Вдруг охотник выбегает Яковлева Юлия
© Яковлева Ю., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
© Мяконькина В. В., дизайн, иллюстрация, 2017
Глава 1
1
Зайцев перевел взгляд на начало страницы. Снова почувствовал, будто по глазам провели наждачной бумагой, а взгляд при этом съехал вниз, ничего из протокола не зацепив.
Убитая: Фаина Баранова, 34 года, беспартийная. Счетовод промкооператива. Не замужем.
Очень жаль, обычно супруг становится первым подозреваемым.
А так – подозреваемых нет. Ни малейшей зацепки.
Зайцев зажег лампу под зеленым колпаком. Света особо не прибавилось. В окна смотрело нежно-голубое небо. Обычный июньский обман: белая ленинградская ночь уже давно закрыла двери магазинов, смела с мостовых телеги, трамваи и автомобили, задернула плотные шторы в комнатах ленинградцев, пытающихся наладить зыбкий сон между двумя светлыми кубами, в которые на месяц превратились день и ночь. А спящие улицы были ясны и светлы.
Зайцев разложил под лампой фотографии.
Фаина Баранова была убита в своей комнате. На черно-белых снимках розоватые обои стали светло-серыми. Убитая сидела в кресле у окна. Тяжелая портьера сдвинута в сторону. В окно видно здание Публичной библиотеки.
Зайцев перелистнул страницу, проверил адрес: проспект 25 Октября. Угол Невского и Садовой, попросту говоря.
Буквы снова превратились в бессмысленные значки. Зайцев подавил зевок. Захлопнуть внутренний слух никак не получалось, шум со стороны проникал, мешал. На этажах ленинградского уголовного розыска кипело обычное ночное оживление. Кого-то вели, кого-то опрашивали, кто-то рыдал, кто-то яростно матерился, и во всех коридорах и кабинетах горели ненужные желтые лампы. Пахло табачным дымом.
Фаина, значит, Баранова. Зайцев взял фотографию в руки. Заставил черно-белое изображение в мозгу стать цветным. Края снимка превратились в раму дверного проема – через него Зайцев впервые увидел эту самую женщину. Вернее, ее тело.
– Что, Вася, будем вскрывать? – Мартынов сдвинул кепку с потного лба на затылок. Глаза у него были красноватые. Ночь Мартынов просидел в засаде в одном из больших доходных домов на Лиговке. Потом все утро писал рапорт. Домой уйти не успел: начался новый день. А потом бригаду вызвали на проспект 25 Октября. «Погоди немного, отдохнешь и ты», – фальшивым дискантом напел Крачкин, втаскивая чемоданчик со всем, что требовалось для анализа места преступления; в другой руке у него была сложенная тренога для фотоаппарата.
– Пошел ты, – угрюмо отозвался Мартынов, моргая. В коридоре коммуналки стоял кухонный чад от доброй дюжины кухонных плиток. Повернуться негде было от хлама, выставленного соседями вон из комнат. Когда-то это была просторная барская квартира. Теперь в ней жили по семье в комнате. Обычная ленинградская коммуналка. В коридоре сразу стало тесно от прибывших оперативников. Соседи высовывались из дверей. У самой спины Зайцева терся какой-то старичок-лесовичок.
– Товарищ, я вам не мешаю? – рассердился, обернувшись, Зайцев.
– Товарищи, глазеть здесь не на что! – объявил им Крачкин.
Тотчас высунулись и те, кто поначалу думал пересидеть приезд милиции в своей комнате.
Зайцев посмотрел на хлипкий замок. Позади маячили понятые – местный дворник и управдом. «Со вчерашнего не отпирала», – снова вякнул старичок-лесовичок. Это он вызвал милицию. Из чада вынырнул Самойлов.
– Позвонил в кооператив. Не появлялась Баранова на работе.
Зайцев кивнул. Мартынов прислонился к стене и стоял, закрыв глаза. «Надо было его отправить домой», – подумал Зайцев. Толку от Мартынова сегодня не было.
– Может, вышла куда? – предположил Серафимов.
– Идить, – задребезжал какой-то мужичок в толстовке. – А то мы не знаем.
– Докладывает она вам, что ли? – Зайцев быстро посмотрел ему в глаза. «Фу, вытаращил зенки свои», – негромко сказала какая-то пожилая баба. Зайцев сделал вид, что не расслышал.
– Зачем докладывает? – обиделся мужичок. – А то нам, соседям, не знать. Мы тут дружно живем, чего. Вон люди подтвердят. И к Фаине Борисовне отношение самое уважительное, несмотря на ейное иудейское происхождение. Женщина серьезная, аккуратная.
«Собака, ой, смотри, собака», – пронеслось по коридору. Соседи зашуршали, зашептались, заахали, пропуская черную со спины овчарку. Это был потомок знаменитого в ленинградском сыске десять лет назад Туза Треф, и носил он то же родовое имя.
Вожатый пса тихо отдал команду.
Пес на секунду замер – как будто нюх стал слухом и требовал абсолютной тишины – и заскреб когтями.
– Ломай, Мартынов, – коротко распорядился Зайцев.
Вожатый взял пса за ошейник.
Мартынов вставил короткий ломик, нажал. Ломик сперва соскочил, вырвав из двери лишь длинную щепу. Мартынов словно проснулся, бросил на Зайцева смущенный взгляд. Приладил ломик половчее.
Дверь в комнату Фаины Барановой хрустнула на прощание и распахнулась. Сзади забормотали, завозились зеваки.
– Соседей попрошу назад! – рявкнул Зайцев. – Товарищи понятые. Это гражданка Баранова?
– Она, – дворник старательно вытягивал шею поверх зайцевского плеча.
– Спасибо, товарищ. Граждане соседи, пялиться здесь нечего! – громко объявил Зайцев в сторону двери. – Все будут опрошены по очереди.
– Назад, товарищи, – Серафимов ловко и твердо оттеснил любопытствующих в глубь коридора.
– Иди, Серафимов, работай по соседям, – коротко шепнул ему Зайцев. Серафимов кивнул, вышел, прикрыв за собой дверь.
Зайцев почувствовал, что они с Фаиной Барановой остались в комнате одни. И прежде чем Крачкин начнет пудрить предметы черной пыльцой на предмет пальчиков, а Мартынов и Самойлов задвигают ящиками, заскрипят дверцами, производя обыск, он постарался вобрать место преступления единым взглядом. Первое впечатление значит многое.
Комната была тесно заставленной, но большой, с двумя высокими окнами.
Фаина Баранова сидела в кресле у окна.
Одна рука на подлокотнике. Другая свободно лежит на животе. В правой руке белая роза. В левой – метелка из перьев. Такой сметают пыль домашние хозяйки.
– Черная роза – эмблема печали, – проговорил Мартынов. Роза в руках у Барановой была белой. Но Мартынов был прав: от фигуры убитой веяло тревогой и драмой. Позади алым полыхала шелковая портьера. На ее фоне платье казалось еще черней, белая роза – еще ослепительней. Контраст алого, черного и белого был почти театральным. Его смягчали переливчатость шелка, глубокая мягкость бархата и нежность лепестков.
Поза сидящей была настолько естественной, что Зайцеву в первое мгновение показалось, что Баранова жива. Глаза трупа были открыты.
– Сердце, похоже, – кивнул Крачкин, по возрасту самый старший в бригаде. – Отдышаться не успела – и привет.
– Ты, Крачкин, своей меркой не меряй. Женщина-то еще не старая.
Крачкин пожал костлявыми плечами.
– Не старая, но и не первой молодости. Версия возможная.
– Вызывай перевозку, Мартынов.
Мартынов пошел в коридор – звонить, чтобы забрали тело.
Зайцев заметил багровую тонкую линию на шее мертвой женщины.
– Рано вы сегодня о дембеле размечтались.
Пальцем отогнул белый воротничок – показал Крачкину: через всю шею алел острый, как будто резаный след.
– Муж, как пить дать, – сразу сказал Самойлов.
– Да, для такого и женщина, и мужчина сильны достаточно. Даже подростка или старого человека нельзя исключить, – заметил опытный Крачкин, наводя треногу. – Но муж или сожитель – скорее всего, говорит статистика. А статистика – страшная сила. Вася, – тут же переключился он, – ты объясни начальству, что мне здоровье не позволяет тяжести тягать. Нам фотограф в бригаду нужен.
О фотографе Крачкин напоминал постоянно, и по факту это было правдой: сотрудников в угрозыске не хватало. Но по существу правдой не было. Когда Зайцев только пришел в бригаду, Крачкин представился так: «Крачкин, старик, ипохондрик, мизантроп». И стиснул Зайцеву ладонь так, что пальцы захрустели.
Крачкин высоко поднял вспышку.
– Самойлов, ты ищи струну или вроде того, – сказал Зайцев. И, увидев, что Мартынов вернулся, быстро глянул на наручные часы с исцарапанным стеклом и принялся диктовать: – Тело обнаружено в шесть часов сорок восемь минут…
Самойлов, стуча, выдвигал ящики комода, туалетного столика, шкафа.
– Удушили гражданку Баранову, – машинально произнес Зайцев.
Хлопнула вспышка, на миг обдав комнату светом.
Струну, однако, так и не нашли.
«Не первой молодости». Зайцев сверился с делом. Фаине Барановой было 34 года. Потом с маленькой фотографией. Застывший взгляд, сжатые губы, типичный снимок на пропуск. Жила одна. Двоюродная сестра в Киеве, о других родственниках соседи не знали. Опять эти соседи!
Зайцев отвел снимок подальше, как будто стараясь увидеть Фаину Баранову своими собственными, не соседскими глазами.
Он, пожалуй, согласен с Крачкиным: для своего возраста Фаина Баранова выглядела если и не старо, то болезненно. Лицо одутловатое, под глазами темные мешки. Хотя кто сейчас хорошо выглядит? Скверная еда, изматывающая служба. По очередям набегается, по дому покрутится, а с утра самого снова ввинчивается в трамвай – и опять на службу. «Но брови-то выщипала», – отметил Зайцев.
И метелка. Такой метелкой домработницы сметают пыль. Хозяйки предпочитают обычную тряпку.
Зайцев подошел к двери и крикнул в коридор:
– Слушай, Серафимов!
Послушал. Идет. Вернулся к снимкам. В дверях появился Серафимов.
– Проверить, Сима, надо, не ходила ли к Барановой домработница. А то мало ли. Тут она домработница, а там она наводчица.
– Соседи показали, что ничего не украдено.
– Все-то они в этой квартире друг о друге знают, – недовольно проговорил Зайцев. – Такая ли она дружная, квартирка эта, тоже еще проверить надо.
Серафимов не ответил.
Зайцев надавил пальцами на закрытые глаза: желтый электрический свет впился в висок. «Красная роза – эмблема любви». А когда открыл, поверх папки лежал опрятный листок. Фигура Серафимова маячила рядом. Наверху листа было выведено четким семинарским почерком: «Заявление».
– Все, Сима, завтра все заявления, на сегодня – спать, – сказал Зайцев, поднимаясь. Стул под ним крякнул. – Что-то примяли меня эти сутки малость. Ничего уже не соображаю.
– Это мое заявление.
– Чего? – Зайцев напряг глаза: «…по собственному желанию». Снова глянул на Серафимова.
– Шутишь?
В полном соответствии с фамилией во внешности Серафимова было что-то пасхальное. Голубые глаза и нежный румянец, впрочем, обманывали. В бригаду Серафимов перевелся лет пять назад, в Ленинграде тогда еще на темных улицах звучали выстрелы, бандиты куражились вовсю. Сиживал Серафимов и в засадах, и под пули бандитские ходил.
Зайцев прочел заявление. Бросил листок на стол.
– Ты, Сима, видно, переутомился чуток. Бывает. Нечего тут заявления строчить сразу. На, забери. Отоспись иди. Я этого не видел.
Но Серафимов схватил его за рукав:
– Я серьезно, Вася.
Зайцеву не было и тридцати. Как почти всем в угрозыске. Но в таком случае именно что год-два решали больше, чем для иных десять лет. Зайцев был «тем самым» следователем Василием Зайцевым. Товарищем Зайцевым. И только для своей родной второй бригады оставался Васей.
– Сима, у нас людей не хватает. Мартышка с ночной засады на вызовы катается, Крачкин фотографирует вместо того, чтобы соседей опрашивать, а ты – увольняться?
Взгляд Серафимова удивил его.
– Я серьезно, – тихо повторил тот.
Зайцев посмотрел: да, похоже.
– Сядь-ка, Сима. Сядь.
Зайцев закрыл дверь кабинета, отрубив сизое щупальце табачного дыма, клубившееся из коридора.
Серафимов опустился на диван из «чертовой кожи». Зайцев сел на подоконник. Окно было нараспашку. Слышался тихий ровный плеск волн о гранитный парапет. С Фонтанки тянуло одновременно гнилью и свежестью.
– Ты, Вася, не трать время. Дело решенное, – тоскливо проговорил Серафимов.
Под тощим пиджачком у него на боку топорщился пистолет. На Серафимове с его кудрями, глазами, щечками пистолет казался детской игрушкой.
– Решил и решил, не спорю, ты большой мальчик. Я просто любопытствую. Ну а куда ты собрался? В трамвайный парк? В конторщики? Или девушка завелась, за бухгалтера замуж хочет? Чтобы без ночных дежурств и уголовного элемента?
Серафимов встал. Подошел поближе к окну. Показал глазами на закрытую дверь. Зайцев спрыгнул с подоконника, прикрыл раму.
– Можно подумать, я сам хочу. Чистить меня собрались, – тихо пояснил Серафимов.
– Ха! – удивился Зайцев. – И что эта комиссия из биографии твоей вычистит? Что в засадах ты раненный? Что товарища своего Говорушкина из-под пуль бандитских, рискуя жизнью своей, выносил? Что ночи не спал? Биография твоя, Сима, известна. И такие сотрудники в уголовном розыске на вес золота.
– Хорошо тебе говорить! – в сердцах воскликнул Серафимов.
– А что мне? Чем я отличаюсь?
– Вон как у тебя все просто.
– А что у тебя непросто?
Но тут затрещал телефон. Зайцев снял трубку и показал Серафимову рукой: погоди.
– Зайцев слушает. Записываю. Угу. Спасибо.
Все это время Серафимов рассерженно глядел в окно.
Зайцев повесил трубку. Оживился.
– Интересное кино. Соседка Барановой по квартире позвонила, говорит, кое-что вспомнила. Побеседовать завтра хочет.
Он сверился в папке:
– Ольга Заботкина. Хм, это учительница музыки. Хорошо. Интеллигентные старые девы гораздо лучше присматриваются к соседкам и их кавалерам, чем все обычно думают.
Но Серафимов его оживление не разделял.
– Что непросто? – саркастически повторил он. – Да все просто! Происхождение мое особенно.
– А что с ним не так? – Зайцев как будто уже забыл, о чем они говорили. Мысли его теперь полностью заняла Ольга Заботкина.
Он постучал стопкой снимков о стол, выравнивая. Увязал папку с делом.
– Отец – священник.
– Так ты, Серафимов, происхождение свое от советских органов и не скрывал. В анкете честно прописал, – Зайцев убрал папку в пасть сейфа, – когда в милицию поступал. Пусть трясутся те, кому есть что скрывать.
– Тогда! Тогда значения не имело. Сейчас имеет. Вычистят меня, Вася, отсюда. С волчьим билетом. Тогда не то что в трамвайный парк не возьмут. Тогда и выслать могут. За сто первый километр. Как антисоветский элемент. Враждебный советскому строю класс. А если по собственному сейчас уйду, так потом ни у кого вопросов не будет. Хоть продавцом устроюсь, хоть механиком.
Серафимов побоялся, что глаза его наполнятся слезами. Он себя жалел. Несправедливость ранила.
Зайцев все так же смотрел перед собой веселыми холодными глазами. Только сейчас они были скорее холодными, чем веселыми.
– Отставить обиду, Сима.
Значит, показались слезы. Серафимов отвернулся.
– Обидно, Вася, – выдавил он. – При чем здесь папаша мой?
– Ты чего, младенец, что ли? Пусть другие обижаются. Которые несправедливость творят. Вот что, – отрубил Зайцев. – Класс твой один – милицейский, самый советский. И точка.
Зайцев увидел, что Серафимова это не впечатлило.
– Послушай, Сима. Возникла у меня идейка одна. Бычиться с товарищами из комиссии нам ни к чему. Они нашей специфики не понимают. А объяснять некогда.
Серафимов посмотрел на него с надеждой.
Зайцев еще раз надавил пальцами на глаза. На этот раз боль в виске не прошла.
– Смотри, значит. Я тебе сейчас отстукаю приказ. Направляешься ты, товарищ Серафимов, в командировку.
Зайцев прикинул что-то.
– Обменяться опытом с местными товарищами. Задача ясна?
На щеки Серафимова постепенно вернулись пасхальные розы.
– Так точно.
– А когда приедешь, ничего не знаем. Чистили-прочистили, всем привет. Поезд ушел. Понял, товарищ Серафимов?
– Понял. А куда?
– Чего куда?
– Направляюсь куда?
Зайцев задумался.
– В Киев, может? Дивный, говорят, город.
– Можно и в Киев.
Зайцев с хрустом вставил лист в свой «Ремингтон», одним пальцем принялся бить по клавишам. Лязгая, прыгали литеры. Послание киевским товарищам, видно, было коротким. Зайцев покрутил рычаг, выдернул лист и изобразил под ним петлистую подпись.
– Завтра с карточками только разберись, и пусть билеты тебе выпишут. Чистка эта у нас…
Зайцев перемахнул страницу в настольном календаре.
– Вот. В одиннадцать. Значит, прямо часов в восемь утра все оформи, и вперед.
– А?..
– А я вместо тебя на чистку эту приду. Меня пусть чистят, если неймется. Биография моя самая пролетарская. Снять нечего, кроме штанов.
Серафимов открыл рот, но, прежде чем из него вырвалось «спасибо», Зайцев поморщился.
– Спасибо девочки за цветы говорят.
И Серафимов осекся.
– Я вместо тебя с ними с удовольствием посижу. Ногам отдых дам. Все, теперь спать!
2
Зайцева слегка удивило, что из морга притащили сюда металлические столы на колесиках. Булькающая разноголосица отскакивала от крашеных стен с портретами вождей, от высоких потолков. Зайцев понял, что это и есть та самая чистка. Комиссия сидела за столом. Зайцев видел товарищей из других бригад. Обращала на себя внимание туша Коптельцева. Он поискал глазами своих. Увидел Самойлова, и Мартынова, и старого Крачкина, и даже вожатого ищейки – вот только не мог вспомнить его фамилию. И Серафимова. «А ты что не уехал?» – спросил. Ни Самойлов, ни Мартынов, ни Серафимов не удивлялись ни металлическим столам, ни дикой, невыносимой лампе, которая била с потолка ярким светом прямо в глаза. Крачкин, тот вообще никогда ничему не удивлялся. Зайцев вдруг скинул пиджак. Спустил подтяжки. И с ужасом понял, что стремительно раздевается. С чудовищной, непостижимой быстротой и легкостью. Вот уже упали на пол сатиновые трусы. Он вышел из них, стряхнул с ноги. И проснулся.
В комнате стоял зябкий утренний полумрак. «Вот черт, всего час-другой сумел поспать», – прикинул Зайцев. Обидно. И вдруг увидел: на потолке огромная легкая паутина отливала металлическим блеском. А потом тихо начала опускаться. И Зайцев понял, что она не легкая, липкая, а режущая, тугая, еще прежде, чем она коснулась его.
И уже проснулся окончательно, с гулко бухающим сердцем и перемятой подушкой в руках.
В окно низко било солнце. Очевидно, это оно изображало лампу в его сновидении. Светом наливалась и белизна потолка с лепниной: в гипсовые ямки забилась пыль, эти вечные тени придавали остаткам былой роскоши еще большую выразительность. Другой роскоши в комнате у Зайцева не было.
Зайцев протянул руку, взял с табуретки примятую коробку, вынул папиросу, постучал о коробку, продул, сунул в рот. Тут же вынул. Вспомнил, что вчера бросил. Летом всегда так легко вставать. Зайцев откинул простыню.
Орали воробьи. Летнее ленинградское утро уже завело свою машину. И грохотало по улицам, дудя разными голосами. Будильник своими черными пальчиками-стрелками показывал перевернутую ижицу. Из коридора говорило радио.
Зайцев выдвинул ящик комода. Оделся. Мимоходом пихнул початую коробку с папиросами под комод: выбросить жалко, а так с глаз долой. Выдвинул другой ящик. Паша щепетильно сложила сдачу ровной металлической пирамидкой поверх неистраченных карточек. В коричневых бумажных кульках ее вчерашние покупки. Зайцев зашуршал, проверяя: чай, кофе, сахар. В сероватой полотняной салфетке черный кирпичик хлеба.
Для всей их огромной коммуналки, для всей парадной, для всего двора и второго, связанного с ним аркой двора-колодца, да для всего дома, в котором, если верить россказням, до революции жила его хозяйка, знаменитая романсовая певица Вяльцева, а теперь – простой трудовой народ, для всего дома она была, конечно, тетей Пашей. В крайнем случае Пашкой. Немолодая огромная бабища, с огромной бляхой на фартуке, Паша по утрам летом и осенью махала колючей метлой, а зимой и весной скребла двор лопатой и посыпала песком. В свободное от государственной службы время Паша строчила на машинке, ритмично нажимая на квадратную чугунную педаль с надписью «Зингер» своими колодами-ногами.
А еще вот вела Зайцеву его тощее холостяцкое хозяйство.
Времени даже на этот скудный быт у следователя ленинградского угрозыска все равно не было. Зайцев отдавал Паше деньги и карточки, она складывала покупки в ящик комода. В другом ящике помещалась вся зайцевская летняя одежда. В третьем, нижнем – вся зимняя. Ключ от комнаты он Паше выдал для удобства. Красть у Зайцева было нечего, кроме чугунной гири в одном углу да вытертого кресла в другом. Из кресла лез жесткий конский волос. В их доме люди жили маленькие и бедненькие. Но даже их гиря и кресло вряд ли могли искусить.
Зайцева это полностью устраивало.
На кухне с десятью плитками и десятью разномастными столами Зайцев сварил себе кофе. Крупно отрезал хлеб, посыпал сахаром.
– Что, товарищ Зайцев, жену себе не завел еще? Всухомятку все питаешься, – соседка Катька стукнула на плиту сковороду и бросила кусок масла. Поверх бигуди у нее была шифоновая косынка. Ходить «неприбранной» Катька при соседях не любила: она была дамой интеллигентной, трудилась бухгалтером на фабрике имени Крупской.
– Доброе утро, Катерина Егоровна.
На масле зашипели яйца. Их ждали в комнате Катькин муж и дочка-студентка. Дочка собиралась далеко уйти от корней и стать совсем аристократкой – зубным техником.
– И чего девочкам надо? Жених вон не кривой, не кособокий, с жилплощадью, с окладом, карточка офицерская, поди.
– Хорошего дня, Катерина Егоровна.
Это был обычный утренний ритуал, в котором каждый придерживался однажды выбранной роли. Катька свою играла бескорыстно, у дочки-студентки уже был жених.
Глядя на Катьку, Зайцев недоумевал особенно: как это люди находят себе супругов? Разглядеть в эдакой, например, туше свою единственную. А ведь выбрал ее муж эту свою Катерину Егоровну. Уму непостижимо, размышлял он, жуя хлеб. Решают. Записываются. Тащат в комнату примусы, матрасы, потом детские кроватки и корытца. Вьют гнездо. Эта сторона обычной человеческой жизни казалась Зайцеву невообразимой. И эти все ритуалы. Походы на танцы. А потом непременный мужской пиджак поверх девичьих плеч, с бесконечной невской набережной в качестве декорации. Стишки еще, цветочки… Зайцев поморщился. Стряхнул крошки и залпом опрокинул оставшийся кофе.
– Что, товарищ Зайцев, чай остыл? – тут же осведомился сосед Палыч, входя в кухню. – А я вот давеча взял. Трава травой. Посмотрел – а там такое намешано. Чаю процентов двадцать.
Палыч говорил «прОцентов». Собеседники ему и не требовались. Иногда казалось, что домочадцы нарочно выставляют его на кухню, уши он им прожужжал.
– Репейник чистый, а не чай.
– Я пью кофе, – ответил Зайцев.
В том мире, где Фаина Баранова была убита – убита спокойно, ненужно и изуверски, – невозможны были букетики и танцы. Просто не было свободной комнаты в мозгу, чтобы об этом думать.
Странное дело Фаины Барановой заняло Зайцева целиком.
В коридоре уже начали роиться соседи, в ванную стояла очередь с полотенцами и мылом в руках. Зайцев захлопнул дверь и выскочил на набережную Мойки. Паша уже причесала здесь своей жесткой метлой: на земле видны были кругообразные полосы. Газон перед домом давно уже никто не сажал.
Заметив на Исаакиевской площади поворачивающий трамвай, Зайцев припустил, на ходу запрыгнул и повис на подножке. Трамвай понес его сквозь красивейший город, в котором люди жили по большей части некрасивой, неопрятной, бедной жизнью. Собачились на коммунальных кухнях, в пару, вони и бардаке отдыхали от нудной изматывающей работы, часами стояли в очередях за гадкой едой, которую называли «продуктами питания», мучительно копили то на пару туфель, то на бостоновый костюм, подписывались на государственные займы из своих тощих зарплат, пучили глаза на бесконечных партсобраниях. Утро все же было удивительно к лицу Ленинграду. Сверкало на шпилях и в окнах.
Самая длинная очередь, несмотря на ранний час, когда еще все магазины закрыты, склочно извивалась в водочный магазин. Маячили мятые лица. При виде этой очереди Зайцеву само пришло на ум старинное выражение «зеленый змий». На проспекте 25 Октября он спрыгнул.
3
Медную табличку «Ф. Баранова» с входной двери еще не свинтили. Рядом была приколота бумажка с надписью от руки «два коротких». Дверь была испещрена табличками с фамилиями всех жильцов и указаниями, кому как звонить. Каждая табличка на свой манер выражала характер владельца. Вместе они выглядели пестро.
«Заботкина» было выведено масляной краской на прямоугольном кусочке фанеры. Зайцев утопил кнопку звонка, согласно указаниям. Два длинных и один короткий. И тут же придумал шутку – спросить учительницу музыки, почему так, а не пьеса посложнее.
Дверь Заботкина открыла сама.
– Это вы товарищ из милиции? – благоговейно-пугливо спросила она.
И Зайцев раздумал шутить.
Заботкина походила фигурой на большую бледную сыроватую грушу. Чуть растрепанные волосы собраны в узел. Круглые очки с глазами-рыбками. Зайцев отметил смутное сходство с товарищем Крупской.
– Зайцев, следователь.
– Проходите, товарищ. – Голос у Заботкиной оказался тихим и сыроватым, как она сама.
Комнату Заботкиной он услышал сразу. Спотыкающиеся звуки пьески «К Элизе» пробирались по темному коридору до самой входной двери. Товарищ Заботкина пропустила Зайцева в коридор, по которому все плелась и спотыкалась «Элиза». И загадочным шепотом добавила:
– Я сразу поняла, что это вы.
На дверях в комнату Барановой со вчерашнего дня висела коричневая печать на шнурочках. Зайцев отвернулся.
Большую часть в комнате у Заботкиной занимало пианино. Пыточный инструмент. Очередной жертве на вид было лет десять. Девочка растопыривала пальчики. Над коротко срезанными волосами непонятно какой физической силой удерживался огромный бант.
– Валя, опусти локти, – коротко приказала учительница, испуганно глянув на Зайцева. Он жестом показал «ничего-ничего».
Зайцев оглядывался, куда бы присесть. Заботкина быстро убрала с тахты продолговатую подушку. Зайцев сел и понял, что это не тахта, а накрытый ковриком сундук. Другой коврик был прибит к стене над ним.
Девочка сбилась, мотнула головой, снова подхватила сползшую петлю мелодии. От этих капающих звуков Зайцеву стало казаться, что за окном не летнее утро, а осенний вечер. Виски сразу налились тяжестью. Учительница негромко вставляла замечания.
Наконец жертва с грохотом отодвинула стул и стала собирать ноты в красную папку с золотым скрипичным ключом.
– Вот, теперь я готова говорить, – тем же сырым невыразительным голосом сказала Заботкина. Села на вертящийся стул спиной к инструменту и сложила на коленях крупные белые руки.
Зайцев подумал, что ладони у нее наверняка холодные и влажные. Как будто давишь какую-то морскую гадину.
– Соседи как, на музыку не жалуются? – с улыбкой спросил он.
– Нет. У нас очень дружная квартира, – произнесла Заботкина, глянув сквозь круглые очки.
«Как-то слишком уж часто они тут все это повторяют», – подумал Зайцев.
– Смешная эта Валя. А кого больше среди учеников, мальчиков или девочек? – дружелюбно поинтересовался он.