Самая страшная книга 2017 (сборник) Гелприн Майкл
– Отстаньте от бабушки, – говорит Аглая, но улыбается.
Любит она сильно маленьких, потакает им, да и Петя их баловать горазд. Светлые они девочки, как удержаться, даже строгая Параша нет-нет да и порадует внучек лакомством или сказкой.
– Пора домой возвращаться, – говорит Аглая, а у самой беспокойство в глазах плещется. – Чую беду, бабушка, неспокойно на сердце. Думала – помолюсь, развеется, но не уходит, не отпускает.
Она кусает губы, очень бледная, конопушки кажутся темнее, чем обычно. Придерживает маленьких за плечи, сжимает пальцы, никак не справится с волнением.
– Лишь бы все обошлось, зачем они все это задумали, господи, с голоду бы чай не померли, да пропади бы оно пропадом это…
«…зерно!» – крики и ругань такие громкие, что мы их слышим, еще не доехав до двора. Потом выстрелы – раз, другой, третий. Крик Параши – дикий, нутряной. Кровь стынет в жилах, сердце подступает к горлу. Аглая что-то кричит маленьким, прыгает с телеги, мчится к дому. Я слезаю неловко, трудно, долго, слишком долго. Падаю, с трудом поднимаюсь, ковыляю быстро, как могу, – сквозь боль в коленях, негнущуюся спину, слабость в ногах и страх, черный страх.
Звук удара, крик Аглаи. Корявым колобком вкатываюсь в ворота, в свой двор, знакомый до кочки, до листочка. У хлева кучей свалены мешки с зерном – собирались, видно, под соломой прятать. Посреди двора лежит сынок мой Василек с дырой во лбу, возле мертвой руки выпавший топор. Он на спине, совсем седой, совсем уже старый. Рядом еще мертвец, этот лежит лицом вниз, на нем серая рубаха, по спине расплывается бурое пятно. Нет, не Петенька, не может быть Петенька, так почему же Аглая смотрит на него, закусив руку, и глаза у нее черные от страха и горя?
– О, вот и бабка Черногорова подоспела!
Красноармейцев пятеро, двое стоят с оружием на изготовку, один с винтовкой, другой с наганом. Еще один, помоложе, держит за плечо Аглаю, очень крепко, ей должно быть больно.
Она поворачивается к нему, говорит, как во сне: «Федя, это ты, что ли?»
Он резко дергает ее за руку.
– Нету тут для тебя Феди. Есть товарищ Кренов. Ты знала, что они собираются зерно прятать? Отвечай, знала?
Аглая молчит.
– Ууу, контра! – цедит красномордый толстяк, здоровый как бык. – Знала она, как не знать. Не понимают, твари жадные, что для них же стараемся, себя не жалеем, новое общество строим.
Он машет наганом. Он пьян. Я верчу головой. Парашенька, где девочка моя? Федор, товарищ Кренов, опять дергает Аглаю:
– Очень ты мне девкой нравилась, помнишь? Не сговорили бы тебя за Черногорова, я б тебя взял. Ждала б меня сейчас дома, была бы женой, а не врагом республики. Пойдем-ка, – он тянет ее к двери.
Она внезапно понимает, вырывается, кричит. Он бьет ее по лицу, хватает косу из-под платка, наматывает на кулак:
– Пойдем, говорю!
Рысью из-за угла на него бросается Параша, седые волосы растрепаны, рот перекошен:
– Оставь дочку, гад!
Она в ярости, она пытается вцепиться ему в лицо, но он слишком высок и силен, он легко уворачивается от нее, толкает ее с крыльца.
– Вот она где, – смеются остальные бойцы. – Ух и боевитая баба!
Тот, что с винтовкой, подходит и бьет Парашу прикладом по голове раз, другой, третий. Она издает какой-то странный хрюкающий звук, простирается в пыли.
Красномордый оборачивается ко мне:
– Ну вот, бабка, и разобрались мы с вашим гнездом аспидов. И молву разнесем, чтоб больше никому неповадно было. Тебя не тронем, не бойся. Ты тут начинай прибираться, сколько силенок хватит. У нас в избе дело есть, важное.
Он хохочет, все они идут вслед за Федором, уже уволокшим Аглаю внутрь. Дверь захлопывается. Изнутри слышен надсадный крик Аглаи, гогот, удар, треск рвущейся ткани.
Я дохожу до Параши, падаю на колени рядом. Она еще жива, еще дышит, хотя глаза уже закатываются.
– Мама, – шепчет она хрипло. – Простите, мама. Я как лучше хотела.
– Ничего, доченька, – говорю я медленно. – Ничего. Все уже случилось. Отпускай. Отдыхай, Парашенька, девочка моя любимая, спасибо тебе за все.
– Вася… – говорит она, трясется мелко, выгибается дугой, потом тело расслабляется, мертвеет.
Я закрываю ей глаза. Смотрю вокруг, медленно переводя взгляд с одного на другое. Один мешок зерна лопнул, пшеница подсыпается в пыль, желтая в серое. На лицо моего мертвого сына садится муха, начинает умывать лапки. Из головы Параши подтекает липкая черная кровь. Красное пятно на спине Петеньки расползлось до подмышек.
Я стою на коленях в пыли среди мертвецов, которых так любила, – старая, дряхлая, немощная, слишком ничтожная, чтобы меня убивать или принимать во внимание. Слез нет, ничто не печет огнем моих сухих глаз.
Я жду, не шевелясь и даже не моргая.
Ненависть раскаляется сначала докрасна, потом добела. Она поднимается из древнего устья мощным потоком, сметающим все на своем пути, она выжигает мою изношенную, морщинистую, слабую плоть, взятую восемьдесят лет назад. Больше нет тела, которое так любил мой Семен, которое родило и вскормило Василька. Нет рук с ловкими пальцами, нет быстрых ног, полных грудей, густых волос.
Да и давно их нет, давно надо было плоть сбросить, вернуться к себе в бездонную синеву, уснуть в студеной тиши, глубоко, глубже корней земли, у жерла древнего вулкана. Да все было, ради кого оставаться, кому каждый день радоваться, за кем смотреть, кого любить из этого стареющего тела.
Я ставлю в пыль тяжелую чешуйчатую лапу. Солнце блестит на металле когтей. Скотина в хлеву ревет, ополоумев от страха, – теперь они чувствуют меня всю, не скрытую слоями человеческой плоти. Сильный хвост расправляется по земле, бьет из стороны в сторону резко, почти весело. Я поднимаюсь на крыльцо, доски прогибаются под моим весом. Я слышу в доме, в котором прожила столько счастливых лет, тяжелый, пьяный хохот незнакомцев, только что убивших мою семью. Я толкаю дверь, ощериваясь. Сейчас я буду убив…
«…ать твою, стреляй, Васька, стреляй же!»
Двоих в сенях я убиваю слишком быстро – быстрее, чем мне хотелось бы. Но я тороплюсь найти Аглаю, мне не до них, вот так им повезло.
Серая кошка, отчаянно мяукнув, перепрыгивает через лужу крови, исчезает в дверях. Я скольжу дальше, черной тенью, сырой мощью, чистой ненавистью. Зеркало даже не успевает толком поймать моего отражения – лишь свирепую, стремительную темноту.
Они насилуют ее на столе в кухне, в лице Аглаи – ни кровинки, голова запрокинута, она выглядит неживой. Двое смотрят от печки, а над нею пыхтит тот самый, красномордый.
Я бью его лапой с выпущенными когтями, полосуя ему спину. Он ревет, как раненый хряк, отлетает к окну, глаза выпучены, рот раззявлен, как у лягушки, штаны спущены, мокрый срам свисает между ног. Я отрываю его первым, потом голову, кровь ударяет в потолок. Эти, у печки, выдернули свои наганы и палят, я поворачиваюсь к ним, пули скользят по моей чешуйчатой броне, высекая искры. Еще несколько ударов когтистых лап и мощных челюстей – и все стихает.
Я пожираю свою добычу – высоко поднимая узкую голову и вытягивая длинную шею, чтобы легче проглатывалось. Ибо испокон веку такие, как я, пожирают сердца злодеев, поглощая их силу и стирая из бытия их души.
Позади меня вздыхает Аглая. Я оборачиваюсь к ней – она лежит на столе, нарядное церковное платье задрано до пупа, на губах надуваются и лопаются красные пузыри, в груди красная дыра. Одна из пуль срикошетила от меня или от печки, вошла ей в бок, из груди вышла.
Я наклоняюсь над ней, змеиная голова покачивается на длинной шее, с клыков капает кровь, глаза жжет горячими, ядовитыми слезами виверны – не смогла, не успела, не уберегла.
Аглая смотрит мне в рыжие глаза своими серыми, смотрит без страха, с предсмертным принятием, – и вдруг узнает, вопреки разуму и здравому смыслу, узнает меня в кровавом чудовище. Рот у нее распух, пара зубов выбита, да и дышать ей тяжело, трудно говорить.
– Аушка, – говорит она разбитым ртом. – Аушка, ети. Ети, леге. Паси ашу, аю. Паси.
Дыхание все труднее:
– Аушка. Жаста. Паси ачек. Мих ачек. Жаста.
Я киваю, что поняла. Наклоняю длинную шею, шиплю, она уже не слышит. Челюсть у Аглаи отваливается, изо рта подтекает кровь со слизью.
Дети в телеге. Спаси Машу и Варю, бабушка. Пожалуйста, спаси моих девочек.
Всей своей сутью я хочу одного – выскользнуть отсюда, из этого дома, полного смерти, из моей ненависти, оставить их позади, сбросить, как сбросила плоть.
Мой древний разум кричит мне, что я уже заплатила полной мерой за свою любовь к мальчику с дудочкой, что восемьдесят лет человеческой жизни и человеческой плоти – этого хватит, что моя Синяя Бездонка, мое ледяное озеро, ждет меня, и сладок будет сон в его глубинах.
Но человеческая жизнь зацепила меня глубоко, замотала тонкими шелковыми путами любви, чуть из них дернешься – режут на живую.
Я помню, как впервые легла с моим Семеном, как мне на живот положили Василька, красного, сморщенного, смешного, как учила его плавать и читать, как плясали с Семеном на его свадьбе. Помню первые роды Парашеньки и первые шаги моего первого внука: Ваня – вот как его звали, маленького моего, Ванечка! Кровь и любовь держат меня крепко, не убежать, не раствориться в синей воде, не уснуть, как бы ни хотелось.
Виверна вздыхает, тяжелые чешуйчатые веки опускаются на рыжие глаза с вертикальными зрачками.
Я смиряюсь. Надо остаться. Надо спасти. Надо снова взять плоть.
Стол, впитывающий кровь Аглаи, помнит руки и пот моего Семена, срубившего дерево, располосовавшего его на доски, сбившего их в эту форму. На этом столе я годами месила тесто, рубила капусту, разделывала мясо. Я прижимаюсь к Аглаиной стынущей щеке своей холодной, ложусь с ней прямо на столе, как с возлюбленной, обвиваю ее тугими кольцами, забираю, перетягиваю на себя.
Так я брала плоть восемьдесят лет назад, когда в моем озере утопилась молоденькая крестьянка, жестоко обманутая заезжим студентом, так обвивала ее холодное тело в синей воде, чтобы выйти летней ночью к моему Семену, качнуть крутым бедром, рассмеяться звонким смехом. Чтобы дотронуться, познать, полюбить.
Если бы в доме билось хоть одно сердце, оно бы успело ударить пару сотен раз. Потом оно начинает биться – мое, новое. Я встаю со стола Аглаей – молодой, крепкой, простоволосой, голой. Прохожу по дому, стараясь не наступать в кровь.
Серебряное поведенное зеркало опять отражает меня уже в третьей личине, с тех пор как взошло солнце. Светлые волосы, белая кожа в крапинку, высокие острые груди, серые глаза в белесых ресницах. Я иду в комнату Аглаи, переворачиваю сундук, выбираю теплое и немаркое. Отрываю половицу – вот кубышка с золотыми десятками, надо еще Парашину не забыть. Выкидываю белье из двух плетеных ларей, небольших, но глубоких. Сила пяти здоровых мужиков бьется в моей груди, я пальцами рву крепкие веревки, обвязываю лари, сплетаю петли.
Лесами пойдем, болотами, дорогами нехожеными – что же маленьким мучиться, ноги сбивать, когда у матери силы немерено. В кладовой насыпаю сумку сушеными яблоками, солеными баранками Парашиными, беру головку овечьего сыра, нож, бутыль молока, крепкой бечевы силки ставить.
На лавке в кухне стоит бутыль самогона ржаного, Петенька его любил иногда с устатку. Красноармейцы-то его первым делом разыскали и в дело пустили. Я разбиваю бутыль о стол, лью на пол, на скамьи, на стены. Пусть тут начнется.
Затаскиваю со двора и усаживаю рядком в коридоре сына своего, Василька, любимого седого мальчика, всегда серьезного, всегда в раздумьях. Рядом – Парашу, доченьку мою золотую, свекровь мою суровую. Последним – Петеньку, внучка моего последнего, мужа моего любимого. Прощайте, дважды любимые, я чиркаю спичкой, роняю огонек, белое пламя спешит по луже самогона, мчится безудержное, дикое, как виверна сквозь воду.
На крыльце я прикрываю дверь осторожно, медленно, тихо, как будто боюсь разбудить тех, кто спит в доме. Снимаю со стены короткое крепкое коромысло, подвешиваю лари. Ухожу со двора, не оглядываясь.
Тяжело будет девочкам, не объяснить ведь, но главное, что есть у них…
«…мама, мамочка моя!» – маленькие кидаются ко мне из телеги, едва завидев.
Рты перекошены, мордочки распухли от слез, в волосах солома – Аглая им велела под рогожей укрыться, они и сидели, тряслись.
Варя сразу на шею кидается, прижимается горячим тельцем, плачет от облегчения. А Маша смотрит строго, будто чувствует что-то чужое, неправильное. Они совсем одинаковые, худенькие, светловолосые, сероглазые. Только если на Машу долго смотреть пристально, начинает казаться, будто левый глаз у нее рыжиной отливает. Я смотрю прямо, не моргаю. Наконец она решается, подходит, тоже обнимает.
– А нам можно уже домой идти? – говорит она.
Я мотаю головой. Мы уйдем далеко, туда, где безопасно, там будет нам новый дом. Сажаю их в лари, там на дне одежда, постель, куклы, что Параша им шила, – у Вари царевна, у Маши зайчиха.
Маленькие плачут, сердятся, не понимают. А папа, бабушка с дедушкой, прабабушка? А лежанки на чердаке, цветное стеклышко, зарытое под смородиной, бусики в шкатулке, потрепанные сказки Пушкина, кошка Мурка?
Кошка выходит из-за телеги, мяучит пронзительно, смотрит на меня вызывающе, потом прыгает в ларь к Варе, поди-ка выброси.
– Книжка у тебя в корзине, под одеждой, – говорю Маше. – Вечером остановимся, костер разведем, орехов накалим, почитаю вам про Петушка Золотого.
– А ты разве умеешь? – удивляется Маша, опять смотрит с сомнением.
– Бабушка научила, – киваю я важно.
Оглядываюсь на дом за деревьями – над крышей начинает собираться черный дым. Лошадь беспокоится в упряжи телеги, прядет ушами. Я рву на ней уздечку, разрываю вожжи, ломаю упряжь – беги. Шлепок по крупу – только ее и видели.
Поднимаю коромысло, корзины качаются, маленькие хохочут, визжат, потом успокаиваются.
– Спой нам, мамочка, – просит Варя. Я запеваю, отчего бы не спеть? У Аглаи приятный голос:
- Ивушки вы, ивушки,
- Деревца зеленые,
- Что же вы наделали,
- На любовь ответили.
Без дороги пересекаю поле, без тропинки вхожу в лес. Такие, как я, всегда путь чувствуют, не заблудимся. Далеко уйдем, но сперва пройдем мимо моего озера, пусть Маша с Варей посмотрят в бездонную синеву да воды напьются.
Силы мне хватит надолго, еще лет на пятьдесят. Унесу, охраню, сберегу, костьми лягу, а не дам беде к маленьким моим подступиться.
Над деревьями парит небольшой ястреб, где-то кричит кукушка, пахнет мхом, грибами, зверобоем.
Я иду, смотрю прямо на солнце, не щурясь, и пою:
- У крыльца высокого
- Встретила я сокола,
- Встретила, поверила,
- На любовь ответила.
Майк Гелприн
Все остальное до фонаря
Вадим Карлович заходит в медизолятор бочком, раскланивается с медсестрой. Несмело, неуверенно улыбается. Вадим Карлович – старший воспитатель, он похож на кардинала, и кличка у него Ришелье. Вслед за воспитателем появляется усатый мужик, приземистый, в галстуке с квадратным узлом. Он ни на кого не похож, Портос его впервые видит.
– Сюда, пожалуйста, – голос у Ришелье звучный, располагающий. – Вот он, наш Потап. Он, гражданин следователь, называет себя Портосом. Они взяли себе прозвища, как у мушкетеров. Все четверо. Они… Извините.
Портос помнит, что значит «следователь». Он вообще многое помнит, что бы там ни говорил Ришелье. И другие.
– Здравствуй, Потап, – присаживается на табурет следователь. – Доктор сказал, мы можем поговорить. Я задам тебе несколько вопросов. Не возражаешь?
Портос не возражает. Он не возражал, даже когда Людовик велел упечь его сюда, в Бастилию. Людовик – это директор, мрачный тип с растрепанными сивыми лохмами. Анной Австрийской зовут жирную завучиху. Эти двое частенько запираются в директорском кабинете и делают нового Людовика. Портос сам это видел, когда подглядывал в замочную скважину.
Клички в интернате есть почти у всех. Хитрого прижимистого завхоза зовут Мазарини. Здоровенного физрука – Мордаунтом. Вечно нетрезвого трудовика – де Тревилем, де Трезвилем и Нетрезвилем – тот откликается на все три. Смазливую библиотекаршу – Констанцией Бонасье. Для комплекта не хватает разве что миледи. Арамис предлагал произвести в миледи шеф-повариху Помпадуру. Рябую, крикливую отравительницу, от стряпни которой то рвота бывает, то понос. Но новая кличка к шефине почему-то не притёрлась.
Прозвищ нет лишь у самых задрипанных, никчемных пацанов, которых любым именем назови – все без разницы. Да еще у сменного воспитателя, являющегося в классы, когда кто-то из основных в отпуске или болен. Редкостный зануда с непроизносимым именем и невзрачным, словно помятым, лицом прозвища не заслужил.
– Расскажи мне о них, – мягко просит следователь. – О ребятах. Какие они, что хотят, о чем думают, мечтают? Вы ведь делились друг с другом желаниями и мечтами, не так ли?
Портос не отвечает. Он может сказать слова – много разных слов. Но следователь не поймет. Никто не понимает.
– Хорошо, давай по порядку, – настаивает собеседник. – Арам Мкртчян, что он собой представляет?
Портос молчит. Он не знает, как ответить на нелепый, идиотский вопрос. Почему бы следователю не перечитать «Трех мушкетеров»? Там написано, что представляет собой Арамис. И остальные.
– Один за всех, – с трудом, нехотя выдавливает Портос. – И все за одного. Остальное до фонаря.
– Ты хочешь сказать, что вы крепко дружили?
Портос ничего не хочет сказать. Он мог бы, конечно, объяснить, что однажды д’Артаньян поломал ногу и на три месяца угодил в Бастилию. А остальные трое эти месяцы прохромали. Не из упрямства и выпендрежа, как уверяла герцогиня де Шеврез, врачиха-дефектологиня, похожая на облепленный седыми буклями колобок. А оттого, что… Портос сам не знает отчего. Или взять, например, Атоса, который обварил как-то кипятком руку. Пока ожоги не зажили, писать в тетрадки отказались все четверо. И глупое мальчишеское фанфаронство, на которое напирал Людовик, тут ни при чем. Просто было не удержать в пальцах ручку.
– Ладно, – не сдается следователь. – Не хочешь отвечать на общие вопросы – твое право. Я задам конкретные. Чем вы занимались пятого августа?
Портос пожимает плечами. Пятое августа ни о чем ему не говорит. Счет времени он потерял. Давно, с тех пор как угодил в изолятор. В Бастилию.
– Я имею в виду за день до случившегося, – уточняет визитер. – Чем вы тогда занимались?
– Ничем.
– Очень информативно, – с досадой роняет следователь. – Хорошо, чья это идея была покинуть лагерь?
Портос молчит. Как объяснить, что идея была ничья, он не знает. У них все было ничье, ну или почти. У д’Артаньяна была своя обувь, потому что остальным не подходила по размеру. У Атоса свои очки, поскольку он был близорук. А остальное было ничьим – общим.
– Идея наша, – наконец честно признается Портос. – Мы решили сходить за грибами. Выйти рано утром, пока темно. И к линейке вернуться.
– Что ж, уже неплохо. Почему ты не пошел с остальными?
– Меня Кольбер наказал. На кухню послал, к Помпадуре, картошку чистить.
Кольбером звали вездесущего вожатого Колю, самовлюбленного красавчика. Придурка, сующего длинное нюхало куда ни попадя и раздающего наряды почем зря. Портоса Кольбер поймал на подступах к подсобке, откуда тот собирался потырить корзину, чтобы складывать в нее грибы.
– Ясно. Когда ты узнал, что друзья сбежали?
Портос смотрит этому горе-следователю в глаза. «Когда узнал?» Дурацкий вопрос, поганый такой, сволочной вопрос, сучий. Портос чувствует, как в глазах у него набухают слезы. Он отворачивается к стене, натягивает на голову одеяло.
– Они не сбежали, – доносится из-под одеяла. – Их убили. Зарезали, ясно тебе? Пошел отсюда. Пошел на хрен! Сука, урод.
– Они всегда были вместе, – объясняет следователю Вадим Карлович. – Поступили к нам практически одновременно. Давно, десять лет назад, им тогда было по четыре. С тех пор не разлей вода. «Трех мушкетеров» им читал я, собственно, не только им – всей группе. А потом Антоша Кричевский в библиотеке взял продолжение, все четыре тома. Антошу они звали Атосом. Очень способный мальчик. Можно сказать, талантливый. В семь лет уже бегло читал. Учился на одни пятерки по всем предметам. Понимаете, у большинства из них проблемы – дурная наследственность. Но не у Кричевского, он…
– А у Потапа Белых? – перебивает следователь. – Тоже дурная?
Вадим Карлович в нерешительности скребет подбородок.
– У него в особенности. Но дело не только в наследственности. Понимаете, они вчетвером как бы вошли в образы. Помните, что Портос был невероятно силен, но туповат? Вот и Потап… физрук на него не нарадуется. А остальные преподаватели… Иногда мне кажется, что Потап нарочно старается выглядеть глупее, что ли, ограниченнее, чем на самом деле.
Воспитатель рассказывает о проблемах, о недостатке средств, о человеческом равнодушии. О спонсорах, благослови их Господь, которые оплатили детскому дому два месяца в летнем лагере на территории бывшего санатория. О распорядке, дисциплине, занятиях.
– У детдомовских это бывает, – говорит в заключение Вадим Карлович. – Склонность к побегам, романтика, жажда странствий.
– Когда вы их хватились?
– Собственно, на утренней линейке. Недосчитались на построении. Директор сразу же организовал поисковые группы. Но поиски ничего не дали. Полиция… Впрочем, вы знаете.
Следователь знает. В полицию из лагеря позвонили лишь к вечеру, когда поняли, что дело серьезное. Участковый приехал на мотоцикле уже за полночь. Оперативники с собаками – сутки спустя, после ливня, что хлестал весь день напролет. Псы след не взяли. Трое мальчишек пропали, неведомо где и как.
– Меня интересует вот какой вопрос, – цедит следователь. – Доктор говорит, что буйный припадок у Потапа Белых случился ранним утром, еще до линейки. И что раньше такого с ним не бывало. Это вы как-нибудь можете объяснить?
Воспитатель разводит руками.
– Я педагог с большим стажем, – отвечает он. – Но не психолог. Побеги из детских домов время от времени случаются. И нервные срывы у воспитанников тоже. К сожалению, Потап – трудный подросток. Брутальный, жестокий, склонный к насилию.
Брутальный, жестокий, склонный к насилию подросток Портос помнит многое. Очень многое. Например, он помнит Атоса. Горло у Атоса перерезано, так что голова вывернута на сторону и лежит почти отдельно. Еще у Атоса вспорот живот, от пупка до паха. То, что было между ног, отсечено. Д’Артаньян в пяти шагах, у него раскроен череп, так что виден бледно-розовый пузырчатый мозг. Лицо д’Артаньяна искажено, перекошено, на нем больше нет носа, а левый глаз вылез из глазницы и уполз из нее на скрученном кровавом жгуте.
Портос помнит смятую, измаранную алым августовскую траву. Растоптанный полиэтиленовый пакет с десятком сыроежек. Палую сосну с облупившейся и выцветшей, словно проржавевшей, корой. Он видел это, видел это все. Выколотыми глазами распятого на земле, растерзанного, изнасилованного, умирающего Арамиса.
Арамис жил еще добрых четверть часа. Жил, даже когда его уже оттаскивали к сохранившейся с войны снарядной воронке. Он жил, пока Портоса, орущего, скрученного, рвущегося из держащих его рук волокли в Бастилию. Когда Портоса швырнули на койку, Арамис умер.
Еще Портос помнит тень. Он не знает, как получилось, что помнит, потому что у Арамиса не было глаз, и увидеть тень тот не мог. Но она была. Портос знает это, знает точно, наверняка. Косая мятущаяся тень человека с тесаком в руке.
И наконец, Портос помнит слова. Слова тоже пришли от Арамиса, хотя произнести их с отрезанным языком тот не мог. Но слова были: угасающий, брошенный на дно снарядной воронки, агонизирующий Арамис сумел их передать. И Портос принял.
«Волга впадает… – успел выстонать, вытолкать из себя Арамис. – Из города А и города Б навстречу… Князь Андрей…»
Больше Арамис не успел ничего. Он умер. Но Портос знает: эти слова – ключ. Ключ от двери, за которой скрывается человек с тесаком. Предсмертные слова Арамиса – завещание, оно послано ему, Портосу, единственному живому наследнику.
Портос знает, что туповат. Что нерадив в учебе. Быть ему вечным второгодником, если бы не друзья. Портос понятия не имеет, куда впадает Волга. Он не умеет решать арифметические задачки. И не помнит, кто такой князь Андрей. Но Портос сильный. Очень сильный. И у него есть ключ. Он найдет человека с тесаком. Найдет, чего бы ему это ни стоило.
– Ты, урод, – говорит Портос вслух. – Клянусь, я найду тебя. Ты понял, сука? Знаешь, что я с тобой сделаю?
Через неделю Портоса выписывают. Он в порядке. Он заставляет себя быть в порядке. Никаких срывов. Никаких истерик и буйных припадков. Портос тихий. Безобидный. Ничего не помнит. Никому не желает зла.
У Портоса есть фотография. По просьбе Атоса ее сделал журналист, который приехал в лагерь, чтобы написать в газету о щедрых спонсорах. Портос не знает, кто такие спонсоры. Он смотрит на фотографию: на ней они вчетвером, в два ряда. В заднем – круглолицый, белобрысый, курносый, с выцветшими бровями Атос. Он слева. Справа – скуластый, сосредоточенный, со ссадиной на щеке д’Артаньян. Смуглый, буйно кучерявый, похожий на девчонку Арамис по центру. И еще он, Портос, на корточках в переднем ряду. Он выше друзей на голову, иначе бы в кадр не влез.
У него скошенный назад низкий лоб, глубоко запавшие глаза, костистое лицо. Портос однажды подслушал, как де Шеврез сказала – со следами вырождения. Что это за следы, Портос не знает, ему до фонаря. Он смотрит на фотографию. Он должен что-то сказать друзьям, что-то важное, очень важное, очень. Но он молчит: слова не идут к нему, а может, их душат в глотке рвущиеся к глазам слезы.
Портос отправляется в библиотеку. Здесь он никогда не был. В библиотеке пропадал Атос, цапал со стеллажей книжки одну за другой и читал друзьям на ночь вслух. «Двадцать лет спустя» и «Виконта де Бражелона» Атос прочел от корки до корки шестнадцать раз.
Еще в библиотеке зависал д’Артаньян, который к книгам был равнодушен, но заглядывался на симпатяшку-мамзель. Он просиживал в кресле с прохудившейся обивкой часами под сплетни и смешки за спиной. Д’Артаньяну это было до фонаря, потому что к сплетникам и насмешникам с визитом неминуемо являлся Портос, и рты вмиг затыкались.
– Слышь, Бонасье, – говорит Портос библиотекарше. – Кто такой князь Андрей?
Библиотекарша сердится и называет посетителя необразованным скобарем. Ей не нравится кличка. Сам Портос ей тоже не нравится.
– Вы же проходили «Войну и мир»? – брезгливо поджав губы, спрашивает Бонасье. – Неужели ты умудрился все пропустить мимо ушей?
Портос признается, что умудрился. Он согласен на скобаря. Он вообще на все согласен. Он хочет знать, кто такой князь Андрей. Только это, все остальное до фонаря.
– Андрей Болконский – один из главных героев «Войны и мира», – меняет, наконец, гнев на милость библиотекарша. – Он был тяжело ранен под Аустерлицем. Уж это-то можно было запомнить.
Портос говорит, что запомнит на всю жизнь. Он не врет. Князя Андрея из него теперь клещами не вытянуть.
Следователь приходит опять. Он отлавливает Портоса в спортзале и тащит за собой в классную комнату. Дверь запирает на ключ. Следователь говорит, что не обиделся на урода и суку. Не обиделся даже, что послан на хрен. Говорит, что понимает. Что входит в положение. И просит помочь. Прошло уже полтора месяца, а пропавших так и не обнаружили, сообщает следователь. Версия убийства несостоятельна, говорит он. Оперативники, которые прочесали лес большим радиусом, не нашли ничего. Никаких следов.
– Ты сказал, что их убили, – подается к Портосу следователь. – Зарезали. Так?
Портос долго не отвечает. Сидит, уставившись себе под ноги.
– Куда впадает Волга? – спрашивает он наконец.
– При чем тут это? – В голосе следователя досада и злость. – Ну, в Каспийское море впадает. Я спросил тебя…
– Откуда ты это знаешь? – перебивает Портос.
Следователь откашливается:
– Да это все знают. Из курса географии в школе. Ты, между прочим, его наверняка проходил. Неважно – ты сказал, что ребят убили. На каком основании ты утверждаешь это?
Портос медлит. Он думает. Он не умеет хорошо думать, мысли ускользают из его головы, уворачиваются, ему никак не собрать их вместе. Андрей и Волга. Что-то общее есть между ними, что-то, связывающее раненного в бою князя и впадающую в море реку.
– Что общего? – бормочет Портос. – Между князем Андреем и Волгой? Общего у них что?
Следователь встает, поправляет галстук. Он зол и разочарован.
– Я думал, ты мне поможешь, – говорит следователь. – А ты… Это же твои друзья. Если их убили, то убийца их знал, понимаешь? Они бы не подпустили чужого. Понятно тебе? Убийца, может быть, среди вас. Его надо найти и посадить в тюрьму. А он на свободе.
Портос вскидывает голову. До него только сейчас доходит очень важная вещь, он не думал о ней раньше. Если следователь найдет убийцу, тот сядет в тюрьму. А значит, до него будет не добраться.
– У Арамиса есть родственник, – бурчит Портос. – Какой-то Сурен. Он прислал письмо.
Сурен и вправду однажды прислал письмо. А вместе с ним и посылку с десятком яблок и коробкой невкусных конфет. Яблоки они вчетвером слопали, а конфеты забрал Нетрезвиль – на закусь.
– И что? – нависает над Портосом следователь.
– Они рванули к нему. К Сурену к этому, в Ереван. Тот обещал устроить так, что ребят заберут в эту, как ее. В Турцию. Там в детдомах не жизнь, а лафа. Меня они звали с собой. Но я отказался.
– Зачем же тогда, – лицо у следователя багровеет, лоб пробивает потом, – зачем же ты мне врал?
– А я пошутил, – Портос скалится во весь рот. – Это была шутка. Тебе ясно, да? Смешно? Смешно, да? Гы-гы-гы!
Он хохочет, надрывается от хохота, исходит им.
Убийца не будет сидеть в тюрьме. Портос найдет его. Первым делом отрежет ему язык. Выколет глаза, вырвет ноздри. Оскопит. Перевернет и проделает то же, что эта сука с Арамисом. Порвет уроду жопу. И только потом вспорет живот, проломит череп и перережет горло.
Портос сделает это. Он знает, что будет потом. Его забьют в зону, на малолетку. Портос на это согласен. Он поквитается. Он клятву давал, что поквитается. Все остальное – до фонаря.
Физрук Мордаунт сидит на матах. Он часто на них сидит, говорит, чтоб не нажить геморрой. С Портосом они приятели. Мордаунт считает, что Портос может стать известным штангистом. Или даже знаменитым, если будет серьезно заниматься.
Портос не хочет серьезно заниматься. Это ему теперь ни к чему, до фонаря. У него цель другая.
– Из города А и города Б навстречу, – говорит Портос. – Что это может быть?
Мордаунт скребет пятерней круглый, наголо бритый череп.
– Ну поезда, – с удивлением отвечает он. – Задачка про поезда. Типа вышли навстречу друг другу. Что-то там со скоростью. Зачем тебе?
– А ты откуда про них знаешь?
Мордаунт в недоумении:
– Да чего тут знать-то. Это в школе проходят. Я уже не помню, в чем там закавыка. Да ты воспитателя спроси, вы тоже это наверняка проходили. Вадим Карлович тебе напомнит.
– Спрошу, – обещает Портос. – Мордаунт, у тебя деньги есть?
Недоумение перерастает в изумление:
– Ну есть немного. Тебе-то они зачем? Вы же на полном иждивении.
– На бутылку хватит?
– Да ты чего, парень? Недоставало только, я буду покупать тебе выпивку.
Портос медленно качает головой.
– Мордаунт, – говорит он. – Мне очень нужно. Позарез. Не для себя, ты поверь. Хочешь, я на суку последнюю забожусь? Хочешь, на колени перед тобой встану?
Князь Андрей, Волга и города, в который раз твердит про себя Портос, пока шагает по интернатскому коридору. Пузатая бутылка водки надежно укутана в старую рубаху, замотана изолентой и припрятана за пазухой.
Все это мы проходили в школе, навязчиво думает Портос. Это и есть общее между всеми тремя. Проходили в школе. Ну и что? Они много чего проходили, ерунды всякой. Портос клянет себя за тупость. Надо сделать следующий шаг, обязательно надо. А он не может понять какой.
Де Тревиль смахивает с верстака стружку. Он трезв и печален – до зарплаты еще неделя.
Портос озирается. В мастерской они одни.
– Нетрезвиль, – заговорщицки шепчет Портос, – выпить хочешь?
– А что? – теперь озирается трудовик. – У тебя есть?
– Ну. Бутылка водяры.
Де Тревиль счастливо охает, потирает ладони.
– Спасибо, Потап, – растроганно благодарит он. – Вот так выручил. Подожди, сейчас закусь соображу, и вмажем.
Портос подходит ближе. Теперь он от трудовика в двух шагах.
– Не надо закуси. Вся бутылка тебе. Мне нужен нож. Стальной, хорошо заточенный.
Нетрезвиль на секунду цепенеет, затем отрицательно мотает плешивой башкой.
– Нет, – отказывает он. – Ты чего, парень? Натворишь дел, а спросят с меня.
– Не спросят, – Портос отдирает изоленту, разматывает старую рубаху. – Литровая, – украдкой предъявляет он обнажившееся горлышко. – Если что, скажешь, знать ничего не знаю.
Де Тревиль сглатывает слюну.
– Ладно, – соглашается он. – Рукоятку наборную делать?
– Давай наборную.
Тощий веснушчатый Гримо – староста группы. Раньше старостой был Атос. Гримо тоже умный, хотя до Атоса, конечно, ему далеко.
– Как-как, говоришь? – морщит лоб староста. – Князь Андрей, Волга и города? Чушь какая-то. Не вижу сходства. Откуда ты это взял?
Портос не может сказать откуда. Не имеет права.