Идеал (сборник) Рэнд Айн

– Мисс Гонда, если бы мы с вами встретились два века назад, я сложил бы свой меч к вашим ногам. К несчастью, наш с вами век более не верит в мечи. Однако и моя жизнь, и мой дом у ваших ног в знак благодарности за ту великую честь, которую вы оказали мне, избрав своим помощником.

– Благодарю вас.

Сев в кресло, она усталым движением стащила с головы шляпку и выронила ее из руки на пол. Дитрих фон Эстерхази поторопился поднять головной убор. После чего подошел к окну, задвинув шторы, проговорил:

– Здесь, у меня вам ничего не грозит. Считайте, что находитесь в одном из замков, которые мои предки возводили, дабы хранить в них самые ценные для них сокровища.

– А теперь дайте мне сигарету.

Он открыл перед ней свой портсигар, чиркнул колесиком темной металлической зажигалки с золоченым гербом и поднес огонек, глядя прямо в глаза своей гостье, – в огромные бледные глаза, казавшиеся такими спокойными и открытыми, таящими в себе некую непостижимую для него тайну.

Дитрих фон Эстерхази сел к ней лицом, опершись на подлокотник, свет лампы лег на его золотые волосы.

– А знаете ли вы, что это я на самом деле должен благодарить вас? Не просто за то, что вы пришли ко мне, но за то, что вы сделали это именно сегодня.

– Почему?

– Странная вещь. Можно подумать, что судьбы наши действительно соблюдает некое провидение. Быть может, вы забрали одну жизнь, чтобы спасти другую.

– То есть?

– Вы убили человека. Прошу простить мне это напоминание, если оно неприятно вам. Однако прошу понять, что говорю это без всякой укоризны. В конце концов, люди слишком уж преувеличивают факт убийства. Убившему полагается больше чести, чем тому, кто достоин смерти.

– Но вы не были знакомы с Грантоном Сэйерсом.

– Это далеко не обязательно. Я знаю вас. Допуская великую ошибку, общество полагает, что жизнь сама по себе представляет драгоценную сущность и все жизни равноценны друг другу, когда на самом деле существуют такие жизни, утрату которых не могут скомпенсировать миллионы жизней в грядущих столетиях. Люди преследуют убийцу, хотя первый и единственный вопрос заключается в том, был ли убитый достоин собственной жизни. В данном случае разве можно так думать, раз это вы сочли необходимым убить его? И только в этом, каким бы ни был этот человек и что именно он совершил, кроется оправдание того, что люди могут считать вашим преступлением. Тысяча жизней – что представляет она собой рядом с одним только часом жизни вашей?

– Но вы не знаете меня.

Он склонился поближе к ней, сигарета незамеченной выскользнула из его пальцев.

– Я знаю, что вы можете рассказать мне о себе. Я знаю тот мир, в который вы попали. Как знаю и то, что он мог сделать с вами. Но я знаю еще и то, что позволило вам вырваться из его лап. Нечто такое, чего мне лучше было бы не видеть. И нечто, чего не видеть я не в состоянии. Только не могу дать ему имени.

– Так что же это такое? – спросила она негромко. – Моя красота?

– Красота – это всего лишь одно из тех слов, которые так много как будто бы значат, но при внимательном рассмотрении превращаются в ничто. Я испытал все, что люди называют красотой, и возжелал какой-то несуществующей борной кислоты, чтобы промыть мои глаза.

– Моя мудрость?

– Я выслушал все, что люди называют мудростью, и не нашел более ценных рекомендаций, кроме тех, как чистить мои ногти.

– Мое искусство?

– Я видел все, что люди называют искусством, и зевал от этого. Если бы мне было позволено высказать одну просьбу всемогущему Мессии этого мира – если таковой существует, – я попросил бы его, молил на коленях о зелье, способном избавить меня от зевоты. Только гарантии все равно не будет.

– Тогда что же это?

– Сам не знаю. Нечто, не нуждающееся в имени, в объяснении. Нечто такое, пред чем с почтением склонится самая гордая, самая усталая голова. Вы отдали себя безнравственному миру, множеству безнравственных людей. Я это знаю. Однако нечто все еще удерживает вас вдали от них. Нечто… Но что именно?

– Надежда, – прошептала она.

Дитрих фон Эстерхази поднялся и принялся расхаживать по комнате… легкой, взволнованной, молодой поступью. Усталость оставила глаза его; они сделались бодрыми, искрящимися, живыми. Он внезапно остановился перед Кей Гондой.

– Надежда! У кого ее нет? Любой человек в глубине своего сердца всегда ощущает, что жизнь его складывается не так, как надо. Сам он обыкновенно настроен на славные, но бесперспективные крестовые походы. Однако всегда возвращается из них с пустыми руками. Потому что никогда не получает ни одного шанса. Поиск его безнадежен и утомителен! Я видел всё, что люди называют своими добродетелями. Я видел и всё, что люди именуют своими пороками, и я наслаждался пороками, чтобы забыть о добродетелях. Однако я сохранил в себе зрение, способное видеть подлинную, единственно возможную жизнь, которая поддерживает на плаву меня самого, высочайшее в ней, вас.

– А вы уверены, – прошептала она, – вы уверены в том, что нуждаетесь во мне?

– Ответ вам известен, – ответил Дитрих фон Эстерхази, – завтра.

Он стоял перед ней, глаза его пылали.

– Я сказал уже, что сегодня вы спасли жизнь. Так оно и было. Я был готов свести с ней счеты. Но не теперь. Не теперь. Теперь мне есть за что бороться. Нам надо бежать – нам обоим. Бежать прочь отсюда, бежать в такое место, где когти общества не дотянутся до нас. Я не хочу ничего другого, кроме как служить вам. Служить в качестве простого рыцаря, как служили мои предки. Увидев меня, они позавидовали бы мне. Ибо мой Святой Грааль находится здесь. Реальный, живой, достижимый. Но и тогда они могут ничего не понять. Никто не поймет. Все останется между мной и тобой. Все будет только для нас.

– Да, – шепнула она, не отводя от него глаз, открытых, доверчивых, покорных, – только для тебя и меня.

Он вдруг улыбнулся, широко, заразительно блеснув зубами, и проговорил самым серьезным тоном:

– Надеюсь, я не испугал тебя своим ужасно серьезным тоном. Пожалуйста, прости меня. Ты дрожишь. Тебе холодно?

– Немного.

– Я зажгу очаг.

Подбросив несколько поленьев в мраморный камин, он чиркнул спичкой и нагнулся, наблюдая за тем, как крепнут и поднимаются выше язычки пламени.

Кей Гонда поднялась и, заложив руки за голову, пересекла комнату, а когда их взгляды соприкоснулись, оба они улыбнулись, как будто бы очень давно знали друг друга.

Взяв в руки бокалы, Дитрих фон Эстерхази подошел к столу.

– Вы позволите? – спросил он.

Она кивнула.

Он наполнил бокалы. Кей Гонда сняла жакет, бросила его на кресло, взяла бокал. Она стояла, чуть покачиваясь, возле противоположного от него края стола, опираясь одним коленом на мягкий подлокотник низкого кресла, тонкие плечи ее казались еще более нежными под черным атласом длинной блузы со строгим стоячим воротником. Он едва ли не ощущал прикосновение ее грудей, прикрытых блузкой, одним только тонким и блестящим черным шелком.

Она подняла бокал длинными тонкими пальцами и чуть отпила, немного запрокинув назад голову, отчего светлые волосы рассыпались по черным плечам. Потом она опустила бокал. Он залпом осушил свой и заново наполнил.

– Ты боишься аэропланов? – спросил он с улыбкой. – Потому что нам придется путешествовать долго-долго.

– Ужасно боюсь.

– Ну что же, тебе придется привыкать к ним. Я позабочусь об этом.

– Но ты не будешь слишком строгим со мной?

– Буду.

– Видишь ли, у меня тяжелый характер. И тебе придется обеспечивать меня шоколадом. Обожаю шоколад.

– Всего одну плитку в день.

– И не больше?

– Безусловно, нет.

– На мне просто горят чулки. За день приходится менять по четыре пары.

– Тебе придется научиться штопать их.

Кей Гонда лениво прошлась по комнате с бокалом в руке, словно бы ощущая себя дома. Дитрих фон Эстерхази снова наполнил свой бокал и остановился возле камина, наблюдая за ней. Она не спешила. Тело ее чуть откинулось назад. Под черной длинной блузкой была заметна игра каждого мускула. Он спросил:

– И ты все время теряешь перчатки и носовые платки?

– Все время.

– Так не пойдет.

– Не пойдет?

– Не пойдет.

– Еще я часто теряю кольца. С бриллиантами.

– Ну, от этой привычки, безусловно, придется отказаться. Терять можно кольца с жемчужинами, ну, быть может, с рубинами. Но только не с бриллиантами.

– А как насчет изумрудов?

– Не знаю, надо подумать.

– Ну, пожалуйста!

– Нет, обещать не могу.

Опустившись на кушетку, стоявшую возле камина, Кей Гонда вытянула ноги к огню, ее изящные ступни окрасил багрянец. С бокалом в руке он опустился на пол и скрестил ноги, язычки пламени заморгали в бокале. Они говорили, быстрыми искрами роняя слова, и смеялись – негромко и радостно.

Где-то далеко внизу часы пробили три раза.

– Ох, а я и не думал, что уже так поздно, – проговорил он, вставая. – Должно быть, ты устала.

– Да, очень.

– Тогда пора спать. Немедленно. Располагайся в моей спальне. Я останусь здесь на кушетке.

– Но…

– Никаких но. Мне будет удобно. Прошу сюда. Ты можешь воспользоваться какой-нибудь из моих пижам. Хорошо сидеть на тебе она не будет, однако, увы, от ночи осталось уже немного. A нам придется рано вставать.

У двери спальни она остановилась, подняла свой бокал и сказала:

– До завтра.

– До завтра, – ответил он, поднимая свой.

Она стояла возле двери, изящная, хрупкая, лицо ее оставалось спокойным, невинным, юным, и губы на нем казались губами святой.

– Спокойной ночи, – шепнула она.

– Спокойной ночи.

Она протянула ему руку. Неторопливо и нерешительно он поднес ее ладонь к губам, легким и почтительным жестом прикоснувшись к мягкой и прозрачной, бело-голубой коже…

В здании воцарилась тяжелая тишина, тишина толстых ковров, мягких штор и забывшихся во сне людей. Тяжелая тишина властвовала и над раскинувшимся за окном городом, тишина опустевших мостовых и темных домов. Дитрих фон Эстерхази лежал на тахте, скрестив руки под головой, и глядел в окно. Последнее красное пятнышко еще дышало, дрожало и прыгало на углях в камине. В темноте он мог видеть трепещущее красное отражение его в забытом ею на столе бокале. Он вдыхал тень ли, призрак ли благоухания ее духов, до сих пор окружавший его.

Беспокойным движением он повернулся на кушетке. И натянул дорожное одеяло повыше, поближе к плечам. А потом закрыл глаза. Посреди темных волн, ходивших под его веками, которые он постарался поплотнее зажмурить, плясала блестящая точка, светлое пятно на черном шелке, прятавшем под собой твердую молодую грудь.

Он открыл глаза. В комнате было темно. В затаившихся в черных углах тенях он угадывал длинную, обтягивающую блузу, спускающуюся на стройные бедра.

Чтобы не вскочить, он вцепился в подлокотник кушетки.

Он закрыл глаза. И все равно видел ее ходящей по комнате, видел расправленные плечи, видел стройные ноги, видел четко и точно каждое движение ее руки, подносившей бокал к губам.

Он смахнул прядь волос с взмокшего лба.

Он уткнулся лицом в подушку, чтобы не ощущать этот запах вдруг ставших ненавистными духов… чтобы не ощущать все еще сохранявшей тепло подушки, на которой она сидела.

Он вскочил, неуверенно ступая, подошел к столу, нащупал в темноте свой бокал, наполнил его до краев, так что жидкость побежала на его дрожащие пальцы, потом на стол и со стола, так что он услышал тяжелую капель, глухо ударявшую в ковер.

Он выпил все сразу, запрокинув голову. А после стоял, сжимая в руке пустой бокал, мрачно сводя к переносью брови, не отводя взгляда от закрытой двери.

Он возвратился на кушетку, точнее упал, сбросив одеяло на пол. Он задыхался.

Что ему до того, что будет потом? Зачем ему беспокоить себя размышлениями о том, что она подумает о нем? Он видел только черный атлас, мягкий, блестящий, округлый. На губах его все еще горело прикосновение этой белой кожи. Что ему до всего этого?

Встав на ноги, ровно и упрямо ступая, он пошел к закрытой двери. И настежь распахнул ее.

Кей Гонда лежала одетой на его постели, одна рука ее свисала, белея в темноте. Она рывком подняла голову, и он угадал тени глаз на бледном пятне лица. Она ощутила его зубы, впивающиеся в мякоть ее руки.

Она отчаянно сопротивлялась, мышцы ее были тверды и резки, как у зверя.

– Молчи, – шепнул он охрипшим голосом, уткнувшись в ее горло. – Ты не можешь звать на помощь!

Она не стала звать…

Он лежал притихший, вялый и утомленный. Глаза его привыкли к темноте. Она засмеялась – внезапно, негромко, страшно. Он не отводил от нее глаз. Теперь она не была хрупкой святой, смотревшей на него спокойными, полными неизвестных глубин глазами. Блестевшие в полутьме губы были приоткрыты. Глаза наполовину прикрывали веки. Она превратилась в ту беспечную и легкомысленную женщину, какой он видел ее на экране. Рука ее тихо провела по его лбу. Ласка эта была оскорблением.

Потом она встала. Он видел, как она собирала свою одежду, как быстро и молча одевалась.

– Куда ты собралась? – спросил он.

Она не ответила.

– Куда ты идешь?.. Тебе нельзя… Ты не можешь выйти из отеля… разве ты не знаешь, что это опасно?.. И куда ты можешь пойти?..

Она словно не слышала.

И он вдруг почувствовал, насколько слаб его голос, что у него нет сил шевельнуться, что слова его бесполезны. Царящая за окном тьма медленно вползала в его комнату, в его мозг, в наступившее утро.

Он не пошевелился, когда она направилась к двери. А потом услышал, как открылась и закрылась за ней дверь.

Не пошевелился он и тогда, когда услышал удалявшийся по коридору ее смех, громкий и беспечный.

7

Джонни Дауэс

«Дорогая мисс Гонда!

Это письмо адресовано вам, однако я пишу его себе самому. Быть может, оно даст ответ на то, что я не могу понять, хотя и должен бы знать. Существует слишком много вещей, которых я не понимаю. Иногда мне кажется, что я из тех людей, которым не следовало бы родиться. Это не жалоба. Я ничего не боюсь, и мне ничего не жаль. Я просто встревожен, и мне нужно знать.

Я не понимаю людей, и они не понимают меня. Они живут и как будто бы счастливы. Однако для меня всё, чего ради они живут, всё, о чем они говорят, представляет собой какое-то расплывчатое пятно, кляксу, не имеющую ничего общего с понятием «смысл». Я обращаюсь к ним, но все мои слова лишь звуки того языка, который не ведом им от рождения. Кто из нас прав? Да и важно ли это? Только можно ли перекинуть мост между нами?

То, за что я отдал бы – и с радостью – всю, до последнего дня, жизнь, которая может выпасть на мою долю, они забывают с немыслимой легкостью ради того, что сами именуют жизнью. И этой самой жизни в их понимании я не вынесу и единого мгновения, даже малой секунды. Так кто же они? Бестолковые, равнодушные, недоделанные создания… или загадка с единственным ответом: ложь? Или же они здравомыслящие, настоящие, подлинные люди, а я – урод и калека, которого нельзя оставлять в живых?

Я не могу даже сказать, чего именно хочу от жизни. Знаю только то, что хочу чувствовать, однако никогда не сталкивался с тем, что могло бы заставить меня ощутить это. Я хочу чувствовать хотя бы на секунду то, для чего нет человеческого слова, быть может, восторг, но это не то чувство, за которым нет рассудка, которому нет объяснения, чувство полноты, абсолюта, конца и оправдания всего бытия, одно мгновение жизни, в котором сконденсирована вся жизнь. Я не хочу ничего большего, но не хочу и ничего меньшего.

Но если я заговорю об этом – какой ответ получу? Услышу много слов о детях, об обеде, о футболе, о Боге. Все это – пустые слова? Или это я – пустое создание, которому не суждено наполниться?

Я часто хочу умереть. Я и сейчас хочу смерти. Не потому, что я отчаялся или взбунтовался. Я хочу уйти тихо, спокойно и по собственной воле. В этом мире для меня нет места. И я не могу надеяться изменить его. И даже не имею права желать перемен в нем. Но я также не могу изменить себя. Я не могу обвинять других. И не имею права считать, что я прав. Я ничего не знаю и не хочу знать. Мне нужно всего лишь оставить место, для которого я непригоден.

Только здесь меня удерживает нечто. Нечто такое, чего я жду. Такое, что должно посетить меня прежде, чем я уйду. Я хочу пережить один-единственный момент, но момент лично мой, момент, которого не может вместить их мир. И я хочу просто знать, что он существует, что он может существовать.

Кстати, не хотите узнать, почему я пишу вам это письмо? Потому что, когда вижу вас на экране, понимаю, что это именно то, чего я хочу от жизни. Понимаю, что жизнь не такая. И понимаю, какой она могла бы стать. Я знаю, что это возможно.

Вот что я хотел бы рассказать вам, хотя вы, быть может, не удосужитесь прочитать мое письмо или, прочитав, не поймете его. Я не знаю, какова вы на самом деле. И пишу той, какой вы являетесь в моем представлении.

Джонни ДауэсМейн-стрит,Лос-Анджелес, Калифорния».

Ночью пятого мая Джонни Дауэс потерял место экспедитора в оптовой фирме.

Менеджер кашлянул, ногтем смахнул соринку с левого глаза, что-то покатал между пальцами, вытер их об рубашку и проговорил:

– Притом как ныне идут дела, нам придется расстаться кое с кем из вас. Приходи снова примерно через пару месяцев. Но ничего обещать не могу.

Джонни Дауэс получил расчет за последние двенадцать дней. Он работал не на полную ставку, и оттого сумма оказалась не слишком большой. Когда он вышел из помещения, менеджер проговорил, обратившись к другому, не уволенному экспедитору, плотному парню, красную физиономию которого покрывали прыщи:

– А вот этого юношу я впредь не рассчитываю видеть. Самодовольный сопляк. У нормального человека от него мурашки по коже.

Джонни Дауэс вышел на улицу, тихую и безлюдную в ранние утренние часы. Поднял воротник латаного пальто, надвинул на глаза кепку и решительно шагнул вперед, словно бы вступая в ледяную воду.

Это было далеко не первое потерянное им место. За короткие двадцать лет своей жизни Джонни Дауэс потерял много мест. Он всегда знал свое дело, но этого как будто бы никто не замечал. Он никогда не смеялся и даже улыбался редко. Он не запоминал никаких шуток, и ему, похоже, всегда нечего было сказать. Никто не слышал, чтобы он водил девчонку в кино, никто не знал, что у него было на завтрак, да и завтракал ли он вообще. Когда в пивной на углу собиралась теплая компания, его в ней не оказывалось. Но когда собиралась компания на увольнение, он неизменно оказывался в ней.

Он шел быстро, засунув руки в карманы. Губы – тонкая линия над квадратным подбородком. Впалые щеки, серые тени залегли под острыми скулами. Глаза чистые, быстрые, удивленные.

Он шел домой не потому, что другого пути не было; он мог бы идти дальше и не поворачиваться назад, и никто, никто на всем белом свете не обратил бы на это внимание. Через несколько часов рассветет. Потом настанет другой день. Он может залечь на своем чердаке и спать. А может и встать, и отправиться бродить по улицам, не разбирая пути. Разницы никакой.

Теперь придется искать другую работу. Тратить утомительные, бесконечно тянущиеся дни, чтобы потом получить возможность влачить другие бесконечно тягучие, утомительные и бессмысленные дни. По этой части у него был большой опыт.

Был грязный и мрачный отель – темные коридоры, пропахшие тухлыми тряпками, тесная, не по размеру, форменная куртка, постоянные звонки из душных номеров, разгоряченные потные лица перед его большими и чистыми глазами. Менеджер сказал тогда, что он слишком застенчив.

Была аптека – засиженное мухами зеркало позади длинного прилавка, на голове белый колпак набекрень, он сбивает фруктовые воды с мороженым в полосатом шейкере, мышцы на его лице застыли, как бы превратившись в маску из белого воска. Этот менеджер сказал, что он держится слишком скованно.

Был ресторан – клетчатые, с сальными пятнами скатерти, объявление: «Особый обед за 29 центов»; люди, едящие, опустив локти на стол; жарящиеся на кухне гамбургеры, наполнявшие зал мутной дымкой; и он с подносами, полными грязных тарелок над головой, бочком пробирающийся сквозь толпу… локти болят, спина онемела… это он, Джонни Дауэс, мечтавший о самой сути своей жизни. И удивлявшийся желаниям людей. Менеджер сказал тогда, что он не годится в бармены.

А в промежутках была горсточка никелевых монеток в кармане, с каждым днем становившаяся все легче и легче, утром чашечка кофе, а потом ничего – только тупая боль в животе под туго затянутым ремнем, постель – пятнадцать центов за ночь – в длинной комнате, пропахшей потом и лизолом; а затем скамья в парке и газета над головой, a под его закрытыми веками – песнь о жизни, не имеющая ответа. И не у кого просить помощи, и никто не предлагал ему никакой помощи. Только однажды леди в норковой шубке сухим тоном провещала, что-де нормальный и ответственный молодой человек всегда может выбиться в люди и закончить колледж, если будет усердно учиться, а потом стать уважаемым учителем или врачом в том случае, если у него есть честолюбие. У него честолюбия не было.

Он шел быстро. Башмаки его стучали по бетону, звуки отдавались от каменных кубов, возносящихся ввысь – в черную бездну над головой. В серых тоннелях, на длинных полосах сероватого пола, разукрашенного полосками утренней сырости, в молчании города, проложившего мертвые ходы под землей, ничто не встречало его – ни шепот, ни движение, ни эхо. Он был один.

Джонни Дауэс остановился возле узкого кирпичного дома. Зеленоватые потеки, похожие на следы помоев, выплеснутых из узких окон, словно усы подпирали почерневшие подоконники. Белые буквы на темных кирпичах боковой стены предлагали жевать табак, обрывки выцветшего плаката что-то говорили о цирке. Над дверью виднелась вывеска с выпавшими буквами: «кмнаты и ночлг». Под вывеской пристроилась пыльная стеклянная табличка с поблекшей надписью: «Постели-люкс 20 центов».

Лифта не было. Света на лестницах тоже. Джонни Дауэс медленно поднимался, держась рукой за холодный железный поручень. Он миновал уже много этажей, время от времени останавливаясь, чтобы отдышаться.

На второй сверху площадке приоткрылась дверь, и на пол упала полоска света. Старая лендледи стояла, поеживаясь, в линялом халате, запачканном на локтях, седые космы падали на опухшие глаза, корявые пальцы впились в дверную ручку.

– Так это ты, значить? – прошипела она высоким, чуть надтреснутым тоном. – Даже не надейся пробраться наверх. А я тебя поджидала, вот как, поджидала. Ты мне должен и знаешь об этом. Давай сюда деньги или наверх не пройдешь.

Долга накопилось за десять дней. Он достал чек из своего кармана и передал его старухе. Все, что у него было. Он слишком устал, чтобы спорить. И знал, что отдает не весь долг.

– Тебя уволили?

– Да, миссис Маллиген.

– Вот бестолочь, вот кто ты есть, именно бестолочь. Урожденный бездельник. Чтобы утром тебя здесь не было. Выметайся отсюда. Слышал?

– Да, миссис Маллиген.

Миновав ее, он поднялся на три ступеньки, когда за спиной проскрипел ее голос:

– А нечего удивляться тому, что у тебя никогда денег нету. Все на баб тратишь.

Он остановился.

– На женщин? – переспросил он. – На каких еще женщин?

– A со мной-то нечего деревяшку… святошу изображать!

– О чем вы говорите?

– А о том, – проскрипела она, сплюнув с губы волос, – что одна такая как раз дожидается тебя в твоей комнате!

– Э… что?

– Дама.

– Вы хотите сказать… женщина?

– Я хочу сказать женщина. А ты что думал? Слон? Роскошная дама, кстати.

– Вы хотите сказать в моей комнате?

– Ну да, сама впускала. Она спрашивала тебя.

– Кто она?

– А об этом я у тебя спрашивать должна! Да и разит от нее как от леди.

Он ринулся вверх по лестнице, через две следующие площадки к собственной клетушке. Распахнул дверь настежь.

На столе горела свеча. Женщина медленно поднялась навстречу ему, едва не задевая макушкой низкий, косой потолок. Волосы ее словно осветили комнату.

Джонни Дауэс сразу узнал ее. Он не был удивлен. И проговорил без малейших колебаний и сомнений в голосе:

– Добрый вечер, мисс Гонда.

– Добрый вечер.

Взгляд ее был прикован к его глазам, словно ищущий опору якорь, заброшенный в их темные глубины. И было во взгляде Кей Гонды удивление.

Он самым непринужденным образом проговорил, как если бы ее присутствие было для него привычным:

– Наверно, пришлось потрудиться, поднимаясь по этой лестнице?

Она ответила:

– Слегка. Подниматься всегда сложно. Однако результат оправдывает себя.

Джонни Дауэс снял пальто. Очень спокойными, замедленными движениями, как если бы мышцы его сделались нереальными, a ладони, потеряв вес, плавали как во сне.

Он сел, и она вдруг подошла к нему, взяла обеими ладонями лицо его, коснувшись длинными пальцами щек, чуть повернула к себе и спросила:

– Что случилось, Джонни?

Он ответил:

– Теперь – ничего.

– Ты не должен так радоваться моему приходу.

– Я и не радуюсь. Дело не в этом. Я знал, что вы придете.

– Еще тогда, когда писал мне?

– Да.

– Почему?

– Потому что вы мне нужны.

– Сегодня ночью я повидала многих людей, Джонни. И рада этому. Но сейчас… не знаю… быть может, мне не следовало приходить к тебе.

– Почему?

– Быть может… было бы лучше, если бы ты не видел меня.

– Почему?

– Из-за твоих глаз, Джонни… Они видят слишком много того, чего нет.

– Того, что могло быть.

– Не знаю, Джонни… я так устала! Устала от всего.

– Я понял это, когда видел вас на экране.

– Ты по-прежнему так считаешь?

– Да. И больше, чем прежде.

Кей Гонда прошлась по комнате и усталым движением рухнула на его узкую железную койку, застеленную грубым серым одеялом. И глядя на него, проговорила, улыбаясь улыбкой, в которой не было ни веселья, ни приязни:

– Люди считают меня великой звездой, Джонни.

– Да.

– Люди говорят, что у меня есть все, чего можно только пожелать.

– Разве?

– Нет. Но откуда ты знаешь это?

– Почему вы решили, что я знаю это?

– И ты никогда не боишься людей, когда разговариваешь с ними, наверное, так, Джонни?

– Нет. Я очень боюсь. Всегда. Я не знаю, что надо говорить им. Но сейчас не боюсь.

– Я очень плохая женщина, Джонни. Верны все сплетни, которые ты слышал обо мне. Все и даже те, которых ты не слышал. Я пришла к тебе затем, чтобы ты не думал обо мне так, как написал в своем письме.

– Вы пришли ко мне затем, чтобы рассказать о том, что истинно все, что я писал о вас в своем письме и даже больше.

Она бросила свою шляпку на постель и провела по волосам пальцами, длинными, тонкими, легко коснувшись высоких белых висков.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Был сорок первый — началась война,Жизнь расколола всё наполовину,Война была народам не нужна.Мы подн...
От прошлого не спастись, но Тифани верит, что на какое-то время удастся от него сбежать. Она ведет к...
Он должен ненавидеть меня. За смерть семьи, за жизнь в изгнании. Я должна ненавидеть его. За похищен...
Непримиримые противники – князь Данилов и командир французского спецназа Луи Каранелли – вступают в ...
В 1803 году Наполеону пришла в голову идея создать секретное подразделение для выполнения специальны...
В книге друга и многолетнего «летописца» жизни Коко Шанель, писателя Марселя Эдриха, запечатлен живо...