Трое из навигацкой школы Соротокина Нина

— Что тебе? — грозно крикнул вице-канцлер.

А мальчишка вдруг изящно переступил ногами — и где только русские франты учатся западной куртуазности, — глубоко поклонился, выждал паузу и быстрым жестом вынул откуда-то из-под мышки туго спеленутый сверток. Ничего не объясняя, он снял со свертка лоскут материи, положил его на стол и почтительно отступил, опустив глаза в пол, словно остерегаясь подсматривать за вице-канцлером в столь важный момент.

Бестужев только мельком взглянул на сверток, и вся душа его рванулась к этим желтым от времени, пыльным, иззубренным по краям бумагам, — он узнал их. Легкая дрожь, как в любовной истоме, ознобила спину — они, похищенные… вернулись к хозяину. Боже мой, неужели? Но откуда они у этого франта?

Словно ожидая ответа на этот немой вопрос, Бестужев поднял глаза, и посетитель сразу откликнулся ответным взглядом. Как насторожены и любопытны глаза у этого мальчишки! Бестужев нахмурился, и молодой человек, стараясь быть почтительным и скрыть неуемное любопытство, чуть сузил глаза, чуть прикрыл их веками, и складочка наметилась меж бровей, взрослая, умная складочка, которая никак не вязалась с по-детски пухлым ртом. И Бестужев понял, что этот юнец отлично понимает его состояние, знает, что он принес, и предлагает с этими бумагами себя в придачу.

— Кто ты? Род, звание?

— Курсант московской навигацкой школы Александр Белов, — звонко крикнул юнец, щелкнув, как констаньетами, каблуками модных с крупными пряжками туфель.

— Что хочешь за это? — Бестужев скосил глаза на лежавшие перед ним бумаги.

— Служить России, — также звонко крикнул Белов, еще больше вытянулся и добавил: — В лейб-гвардии… а также на дипломатическом поприще.

Вице-канцлер усмехнулся. У мальчишки губа не дура, и с неожиданным для себя удовольствием он увидел, что рука Белова, лежащая на эфесе шпаги, мелко дрожит. Бестужеву даже показалось, что он слышит, как учащенно бьется сердце под модным камзолом.

— Откуда у тебя эти бумаги?

— Они были у кавалера де Брильи и предназначались во Францию. Анастасия Ягужинская, родственница вашей милости, похитила их и передала мне.

— Почему она тебе их передала?

— В надежде иметь от вашего сиятельства помощь пострадавшей матери ее, а также в уповании, что ваша светлость и ее, Анастасию Ягужинскую, не оставите своей заботой.

— Где ты видел Ягужинскую?

— Был послан Лестоком в особняк на болотах для опознания кавалера де Брильи.

— А теперь расскажи все подробно и с самого начала.

Белов был откровенен в своем рассказе, почти откровенен. Выслушав его, вице-канцлер долго молчал. Наконец снял с бумаг засаленную ленту, пробежал глазами по одному письму, по другому, потом рассеянно обвязал бумаги все той же лентой и спрятал в стол.

— К сохранению и передаче сего пакета, — Белов испытующе глянул на Бестужева, — причастны также друзья мои, — опять секундная пауза, — Корсак Алексей и Никита Оленев.

Нерешительность Саши была вызвана тем, что Никита накануне настойчиво внушал ему не называть вице-канцлеру их фамилий. «Нам от Бестужева ничего не надо. А ему нужны ли лишние свидетели в столь тайном деле? — твердил он. — Как бы не случилось лишних неприятностей!» Вице-канцлер, однако, рассеял опасливые сомнения.

— И все они курсанты навигацкой школы? — спросил он с неожиданной на его сером лице улыбкой, благодушной и чуть задорной, не иначе как собственная молодость промелькнула перед ним вдруг яркой кометой.

— Точно так.

— Значит, не зря государь наш Петр основал сию школу, — сказал он уже серьезно. — Ты достоин лейб-гвардии. А девице Ягужинской передай…

— Как же я передам? — воскликнул Саша, перебивая сиятельного собеседника, — она же в Париже…

— Съездишь в Париж. Дело молодое… Мы и поручение тебе припасем для русской миссии. Отдохнешь от лестокова любопытства.

Саше хотелось колесом пройтись по комнате, крикнуть что-нибудь в голос, он даже взмок от невозможности выплеснуть радость и прошептал размягченно:

— О, ваша светлость!.. Я передам Ягужинской все, что вы пожелаете…

— Пусть возвращается в Россию. Будет жить на деньги, завещанные ей отцом — прокурором Павлом Ягужинским.

Когда за взъерошенным, хмельным от счастья молодым человеком закрылась дверь, Бестужев подумал со вздохом: «Что ни говори, но творить добрые дела весьма сладостно. Жаль только, что редко злая судьба шлет нам сию возможность…»

24

— Никита Григорьевич, проснитесь! Князь Григорий Ильич из Киева вернуться изволили.

Никита промычал что-то, не открывая глаз, и сунул голову под подушку. Степан принес лохань для умывания, поставил на рукомой. От воды валил пар. Лука величественно кивнул. Пока дармоеда Гаврилы дома нет, можно барину и теплой водой умыться.

— Батюшка ваш письмо прислать изволил, — Лука осторожно дотронулся до плеча Никиты. — А на словах передали, что ожидают вас к завтраку.

Когда смысл последних слов достиг понимания Никиты, он проворно вскочил.

— Гаври-и-ла! — крикнул он во весь голос, но встретив укоризненный взгляд дворецкого, рассмеялся. — Ах, да… Я со сна ошалел совсем.

Через полчаса в самом нарядном камзоле, в легкой открытой коляске, улыбаясь во весь рот, Никита ехал к отцу. Дома двигались ему навстречу, дорога послушно втекала под копыта лошадей, небо сияло чистыми красками, и люди махали ему вслед.

«Сколько, однако, на свете счастливых, — размышлял Никита. — Вон старуха квасом торгует — какое приветливое у нее лицо. Вон баба идет с коромыслом, бадейки-то, видно, пудовые, а идет улыбается. Спасибо тебе, красавица, за полные ведра. Франт с девицей… Девица хорошенькая, ямочки на щеках. Рядом с ней каждый будет счастлив. А вон толстяк в окне. Голубчик, что ты такой сердитый? — Никита помахал ему рукой. — Пусть удача тебе сопутствует, мрачный господин!»

Коляска въехала на понтонный мост, лошади пошли шагом. Никита откинулся на подушки и неторопливо, со вкусом принялся изучать знакомую панораму города.

А мрачный господин отошел от окна, опустил штору и со вздохом приступил к неприятному разговору:

— Господин Лядащев, я беру за горло врожденную деликатность, чтобы напомнить вам, что уже семь месяцев, — семь! — господин Лядащев, я не получаю от вас квартирной платы.

— Что? — Лядащев лежал в любимой позе — ноги поджаты, рука под щекой — и внимательно изучал рисунок отставшей от стены обойной ткани.

«Мог бы встать, — с неприязнью подумал Штос, — или хотя бы повернуться ко мне лицом».

— Но я готов простить вам половину долга, если вы согласитесь помочь мне. О, это не составит вам труда!

Лядащев повернулся на спину и сосредоточенно уставился в потолок.

— Речь идет о моем племяннике. Я буду краток. Он приехал пять лет назад из Вюртемберга. Я надеялся, что он станет моим компаньоном. Но он предпочел военную карьеру. Надо отдать должное, в этом он преуспел. Сейчас он поручик Измайловского полка. У него светлая голова и деликатное сердце, господин Лядащев. Но Россия сгубила его. Он стал пьяницей, как все русские. Он играет в карты. Он завел роман с весьма высокопоставленной дамой. Он стал необуздан и дик. Месяц назад его послали для усиления караула… — Штос сделал неопределенный жест рукой, подбирая нужное слово, — в застенки Тайной канцелярии. Он пробыл в карауле не более суток и попал под домашний арест, потому что напился и стал прямо в застенках выкрикивать разные непристойности, ругая излишнюю, как ему казалось, жестокость тюремщиков.

— Так это был ваш племянник? — Лядащев оторвал взгляд от потолка и покосился на Штоса…

— Да, да, — оживился тот, видя, что Лядащев проявляет некоторое любопытство. — Каким-то образом ему тогда удалось избежать наказания, но вчера он ввязался в драку на улице и теперь опять сидит под домашним арестом. Причем дрался он на стороне русских офицеров, они били какого-то курляндца. Я навел справки. Начальство собирается понизить его чином, а может быть, потребует его отставки. Ему припомнили давешние высказывания в застенках Тайной канцелярии.

— Что вы заладили про застенки? Других слов, что ли, нет?

— Я неправильно выражаюсь по-русски.

— Выражаетесь-то вы по-русски, но думаете по-немецки. Дальше…

— Два года назад я был бы рад этой отставке. Я взял бы его в дело. Сейчас это невозможно. Он умеет только пить и приговаривать при этом дурацкие пословицы. Я никогда не знал столько пословиц, немецких, я имею в виду, про вино. Немцы — трезвая нация!

— С чем я вас и поздравляю!

— Если он выйдет в отставку, то должен будет вернуться домой. Но родина его не примет. Зачем родине русский пьяница? Россия его споила, она должна и содержать его.

Лядащев поднялся на локте и сказал, чеканя каждую фразу:

— Во-первых, у России достаточно собственных дел, кроме заботы о спившихся немцах. Во-вторых, сидели бы вы дома в своем Вюртемберге. В-третьих, не вам бы, Штос, Россию ругать…

Штос испуганно попятился и сказал проникновенно, прижимая к груди толстые руки:

— Я готов простить вам весь долг, если Тайная канцелярия снимет с Густава свои обвинения. Мальчишка просто глуп, господин Лядащев. Так молод и так испорчен! Посудите сами, какое ему дело до русских дрязг, а? Я вижу, что утомил вас…

— Идите. Я подумаю, — сказал Лядащев холодно и строго, словно он был не должником, а прокурором по делу немца Штоса, квартиродателя.

Ушел. Слава Богу…

Лядащев лег поудобнее, закинул руки за голову, закрыл глаза. Так как все это было? Каждая деталь не просто важна — обязательна, иначе не восстановить в памяти всю картину целиком.

Итак… Слуга — морщинистые щеки, старый, засаленный паричок, загнутый, как клюв у попугая, нос. Что он говорил? Обычные лакейские слова: барыня весьма рады… сейчас выйдут… Ну все, и довольно про слугу. Теперь представим ее гостиную. Дядюшка писал, что она мотовка, бросает деньги на ветер. Какая чушь! Правда, ремонт бы этой гостиной не помешал. О чем ты, глупец? Вспоминай, расставь мебель по местам. Стол не на середине комнаты, а ближе к простенку, где иконы. На окнах были занавески сиреневые с желтым. Красивые занавески, правда, выцвели. И всюду полно подсвечников и канделябр! В этом доме не любят сидеть в темноте. Это очень хорошо! На поставце курильница — изящная штучка, сверху прорези для выхода благовоний. Это, конечно, замечательно — курильница, лучше бы, правда, это серебряное сооружение было бульоткой. Ну дальше, дальше… Дверь открывается. Она! «Посмотрите, господа, что за прелесть мне прислали из Дрездена…» Пальчик надавил на черепаховую крышку, и сразу хрустальный звон. Ногти у нее в белых крапинках, на указательном пальчике колечко, изумрудик, как листик…

— Василий Федорович!

— Кто опять?

— Это я, Саша Белов.

— Ну, что тебе, Саша Белов?

— Я пришел сказать, что счастье сопутствовало мне. Вчера я был на приеме у вице-канцлера Бестужева. Через неделю я гвардеец с чином.

— Я в тебе не ошибся…

— Василий Федорович, — продолжал Саша еще более торжественно, — некие бумаги, о которых давеча разговор был, не могут быть вам представлены. Я отдал их по назначению.

Лядащеву ли не знать об этом, если весь предыдущий день он, как привязанный, ходил за Сашей, не ходил — бегал: от дома Друбарева к дому Оленева, от дома Оленева опять к дому Друбарева и, наконец, сопровождал молодого человека до самой канцелярии Бестужева, опасаясь, что он выкинет какой-нибудь фортель и не донесет бумаги до их хозяина.

— Сашка, пошарь там под иконой на полочке. Да, да, за занавеской. Там вино и чудесная закуска. Да, груши. Мне их дядюшка презентовал. Отменная закуска! Жестковаты только. Я вчера чуть зуб не сломал.

Лядащев встал с кушетки, потянулся, хрустнув суставами, крепко растер ладонью лицо.

— Полней наливай. Ну, за твои успехи!

Саша не спеша выпил, взял сморщенную грушу за хвостик и медленно сжевал. Эта неспешность движений, замедленность во всем появилась у Белова сама собой, как только он закрыл дверь кабинета Бестужева. Он словно получил приказ свыше — не спешить, осмотреться, дать душе и телу привыкнуть к новому положению.

— Василий Федорович, я должен нанести визит одной известной вам даме, чтобы представиться ей в новом качестве. Не будет ли поручений?

— Есть поручение, — твердо сказал Лядащев, достал из бюро разрисованный незабудками и розами конверт и протянул Саше: — Передай Вере Дмитриевне со всеми подобающими словами. А теперь иди. Дел по горло. Подумать надо, поработать…

Ушел. Слава Богу…

Лядащев лег на кушетку, отвернулся к стене. «Так о чем я? А может, пока не поздно?.. Нет, братец, поздно, назад тебе пути нет. Женюсь и уеду из этого города к… очень далеко. Значит так… Дверь открыл похожий на попугая слуга…»

Оставим Лядащева одного в приятных мечтаниях и последуем за Сашей Беловым к причалу на Дворянской набережной, где его без малого час ожидает Алексей. На причале разгружались пришедшие из Новгорода струги. Грузчики таскали мешки с мукой, скрипели и прогибались сходни, ветер раскачивал провисшие снасти и трепал красные флаги на мачтах.

— Что Лядащев? — спросил Алексей, когда они двинулись вдоль по набережной.

— Лядащев? Кто бы мог подумать?.. Я ведь Василия-то к Вере Дмитриевне словно на аркане тащил. Всю дорогу он бубнил, что бабы дуры непутевые, что у них фарфоровые глаза, что все эти Веры, Надежды, Любови… черт их разберет, только и думают, как бы на себе человека женить, а сами человеческого языка не понимают. И госпожа Рейгель, мол, не лучше. Здесь он, может, и прав. Вера Дмитриевна, когда узнала, где Лядащев служит, надулась, как мышь на крупу, и такая надменная стала, словно Василий не поручик гвардии, а лютый убийца и вор. Тоже мне, святая… Да второй такой сплетницы и болтуньи по всей Москве не сыскать! Пришли… Сидим в гостиной в ожидании, разговариваем о том о сем. Вдруг Лядащев замер — прислушивается… Дверь отворилась, и хозяйка-красавица боком, прямо-то идти фижмы не пускают, вплыла… А уж надушилась, нарумянилась, нарядилась! Платье нового фасону, все в блондах…

— В чем?

— В блондах. Кружева такие — легкие, золотистые, безумно дорогие. Да и достать их невозможно — французские! Платье в блондах, прическа в локонах, в ушах изумрудные одинцы, такие Анастасия любила носить. Я поклонился, приложился к ручке, представил Лядащева, а тот стоит истуканом и смотрит в пол. Я думал, он дамский угодник, всегда таким щеголем ходит! А он, оказывается, дамский пол боится, как огня. Тут музыка заиграла.

— Какая музыка?

— Шкатулка музыкальная из Дрездена, маленькая, чуть больше мушечницы. Сейчас это модно — под музыку разговаривать. Но наш разговор не клеился. Сидим, молчим и пялимся на эту шкатулку, как на икону. Потом я не выдержал: «Простите, — говорю, — сударыня, дела…», — а сам думаю: «А ну как Лядащев тоже вскочит, и только на порог, опять с ножом к горлу — бумаги давай!» Но он даже не заметил моего ухода. Он в этот момент над шкатулкой вздыхал. Я полагаю, они до вечера музыку слушали.

— А дальше что?

— А вот что, — Саша достал разрисованное цветами письмо и насмешливо его понюхал. — Знаешь, чем пахнет? Свадьбой… Влюбилась Тайная канцелярия! — он остановился, осмотрелся кругом. — Давай посидим. Лужок и вяз зеленый. Совсем как в Москве на Сретенке.

— Только это речка Карповка.

— Пусть будет Карповкой. Давай никуда не торопиться. Вечно мы куда-то спешим…

— В три я должен быть у Черкасского. Он обещал устроить меня в Петербургскую Морскую Академию. Я ему паспорт должен отнести.

— Ну и отнесешь. Ты лучше скажи, когда невесте представишь?

Алексей только вздохнул.

— Князь жалует Софье свою мызу на Петергофской дороге. Но я бы хотел, чтоб до свадьбы она с матушкой в Перовском жила.

— Три года большой срок.

— Огромный! — воскликнул Алеша с горечью и подумал: «Не просто огромный, а бесконечный. И сколько их еще будет — разлук. Учись ждать... так, кажется, говорили древние».

Саша, не глядя, сорвал какую-то травку, пожевал листок. Мята…

— Гаврилы нет. Узнал бы сейчас, как мята действует на человека.

— Ветрогонно и потогонно, — серьезно сказал Алексей. — Холодит во рту, но разогревает желудок. Незаменимое средство против спеси у новоиспеченных гвардейцев. Сашка, а не боишься — одному, в Париж?..

— Я ничего не боюсь. Лукьяна Петровича только жалко, опять будет переживать. Знаешь, Алешка, он меня любит…

— Догадливый.

— Я серьезно. Меня никто никогда не любил — так, чтоб всем сердцем. Детство свое я ненавижу. Я на родителей не в обиде. Раздели-ка любовь на девятнадцать душ! Да еще внуки, невестки, снохи, зятья! В книге, которой отец снабдил меня перед разлукой, не записан ни один брат, ни одна сестра. Отец понимал, что на их помощь я не могу рассчитывать. Все мы, Беловы, — каждый за себя.

— Ты приятное исключение.

— Вы иронизируете, сэр! Это недопустимо, сэр! Защищайтесь, сэр!

— Сашка, лежи тихо.

— Ладно, шут с тобой. Мир перевернулся, и все стало на свои места. Я еду в Париж, Софья под опекой Черкасского, Тайная канцелярия влюбилась, а посему Лядащев простил мне бестужевские бумаги.

— Забудь ты про эти бумаги! Их уже нет. А что еще может потребовать у тебя Лядащев?

— Он может потребовать у меня все, что угодно: мысли, соображения, голову, наконец. Он страж государства, столп Российской империи. Какое счастье, что и в столпов попадают стрелы Амура! На что еще могут надеяться подследственные? А кто мы все — население необъятной России? Мы все подследственные, господа. И да защитит нас Любовь!

25

А вечером… Вечером должен был прозвучать заключительный аккорд многоголосой симфонии под названием «Ганнибал не пройдет», а именно — похищение Гаврилы.

После недельного пребывания в доме Черкасских, Гаврила окончательно утвердился в положении строгого и весьма почитаемого божества. Этому положению немало способствовали роковые слова, произнесенные во время припадка Аглаи Назаровны: «А ноги-то двигаются!» Слова эти он сказал чуть внятно, но и этого оказалось достаточным, чтобы чуткое ухо Прошки уловило их. Слова были мгновенно поняты.

— Значит, барские ножки можно вылечить?

На следующий день эти слова повторила сама княгиня.

— Не знаю, не умею, — взмолился Гаврила.

— А нам не к спеху, — спокойно сказала Аглая Назаровна. — Подождем…

Так Гавриле была уготовлена роль вечного пленника. Княгиня догадывалась, что лекарь не дорожит своим положением в доме и готов в любую минуту сменить нимб святого на камердинерскую ливрею в пенатах, и потому строжайше наказала всем жителям своего государства не спускать с Гаврилы глаз ни днем ни ночью.

Когда Алексей поздним вечером пришел в комнату Гаврилы, тот сидел за столом и составлял счет. Окончательная цифра выглядела баснословной, только божеству приличествующей.

— Пора, — сказал Алексей.

Гаврила поднял от бумаги задумчивый взгляд и опять углубился в расчеты. «Может, нуль приписать? — разговаривал он сам с собой. —Ведь все компоненты им оставляю…»

— Гаврила, бросай все! Неровен час…

— Ага, — камердинер поборол искушение удесятерить счет, но чтоб не было разночтений, крупными буквами написал сумму прописью и фамилию начертал. — Теперь все. С Богом, Алексей Иванович.

У двери их остановил гайдук.

— Куда, Гаврила Ефимович?

— В парк, за дурманом.

— Я с вами, — с готовностью согласился гайдук.

— Дурман надо собирать в полнолуние и непременно в одиночестве. А то лекарство силы иметь не будет.

Гайдук попробовал было что-то объяснить, тыча пальцем в Алексея, но Гаврила повысил голос.

— Я буду в одиночестве, и он будет в одиночестве. Понял? И чтоб тихо! Хабэас тиби[36], понял?

Гайдук не осмелился переспросить и остался на посту. Коридор беглецы миновали беспрепятственно, а как вышли на лестницу — Прошка.

— Траву собирать, пустырник, — опередил Гаврила вопрос. — Алешка собирает, да все не то. Сам должен полазить по кустам.

— Ночью-то? — печально спросила карлица. — Еще вернетесь когда, Гаврила Ефимович?

— Ты лечи барыню. Дурманом лечи, как велено. Я еще компонентов пришлю. Ваш дом в моей книге на первом месте.

Прошка послушно кивала головой.

— Пустырник лучше на кладбище бери. Там у него лист сочнее и стебли крепче.

— На закраине парка, где болотисто, тоже хороший пустырник, — вмешался Алексей.

Гаврила посмотрел на него как-то странно и неожиданно погладил по плечу: «Эх, Алексей Иванович…» И, устыдившись этой неположенной по чину ласке, опять нагнулся к Прошке:

— Следи, чтоб не орали. Чуть что — пусть настойку пьют. Августе Максимовне чай из тысячелистника заваривай. Она желудком мается. Француженке бородавки выведи, знаешь чем. Красивая девица, а все руки в пупырях.

— Гаврила, идем! — требовательно сказал Алексей, уловив внимательным ухом, как наверху началось какое-то предгрозовое громыхание. Задвигались стулья, кто-то визгливо запричитал. Когда беглецы достигли первых деревьев, на втором этаже распахнулось окно, и Августа Максимовна истошно завопила: «Лекаря!»

— Гаврила, бежим! Что есть духу, слышишь?

Ноги сами находили дорогу, деревья расступились перед беглецами, мраморные нимфы вставали на пути, чтобы лилейной ручкой указать верное направление.

— Не могу я бегать, — хрипел Гаврила за спиной у Алеши. — У меня от бега колотье в боку. Ох, господи…

А в доме хлопали двери, метался в окнах свет и вопили, стенали, орали, блажили человеческие глотки. Даже западная половина дома пришла в некоторое волнение: «А вдруг пожар?» И вот уже «белые» и «синие» войска, вооружившись фонарями, двинулись сомкнутыми рядами в парк, неся, как победный клич: «Лекаря! Лекаря!»

«Во орут», — подумал даже с некоторым уважением Алексей.

И профессиональная обида обожгла сердце: словно не жал он для этих малохольных колючий пустырник, словно не вливал в эти дурные глотки сок благородной травы. И понял Алексей, что не пустырник, а сам Гаврила, как благородный дух, держал этот дом в безгласном повиновении, а теперешние вопли и крики — это полная страстного томления тоска по безвозвратно ушедшему покою.

Последние метры Алексей проволок Гаврилу на себе. Никита и Саша ждали их, как было договорено, в обычном месте встреч.

— Наконец-то! Все сроки прошли. Лезьте сюда. Что с Гаврилой? Тебя не избили? Кто там кричит?

Никита через решетку поспешно ощупал полуживого камердинера.

— Скажешь тоже — избили! Он у них вроде бога. Туземцы проклятые! Это они за нами гонятся, — проговаривал Алексей, силясь оторвать от земли раскисшее тело Гаврилы, подсадить его и как-нибудь перекинуть через высокую ограду. Гаврила слабо помогал Алешиным усилиям, но мелькнувший меж деревьев свет совершенно парализовал его волю, и он смирился с неизбежностью:

— Все… Конец… Не уйти. Бросьте меня. Хоть сами-то спасетесь!

— Ты бредишь, Гаврила? Нам-то от кого спасаться? — закричал Саша, остервенело дергая камердинера, пытаясь протащить его сквозь узкие зазоры решетки.

— Сашка, он же не может расплющиться! — пробовал угомонить друга Никита.

— Тогда вплавь! — и Алеша решительно толкнул податливую фигуру в воду.

Раздался легкий всплеск…

— Я плавать не умею, — только и успел крикнуть Гаврила и покорно пошел ко дну, но рука Алексея ухватила его за воротник, подняла над водой облепленную тиной голову. Несколько сильных гребков, и они благополучно вылезли на берег по другую сторону злополучной решетки.

Друзья подхватили безжизненное тело алхимика и бегом бросились к стоящей на верхней дороге коляске.

Когда коляска отъехала настолько, что не стало слышно криков погони, Гаврила очнулся, брезгливо снял со лба липкие водоросли.

— Вина бы, господа, — пробормотал он зябким голосом.

— Пожалуйста, — Саша услужливо вложил в онемевшую от холода руку бутылку токайского.

Гаврила сделал большой глоток и протянул бутылку Алексею.

— Такого помощника, как Алешенька, мне никогда не найти, — сказал он грустно.

Сидящий на козлах Никита оглянулся, блеснул в улыбке зубами.

— Я выучусь, Гаврила. Не робей! Мы едем в Сорбонну!

— Прямо сейчас? Куда ж я в мокром-то? И компоненты надо уложить. У них там в Париже ни пустырей, ни болот.

— Не волнуйся, еще успеешь обсохнуть, — успокоил камердинера Никита. — Батюшка назначен во Францию посланником. Нас он берет с собой, а выезд не раньше, чем через неделю.

— А там, смотришь, и я к вам наведаюсь, — рассмеялся Саша.

— Кхе… О, Париж! О, Сорбонна! — Гаврила приосанился и неожиданно тонким и скрипучим фальцетом запел: «Гаудеамус, игитур, ювенэс дум сумус…»[37]

— Гаврила, ты пьян! Ради всего святого — не надо латыни!

— Пусть поет! — Никита щелкнул кнутом. — На этот раз латынь вполне к месту. Будем веселиться, пока мы молоды… Вперед, гардемарины!

Эпилог

Новый 1744 год друзья наши встретили врозь.

Алексей Корсак — в Петербурге в Морской академии. Начальство оного заведения учинило ему дотошный экзамен, нашло его знания весьма удовлетворительными и зачислило на последний курс.

Софья по приглашению князя Черкасского приехала в Петербург и, проведя месяц в его дому, совершила вещь невозможную: помирила Аглаю Назаровну с мужем. Новые отношения супругов не изменили распорядка их дня, однако дворня стихийно стерла невидимую черту, деляющую усадьбу на два клана. Меньше стало крику и ору, а в тронной зале в поисках справедливости теперь присутствуют как «белые», так и «синие». Впрочем, чистый цвет редко теперь у них встретишь, смотришь, панталоны белые, а камзол синий или наоборот, однако все это мелочи…

По отбытии из дома Черкасских Софья поселилась под Петербургом на дарованной ей мызе. Вера Константиновна оставила до срока Перовское и стала жить вместе со своей будущей невесткой. Как ни старался князь, ему не удалось вернуть завещанное монастырю богатство Зотовых, но тетушка Пелагея Дмитриевна после продолжительной беседы с Черкасским устыдилась и в его присутствии начертала завещание, где отписала все племяннице. Событие это было вполне своевременно, потому что важная помещица, хоть и лежала в шелках и бархате с французским романом в изголовье, была очень плоха — водянка раздула живот и ноги.

Софья стала богатой наследницей, но это мало ее занимает. Другими заботами заполнен день: сидеть подле маменьки Веры Константиновны у окошка, читать и всматриваться прилежно в летний туман и зимнюю вьюгу — не зачернеется ли карета, везущая Алешеньку на вакацию — хоть на неделю, хоть на денечек! И как бы ни была счастлива последующая жизнь Софьи, удел ее — ждать.

Саша Белов встретил Новый год в карете по дороге домой, если быть точным — в Польше. Прибытие его в Париж, а тем более отъезд требуют, по нашему мнению, куда более пространного рассказа, но бумаги в России работают до сих пор мало и плохого качества, а посему автор, уступая настоянию трезво мыслящих людей, довольствуется одним абзацем.

Дипломатическое дело, порученное Саше Бестужевым, носило чисто курьерский характер и было выполнено с честью. Месяц его жизни в Париже пролетел как миг и кончился ночным тайным отъездом в карете, данной князем Оленевым. Таинственность эта была вызвана не только зашифрованной почтой к вице-канцлеру, которую Саша вез на груди, но и присутствием в той же карете счастливой и перепуганной Анастасии Ягужинской. Саша выкрал ее почти из-под венца, и немалую помощь в этом оказали ему Никита и верный их Гаврила.

Де Брильи долго не мог выяснить, кто совершил сей дерзкий поступок, а когда узнал, наконец-то поклялся лишить жизни этого щенка, этого негодяя Александра Белова, но пока не видно, чтобы жизнь предоставила кавалеру эту возможность. Венчание Саши и Анастасии прошло незаметно, ни двор, ни «Ведомости» не уделили их свадьбе должного внимания.

Никита и Гаврила в канун Нового года вступили на землю Геттингенского университета. Их вояж в Саксонию предворил некий разговор, случившийся в Париже.

— Батюшка, я хочу сказать вам, что не только желание быть рядом с вами привело меня во Францию. Я хочу учиться.

— Вот как? Чему?

— Всему! — беспечно отозвался Никита. — В навигацкую школу я не вернусь и хотел бы поступить в Сорбонну.

— В Сорбонну? — князь с величайшим удивлением посмотрел на сына. — Ты хочешь заняться богословием? Неплохая карьера для князя Оленева — стать капуционом!

— Но я вовсе не хочу заниматься богословием, — Никита был смущен. — Я думал, что Сорбонна и университет — это одно и то же. Гаврила уверял…

— Гаврила… — князь рассмеялся. — Десять лет назад Гаврила чуть было не поехал со мной в Париж и после этого уверен, что знает французов. Сорбонна в силу старых традиций руководит университетом, но учит только схоластике и теологии. Да и весь университет здесь проникнут средневековыми традициями. Медикам там читают римскую хирургию. Мало того, что хирургия эта безнадежно устарела, так еще лекции читаются по латыни.

— Я знаю латынь, — быстро сказал Никита.

— И я… — прошептал подслушивающий под дверью Гаврила.

— Латынь — это неплохо, но просвещенному человеку в XVIII веке надо еще знать английский и немецкий. И не римская хирургия нужна, а механика, история, архитектура и география! Может, определить тебя в Коллеж де Франс? — сказал князь задумчиво. — Его посещал великий Рабле…

Здесь Гаврила не выдержал, вломился в комнату, повалился князю в ноги. В его слезливой и бессвязной речи, произнесенной, как думал Гаврила, на латыни, только одно слово было понятно — Геттинген. Князь высказал одобрение поездке в Германию. Годы учения были весьма интересными и уже потому счастливыми для Никиты, а тем более для Гаврилы. Он не только преуспел в химии, медицине и парфюмерии, но и сколотил изрядный капитал.

Однако вернемся в Петербург 1743 года. Шетарди приехал в ноябре и был принят милостиво государыней Елизаветой и всем двором. Но Дальон страшно негодовал из-за появления на политической арене своего соперника. Первый же их разговор начался с брани, а кончился пощечиной, которой «бесхарактерный» посол наградил посла подлинного. Тот не остался в долгу и проткнул Шетарди ладонь. Маркиз потом долго похвалялся перевязанной рукой, объясняя всем и каждому, что повредил ее в боях за русское дело. Под флагом все тех же «русских интересов» он возобновил вкупе с Лестоком лютую борьбу с Бестужевым.

Шетарди работал не покладая рук, подкупал лиц духовных и светских, сколотил французскую партию, всюду совал свой нос, стелился перед государыней, играя почтение, восторг, обожание… Однако миссия его протекала очень негладко, и он каждую неделю писал шифрованные депеши в Париж.

Шетарди писал, а Бестужев перехватывал письма, ключ давно был у него в руках. Академик Гольбах каждую неделю приносил вице-канцлеру расшифрованные депеши, Яковлев делал нужные выписки, а Бестужев складывал их стопочкой и ждал своего часа.

И час настал. Связан он был с интригой, возникшей с недавним приездом двух цербстских принцесс: четырнадцатилетней Софьи-Августы-Фредерики (будущей Екатерины II) и ее матушки, великой интриганки, а попросту говоря, шпионки прусского короля. «Цербстская матушка» сразу стала врагом вице-канцлера, а потом своим неумным и вызывающим поведением восстановила против себя государыню.

В разгар дворцовых склок Бестужев и подал Елизавете экстракты из шетардиевых депеш, в коих особенно выделил места, касающиеся Елизаветы лично: дескать, ленива, беспечна, к делам имеет отвращение, пять раз в неделю платья меняет, а Бестужева потому близ себя держит, что боится, как бы дельный министр, назначенный вместо него, не помешал бы ее распущенности.

Елизавета пришла в великий гнев. Шетарди был выслан из России в двадцать четыре часа. Он пробовал защищаться, но ему представили его собственные письма. Франция не простила Шетарди вторичного поражения, король отставил его от дел и сослал в Лимозин.

Кажется, эта история должна была послужить Лестоку хорошим уроком, но он не внял голосу свыше. Привычка к интриге и неуемная ненависть к Бестужеву, которая тем ярче разгоралась, чем неуязвимее был вице-канцлер, привела к тому, что четыре года спустя, а именно в 1748 году, Лесток был арестован, судим и сослан в Устюг.

Бестужев стал великим канцлером и, не имея соперников, шестнадцать лет правил Россией сообразно своим способностям и понятиям долга, пока не уподобился судьбы своих предшественников — отставки от дел и ссылки.

Лядащева я, каюсь, потеряла из виду. Одно точно: он женился и уехал в Москву, а вот бросил ли он службу окончательно или вернулся к ней, озверев от семейной жизни, этого я с уверенностью сказать не могу. Бывший сослуживец Лядащева некий N… рассказывал, что, встретив Василия Федоровича на Тверской и задав ему радостный вопрос: «Ну как живешь?», — получил крайне невразумительный ответ: «Вас ис дас? Кислый квас…» И еще Лядащев поинтересовался, не слыхать ли чего в Петербурге про Сашку Белова. Потом вспомнили они былое, и Лядащев ушел с грустью в глазах, бросив на прощание: «Такая жизнь, брат… На одном гвозде всего не повесишь…»

В год падения Лестока умер в Сибири Степан Лопухин, супруга же его Наталья и сын Иван — незадачливые виновники раздутого до невероятных размеров «лопухинского дела» — прожили в ссылке долгие годы в немоте и лишениях и были возвращены в Петербург Петром III.

Анна Гавриловна Бестужева не дождалась освобождения. Все годы ссылки она прожила в Якутске, имела собственный дом и друзей, с которыми хоть и с трудом, но могла разговаривать. Много лет спустя писатель А. А. Бестужев, более известный под псевдонимом Марлинский, был сослан по делу декабристов в Якутск. Он разыскал там могилу своей родственницы и с грустью написал об этом родне, хранящей в памяти своей образ прабабки, как скорбный и достойный самого глубокого уважения.

И еще несколько слов… Когда иду я по весеннему Петербургу, вдыхая запах травы и распустившихся тополей, когда смотрю в воду каналов на гофрированные отражения шпилей и куполов, вижу сбегающую в воду решетку и ялики у Летнего сада, меня зримо и явственно обступает XVIII век.

Какие они были — Елизавета, Лесток, Шетарди, Бестужев?..

Можно по крохам собрать материал, есть архив, письма, дипломатические депеши, можно сходить в Эрмитаж и свериться с портретами Кваренги. Каждое время дает свою оценку тем далеким событиям и людям, игравшим немаловажную роль в русской истории.

Но они все умерли, умерли очень давно, и даже теней их я не могу различить в сегодняшнем городе. Но остановись в тени старого собора Симеона и Анны. Не слушай звон трамвая, забудь про асфальт под ногами и провода над головой, сосредоточься…

Страницы: «« ... 1516171819202122 »»

Читать бесплатно другие книги:

Муж, успешный в бизнесе, притягивает к себе внимание не только конкурентов, но и всех окружающих жен...
Перед вами книга о грандиозном обмане и величайшей афере, случившейся в России за последние 20 лет. ...
«Происшествие в Никольском». Одно из первых произведений в творчестве Владимира Орлова. Это роман о ...
У хозяина Ахтарского металлургического комбината Вячеслава Извольского есть в жизни все. Свой завод....
В 1744 году императрица Елизавета Петровна решила женить своего наследника, Петра Федоровича, на доч...