону книгу и слушая, как Наташа поет вокализы — она занималась по два-три часа ежедневно, — Кромов ловил себя на мысли, что, несмотря на устоявшийся, размеренный быт, на то, что он любит Наташу и любим, его жизнь здесь представляется ему чем-то временным, почти нереальным.
«Что я хочу, чего я жду, что я должен делать?» — спрашивал себя Алексей Алексеевич. Его стала мучить жестокая бессонница, и он скрывал это от жены.
Совершенно неожиданно приехал старый импресарио Натальи Тархановой. Восхитился огородом, оранжереей, домом и вдруг предложил ей турне на весь сезон.
Наталья Владимировна предложение не приняла. Шутила, сравнивая себя с легендарным римским императором, оставившим трон ради выращивания капусты.
Когда импресарио уехал, Алексей Алексеевич, до этого боявшийся, что Наташа согласится, стал убеждать ее, что она не имеет права зарывать в огороде свой талант.
Наталья Владимировна продолжала отшучиваться, а потом разрыдалась и наговорила Кромову много обидного. Они впервые поссорились. Скоро и бурно примирившись, больше к этой теме договорились никогда не возвращаться.
После выстрела, того, подлого, никаких враждебных действий со стороны русской эмиграции не замечалось. Казалось, Кромова оставили в покое. Но Алексей Алексеевич знал, что это только отсрочка. Глубокая тревога в душе не проходила, и к ней он не мог привыкнуть.
Однажды, просматривая газеты, Кромов наткнулся на список русских фамилий. Это был перечень царских военных атташе в разных странах, которых Советское правительство объявляло врагами Родины. Список был длинный. Алексей Алексеевич перечел его несколько раз. Фамилия Кромов в нем отсутствовала.
Что это — опечатка? Случайный пропуск или…
Ответа спросить было не у кого.
И только когда на другой день его фамилия замелькала на страницах многих газет с эпитетом «тайный агент Москвы», Кромов понял, что ошибки не было.
Тысячи новых вопросов, требующих немедленного ответа, встали перед ним в ясной реальности.
Всем существом своим ощущая, что приближается решающая минута, которая потребует от него всех его сил, всей его воли, всей его любви к Родине, Кромов углубился в себя, затаился, перестал замечать окружающее.
— Все будет хорошо, Алеша. Все будет хорошо, — упорно твердила Наталья Владимировна.
И эта простая ее вера, выраженная простыми словами, укрепляла его.
И вот — падение правительства Пуанкаре, а вскоре во всех газетах: между Францией и Советской Россией устанавливаются нормальные дипломатические отношения на уровне посольств.
Мучительное, слепое ожидание чего-то кончилось. Кромов принял решение.
XXIV
В банке
Алексей Алексеевич вошел в кабинет старшего управляющего Банк-де-Франс.
— Господин старший управляющий…
— Зачем так официально, мосье, ведь вы наш старый и весьма уважаемый клиент.
Они обменялись вежливыми улыбками.
— Я старый ваш клиент, мосье Шолон, но могу повести себя по-новому. Могут возникнуть непредвиденные обстоятельства, при которых мне понадобится весь вклад наличными.
— О-ля-ля, мосье!