Идеал (сборник) Рэнд Айн

– Ладно, хватит шутить! Кто вы?

Женщина подошла к нему. Остановилась, глядя на него с просьбой в глазах; она стояла посреди полотен, казавшихся зеркалами, разбивавшими ее тело на дюжины осколков, на дюжины отражений, взиравших на нее ее же собственными бледными глазами, протягивавшими к ней ее же белые руки, отражавшими ее губы, ее груди, ее голубые плечи… зеркалами, игравшими с ее телом, облачавшими его в пламенно-алые одеяния, в прозрачно-голубые туники, пока она стояла между ними, черная и стройная, и только волосы ее оставались одними и теми же в этой комнате, дюжинами рассыпанных по студии бледно-золотых звезд, наполнявших ее, заливавших собой эти зеркала от ног и до верха.

– Пожалуйста, разрешите мне остаться у вас, – прошептала она.

Дуайт Лэнгли стоял как стена, и темные глаза его блистали огнем.

– Послушайте, – проговорил он голосом, столь же напряженным, как электрический ток, пытающийся прорваться по перегруженному проводнику, – как и у всех людей, у меня всего одна жизнь. Только их жизни разбиты на много слов и ценностей. А моя жизнь укладывается всего в одно слово, и слово это «Кей Гонда». В нем всё, что я несу в мир, всё, что я имею сказать ему, всё, что я могу преподать миру. В этом слове вся моя кровь, вся моя религия. И вы приходите ко мне и называете себя Кей Гондой… ко мне, знающему ее лучше, чем все на свете! Убирайтесь отсюда!

– Прошу вас! – прошептала она. – Я нуждаюсь в вашей помощи.

– Убирайтесь отсюда!

– Я так надеялась на вас.

– Убирайтесь отсюда!

– Разве вы не знаете, насколько я одинока?

– Убирайтесь!

Руки ее бессильно упали, черная сумочка качнулась на двух бессильных пальцах. Повернувшись, она направилась к двери.

Он стоял, напряженно дыша, ловя воздух ртом.

Она уходила медленно, он видел, как волосы ее блеснули на площадке, услышал, как прозвучали шаги на лестнице.

Дуайт Лэнгли захлопнул дверь.

5

Клод Игнациус Хикс

«Дорогая мисс Гонда!

Некоторые могут называть это письмо святотатством. Другие могут назвать его изменой моей святой вере. И все же и то и другое несправедливо. Ибо я пишу его, не ощущая себя грешником, нисходящим к земным материям. Напротив, я словно бы сочиняю одну из своих проповедей, пытаясь осознать нечто, чего не могу понять, нечто, превосходящее понимание любого человека, который может прочесть эти полные смирения строки.

Огромный, широкий мир лежит у ваших ног, мисс Гонда, мир печальный, греховный, который видит в вас символ всех своих пламенеющих грехов. Несчетные заблудшие души видят в вас не что иное, как цветок зла, обладающий всей силой и всей темной красотой, которой располагало зло с незапамятных времен. И все же, если мои проповеди бичуют те плоды разврата, которые вы предлагаете миру, в своей душе я не нахожу слов, обращенных против вас.

Ибо, когда я смотрю на вас, мне иногда кажется – и не дай Бог, чтобы кто-нибудь из моей паствы когда-либо услышал подобные слова, так как я не могу рассчитывать на какое бы то ни было понимание со стороны их бедных слепых сердец, – так вот, иногда мне кажется, что мы с вами, вы и я, возделываем одну и ту же ниву. Это все, что я могу сказать вам, ибо не в моей власти объяснить эти слова.

Но когда я возлагаю свою душу на алтарь Извечного Духа, когда я призываю своих собратьев-людей к Истинной жизни, священной Истине и Священной радости, находящейся за пределами столь знакомых им мелких печалей и скорбей плоти, за пределами их недолговечных и крохотных удовольствий, мне кажется, что в сердце своем вы несете ту же самую вечную, запредельную и возвышенную Истину, которую мои слова тщетно пытаются открыть им. Мы с вами, мисс Гонда, идем по разным дорогам, однако направляемся к одной общей цели.

Но так ли на самом деле? Быть может, вы, великая жрица Маммоны, с презрением осмеете эти слова смиренного Божьего человека, в безумии своем полагающего, что вы и есть то, что он пытается привлечь на нашу землю. Однако я верю в другое, потому что в глубине сердца своего не сомневаюсь в том, что вы поймете меня.

Ваш смиренный слуга,

Клод Игнациус Хикс…Бульвар Слоссон,Лос-Анджелес, Калифорния».

Вечером пятого мая Клод Игнациус Хикс обнаружил в кружке для пожертвований своего храма всего только один доллар и восемьдесят семь центов.

Вздохнув, он еще раз пересчитал потертые никелевые пятицентовики и потускневшие медные центовые монетки. После чего аккуратно переложил их в ржавую жестяную коробку и запер ее.

Храм Вечной Истины Духа так нуждался в органе. Что ж, он сможет позволить себе это приобретение. Он обойдется без этой заново перебранной механиками машины, которую уже давно хотел приобрести; ему нетрудно будет еще какое-то время поездить на троллейбусе, однако орган он приобретет.

Он задул две свечи на пюпитре, две высоких, белых, настоящих свечи, которые всегда зажигал на службе. Закрыл окна. Взяв из угла щетку, аккуратно подмел пол между длинными рядами узких и некрашеных, лишенных спинки скамей. Щетка шелестела в тишине, царившей в длинном и темном сарае, а электрическая лампа, подвешенная посреди помещения, отбрасывала на скамьи его одинокую тень.

Постояв у открытой двери, он посмотрел на небо: на чистой синеве сверкала луна, завтра дождя не будет. Он был рад этому. Кровля храма Вечной Истины Духа безбожно текла между некрашеными балками.

Дождь испортил бы длинные и узкие полотнища из хлопковой ткани, прибитые изнутри к темным стенам храма; полотнища, на которых его собственной рукой были выведены аккуратные и ровные красные и синие буквы, на написание которых он потратил так много долгих, утомительных и требующих напряжения часов.

Блаженны кроткие: ибо они наследуют землю.

Блаженны нищие духом: ибо их есть царствие небесное.

Любящий душу свою, погубит ее, а ненавидящий душу свою в мире сем, сохранит ее в жизнь вечную.

Клод Игнациус Хикс неторопливо пошел по проходу между скамьями. Его высокое худое тело всегда располагалось сугубо вертикально, словно бы какой-то старомодный фотограф прикрепил к спине его железную линейку для того, чтобы она оставалась безупречно прямой. Густые черные волосы уже начали отступать с его высокого лба к затылку, а на висках появились седые пряди. Голову он держал высоко, а на длинном и узком лице почивал строгий, полный терпения, ясный в своей надменности покой, хотя темные глаза его казались полными огня и молодости даже в окружении первых мелких и сухих морщинок. Он всегда ходил только в черном, соединив на груди длинные белые пальцы, в облачении, как бы составленном из мрачных и развевающихся полотен, хотя белый воротничок его оставлял желать лучшего, да и ногти не всегда бывали чисты.

Он присел на ступени своей старой кафедры, движением усталой руки подперев лоб ладонью. Он не мог более скрывать от себя смутное и все возрастающее недовольство собой. Храм Вечной Истины Духа никак нельзя было назвать процветающим. Прихожане понемногу покидали его ровной и узкой струйкой, истекающей из колбы песочных часов. На каждой новой службе все меньше лиц обращалось к его кафедре, все меньше сердец воспринимали заветные, страстные слова, которые он с таким упорством и искренностью готовил для них.

Причина охлаждения была ему известна. По соседству, в каких-то шести кварталах появился соперник, и он нередко замечал столь знакомые ему стариковские лица в новой церкви на Бойком углу, Маленькой церкви под большим синим куполом, где преподобная Исси Туми «правила во славе». Локоны преподобной спускались на шею, и бутоны роз сорта Сесиль Бруннер были вплетены в эти локоны. Стены церкви на Бойком углу были обшиты досками, покрашенными толстым и блестящим слоем белил, ее венчал купол подлинно небесного цвета. Клод Игнациус Хикс не возражал бы в том случае, если бы его паства находила утешение и духовную пищу вне его храма; однако не верил в искренность сестры Туми.

Он посетил одну из ее служб, носившую название «Станция техобслуживания души», выведенное крупными красными буквами над дверью ее церкви. Сестра Туми устроила за своей кафедрой подлинную заправочную станцию с высокими бензиновыми колонками с надписями: Непорочность, Набожность, Молитва и Молитва с Верой Непревзойденной. А высокие и стройные юноши стояли при них в белых ливреях с золотыми крылышками за плечами и в белых бейсболках с золотым козырьком и надписью золотыми буквами: «Вера Ойл Инк». Она произнесла длинную проповедь о том, что, странствуя по длинному и трудному жизненному пути, ты всегда должен твердо знать, что бак твой заправлен наилучшим бензином Веры, что шины твои надуты воздухом Доброты, что твой радиатор охлаждает чистая вода Умеренности, а аккумулятор полон силы Праведности, и что ты знаешь о коварных Объездах, ведущих к погибели. Она велела опасаться богохульных нарушителей правил уличного движения, привела пространные и убедительные образцы их богохульств, так контрастирующих с ездой чистого сердцем водителя. Паства блаженно хихикала, задумчиво вздыхала и опускала хрустящие банкноты в кружку для пожертвований, устроенную в виде канистры для бензина.

Клод Игнациус Хикс сидел в одиночестве на ступенях своей кафедры. За открытой дверью оставалась темная тихая ночь, где-то вдали громыхал одинокий трамвай.

В тот самый вечер он впервые за всю жизнь не довел службу до конца. Это была самая лучшая из всех проповедей, которые он написал; из недр собственной души он выжал самые тонкие, самые красноречивые слова, которые могла подсказать ему вера. Но, стоя на кафедре, глядя на ряды серых пустых скамей, глядя в бельма слепой старухи, глядя на склоненную шею долговязого бродяги, что-то рисовавшего большим пальцем ноги на пыльном полу, на кивающую лысину уснувшего нищего, на горстку согбенных, оборванных, усталых, жавшихся друг к другу тел, он ощутил, что не способен более ничего говорить. Оборвав проповедь, он благословил паству и проследил за тем, как они вереницей последовали к выходу, виновато сжимая в руке жестянку с их скромными пожертвованиями.

Он прекрасно знал, почему в тот вечер его храм остался пустым. Преподобная Исси Туми совершала одну из своих знаменитых полуночных служб под названием «Ночная жизнь ангелов». Сие отважное нововведение задерживало прихожан на лишний час и сделалось величайшим успехом сестры Туми. Клод Игнациус Хикс побывал и на этой службе. На сей раз за ее кафедрой был устроен бар, блестевший мишурой и золотой фольгой, за которым находился бармен в просторном белом одеянии и при окладистой белой бороде, несколько похожий на святого Петра, если забыть про оставшееся на носу пенсне; ангелы в белых одеждах, губы на белых напудренных лицах были подведены красной помадой, восседали на высоких табуретах, держа в руках коктейли в виде длинных бумажных свитков с разнообразными цитатами из писаний. Преподобная Исси Туми, невысокая и пухлая, была облачена в греческую тунику из серебристого газа, открывавшую белые и округлые руки с целой охапкой калл, она говорила и говорила, раскачивалась, закрывала глаза, тихо стонала, хриплым тоном скандировала, победоносно кричала, румяные щечки растягивала лучистая улыбка.

Он не мог сопротивляться ей. Он был побежден. Ему оставалось только перебраться в какое-то другое место, оставив здесь те погибающие души, за которые он столь отчаянно сражался. Он проиграл.

Клод Игнациус Хикс неловким движением поднялся со ступеней, расправил плечи и ровным шагом направился к выходу. Нажал на кнопку, чтобы включить электрический крест над кафедрой. Крест этот являлся его величайшей гордостью, самой дорогой принадлежностью храма, купленной многими приношениями, многими жертвами, собранными за многие годы. По ночам, уходя домой, он включал этот крест, оставляя дверь храма открытой. Над входом был вывешен транспарант: «дверь эта не закрывается никогда», и всю ночь в недрах темного узкого сарая огненный крест пламенел на пустой стене.

Клод Игнациус Хикс неторопливо прошел через пустынный двор к своему дому – жалкому, находящемуся позади храма сараю. Задний двор представлял собой скучное пространство, изрытое канавами и заросшее сорняками, освещенными красными и синими толстыми струями пара, поднимающимися над неоновой вывеской находящейся по соседству желтой кирпичной прачечной.

На половине пути до дома Клод Игнациус Хикс вдруг остановился, услышав за своей спиной очень легкие, торопливые шаги, и, повернувшись, увидел темный силуэт высокой женщины, исчезающий в его храме.

Он в смущении замер. Клоду Игнациусу ни разу в жизни не приходилось встречать в своем храме посетителя в столь позднее время. Кроме того, незнакомка была хорошо одета и не принадлежала к типу верующих, обретавшихся по соседству. Он не стал бы мешать ей; однако, быть может, незнакомке понадобится совет в ниспосланной ей печали, заставившей эту особу явиться в послеполуночное время в это уединенное место поклонения? И он решительными шагами направился назад, к храму.

Женщина стояла под крестом. Длинный черный костюм ее строгостью напоминал мужской; золотые волосы облачком окружали лицо – бледное лицо святой. На какую-то долю секунды он вдруг внезапно подумал, что это изваяние Мадонны возникло перед его алтарем в лучах креста.

Он шагнул вперед. И разом остановился на месте. Лицо ее было ему знакомо, однако он не мог поверить своим глазам. Он потер рукой глаза. И выдохнул:

– Вы… не может быть…

– Да, – ответила она. – Это я.

– Неужели… Кей Гонда?

– Да, – снова сказала она. – Я – Кей Гонда.

– Чему… – неловко выдавил он, – чему я обязан этой честью… редкой честью…

– Убийце, – ответила она.

– Вы хотите сказать… неужели вы действительно хотите сказать, что эти слухи верны… эти сплетни… эти злые сплетни…

– Я скрываюсь от полиции.

– Но… как…

– Помните письмо? То, что вы написали мне?

– Да.

– Поэтому я и здесь. Могу ли я остаться?

Клод Игнациус Хикс неторопливо подошел к открытой двери и закрыл ее. После чего вернулся к ней и сказал:

– Эта дверь не закрывалась тринадцать лет. Сегодня она будет закрыта.

– Благодарю вас.

– Здесь вы в безопасности. В полной безопасности… как в потустороннем королевстве, куда отсюда не долетит ни одна стрела.

Она села, сняла шляпу, тряхнула светлыми волосами.

Он стоял и смотрел на нее, соединив пальцы на груди.

– Сестра моя, – проговорил он дрогнувшим голосом, – моя бедная заблудшая сестра, тяжкое бремя взвалила ты на свои плечи.

Она посмотрела на него, и чистые голубые глаза были полны такой печали, какой не являл миру ни один киноэкран.

– Да, – согласилась она, – тяжкое бремя. И подчас я не понимаю, долго ли мне захочется его нести.

Клод Игнациус Хикс сочувственно улыбнулся. Однако сердце его ощущало, что годы трудов легки на его плечах, и пела в нем такая радость, какой он никогда не знал. И он почувствовал себя виноватым.

Ему казалось, что он берет нечто такое, на что не имеет права, пусть он не мог понять, что и каким образом. Пламенеющий крест на темной стене взирал на него с осуждением, и дюжины раскаленных лампочек на нем смотрели на него словно глаза – пристальные, суровые, осуждающие.

И тут он понял, что именно забыл.

Он отвернулся от нее, не клоня голову, и собственные пальцы его, напряженные и суровые, лежали на его груди. Потом негромко сказал:

– Тебе здесь ничто не грозит, сестра. За тобой сюда никто не придет. Никто не приблизится к тебе, кроме одного человека.

– Кого же?

– Тебя самой.

Склонив голову к плечу, она посмотрела на него удивленными глазами:

– Меня самой?

– Ты можешь избежать осуждения мира. Но суд собственной совести последует за тобой повсюду, куда бы ты ни пошла.

Она негромко проговорила:

– Я не понимаю вас.

Глаза его горели. Он стоял над своею гостьей суровый и строгий как судия.

– Ты совершила грех. Смертный грех. Ты нарушила Заповедь. Ты отобрала у человека жизнь. И последствия этого ты будешь пожинать в своей совести до конца дней своих.

– Но что я могу сделать?

– Велика власть Отца нашего. И велика Его доброта. И прощение ожидает самого ужасного грешника, если тот покается, и покаяние его будет исходить из глубины души.

– Но если я покаюсь, меня отправят в тюрьму.

– Ах, сестра моя, неужели ты хочешь свободы? Какая тебе будет польза в том, что ты обретешь весь мир, но погубишь собственную душу?

– Но чего стоит душа, если ею нельзя приобрести мир?

– Ах, дитя мое, гордыня и есть величайший из наших грехов. Ибо разве Сын Его не сказал нам: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие небесное?»[8]

– Но зачем мне надо входить в него?

– Если бы ты знала жизнь, полную высшего счастья и красоты, разве ты могла бы не возжелать вступить в нее?

– Но как могу я не мечтать, чтобы она была здесь, именно здесь?

– Мир наш темен и несовершенен, дитя мое.

– Но почему в нем нет совершенства? Потому что его не может здесь быть? Или потому, что мы не хотим этого?

– Ах, дитя мое, ну кто из нас не хочет этого? У всех нас есть только одна утраченная надежда… в самом темном уголке нашей души живет этот луч света, эта светлая мечта о чем-то лучшем того, что мы видим в нашей жизни, о чем-то недостижимом.

– И все мы хотим этого?

– Да, дитя мое.

– Но если это светлое и недостижимое придет, мы узнаем его?

– Да.

– Но захотим ли мы увидеть его?

– Кто из нас не отдаст с радостью всю свою душу, чтобы только увидеть такой мир? Но в нашем мире царят слезы и несправедливость. И в ничтожестве его высшая награда. Тем не менее там нас ожидает вечное блаженство и вечная красота, которую наши бедные души не способны воспринять. Если бы мы только могли отречься от наших грехов и покаяться перед Ним. A ты, дитя мое, согрешила. Тяжело согрешила. Однако Он добр и милостив. Покайся, покайся всем своим сердцем, и Он услышит тебя!

– Значит, вы хотите, чтобы меня повесили?

– Сестра моя! Моя бедная, потерявшаяся, исстрадавшаяся сестра! Разве ты не понимаешь, что я приношу бльшую жертву, чем ты? Разве ты не понимаешь, что я разрываю свое собственное сердце на алтаре нашего долга? Что я предпочел бы увезти тебя прочь, бежать с тобой на край света и защищать тебя до последнего дыхания? Только плохую службу сослужу я тебе тогда. Я предпочел бы спасти твою душу ценой моей собственной, корчащейся в самой худшей из смертных мук!

Поднявшись, она стала перед ним, хрупкая, беспомощная, посмотрела на него круглыми, полными страха глазами и прошептала:

– Что же вы хотите, чтобы я сделала?

– Чтобы отважно и с желанием возложила на свои плечи крест своего наказания. Признайся! Исповедуй свое преступление перед лицом всего мира! Ты – великая женщина. Мир склоняется к твоим ногам. Смирись. Войди в средину толпы на рыночной площади и крикни так, чтобы все слышали: я согрешила! Не бойся того наказания, которое может ожидать тебя. Прими его со смирением и радостью.

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас!

– Но в такой поздний час толпу невозможно найти.

– В такой час… в такой час… – Он вдруг ухватил мысль, незаметно созревавшую где-то на задворках его ума. – Сестра моя, в этот самый час большая толпа собралась в храме заблуждения, находящемся всего в шести кварталах отсюда, бедная, несчастная толпа, жаждущая спасения. Туда-то мы и поедем! Я отвезу тебя туда. Я отвезу тебя для того, чтобы эти несчастные слепые души увидели, что может творить подлинная вера. Перед ними ты исповедаешь свое преступление. Ради спасения их ты совершишь свою великую жертву, ради своих братьев, ради людей!

– Ради моих братьев-людей?

– Подумай о них, дитя мое. На тебе лежит великий долг перед своими братьями на земле, как и перед Отцом своим Небесным, ибо все мы его дети. Призри на них! Они страдают в грехе и в грехе оставят сию юдоль. Ты получила великую возможность, ты можешь показать им истинный свет Духа. Велика твоя слава, и имя твое услышат на всех четырех концах Земли. Они узнают о спасенной мной женщине, великой женщине, услышавшей зов Истины, и последуют твоему примеру.

Ему уже представлялся просторный белый зал, наполненный дыханием тысяч людей, и тысячи глаз, с надеждой обращенных к позолоченному в блестках алтарю. Прямо в логово своего врага приведет он эту женщину, величайшее из собственных завоеваний, поставит перед лицами тех, кто отвернулся от него, покажет им всем, на что он способен в своем смиренном служении славе Господней. Кей Гонда! Великое имя, волшебное имя! Где-то за дешевой мишурой бара он уже слышал трепет белых крыльев… белых крыльев и шелест белых газетных страниц, испещренных огненными буквами! «Священник обращает Кей Гонду! Евангелист спасает величайшую из убийц…» Тогда все, богатые и бедные, придут к нему от самых далеких земных пределов; они побегут к нему; они… Он ощутил легкое головокружение.

– Ах, сестра моя, они покаются так же, как покаялась ты. Твое великое преступление проложит путь великому чуду. Воистину велики пути Господа нашего. И неизмерима Его мудрость!

Кей Гонда надела на голову шляпку, легким беззаботным движением надвинув ее на один глаз, словно бы готовясь к сигналу оператора. Столь же легким движением кончиком прямого пальца поправила металлическую застежку на воротнике, как будто только что закончила одеваться в студийной гримерной. И спросила, удивляя его спокойной и непринужденной интонацией:

– Вы говорите, что дотуда шесть кварталов, так?

– А?.. Ну да.

– Не надо, чтобы меня заметили на улице. Сходите за такси.

Дрожащими руками Клод Игнациус вытряхнул из жестянки доллар и восемьдесят семь центов и без шляпы выбежал на темную улицу искать такси. Пробежав несколько кварталов, он остановил подъехавшую машину. Вскочил в нее и поехал обратно… в висках его стучало.

Автомобиль остановился у храма, и он велел водителю посигналить. Ответа не было. Тут он заметил, что дверь широко открыта. В храме никого не было. Только белый крест пылал над кафедрой на черной стене.

6

Дитрих фон Эстерхази

«Дорогая мисс Гонда!

На свете осталось не столь много поступков, которые могли бы похвастать тем, что я их не совершал, и поскольку до сих пор мне еще не доводилось писать кинозвездам, сам факт сочинения сего письма предоставляет мне редкую возможность совершить подобное деяние. Воспользуюсь им, чтобы завершить список.

Не сомневаюсь в том, что мое письмо не представит для вас особого интереса посреди тех тысяч, которые вы получаете ежедневно, но я хочу добавить свою каплю к этому океану только по той причине, что мне хочется написать вам, и поступок этот предоставляет мне повод в последний раз проявить какой-то интерес к жизни.

Не стану рассказывать вам, какое удовольствие доставили мне ваши фильмы, потому что никакого удовольствия я не испытал. На мой взгляд, они дешевы и безвкусны в той мере, насколько это способно понравиться нынешнему миру. Итак, вас приветствует неблагодарный поклонник. Впрочем, слово «поклонник» несколько смущает меня, истинное преклонение давно вышло из моды, и то, что теперь называется этим именем, способно всего лишь оскорбить сам предмет преклонения. Я не стану говорить и о вашей великой красоте, ибо красота представляет собой опасное проклятие в глазах мира, простертого в почитании у ног куда более чудовищного уродства, чем могли представить себе прошедшие столетия. Не могу я и назвать вас величайшей актрисой среди живущих, потому что к величию устремлены все великие нашего века, и они не намерены делиться своей целью.

Я видел в жизни все то, что она способна приготовить для взгляда, и теперь мне кажется, что я как бы покидаю третьеразрядное шоу, поставленное на пользующейся скверной репутацией боковой улице лишенным вкуса режиссером и разыгранное неловкими любителями. Я испил до последней капли то, что некоторые самонадеянно именуют «чашей жизни», и обнаружил в ней всего лишь жидкий, скверно состряпанный и недосоленный супчик, оставляющий во рту дурное послевкусие, и такой голод, какого не было, когда ты приступал к еде, но не вызывающий никакого желания продолжать трапезу.

И если я считаю возможным говорить все это, если сижу и сочиняю обращенное к вам письмо, то потому лишь, что в вас я обрел единственное исключение, последнюю искру того, чего больше не существует. Это не ваша красота, не ваша слава, не ваше актерское мастерство. Это не присутствует в женщинах, которых вы изображали, ибо вы никогда не играли того, что я увидел в вас, того, чем считаю – всеми остатками веры во мне – вы действительно являетесь. Это нечто не имеет имени, оно прячется за вашими глазами, за движениями тела… ради этого нечто можно поднять знамена, можно поднять за него бокал, можно выйти в последний и священный бой – если таковой еще возможен в нашем сегодняшнем мире.

Глядя на вас на экране, я вдруг понимаю, чего именно жизнь никогда не давала мне, понимаю, кем мог бы стать, и осознаю – с тревогой, беспомощностью, страхом – жуткую искру того, что приносит с собой способность желать.

Я упомянул уже, что оставляю это вульгарное шоу. Отсюда, впрочем, не следует, что я умираю. И то, что я не позволяю себе умереть, происходи исключительно по той причине, что моей жизни присуща вся пустота могилы и смерть не принесет мне никаких изменений. Впрочем, теперь она может прийти ко мне в любой день, и никто, даже сам я, пишущий эти строки, не заметит разницы.

Но, прежде чем это случится, я хочу воздать вам честь всеми останками моей души… вам, такой, какой мог быть весь мир. Morituri te salutamus.

Дитрих фон Эстерхази«Беверли-Сансет Отель»,Беверли-Хиллз, Калифорния».

Вечером пятого мая Дитрих фон Эстерхази выписал чек на одну тысячу семьдесят два доллара, хотя на банковском счету его оставалось всего триста шестнадцать долларов.

Лало Джонс передернула плечиками и шепнула:

– Не понимаю, почему я должна кончать игру, Рикки? Если ты позволишь мне задержаться за столом, будь уверен, я все отыграю.

Он ответил:

– Прости. Я немного устал. Пожалуй, пойдем?

Она вздернула вверх подбородок, длинные жемчужные серьги влажными розовыми дождевыми каплями качнулись над ее плечами, и с неудовольствием встала.

Плотное кольцо черных фраков и белых нагих спин вновь сомкнулось около рулеточного стола. Огромная белая люстра под косым абажуром спускалась пониже к столу, проливая на него в синем, полном дыма сумраке желтую лужицу, вокруг которой расположились блестящие черные головы с аккуратными проборами, головки с золотыми локонами, головы, посеребренные сединой… розовые ушки, искрящиеся бриллиантами, склонявшиеся к точке, где сухо позвякивали фишки и что-то кружило, жужжало и шипело в полной тишине.

– Что сегодня с тобой, Рикки? – спросила Лало Джонс, опуская мягкую белую руку на черный рукав. – Должна сказать, что сегодня с тобой не весело.

– Моя дорогая, я теряюсь в твоем блистательном присутствии, – ответил он безразлично.

– Выпьем, Рикки? На дорожку? По одной?

– Как хочешь.

Под широкой аркой на темном баре в табачном дыму рядком поблескивали бокалы, похожие на перевернутые серебряные колокольчики. Неизвестно откуда доносилась негромкая музыка, кружащаяся мелодия вздыхала, прерываясь резкими высокими нотами.

Лало Джонс неторопливым, словно бы усталым движением поднесла бокал к губам. Ее движения всегда оставались неспешными, утомленными, совершавшимися с самым изящным безразличием. Открытые круглые руки и плечи ее покрывал загар, золотивший незаметный глазу, но угадывавшийся пушок, напоминавший о персике, который непреодолимо хочется распробовать. Оставив один локоть на прилавке бара, она припала к столешнице мягким, ленивым движением, опустив подбородок на тыльную поверхность небольшой, в ямочках ладони с изящными, утончающимися к концам пальцами. На одном из них находилось простое кольцо с огромной розовой жемчужиной, круглой и словно бы светящейся собственным неярким светом, как и ее плечи.

– Но тогда нам, Рикки, надо ехать в Агуа Салиенте, – продолжала она, – и на сей раз поставлю все на Черного Раджу. Он будет участвовать в скачках, и Мариан говорит, что ей точно известно – она узнала это прямо от Дикки, – что он наверняка придет первым. Кстати, мадам Аден говорит, что может и в самом деле достать для меня эти французские духи, если ты дашь ей сотню или около того, чтобы она заказала их… Здесь делают совершенно невероятный мартини… Кстати, Рикки, вчера мне надо было выплатить зарплату моему шоферу. И еще, Рикки…

Дитрих фон Эстерхази слушал, но отвечал ли он, не знал ни он сам, ни Лало. Пустой бокал стоял возле его локтя, однако он не стал заказывать второй, хотя Лало тихо расправлялась уже с третьим.

Блестящий джентльмен похлопал его по плечу, Лало лениво кивнула ему, джентльмен с хохотом поделился какой-то, только что услышанной шуткой, и Лало рассмеялась, обнажив мелкие жемчужные зубки, a Дитрих фон Эстерхази улыбнулся, глядя в пространство.

Затем он бросил двадцатидолларовую кредитку бармену и отвернулся, не дожидаясь сдачи. За его спиной бармен рассыпался в мелких торопливых поклонах.

– Что мне в тебе нравится, Рикки, – шепнула Лало, прижимаясь к его руке по пути в гардеробную, – так это манера, в которой ты тратишь свои деньги.

Дитрих фон Эстерхази улыбнулся. А когда он улыбался, тонкий рот его, не открываясь, становился длиннее, нижняя губа чуть выступала, a на бледных впалых щеках появлялись глубокие, полные иронии морщинки. Шапку золотых волос, голубые с серебристым отливом глаза дополняло высокое и прямое, словно вычерченное тело, созданное для мундиров и смокингов.

В гардеробе он подал Лало ее накидку, и белый мех горностая мягкими ленивыми складками лег на ее плечи.

Потом они покачивались на мягких подушках его «Дюзенберга»[9], и Лало выпрямила ноги в крохотных атласных туфельках, и опустила темную, надушенную головку на его плечо.

– Жаль, что я проиграла эти деньги, – лениво шепнула она. – Хотя и небольшие, между прочим.

– Не о чем жалеть, моя дорогая. Рад, что ты получила удовольствие от вечера.

На плечи Дитриха фон Эстерхази вдруг обрушилась огромная усталость; руки его бессильно повисли между колен, и у него не было силы поднять их.

Автомобиль плавно подкатил к двери высокого и аккуратного здания с позолоченной, неярко освещенной прихожей, видневшейся за стеклянной дверью.

– Что такое? Ты привез меня домой? – спросила Лало, морща небольшой носик. – А ты не хочешь взять меня с собой? Чтобы я могла пожелать тебе спокойной ночи?

– Не сегодня. Ты поняла меня?

Пожав плечами, она поплотнее закуталась в горностаевую накидку. После чего вышла из автомобиля, бросив через плечо:

– Ладно, позвони мне когда-нибудь. Я отвечу – если будет настроение.

Дверь закрылась, и машина рванулась вперед. Дитрих фон Эстерхази откинулся на спинку сиденья, не поднимая повисших между колен ладоней.

Выйдя к двери отеля «Беверли-Сансет», он обратился к шоферу:

– Джонсон, завтра вы не будете мне нужны.

Он не намеревался произносить эти слова; однако, сказав их, понял, почему это сделал.

Он торопливым шагом пересек длинное фойе, покачивая зажатой под локтем тросточкой. Оказавшись наверху, в своем номере, где круги неяркого света рисовались на мягком ковре, a длинные шторы как будто бы поглощали все шумы, доносившиеся из оставшегося далеко внизу города, он надел темную домашнюю куртку, подошел к столу, на котором его ожидал хрустальный графин и пребывавшие в безупречной чистоте бокалы, взял в руку один из них, подумал и поставил обратно. Подойдя к окну, он раздвинул шторы и застыл в неподвижности, разглядывая огни, мигавшие над молчанием спящего города.

Все произошло так внезапно, и теперь дальнейшее было абсолютно ясно. Он не намеревался выписывать этот чек; но несколько часов назад у него были проблемы, целая куча проблем, на решение которых у него просто не оставалось сил; но теперь он был свободен после одного-единственного удара, который не хотел наносить.

У него были и другие долги: счет из отеля, счет за новый «Паккард-Лало», счет от портного, счет за бриллиантовый браслет, подаренный Хьюджетт Дорси, счет за последний устроенный им прием – потом кокаин ныне дорог, – еще за соболиную шубу для Лоны Вестон. И хотя в недавние месяцы Дитрих фон Эстерхази неоднократно повторял себе эти слова, теперь он впервые отчетливо понял, что у него больше ничего не осталось.

В последнюю пару лет он как-то смутно, неосознанно понимал это; однако состояние в несколько миллионов не может исчезнуть без ряда завершающих конвульсий; всегда находилось нечто такое, что можно было продать или заложить; всегда находился некто, у кого можно было занять. На сей раз состояние его пребывало в смертном покое, в жутком молчании нескольких сотен долларов в каком-то банке, в закрытых сейфах депозитов и в неоплаченных счетах. Наутро граф Дитрих фон Эстерхази получит приглашение для объяснений по поводу выдачи неправильного чека. Он не ответит на это приглашение. Графу Дитриху фон Эстерхази осталось жить всего одну ночь.

Мысль эта оставляла его в полном безразличии; оно удивляло его самого, однако граф был безразличен даже в отношении собственного безразличия. Там, внизу, за этими огнями, мерцающими в тусклых окнах, люди страдают и терпят муки, которых не вместить никакому аду, но держатся за этот драгоценный, неоценимый дар, от которого он отказывается легко и непринужденно, с легкой усталостью – как будто дает чаевые официанту.

Пятнадцать лет назад революция выбросила его из Германии, молодого и надменного, последнего наследника гордого старого имени, с миллионами в кармане и бесконечным высокомерием в сердце. С тех пор он скитался по всему свету, растрачивая по пути по капле на каждом шагу свое состояние и свою душу. Глядя на календарь, он понимал, что прошло всего лишь пятнадцать лет; однако, заглядывая в душу, ощущал, что миновало, наверно, пятнадцать столетий.

Он смутно помнил канделябры, отражающиеся в полированном полу, туфли на высоком каблуке на стройных, поблескивающих ногах, жесткий и золотистый теннисный корт и собственное тело – быстрое, легкое, в белых брюках и влажной белой рубашке; ревущий в пространстве пропеллер и плоскую бесконечную землю, распростершуюся где-то далеко внизу; белых чаек и раскричавшийся под солеными брызгами мотор, его руки на штурвале, собственные светлые волосы под синим небом; крохотный шарик, отчаянно кружащий между черными и красными квадратами; белые спальни и белые плечи, откинувшиеся назад, бессильные, утомленные. И ни один момент этой жизни не стоило бы пережить заново. Ни на один фут этой земли не стоило бы ступить заново, в этом пустынном мире, с которым надменный и одинокий аристократ не мог заставить себя примириться, одурманивая воспаленный мозг.

С этим покончено. Он мог бы, как и прежде, носить свои аккуратные вечерние костюмы, мог бы выпрашивать по мелочи доллары у тех, у кого они водились, скрывая за невозмутимой маской подобострастную улыбку, претендуя на более не существующее равенство; он мог бы ходить с блестящим чемоданчиком, и бойко болтать об облигациях и доходе, и кланяться как умелый лакей. Однако для всего этого Дитрих фон Эстерхази обладал слишком хорошим вкусом.

Он сделает это утром. Хватит одной пули. И он уйдет, усталый и одинокий, уйдет без особой причины, без последнего достойного жеста, расставшись со своей жизнью ради нескольких азартных мгновений за рулеткой, доставленных им женщине, которую он никогда не любил.

Зазвонил телефон.

Он усталым движением поднял трубку.

– Сэр, вас хочет видеть леди, – сообщил ему донесшийся от конторки в приемной вежливый и бесстрастный голос.

– Кто именно? – спросил Дитрих фон Эстерхази.

После недолгого молчания голос ответил:

– Леди не хочет называть свое имя, сэр. Однако она пошлет вам записку.

Дитрих фон Эстерхази выронил трубку из пальцев и зевнул. Зажег сигарету и автоматическим движением переправил ее в угол рта. В дверь постучали. На пороге возникла выкаченная вперед грудь с двумя рядами полированных пуговиц, два прямых пальца держали запечатанный конверт.

Дитрих фон Эстерхази вскрыл его. В записке оказалось всего два слова: «Кей Гонда».

Дитрих фон Эстерхази расхохотался.

– Ладно, – обратился он к коридорному. – Пусть леди войдет.

Если это розыгрыш, хотелось бы знать, кто и почему решил позабавиться таким образом. Когда в дверь снова постучали, на тонких, так и не приоткрывшихся губах его появилась легкая улыбка, и он проговорил:

– Входите.

А потом дверь открылась, и улыбка исчезла с его лица. Он не шевельнулся, если не считать того, что рука его извлекла изо рта сигарету и медленно опустилась.

Невозмутимо поклонившись всем телом, Дитрих фон Эстерхази произнес:

– Добрый вечер, мисс Гонда.

Она ответила:

– Добрый вечер.

– Прошу вас, садитесь. – Он пододвинул ей удобное кресло. – Искренне восхищен.

Он предложил ей сигарету, она отрицательно качнула головой.

Кей Гонда осталась на ногах, глядя на него из-под полей черной шляпы.

– Вы действительно хотите, чтобы я осталась? – спросила она. – Это может оказаться опасным. И вы не спросили меня о том, почему я пришла.

– Вы пришли, и мне этого довольно. Если только вы сами не захотите назвать мне причину.

– Я хочу сказать вам о том, что скрываюсь от полиции.

– Я догадался об этом.

– Мне грозит опасность.

– Понимаю. Можете ничего не объяснять, если только не хотите поделиться подробностями.

– Предпочту этого не делать. Но я вынуждена просить у вас позволения провести у вас эту ночь.

Поклонившись еще раз быстрым и точным движением, он проговорил:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Был сорок первый — началась война,Жизнь расколола всё наполовину,Война была народам не нужна.Мы подн...
От прошлого не спастись, но Тифани верит, что на какое-то время удастся от него сбежать. Она ведет к...
Он должен ненавидеть меня. За смерть семьи, за жизнь в изгнании. Я должна ненавидеть его. За похищен...
Непримиримые противники – князь Данилов и командир французского спецназа Луи Каранелли – вступают в ...
В 1803 году Наполеону пришла в голову идея создать секретное подразделение для выполнения специальны...
В книге друга и многолетнего «летописца» жизни Коко Шанель, писателя Марселя Эдриха, запечатлен живо...