Кутузов Михайлов Олег
Его радостный крик подхватили штабные, и он покатился от одного фланга русских редутов до другого.
Кутузов был весел: все шло, как он задумал. Марков хозяйничал в визирском лагере, его артиллерия не переставая била из захваченных пушек по туркам, сидевшим на левом берегу. Туркам оставалось только прятаться от ядер в норы и ямы. Их небольшая артиллерия была быстро подавлена.
— Попал осман как кур во щи!
— А не спросясь броду, не суйся в воду! — говорили солдаты.
Кутузов приказал Маркову не трогать Рущука, а только захватить все перевозочные средства на Дунае. Окруженные на левом берегу турки не могли бежать: у их пристани болтались лишь две-три небольшие лодчонки.
К вечеру генерал Марков прислал командующему трофеи: двадцать два знамени, булаву янычарского аги и первую партию пленных.
— Что, припасов в лагере много нашли? — спросил Кутузов у офицера, привезшего трофеи.
— Много, ваше высокопревосходительство. Кладовых пятьдесят с амуницией и порохом, склады с мукой и зерном, кофе. Экипажы, повозки, лошади, верблюды — все ихнее хозяйство. Всего полно!
— Потери у турок большие?
— Тысячи полторы.
— А наши?
— С десяток убитых и полсотни раненых. Майора Бибикова взяли в плен…
— Ах, Павлушка! — хлопнул себя руками по коленям сидевший перед палаткой Кутузов. — Как же это его угораздило?
— Слишком вырвался вперед, анатолийцы сшибли с коня и увезли в Рущук.
— Да, нехорошо! — забеспокоился о племяннике Михаил Илларионович. — Но — жив?
— Жив, жив, ваше превосходительство!
— Тогда ничего. Авось выменяем: вон у нас сколько добычи! — посмотрел Кутузов на разношерстную толпу турок, сгрудившихся в стороне.
Среди пленных особенно выделялся пожилой, круглый как шар, турок. Он смотрел исподлобья и не мог унять дрожь коротеньких рук, сложенных на животе: так, очевидно, он трусил.
— Кто вон тот, как арбуз? — спросил командующий.
— Это, ваше высокопревосходительство, заведующий всей их продовольственной частью.
— Недаром он такой тучный. Что же вы его не уважили? Подзови, братец, ишь как его трясет.
Антон Фонтон, стоявший за стулом командующего, сказал толстяку, что с ним хочет говорить русский генерал. Толстяк с неожиданной проворностью юркнул в толпу пленных.
— Чего он так испугался?
— Вероятно, думает, что ему отрубят голову, — усмехнулся Фонтон и пошел к пленным.
— Ничипор, — сказал Кутузов денщику, глазевшему вместе со всеми на трофеи и пленных, — живо принеси варенье и стакан воды. Угостим визирского интенданта: он ведь присылал нам лимоны и апельсины!
Ничипор кинулся в палатку.
Переводчик кое-как убедил турецкого интенданта, что ему не угрожает опасность. Прикладывая руки к голове и груди, кругленький турок несмело подкатился к Михаилу Илларионовичу.
— Пусть сядет на свой барабан, — предложил Кутузов, указывая на турецкий барабан, который привезли вместе с другими трофеями.
Турок поспешно сел.
— Подай ему варенье и воду, — обернулся к денщику Кутузов.
Ничипор протянул гостю угощение. Турок взял блюдце с вареньем и чашку с водой, съел две ложечки варенья, охотно выпил воду и, вернув все это Ничипору, благодарно закивал головой. Потом, отдышавшись, похлопал себя короткими, толстыми ручками по животу и вдруг захохотал. Он хохотал, чуть не падая с барабана.
Глядя на его заразительный смех, засмеялся Ничипор, Фонтон и все штабные.
— Что с ним такое? Эк его разбирает! — улыбался Кутузов, глядя на толстяка.
— Смiйся смiшку, дам тобi кишку! — говорил Ничипор, смеясь сам до слез.
— Он смеется над своим недавним страхом, что был так глуп, — объяснил Фонтон, спросивший у турка о причине его неожиданного смеха.
Вслед за пленными приехал к Кутузову из Рущука посланец от пашей Вели, Мухтара и прочих константинопольских сановников, бежавших туда. Паши просили, чтобы русский комендант Рущука склонил великого визиря к миру или хотя бы к перемирию.
— Значит, мой дружок попался в ловушку, сидит на нашем берегу в лагере, — сказал Михаил Илларионович. — Я стоял под его ядрами, теперь ему приходится стоять под моими.
Кутузов ответил, что может только передать письма визирю. Он помнил турецкое правило: если великий визирь окружен неприятелем, он не имеет права договариваться о мире.
Кутузов уже ложился спать, когда великий визирь пристал письмо, прося о перемирии. Кутузов обещал дать ответ на следующий день.
"Неужели мой дружок не догадается бежать из лагеря? Ночь-то сегодня ведь очень подходящая", — думал Михаил Илларионович, слушая, как по палатке стучит осенний дождь.
Михаил Илларионович одевался и слышал, как у его палатки вполголоса о чем-то оживленно говорят генералы и штабные офицеры. Раз они собрались все так спозаранку, стало быть, за ночь что-то произошло.
— Что случилось? О чем они так? — спросил у денщика Кутузов.
— Павел Гаврилович возвернулись. Трошки ранетый. Вот сюды, в руку, — ответил Ничипор, помогая генералу надеть мундир.
— Что, его визирь отпустил?
— Эге ж.
Михаил Илларионович прислушался, о чем они так горячо беседуют. Услыхал голос племянника, Павлуши Бибикова:
— Весь лагерь, все наши солдаты пропахли розовым маслом… Какие экипажи, какие палатки министров, шитые шелками! Целый ящик золотых и серебряных значков, которые визирь выдавал за отличие!
Это Павлуша рассказывает о трофеях.
Но тенорок Бибикова покрывался возмущенным баритоном генерала Ланжерона:
— Это — позор! Мы имели прекрасную возможность взять в плен визиря. Такого не было никогда! Мы прославились бы на весь мир. Это затмило бы славу Аустерлица!
— Да, упустили соколика. Теперь ищи-свищи! — вздохнул Булатов.
"Стало быть, мой дружок убежал-таки, — понял Михаил Илларионович. — Вот-то хорошо". — И он вышел из палатки.
Павлуша, немного побледневший и осунувшийся, с рукою на перевязи, все же глядел именинником, а генералы стояли как в воду опущенные, с нахмуренными, озабоченными лицами. И даже полковник Резвой смотрел сентябрем.
— Здравствуйте, господа! — весело приветствовал всех Кутузов. — Здорово, герой! — кивнул он племяннику. — Впредь будешь осторожнее, голубчик! Как же тебя отпустили?
— Меня в Рущуке увидел Мустафа-ага и взял к себе, а сегодня утром великий визирь, узнав, что я ваш племянник, отпустил.
— А где же великий визирь?
— В Рущуке, он ночью бежал из здешнего лагеря, переплыл Дунай в лодчонке, сам-третей.
— Ночь сегодня туманная, дождливая, — желая смягчить удар, сказал Кайсаров.
— Ваше высокопревосходительство, надо примерно наказать начальника флотилии на Дунае… Прозевать побег великого визиря — это позор, — начал возмущенно генерал Ланжерон.
— Простите, Александр Федорович, я не понимаю, чем вы так возмущены? — удивился Кутузов.
— Как же не возмущаться? Ведь мы могли бы взять в плен не только всю турецкую армию, но и самого визиря. Какая была бы слава!
— Пленив визиря, нам не с кем было бы заключать мир. По турецкому обычаю визирь, окруженный врагом, лишается права договариваться о мире. России нужен мир, а не победная реляция! — сухо ответил Кутузов.
Его злило то, что Ланжерон, до сих пор не уразумевший смысла всего кутузовского плана кампании, вечно лезет со своими вздорными предложениями.
— Пойдем, Павлуша, ты расскажешь мне о своих злоключениях, — кивнул племяннику Михаил Илларионович.
Турецкая армия, переправившаяся на левый берег Дуная, оказалась в мешке. Ее положение становилось день ото дня ужаснее. Русская артиллерия ежедневно била по лагерю с обоих берегов. Турецкие пушки быстро замолчали, и туркам оставалось лишь зарываться в землю, спасаясь от ядер. Они сняли все палатки, чтобы для русской артиллерии не было мишеней.
К этому прибавились неизбежные спутники осады — голод и холод. До сих пор турки ежедневно получали провизию, фураж и дрова с правого берега, а теперь, когда на обоих берегах укрепились русские, турецкий лагерь оказался лишенным пищи и топлива. Единственное, в чем турки не нуждались, была вода — широкий Дунай.
Вся трава на пространстве, отделявшем турецкие окопы от передовой цепи русских, была начисто выщипана голодными турками. Они вырывали и ели коренья, ели трупы павших от бескормицы лошадей. Ежедневно десятки лошадей спаги прирезывали сами и ели без соли сырое лошадиное мясо — сжарить или сварить его было не на чем: все деревянное — пики, палаточные колья — сразу же было сожжено.
К голоду прибавился холод. Ночи стали холодные, ударили заморозки, выпал снег. Люди коченели на холодном осеннем ветру без теплой одежды и крова, мокли под дождем, не имея возможности обсушиться.
В лагере свирепствовали желудочные болезни, а врачей не было. Каждый день умирало до полусотни человек. Хоронили неглубоко, и от лагеря шел страшный смрад гниющих трупов. Когда ветер дул с юга, в русских окопах невозможно было сидеть от нестерпимой вони. Более сметливые и смелые сдавались в плен русским.
От пленных Кутузов узнал, что войсками в осажденном лагере командует двадцатишестилетний паша, энергичный, мужественный и гордый Чапан-оглы, сын анатолийского вельможи и богача. Его фамилия считалась одной из самых древних и знатных в Турции. Султан уважал его.
Великий визирь убедил Чапан-оглы, что соберет новое войско, отбросит Маркова и снимет осаду. Это были пустые слова. Во-первых, собрать новую армию в Турции было уже невозможно: лучшие силы находились в окружении. Во-вторых, Марков сильно укрепился на занятой возвышенности, построив пять редутов. Чтобы отбросить его семитысячный корпус, туркам надо было иметь тысяч не менее пятидесяти.
Гордый Чапан-оглы не хотел сдаваться. Паши и янычарский ага убедили янычар, что если они сдадутся, то русские отрежут им головы или, в лучшем случае, отнимут у них оружие, которое составляло все богатство янычар.
Добравшись до Рущука, великий визирь написал Кутузову письмо:
"Я на вас напал врасплох 28 августа. Вы сделали со мной то же самое. Теперь, перейдя Дунай, мне ничего не остается, как предложить мир. Заключим же его. Будьте великодушны и не злоупотребляйте вашими успехами".
— То, да не то! — смеялся Кутузов. — Посмотрим, на каких же условиях мой дружок согласится мириться!
Через два дня визирь прислал новое письмо, в котором соглашался уступить Хотин.
— Нет, этого мало! — говорил Кутузов.
Через четыре дня турки отдавали уже все земли до реки Прут.
Кутузов отклонил и это.
Еще через день великий визирь предложил границу по реке Серет и просил на время перемирия прекратить военные действия и помочь осажденным.
Визирь, как бы невзначай, упомянул, что если Кутузов будет продолжать войну, то он, визирь, уйдет за Балканы и не оставит никого для переговоров. Он тоже понимал, что русским важнее всего мир: войска Наполеона уже продвигались к границам России.
Кутузов согласился начать переговоры.
Ему важно было во что бы то ни стало сохранить окруженную турецкую армию. Истребление ее от голода, холода и артиллерийских обстрелов сделало бы то, что великий визирь не имел бы причин торопиться с заключением мира.
С другой стороны, Кутузов знал: великий визирь хочет спасти свои лучшие войска от полного уничтожения и постарается поскорее заключить мир.
Кутузов согласился отпускать для осажденного лагеря провизию.
Турки ежедневно получали от русских десять тысяч полуторафунтовых белых хлебов, мешок соли и семь пудов мяса. Этого хватало бы всем, но паши и янычары захватывали себе все, а простые солдаты оставались голодными. Паши продавали им хлеб по баснословным ценам.
Для переговоров Кутузов назначил Италинского, генерала Сабанеева и старшего Фонтона, который прекрасно знал нравы и обычаи турок и свободно говорил по-турецки.
С турецкой стороны в делегацию вошли: кая-бей[34] Галиб-эфенди, урду-кадиси[35] Селим-эфенди, Гамид-эфенди, янычар-эфенди и первый драгоман Мурузи. Переводчиками были с русской стороны Антон Фонтон, а у турок — грек Апостолаки.
Переговоры открылись в Журже 19 октября 1811 года.
Нужно было большое дипломатическое искусство, чтобы внушить Порте недоверие к Наполеону.
И. Петров
Мирные переговоры тянулись в Журже уже второй месяц, а дело не двигалось.
Кутузов по личному опыту знал, что, начиная договариваться с турками, надо запастись большим терпением: флегматичные и недоверчивые османы не любят в таких случаях торопиться. Чтобы не показать своей заинтересованности в обсуждаемом вопросе, они на каждом заседании сначала будут говорить о разных пустяках и только потом постепенно перейдут к делу. Им обязательно надо собраться с мыслями, то есть выкурить трубок десять табаку и выпить столько же чашек кофе. Ко всему этому турки так придирчивы и мелочны, что готовы проспорить целый день из-за какого-либо незначительного слова.
Впрочем, торопиться турецким делегатам было просто невыгодно: живя спокойно в Журже, каждый из них получал от России по двадцать пять рублей в сутки столовых, не считая подарков, на которые главнокомандующий не скупился.
Кутузову же эта затяжка переговоров была нестерпима.
Он знал, что Наполеон взбешен его победой над турками и всеми силами старается помешать России заключить мир с Турцией. "Поймите этих собак, этих болванов турок, — возмущался Наполеон. — Они сумели дать себя разбить таким постыдным образом! Кто бы мог это предвидеть!"
Наполеон слал в Константинополь гонца за гонцом, убеждая турок не мириться с русскими. Но Кутузов тоже не сидел сложа руки. Он пользовался всяким случаем, чтобы напомнить великому визирю, что Франция — плохой друг и ненадежный союзник для Турции, о чем умный Ахмед прекрасно знал и не раз сам говорил Кутузову.
Отовсюду поступали сведения о том, что войска Наполеона готовятся к походу в Россию. Сицилийский посланник в Константинополе, расположенный к России, писал старому другу Италинскому:
"России нельзя терять ни минуты, ей готовят страшный удар. Наполеон имеет веские причины желать, чтобы война затягивалась".
В Петербурге, где не понимали всех дипломатических трудностей Кутузова, смотрели на него как на кунктатора, а турки в лагере мерли по нескольку сотен человек в день.
Несмотря на помощь, которую русские оказывали окруженным туркам, их армия медленно, но верно погибала. Из тридцати шести тысяч человек, переправившихся на левый берег, уже уцелело лишь немногим больше одной трети. Если от истощения, холода и болезней, свирепствовавших в лагере, вымрут и эти остальные, то турки вовсе прекратят переговоры — не останется никакой побудительной причины для заключения мира.
Визирь прекрасно учитывал, что воевать зимой немыслимо: от Дуная до самых Балкан тянутся безлюдные пепелища вместо селений и непролазная грязь вместо дорог.
Погода с каждым днем становилась холоднее. Наступала зима, а русские солдаты вынуждены были сидеть в сырых окопах на придунайском низком берегу. Количество больных в полках по сравнению с осенью сильно возросло.
Затяжка переговоров с турками выводила Кутузова из терпения.
— Кормим-поим, не жалеем подарков, а они не торопятся! — возмущался он в кругу своих генералов.
— А чего им торопиться: над ними не каплет! — заметил Резвой.
— Первый член делегации, эта коротышка Галиб-эфенди, не очень заинтересован в мире: он не любит верховного визиря. Ему бы хотелось, чтобы султан отрубил Ахмеду голову за поражение. Второй делегат, толстяк и обжора Селим-эфенди, знай дремлет на заседании — ему бы только хорошо поесть и покейфовать. А рыжебородый Гамид-эфенди перемигивается через окошко с валашками, — рассказывал генерал Сабанеев. — Не худо бы вообще, Михаил Илларионович, перенести наши заседания в какое-нибудь другое помещение.
— Это почему же? — спросил Кутузов.
— Да ведь там, где мы заседаем, был кабачок с веселыми девушками…
— Я бы посадил конгресс в палатку, а палатку поставил бы в поле, между турецкими и русскими окопами. Там турки не засиделись бы! — предложил Ланжерон.
"Хоть раз француз говорит дело", — подумал Кутузов и сказал:
— Пора нашу армию отвести на зимние квартиры. А конгресс переведем в Бухарест.
Командующего беспокоила большая смертность в турецком лагере. Хорошо еще, что чумы не слыхать! Для него было важно сохранить хоть то, что осталось от турецкой армии, чтобы при заключении мира можно было сказать туркам: "Вот видите, мы отдаем вам вашу армию!"
Если бы паши распределяли хлеб, который получали от русских, турок уцелело бы значительно больше, но они продавали хлеб по страшно дорогой цене своим голодным солдатам, и смертность среди них росла.
Кутузов видел, что если так продолжать и дальше, то турки в осажденном лагере перемрут.
Он придумал небывалый в военной истории выход: предложил принять турецкую армию "на сохранение". На первый взгляд это казалось нелепостью: вместо того, чтобы просто взять турецкую армию в плен и отослать ее в глубь России, русский командующий больше турок беспокоится о ее существовании. Но этот кажущийся несообразным ход был, в сущности, остроумнейшим, единственно правильным выходом.
Кутузов договорился с Галиб-эфенди, что до заключения мира русские возьмут остатки турецкой армии "на сохранение". Зная гордость турок, и в частности этого мальчишки Чапан-оглы, который скорее умрет в дунайских камышах, чем пойдет в плен, Кутузов подчеркивал, что турки поступают к русским не как ясыр[36], а идут по доброй воле, как музафир[37]. Их разместят по деревням под охраной русских. Во избежание драк Кутузов предложил туркам оставить все оружие в лагере под охраной турецких и русских часовых; тяжелобольных, стариков и неспособных к военной службе перевезти в Рущук, но в общем количестве не более двух тысяч.
Фактически турецкая армия оказалась бы безоружной и в плену, но сохраняла бы видимость армии.
Галиб-эфенди согласился на это предложение Кутузова. Но в самом осажденном лагере турки совещались восемь дней: паши и прочее начальство, боясь капитуляции, так напугали раньше солдат, что они теперь боялись оставить свой ужасный лагерь. Анатолийцы и янычары были просто уверены, что русские задушат их всех.
Наконец турки рискнули согласиться покинуть злосчастный лагерь смерти.
Две тысячи тяжелобольных и стариков перевезли в Рущук, и только двенадцать тысяч человек, оставшихся в живых, двинулись из лагеря к деревне Малка, откуда их должны были распределить по окрестным деревням.
Оборванные, грязные, исхудалые, одна кожа да кости, с лихорадочно горящими голодными глазами, в которых еще сквозил страх и недоверие, шли понуро когда-то нарядные и гордые анатолийские спаги и высокомерные, жестокие янычары — цвет турецкого войска.
Страшное кладбище — смердящий лагерь с восемью тысячами конских костяков и двумя тысячами закоченевших, непогребенных трупов людей — осталось позади. Поземка заметала кости разбитой, поверженной армии великого визиря.
Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован. На площадях и главных улицах Бухареста висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхвалявших Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.
На второй день в честь Кутузова был дан большой обед и вечером роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца он отлично видел, что, наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.
Вместе с другими приветствовал Кутузова французский консул в Бухаресте Шарль Леду.
— Я всегда с большой живостью следил за вашими успехами на Дунае, генерал, — с почтительной, милой улыбочкой сказал он, очевидно, заранее приготовленную, полную едкой иронии (Аустерлиц тоже на Дунае!) фразу, которую Михаил Илларионович сразу же понял.
— Я не знал, господин консул, что вы еще не забыли об Измаиле! — отпарировал Кутузов и подумал: "Да, ты не только следил за мной, но и передавал все султану в Константинополь!"
Главнокомандующий поселился в том же особняке, в котором жил весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватает места, а не то что в лагере, где если приезжал из Виддинского корпуса кто-либо или курьер из Петербурга, то Ничипору приходилось подставлять к столу ящик, бочку или барабан. И, разумеется, приятнее сидеть в мягком кресле, нежели на жестком складном стуле.
Все шло как будто бы прекрасно — Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами.
Портило настроение старое, закоренелое недоброжелательство к нему царя.
29 октября Александр 1 пожаловал Кутузову за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить. Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав еще никакой победы. Единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство.
Вся Дунайская армия, все генералы-друзья, как Сабанеев, Марков, Булатов, и недруги — Ланжерон, Засс — все были поражены и возмущены. И солдаты и офицеры — все единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. В глубине души и сам Кутузов ждал этого. Теперь же, когда в часы ночной бессонницы он думал обо всем, он невольно вспоминал печальный пример своего учителя — Александра Васильевича Суворова. Того здесь же оскорбили, дав за славную Рымникскую победу не фельдмаршальский жезл, как полагалось бы, а ничего не стоящим этот самый графский титул. Затем уже хотелось к своим, домой. Надоело болтаться по бивакам и лагерям, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет.
Михаил Илларионович так и написал из Бухареста любимой дочери Лизе:
"Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих".
А турки в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира.
Не только французы, но и австрийцы и англичане — каждый в своих интересах — прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей.
В Константинополе не хотели верить, что их армия разбита. Знали, что турецкие силы окружены, но не представляли себе ужасного состояния окруженных. Великий визирь был на свободе, у Виддина и Рущука оставались какие-то войска, — значит, как будто бы не все еще потеряно. Непосредственной угрозы Константинополю не существовало: война велась где-то за Балканами, за тридевять земель.
Сам факт окружения турецкой армии произвел на членов дивана страшное впечатление, но, вероятно, больше потому, что среди окруженных оказалось много военной знати: трехбунчужный паша Чапан-оглы, четыре двухбунчужных, три татарских султана, агалал-аги, командиры янычар.
Медлительность турок и затяжка ими мирных переговоров стоили Кутузову много крови.
В Петербурге тоже понимали немногим больше, чем в Константинополе, положение вещей на Дунайском театре. Александр I наивно полагал, что раз турецкая армия окружена, то турки обязаны мириться.
Когда Ланжерон замещал заболевшего генерала Каменского, Александр 1 советовал ему таким путем добиться мира с турками: "Вы должны иметь целью быстрым движением распространить ужас за Балканы".
Ланжерон резонно ответил на это: чтобы устрашить Константинополь, нужно пробиться по крайней мере хотя к Адрианополю.
Предлагать-то было куда легче, чем выполнять. Угроза с запада становилась с каждым днем все явственнее и ближе: обозы Наполеона уже перешли через Рейн.
По письмам родных и петербургских приятелей, по рассказам приезжавших из столицы Михаил Илларионович знал, что в Петербурге очень недовольны медлительностью ведения переговоров. Всю вину, конечно, возлагали на Кутузова.
В Зимнем дворце, в придворных гостиных и салонах казалось: так легко заставить битых турок мириться. Не знали, сколько тонких, остроумных ходов нужно было сделать, чтобы добиться поставленной цели. В Константинополе ведь не все стояли за мир. Многолетнее следование французской политике сказывалось очень сильно, и переломить это влияние было не так-то просто.
Кутузов как будто бы отдыхал в Бухаресте. Он позволял себе даже немного развлечься: бывал в театре, на балах и приемах.
Главнокомандующий не чуждался женского общества. Дамы знали и ценили его как галантного и остроумного собеседника. Михаил Илларионович мог поговорить не только о маркитантах, турецких ортах или набрюшниках для солдат, но и о многом ином.
Кутузов тщательно следил за переговорами и почти ежедневно совещался с Италинским и Сабанеевым.
А время летело.
В ожидании мира незаметно — день за днем — промелькнула зима… Переговоры продолжались уже пятый месяц. 9 апреля 1812 года Александр I выехал в Вильну, где была расположена главная квартира 1-й Западной армии под командой военного министра Барклая де Толли. А недели через две до Михаила Илларионовича дошли слухи: царь недоволен Кутузовым. ("А когда же он был мною доволен?") Александр I решил отправить в Бухарест адмирала Чичагова, считая, что адмирал скорее заключит мир.
Услыхав о Чичагове, Михаил Илларионович улыбнулся: "Нашел дипломата!"
Чичагов был вспыльчив, невыдержан и крут.
Но приходилось нажать на турок, а то, чего доброго, все плоды боевых и дипломатических успехов целого года пожнет этот напыщенный адмирал.
5 мая были подписаны предварительные мирные условия. А утром 6 мая перед особняком, в котором жил главнокомандующий, остановилась изрядно забрызганная весенней грязью карета. Из нее вышел, самодовольно поджимая губы, адмирал Павел Васильевич Чичагов.
"Оскудела русская армия — генералов уже не хватает!" — иронически подумал Михаил Илларионович, тяжело идучи навстречу гостю, который, с портфелем в руке, стремительно входил в кабинет главнокомандующего Дунайской армией.
Поздоровавшись с Кутузовым, он сразу же спросил:
— Как дела, Михаил Илларионович?
("Вид и тон начальнический, а ведь мальчишка: сорок пять лет!")
— Слава богу, Павел Васильевич.
— Император очень недоволен вашей мягкостью с турками… ("Вот тебе бы поучиться выдержке и такту хотя бы у Ахмед-паши!") Недоволен вашими военными действиями, и вам уготовлено иное поприще.
Чичагов стал открывать ключиком запертый на замок портфель.
— А мне уж придется заняться мирным договором!
— Простите, Павел Васильевич, но — мир уже заключен, — спокойно сказал Кутузов.
Пальцы Чичагова застыли в раскрытом портфеле.
— Когда?
— Вчера.
Чичагов наморщил лоб, раздумывая. Потом стал рыться в портфеле и извлек оттуда плотный лист бумаги:
— Вот высочайший рескрипт.
Кутузов взял лист и прочел:
"Михаил Ларионович!
Заключение мира с Оттоманскою Портою прерывает действия Молдавской армии; нахожу приличным, чтобы Вы прибыли в Петербург, где ожидают вас награждения за все знаменитые заслуги, кои Вы оказали мне и отечеству. Армию, Вам вверенную, сдайте адмиралу Чичагову. Пребываю Вам навсегда благосклонным.
А л е к с а н д р ".
Смех давил Кутузова: не мог же император, отправляя Чичагова из Петербурга, знать заранее, что договор подписан, если это случилось только вчера, меньше суток назад. Значит, царь слал Чичагова заменить Кутузова вообще — заключен мир или нет. И, конечно, в портфеле у адмирала лежит второй, менее милостивый рескрипт на случай, если мирный договор еще не заключен.
Но смысл этих обоих рескриптов одинаков: Кутузов на Дунае уже больше не нужен!
Все ясно!
Прочтя, Михаил Илларионович слегка поклонился, как бы благодаря Чичагова за то, что он привез царскую милость, и сказал:
— До ратификации договора я, Павел Васильевич, вынужден буду еще обождать здесь!
— Пожалуйста! — снисходительно ответил Чичагов.
16 мая турки ратифицировали договор. Михаил Илларионович попрощался с войсками и отправился к себе в Горошки.
Он уезжал из Дунайской армии домой с гордым чувством хорошо исполненного долга.
Как пойдут дела у 1-й Западной армии — кто знает, а Кутузов уже выиграл у Наполеона это сражение на Дунае!
Часть вторая
"СВЯЩЕННОЙ ПАМЯТИ 1812 ГОД"
Настал 1812 год, памятный каждому русскому, тяжкий потерями, знаменитый славою в роды родов.
А. Ермолов
Война 1812 года пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ по-прежнему остался в оцепенении.
И. Якушкин
Глава первая
ВСТРЕВОЖЕННЫЙ ПЕТЕРБУРГ
На этот раз Кутузов не задерживался у себя в имении, хотя любил свои живописные Горошки, особенно очаровательные весной, когда буйно, молодо зеленели дубы и липы и нежно цвели яблони. Но сидеть одному, даже среди прекрасного, цветущего сада, было тоскливо. Тянуло к своим — жене, дочерям, внукам, тянуло в Петербург. Если бы еще он приехал в Горошки осенью, когда собирают урожай, тогда стоило бы ненадолго остаться, чтобы продать часть зерна и привезти хоть немного денег домой: Екатерина Ильинишна, конечно, опять задолжала кругом. Она никогда не умела жить экономно, по средствам.
Михаил Илларионович спешил в столицу еще по одной, не менее уважительной причине: над головой висела война, как эта сверкающая, зловещая комета, невиданная звезда, которая уже не один месяц приводила в трепет всех суеверных людей. Хвост кометы был блестящий и широкий. Казалось, если раскинуть его по земле, то он будет сажени в две длиной. К концу хвост расширялся. Потому народ и называл комету "метлой". Говорили: "Война идет, все сметет!"
Война стучалась прямо в дом с близкого запада, а не откуда-либо с далеких от Петербурга и Москвы турецких границ.
Сидеть в захолустье, за тридевять земель от столицы, в такое тревожное время, когда каждый день мог принести самые невероятные новости, было тягостно, невозможно.
Михаил Илларионович отдохнул в Горошках только два дня. Он посмотрел, как взошли озимые и посеяны яровые, отдал распоряжения управляющему и потихоньку на перекладных двинулся дальше.
По дороге он уже услыхал пересуды обывателей о только что заключенном мире с турками:
— Турки покорились и дали нашему государству подписку, что будут платить дань: каждый год по двадцать тысяч голов французов!
В этой нелепой фразе сказывались предчувствие и боязнь войны, которую готовил французский император Наполеон.
На почтовой станции под Витебском Михаил Илларионович увидал в комнате для проезжающих приклеенную к стене хлебным мякишем гравюру — портрет Бонапарта. Он изображался еще молодым генералом — худощавое лицо с длинными, словно у женщины, волосами, падающими на плечи.
— Это кого же повесили тут под образами? — спросил у хозяев Михаил Илларионович, будто не узнавая, кто это.
— А-а, это батюшка-барин, сама Бонапартиха, царица французская, которая идет на нас войной, — живо ответила старуха, жена станционного смотрителя, вероятно еще помнившая императрицу Екатерину и привыкшая к женщинам на троне.
— Не извольте, ваше высокопревосходительство, слушать, что плетет старая дура! — подскочил станционный смотритель, отталкивая локтем жену. — Это Бонапартий… Антихрист…
— Зачем же ты его держишь в красном углу, коли он — антихрист?