Люди за забором. Частное пространство, власть и собственность в России Трудолюбов Максим

Сталинские дома могут притягивать внимание и нравиться, потому что в них много лишнего, странного, непропорционального – башен, лепнины и гигантских арок. Архитекторы этих домов были готовы поспорить с человеческим масштабом и природой, устраивая в центре Москвы просторные итальянские лоджии, созданные для жаркого климата и яркого солнца. «Мироощущение этой культуры словно бы сползает на несколько десятков градусов южнее, с 60-й широты до, по крайней мере, средиземноморских широт»[232]. Эти дома как будто говорили каждому советскому гражданину, выбравшемуся из общежития и оказавшемуся в центре города: это место для особенных людей. Инженерия – для плебеев, архитектура – для патрициев: тот, кто живет здесь, возвышается над остальными. Даже климат в этих домах не такой, как у нас: у них средиземноморское солнце, у нас – затянутое тучами небо и вечный холод.

Сталинский стиль возник, как только вождь осознал и смог донести до подчиненных новое содержание архитектуры. Теперь, когда новый социальный порядок был намечен, нужны были инструменты его удержания и укрепления. Тайная полиция, принудительный труд, общественные организации, созданные сверху, – это инструменты сдерживания и насилия. Нужна была и позитивная программа, в частности привлекательная эстетика. Отсюда и кинофильмы, и литература, и быт новой аристократии: величественные дома, увенчанные колоннами «сталинского ордера», сталинского порядка (ордер – это порядок). Это высокие дома, властно заявляющие о незыблемости советской иерархии, построены в буквальном смысле «на зависть».

Слово «ордер» в советском употреблении получило еще несколько значений. Ордер на квартиру (вместе с пропиской, конечно) – это своеобразный титул на владение собственностью в стране, где нет собственности. Это очевидное возвращение к любимой Иваном Грозным практике наделения собственностью за службу. Ордера на квартиры в новых домах с башнями и колоннами государство вручало тем, кто высоко летал, тем, кто был знаменит, и, конечно, тем, кто руководил.

Ордер – это еще и документ, санкционирующий арест. Были случаи (порядок заселения Дома на набережной из этих случаев, конечно, – самый знаменитый), когда вскоре после получения ордера на жилье следовал и ордер на арест. Власть могла дать человеку лицензию на частную жизнь за верную службу. Но власть сохраняла за собой право судить, насколько служба действительно верна. Если служба уже не считалась верной, то частной жизни больше не полагалось – только общественная, в лагере. Такой порядок, такой ордер.

У красивого, желанного, расположенного в хорошем месте жилья в России есть не только архитектурное, но и моральное измерение. Речь не о религиозных течениях или идеологиях, которые не признают собственности. И не о Руссо, который был уверен, что цивилизация с ее страстью к границам испортила человечество. Речь снова о собственности, увязанной со службой.

Осенью 1933 года Осип Мандельштам получил первое и единственное собственное жилье, квартиру в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Но оседлой жизни было отмерено ему немного: в мае 1934 года поэта арестовали в этой самой квартире. Как раз в этом случае за ордером на жилье последовал ордер на арест. Считается, что главной причиной были стихи о Сталине («Мы живем, под собою не чуя страны…»), но на допросах речь шла и о стихотворении, прямо связанном с квартирой в Нащокинском, – «Квартира тиха, как бумага…».

  • А стены проклятые тонки,
  • И некуда больше бежать –
  • А я как дурак на гребенке
  • Обязан кому-то играть…
  • Пайковые книги читаю,
  • Пеньковые речи ловлю,
  • И грозные баюшки-баю
  • Кулацкому баю пою.
  • Какой-нибудь изобразитель,
  • Чесатель колхозного льна,
  • Чернила и крови смеситель
  • Достоин такого рожна.
  • Какой-нибудь честный предатель,
  • Проваренный в чистках, как соль,
  • Жены и детей содержатель –
  • Такую ухлопает моль…[233]

Надежда Мандельштам вспоминает, что появление этого стихотворения вызвано одним коротким разговором с Борисом Пастернаком. Пастернак зашел взглянуть на новую квартиру Мандельштамов и, уходя, сказал: «Ну вот, теперь и квартира есть – можно писать стихи». «О. М. был в ярости… По его глубокому убеждению, ничто не может помешать художнику сделать то, что он должен, и обратно – благополучие не служит стимулом к работе. Вокруг нас шла ожесточенная борьба за писательское пайковое благоустройство, и в этой борьбе квартира считалась главным призом. Несколько позже стали выдавать за заслуги и дачки… Слова Бориса Леонидовича попали в цель – О. М. проклял квартиру и предложил вернуть ее тем, для кого она предназначалась, – честным предателям»[234].

В чувствах поэта нет толстовского и вообще какого-либо философского неприятия собственности. Мандельштама вывело из себя напоминание о творчестве, поставленном в прямую зависимость от службы. Пастернак добродушно и, скорее всего, без всякой задней мысли говорил об устройстве быта, об удобном месте для работы. А Мандельштам услышал напоминание о том, что жилье не покупается, а выдается в лучшем случае за игру на гребенке, а в худшем – за предательство и смешение чернил и крови. «Проклятие квартире, – пишет Надежда Мандельштам, – не проповедь бездомности, а ужас перед той платой, которую за нее требовали»[235].

Эта особая цена, не выражаемая в денежном эквиваленте и требуемая государством в уплату за элементарные повседневные блага, – неотъемлемая составляющая всей организации советской жизни. Глубокая бесчеловечность советской власти была не только в том, что она убивала и калечила людей физически. Она калечила морально. В программе партии такой цели записано не было, но партийное руководство, по сути, проводило политику морального унижения образованной и духовно независимой части общества. Компромисс, отказ от свободы творчества в искусстве и науке поощрялся благами, квартирами, едой, деньгами. Бескомпромиссность, творческая свобода, независимость наказывались лишениями, арестами, смертью.

Само присутствие этого чудовищного выбора в повседневной жизни заставляет взглянуть на советскую жизнь особым образом. Любое проявление независимости, каждый отказ шагать в едином строю в советское время оплачены дорогой ценой. Те, кто шел на это, – великие люди, и их нужно помнить. Дилемма о сотрудничестве или несотрудничестве с властью была по-настоящему жестокой в сталинские времена, но и в более поздние годы выбор не был легким. Менялись только масштабы риска. За игру по правилам давали призы (впрочем, без гарантий) – то самое полное «пайковое благоустройство». За игру не по правилам можно было не просто лишиться пайка, а потерять профессию и жизнь. Выбор в пользу недеяния на родине или отъезда с родины (уже в брежневские времена, когда эмиграция стала возможной) был во многих случаях благородным и трагическим выбором. Мы не узнаем имен всех тех, кто не пошел на сделки, не реализовался и никак больше не дал о себе знать, отказавшись и от компромисса, и от собственного голоса.

Выжить, состояться жизненно и творчески, не запятнав себя предательством или другой низостью, было, наверное, высшим человеческим пилотажем тех времен. Но удавалось это единицам. Так что элитные завидные дома были населены людьми, заключавшими сделки с самими собой. Можно было завидовать их благополучию, а можно было и ужаснуться, через что или через кого им пришлось перешагнуть, чтобы стать «элитой».

У сталинской застройки, особенно у высотных домов, есть какая-то привлекательность, которую мне самому трудно себе объяснить. Возможно, это просто-напросто эстетическая привлекательность – наличие какого-то облика на фоне среды, где индивидуальность и выразительность являлись исключением. Вспомним, в начале главы мы говорили о том, что жизнь в построенных советскими инженерами многоэтажках была как будто бы лишена внешней стороны. Сама среда поощряла погружение в себя, в семейственность, спрятанную в одной из панельных ячеек.

Внешняя привлекательность вызвана еще и тем, что в этих домах люди живут уже довольно долго. Притягательность нельзя создать одной только архитектурой. Нужны среда и история. Только эта история глубоко трагическая. И она, в отличие от дореволюционной истории, связи с которой порваны слишком давно, понятна большинству живущих сегодня. Элитные дома – памятники не только архитектурным «излишествам», но и несвободе, возведенной в доблесть. Сервильность и предательство стали в этих домах башенками и ажурными решетками.

В 1960-х и 1970-х для обитателей высших этажей власти стали строить неприметные, но тоже очень хорошие дома. Все здесь имело значение – отказ от декора, большая площадь, «западная» планировка, подсобные помещения, даже камины и подземные гаражи. Высота этажа могла означать место в иерархии – есть известный дом в Гранатном переулке в Москве, где на одном из этажей, построенном специально для Брежнева, потолки выше, чем на всех остальных. Впрочем, заметить это можно, только если специально смотреть: удивительные преимущества номенклатурного жилья, в отличие от декора ампирных сталинских домов, не должны были бросаться в глаза.

Эти башенки, эта планировка, эти высокие потолки – украшение несвободы, которая вообще есть свойство любой условной собственности, то есть держания, обусловленного службой. Если жилье дается за работу, услуги или успехи, оно точно так же может быть и отнято. С точки зрения отношений собственности государство при большевиках, по сути, отыграло назад реформы предыдущих 150 лет и отменило все элементы права частной собственности, которые успели закрепиться к моменту революции. Земля, жилье и другие блага из собственности превратились в объекты держания – условного, то есть зависящего от решения властей.

Проведя ликвидацию права собственности, власти ликвидировали и независимых от них действующих лиц. Советские вожди пошли в деле уничтожения независимости, вероятно, даже дальше Ивана Грозного. Практически любые блага были превращены в привилегии – или, если подойти поближе к Средневековью, в бенефиции. Любое благополучие стало пайковым. Так архитектура стала частью большого проекта, в котором жили советские люди.

3. Социальная революция Хрущева

Советские постройки до сих пор определяют облик большинства российских городов. Дома хотя бы потому очень красноречивы, что они всегда на виду, всегда там, где мы их видели вчера. Они живут дольше людей и несут свое послание спокойно и настойчиво. Иногда то, чего очень хочется, начинает владеть умами. «Дома, которыми мы восхищаемся, – это дома, различными способами восхваляющие ценности, которые мы считаем достойными, – говорит в книге «Архитектура счастья» Ален Де Боттон. – Чтобы понять, почему человек находит то или иное строение красивым, нужно знать, чего этому человеку недостает. Может быть, мы и не разделим его чувство прекрасного, но поймем его выбор»[236].

И выбор многих из нас нетрудно понять. Архитектура в тех странах, где власть сильнее рынка и права собственности, где приказ сильнее договора, всегда особенно красноречива. Именно поэтому мы в России понимаем архитектуру мгновенно и подсознательно. Высокое, уникальное, «элитное» недоступно, его нужно выслужить или купить любой ценой. «Элитность» и создает стоимость, что бы в данный момент ни понималось под элитностью – квартира в сталинской башне, кирпичный особняк-крепость или стерильный минималистский дом. А то, что просто и не имеет лица, – это вообще не архитектура, это продукция инженеров-уравнителей. То есть архитекторов, которых заставили придумывать максимально дешевые дома.

Чтобы по достоинству оценить простоту, нужно хорошо знать, что такое сложность и роскошь. Дистилированные формы модернистской архитектуры, поверхности из необлицованного бетона могли оценить только те, кто устал от сложных пространств, броских фасадов и нагромождений архитектурных «красот». Но те, кому действительно пришлось погрузиться в реальность, в которой архитекторы и инженеры были противопоставлены друг другу, не знали ни сложности, ни красот и, как правило, не имели собственного жилища, а за панельные жилые блоки говорили стране спасибо.

Большинство советских людей, не имея альтернатив, жили в мире, придуманном инженерами, стесненными в средствах. Когда Никита Хрущев возглавил компартию и страну, положение с жильем было чудовищным. Количество построенной за предвоенные и послевоенные годы новой жилой площади было статистически незначимым и в любом случае было поглощено разрушениями: около трети всего жилого фонда СССР было разрушено в годы войны, когда 25 миллионов людей остались без крова[237].

Жилищное строительство было и страстью, и одним из важнейших политических проектов Хрущева. В книге воспоминаний он постоянно возвращается к этой теме: «Люди страдали, жили, как клопы, в каждой щели, в одной комнате по нескольку человек, в одной квартире много семей»[238]. В рассказах о визитах за рубеж с увлечением рассказывает об образе жизни коллег. К примеру, датский премьер жил в квартире в кооперативном двухэтажном доме. «Квартира располагалась на двух этажах. Эта западная система размещения наиболее удобна для семьи. Как правило, внизу находятся кухня и столовая, наверху – спальни, под окнами – садик, – пишет Хрущев. – Хорошая простая семья, без претензий, обеспеченная, но без роскоши, что мне вдвойне понравилось. Понравились также сам дом и устройство квартиры. Я, признаться, мотал там себе на ус, что и нам надо бы придерживаться такого образа жизни. А то у нас для руководителей сложились другие условия быта, вовсе неправильные»[239].

Частное индивидуальное строительство в первое послевоенное время и было решением жилищной проблемы. До появления какой-либо ясной политики люди просто строили себе дома. Индивидуальное строительство по объемам сданной площади обгоняло государственное вплоть до 1961 года[240]. Это была важная развилка. Индивидуальное строительство теоретически могло бы получить и государственное благословение. В марте 1945 года в Доме архитектора прошла выставка «Быстрое строительство в США», которую внимательно изучили советские архитекторы. Чиновники тоже присматривались к индивидуальному строительству: гонцы отправлялись в Британию, Финляндию и Швейцарию.

Но указом 1957 года решено было культивировать иной образ жизни – промышленный. Советские люди должны были получить индивидуальные жилища промышленного типа. Для решения проблемы нужен был переход от архитектуры к строительству, от ремесленных процедур к промышленным, от ампира к инженерии. И благодаря этому скорость строительства была феноменальной. «Жилищный указ 1957 года был одним из величайших сигналов хрущевской эры. Он дал зеленый свет беспрецедентному строительному буму – с большим отрывом самому масштабному в Европе», – пишет современный британский исследователь. В декабре 1963 года на пленуме ЦК компартии Хрущев утверждал, что за 10 лет более 100 миллионов людей улучшили жилищные условия, впрочем, в других случаях он упоминал 75 миллионов[241]. Другие подсчеты, причем за более длинный промежуток, с 1953 по 1970 год, дают удвоение общей жилой площади в стране. За этот срок в городах и на селе советское правительство и граждане построили 38,2 миллиона квартир и индивидуальных жилых домов. Более 140 миллионов людей получили новое жилье[242].

Это была настоящая революция – техническая и социальная, – но революция противоречивая. Пятиэтажные хрущобы спасли страну от бездомности. Появление у миллионов людей собственного угла стало одним из важнейших достижений хрущевской оттепели. Напомним, что ХХ съезд коммунистической партии, развенчавший культ личности Сталина, прошел в 1956 году. Полновластия Хрущев во внутрикремлевской борьбе добился в 1957-м и сразу же взялся за массовое строительство.

Советские архитекторы и дизайнеры были крайне ограничены в том, что они могли предложить гражданам. Дело не в установке на экономию и даже не в нехватке технологий, а в практике и правилах распределения жилых метров. С одной стороны, были нормы (санитарные нормы, изначально введенные еще большевиками и составлявшие 8, с 1970-х годов – 9, а в отдельных городах – 12 квадратных метров на человека; реальные нормы расселения им никогда не соответствовали, достигая в среднем половины требуемой площади), с другой – еще со сталинского времени – приоритет индивидуального расселения по принципу «одна квартира – одна семья». Советский архитектор мог проектировать полноценную квартиру с несколькими спальнями, столовой, кабинетом, прихожей и гардеробной, но в реальной жизни она все равно становилась коммунальной (если не была особо номенклатурной). Ведь если бы в квартиру въехала только одна семья, ее члены получили бы излишек жилой площади: острый дефицит жилья превратил минимумы в максимумы.

Размеры квартир и количество комнат приходилось сокращать. Квартиры своими размерами нарушали нормы («заселение квартиры индивидуальными семьями от трех до пяти человек возможно, только если проект рассчитывается исходя из шестиметровой нормы на человека», – писал архитектор Павел Блохин в 1944 году[243]). Но даже это не решало задачу. Архитекторам пришлось уменьшать не только размеры квартиры в целом, но и коридоры, ванные и кухни. Это еще одно непреднамеренное последствие одновременного существования нормы площади и установки на индивидуальное заселение. Сокращение площадей обеспечивало отдельность квартиры, но повышало стоимость ее строительства. Чем больше инфраструктуры было в здании относительно его жилой площади, тем дороже становился жилой метр. Отсюда неизбежное сокращение подсобных площадей: отказ от прихожей и коридора, совмещенный санузел и появление проходных комнат. Последние помогали не только исключить коммунальное заселение, но и обойтись без коридора[244].

Пространства с уникальными функциями (столовая, гостиная, кабинет, спальня) исчезли с архитектурных планов. Каждая комната теперь исполняла две и более роли. Ванные и туалеты размещались рядом с кухнями, чтобы сэкономить на инфраструктуре. Одновременно это означало смешение зон внутри жилья. Разделение домашнего пространства на интимные, публичные и сервисные зоны было уничтожено. Так появилось пространство, в котором многие из нас живут до сих пор, – пространство советской квартиры, сформированное не столько человеком, сколько нормами и практикой распределения жилья[245].

Каждый новый счастливый обладатель отдельной квартиры получал и собственную кухню – неизбежно маленькую, но свою. И эта маленькая кухня была одной из важнейших арен сражения между капитализмом и коммунизмом.

В 1950 году на промышленной ярмарке в Западном Берлине участники реализации плана Маршалла выставили американский дом – типовой шестикомнатный дом, обставленный самой современной мебелью. В доме была кухня, оборудованная по последнему слову техники. Кухня стала главной сенсацией выставки, тысячи восточных немцев (Стены еще не было) приезжали смотреть на нее. В 1959-м на выставке промышленной продукции США в Москве американцы с успехом повторили этот трюк. Дебаты между будущим президентом Ричардом Никсоном и Никитой Хрущевым проходили, в частности, на кухне того самого типового американского дома. Хрущеву приходилось доказывать преимущества советской системы на фоне невиданных чудес – холодильника, стиральной и посудомоечной машин, встроенных в модернистскую кухню. Он попытался отшутиться: «А у вас нет такой машины, которая бы клала в рот еду и ее проталкивала?» Но просторный и набитый бытовой техникой дом был, конечно, шоком для всех, кто сумел тогда попасть на выставку в Сокольниках.

Советские плановики и строители не могли дать людям удобную и хорошо оборудованную кухню, но сама отдельность квартиры и ослабление государственного вмешательства в частную сферу привели к еще одному непредвиденному результату. Кухня оказалась местом рождения советской публичной сферы, точно так же как английские кофехаузы и французские салоны XVII–XVIII веков стали пространствами, где (по Хабермасу) родилась «буржуазная» публичная сфера.

Тогда, в конце 1950-х – начале 1960-х, вообще было заложено многое из того, что стало основой образа жизни на последующие полстолетия. Был выбран путь, по которому массовое строительство и расселение людей в российских городах идут до сих пор. Интерес Хрущева и его чиновников к индивидуальному жилью по британским, швейцарским и американским образцам не имел шансов воплотиться в программу массового индивидуального строительства. Ритуалы холодной войны требовали этот путь осудить. К ограничению индивидуального жилого строительства вела и нехватка ресурсов: размеры домов на одну семью власти ограничили специальным постановлением. Так и появился на свет панельный городской пейзаж: все ресурсы – на панельные дома, как при Сталине на домны и электростанции. Даже неизбежные трубы ТЭЦ, ставшие зрительной доминантой большинства российских городов, – следствие принятых тогда решений. Без них все эти миллионы метров жилья нельзя было бы осветить и обогреть. Панельные дома и трубы – и по сей день единый городской вид, объединяющий всю страну: от Калининграда до Магадана, от Оренбурга до Мурманска.

Дома живут дольше людей, и если 50 лет назад они строились как спасение, то теперь строятся по инерции, как неизбежность. Срочное решение давно назревшей проблемы стало стратегией на десятилетия и безальтернативной реальностью. Это пример того, как маленький зигзаг на пути к большой цели становится магистралью. Зависимость от выбранного пути формируется очень быстро – как колея в поле. Избавиться от этой зависимости – так же как выбраться из колеи – становится все труднее. Серийные многоэтажные дома были отличным решением для советского государства, поскольку советская экономика хорошо умела производить «вал» – налаживать массовое производство, в котором количество было важнее качества. Соображения стоимости диктовали размеры комнат, высоту потолков, количество этажей (пять – максимум, возможный без лифта), появление проходных комнат. Комнаты не принято было определять по функции – «спальня», «гостиная». Назначение комнат, как правило, менялось в зависимости от времени дня – ночью диван становится кроватью. И до сих пор размеры квартир определяются в России по количеству комнат, а не спален.

С появлением рынка все это должно было бы измениться – спрос должен был бы повлиять на предложение, дома должны были бы стать разными, как и образ жизни. Но оказалось, что в условиях рыночной экономики домостроительные комбинаты – это прибыльный актив. Директора осознали, что комбинаты можно приватизировать и начать зарабатывать, выпуская те же панели – слегка модернизированные. В любом случае это гораздо быстрее и дешевле, чем строить индивидуальные дома. Это один из множества примеров того, как технологии оказываются сильнее революций.

После распада СССР придуманные советскими инженерами и плановиками жилые блоки стали недвижимостью. А районы, застроенные многоэтажками, стали в постсоветской системе координат «непрестижными». Укрепляет это распадение на «престижное» и «непрестижное» то, что сносимые старые пятиэтажки заменяются новыми панельными домами, которые опять, как и 50 лет назад, создают ощущение «выселок», нового района, еще не ставшего городом. «Если снести все пятиэтажки и построить вместо них новые здания, то мы получим ровно то же самое, от чего хотим уйти. А именно – „новый район“. И он не станет престижным оттого, что дома серии К-7 заменят домами серии П-44. Это не будет городом. Это будет выселками нового поколения», – писал еще перед самым началом программы сноса пятиэтажек архитектурный критик Андрей Кафтанов[246].

Сегодняшнее качество жизни, в основе представления о котором лежит отдельная городская квартира, – совсем недавнее приобретение. Если взять за эталон минимальной «нормальности» квартиру, где есть как минимум две отдельные комнаты, кухня размером не менее 8 квадратных метров и все необходимые удобства, то выяснится, что эта обитель частной жизни стала доступной большинству только в последние два-три десятилетия. До 1970-х годов только 10 % строившихся квартир соответствовали описанному стандарту. В 1970-х – 23 %; в 1980-х – уже 60 %. Накануне распада СССР лишь около 30 % взрослых граждан жили в «нормальных» квартирах[247].

Хрущевская революция оказалась долговечнее сталинской, поскольку определила покухонный, поквартирный, помикрорайонный образ жизни страны. Социальная инженерия потерпела полное поражение – построить общество по единому плану не удалось, – но инженерия физическая навсегда оставила нам «массовое» многоэтажное наследие.

Еще одно незапланированное достижение той эпохи – первые шаги к более защищенному праву собственности на жилое пространство. Само количество выданных гражданам квартир вело к большей автономности отдельного человека – за десятками миллионов не уследишь. За ордером на квартиру теперь крайне редко следовал ордер на арест. Квартиросъемщик стал больше походить на собственника. Британский историк Марк Смит напоминает, что права собственности – разные в разные времена в разных культурах. Это комбинация различных «элементов» собственности – права пользоваться, владеть, рапоряжаться, перестраивать, продавать, менять. Советская частная собственность – несовершенная, но все-таки вполне укладывающаяся в европейскую логику комбинация прав. При Хрущеве этих элементов стало больше. Закреплены на бумаге они были уже в постсоветское время[248].

Закрепилась и печальная формула: архитектура для патрициев, инженерия – для плебеев. Это расслоение можно проследить до Древнего Рима, в котором уже во времена поздней республики социальное неравенство проявлялось и в образе жизни, и в характере жилья. Дом-особняк, domus, могли позволить себе немногие. Отдельный дом был признаком высокого общественного и материального статуса. Особняки были наследниками сельской усадьбы, измененной для городских нужд, – это было пространство с двором-атрием и двором-садом, спрятанными внутри помещения за глухими стенами. Дома для среднего класса и бедноты – инсулы – были чистейшим городским изобретением. Это были многоэтажные (до семи этажей!) здания с ячейками, которые сдавались внаем.

Римская поэзия и переписка полны жалобами на ужасные условия жизни в инсулах – тесноту, нечистоту, опасности и дороговизну. Цицерон пишет Аттику, что две его таберны обваливаются и оттуда сбежали не только люди, но и мыши. Плутарх называет пожары и обвалы «сожителями Рима». Представьте, каким антисанитарным было такое жилье, в котором при отсутствии воды – потаскайте-ка ее на пятый этаж! – нельзя было толком убраться и в котором оседали копоть, чад и угар от жаровен и светильников. И при этом жилье было дорогим: Ювенал пишет, что в сельской местности можно купить домик с садиком за те самые деньги, которые в Риме приходится платить за темную конуру[249].

Изменилось ли хоть что-то в условиях человеческой жизни за последние две тысячи лет? Во-первых, к сожалению, то, что больших городов, которым был когда-то только Рим, теперь тысячи. Во-вторых, к счастью, то, что жизнь вне среды, вне архитектуры больше не является неизбежностью для огромного количества людей. В российских условиях функцию настоящего дома, того, в который бегут из города, часто выполняет дача (о которой нужен отдельный разговор в силу огромности темы[250]). Свои ответы на вопрос о доме есть у каждой культуры. Вообще, один из способов измерить прогресс – посмотреть на долю людей, способных позволить себе роскошь патрициев и королей прошлого, то есть возможность обустроить жизненное пространство по собственному плану.

Если человек среднего достатка может взять кредит и построить дом любого стиля, создав пространство, которое он в идеале хотел бы видеть вокруг себя, то прогресс существует. Чем большее число людей может позволить себе личную утопию, тем благополучнее общество. Общество, где все живут в одинаковых домах, а общественные пространства монополизированы государством, страдает от недостатка общественной сферы. Общество, в котором ценится «элитность», страдает от примата частной жизни и расслоения. Дом – это бегство от обоих крайностей к собственному представлению об идеальной жизни. Поэтому если смотреть на частные дома, то можно увидеть не просто соревнование кошельков, но и выставку представлений о счастье[251].

4. Счастье и порядок

В более широком смысле, впрочем, дома и среда, в которую они вписаны, – это, так сказать, выставка порядка, физическое отражение сложившихся в этих краях правил общежития. Живя в ячейках-квартирах, в пространстве частной жизни, но вне пространства жизни общественной, мы пришли к зеркальной противоположности древнегреческого полиса. Полис был городом общественным. Облик частного дома, его планировка не были важны древнему греку, потому что он проводил дома совсем немного времени. Дома в городах-государствах классического периода были такими простыми, что, окажись мы сегодня в жилом квартале Афин V века до н. э., мы не узнали бы, что это те самые знаменитые Афины. Дом не был ни объектом вложения денег, ни предметом гордости, поскольку не был центром притяжения. Центром притяжения была площадь, арена общественной жизни. Мягкий климат и живой интерес к делам государства выталкивали хозяина дома на улицу уже рано утром. Претенциозный богатый дом считался признаком дурного вкуса: расходы и усилия направлялись на строительство общественных сооружений и храмов, а не на частные дома.

Со временем дома становились все удобнее и роскошнее. Алкивиад, живший в V веке до н. э., вызвал всеобщее возмущение, когда украсил стены своего дома росписями. А Демосфен, живший почти на 100 лет позже, жаловался, что в его время подобная расточительность становится обычным делом и частные дома начинают превосходить величием общественные[252].

«Поверь мне, счастлив был век, еще не знавший архитекторов… Тогда не строили для пира покоев, способных вместить многолюдное застолье, и не везли на длинной веренице телег, сотрясающих улицы, ни сосен, ни елей, чтобы построить из них штучный потолок, отягченный золотом. Развилины с двух сторон поддерживали кровлю, хворост или зеленые ветви, плотно уложенные по скатам, давали сток даже сильным дождям. И под таким вот кровом ничего не боялись. Под соломой жили свободные, под мрамором и золотом живут рабы»[253].

Представление о том, что сфера частного может быть ограничена служением общему, что сдержанность и простота могут быть осознанным выбором, требует осмысления. Сама возможность введения осознанных ограничений в мышлении, культуре и повседневной жизни – открытие древних греков. «Ничего сверх меры», – говорил мудрец Питтак («Мера важнее всего» – слова, приписываемые мудрецу Клеобулу). У чувства меры особое место среди важнейших греческих добродетелей. Вот как это объяснял Михаил Гаспаров: «Разумение – это знание, что хорошо и что плохо. Мужество – это знание, что хорошего нужно делать и что не нужно. Справедливость – это знание, для кого нужно делать это хорошее и для кого не нужно. Чувство меры – это знание, до каких пор нужно это делать и где остановиться. Мужество – это добродетель для войны, справедливость – для мира; разумение – это добродетель ума, чувство меры – добродетель сердца. Разумением порождаются понимание и доброжелательство, мужеством – постоянство и собранность, справедливостью – ровность и доброта, чувством меры – устроенность и упорядоченность»[254].

Путь к естественному для нас сегодня преобладанию частного – в быту, в экономике, в общении – был долгим. Можно вспомнить, что не только роскошное индивидуальное жилище, но и искусство портрета, изображающего конкретного человека со всеми чертами индивидуальности, не было знакомо классической Греции.

Частное входило в культуру постепенно, вытесняя и заслоняя идею общего порядка, но это движение было уже не остановить. Искусство строительства, стремление украшать жилище мозаиками, картинами, мраморными статуями усиливалось по мере того, как все более обособленной становилась жизнь частного человека и более выраженным – расслоение между бедностью и богатством. В конце концов образцы идеального порядка взаимоотношений между частной и общественной жизнью остались в культуре как идеи. Они и живы, и воплощены в физической реальности благодаря архитектуре – в лучших ее проявлениях. В этом, наверное, ее сверхзадача. Не случайно ордер («порядок») – один из первых способов осмыслить различные архитектурные формы.

В жизни всегда не хватает последовательности и порядка. Его мало и снаружи, и внутри человека. Поэтому человек пытается в меру сил и способностей создавать его вокруг себя – устанавливать правила и ограничения. Видимое проявление вечно неутоленной тяги к порядку – архитектура. При этом идеи порядка меняются от эпохи к эпохе и от одного дома к другому, даже если те стоят рядом.

Здание – это представление об идеально устроенном мире. Русская церковная архитектура несет в себе стройное представление об иерархии существ в небесах и на земле. Эта идея порядка пережила советские времена, когда в церквях устраивали склады, общежития и бассейны. Внутри могло происходить все, что угодно, но форма церкви продолжала нести свое послание. Даже если иконы убраны, а стены ободраны, понятно, где должна быть земля и где – небо.

Свои идеи порядка несут и крестьянская изба, и рабочий барак, и коммунальная квартира, и сталинская высотка, и хрущевская пятиэтажка, и элитный дом, построенный для работников ЦК КПСС, и дворец на Черном море, построенный «для Путина». Вилла Ротонда, спроектированная итальянским архитектором Андреа Палладио, тоже несет идею порядка. Как и «Дом над водопадом» Фрэнка Ллойда Райта, и даже передвижной дом-прицеп, и рыбацкая хижина, и палатка кочевника. Человек, живущий в доме, может и не соответствовать среде, в которой оказался. И тогда он будет стремиться ее преодолеть – вырваться из дворца, из барака, из панельного дома. А понять, куда же ему стремиться, ему помогут образы порядка и счастья, уже кем-то опробованные раньше. Но идея порядка, которую несут окружающие нас советские дома, очень своеобразна. Раз мы живем в этой среде, стоит о ней задуматься и лучше ее понять.

5. Русский ордер

Сталинский ордер не совсем ушел в прошлое – ни как эстетика, ни как документ. Ордер в архитектурном смысле живет в силу долговечности зданий. Спрос на недвижимость в старых номенклатурных домах по-прежнему есть, хотя и размывается постепенно новой «элитной» эстетикой, которая либо подражает сталинской (как, например, жилой квартал с характерным «господствующим и доминирующим» названием Dominion за университетом на Воробьевых горах в Москве), либо стремится быть подчеркнуто минималистской и похожей на современную (как московская «золотая миля» в переулках между Остоженкой и Кропоткинской набережной). Заметим, что нет больше одного только инженерного строительства, есть и архитектура. Но своей эстетики эпоха Путина не породила – «путинский ордер» выделить не удается. По крайней мере к середине 2010-х своего большого стиля время не создало. Обилие элитного и вообще дорогого жилья, построенного в «неосталинском» стиле, кажется, не является осознанным эстетическим проектом. Это просто проявление эффекта колеи. Другого большого стиля все равно нет, поэтому если хочется дорого продать недвижимость, то один из вариантов – построить реплику высотки или одного из жилых палаццо Жолтовского.

Впрочем, «ордер» и в смысле допуска, и в смысле санкции на арест, конечно, не утратил значения. Элитные квартиры редко выдают просто так, за них платятся деньги, но эти цены ниже рыночных. В допутинские годы, особенно в Москве при мэре Юрии Лужкове, представители политической элиты и обслуживающие ее люди могли получать от муниципального правительства квартиры по заниженным ценам. В этом состоял жест доброй воли со стороны государства, построенный на неписаном договоре с Москвой – Москва таким образом расплачивалась за свои вольности.

Практика защиты высокопоставленных чиновников от жестоких рыночных сил сохраняется и по сей день. Во время предвыборной кампании в Москве в 2013 году выяснилось, что Сергей Собянин, сменивший Лужкова на посту мэра, сумел приватизировать выданную ему служебную квартиру по цене явно ниже рыночной. В 2013 году эта квартира площадью чуть больше 300 квадратных метров стоила около 5,3 миллиона долларов. По оценке оппозиционного политика и борца с коррупцией Алексея Навального, рыночная стоимость квартиры в шесть раз превышает доход семьи чиновника за 10 лет[255].

Некоторые покупают подобные квартиры за полную рыночную цену – притом что еще не всякий пройдет фильтр на право жить рядом с Собяниным или, например, с бизнесменами и чиновниками, известными своей близостью к президенту. В Москве есть так называемый дом друзей Путина – дом 3 в Шведском тупике. Здесь, как удалось выяснить журналистам агентства Bloomberg и журнала Forbes, живут Игорь Сечин («Роснефть»), Андрей Костин (ВТБ), Сергей Лавров (министр иностранных дел), Алексей Кудрин (бывший министр финансов). Чтобы поселиться рядом с избранными, нужно располагать десятками миллионов: двухэтажный пентхаус площадью 1000 квадратных метров в 2013 году стоил 50 миллионов долларов. В доме есть квартиры и подешевле. Их мало, но они все-таки попадают на рынок[256].

За лучшие дома в лучших местах города и пригорода нужно платить «сверхденьги». Ордер (символический) выдается не на саму жилую площадь, как при советской власти, а на возможность заработать те самые «сверхденьги», без которых эту площадь не купишь. Да и не нужна такая собственность тем, кто знает настоящую цену деньгам. Покупка недвижимости по явно завышенной цене – своеобразная плата за допуск к богатству, возврат части средств в некий котел. Этот ордер, своеобразный путинский ордер – пропуск в чиновно-деловую среду, необходимый тем, кто, заработав деньги, должен еще и продемонстрировать свою принадлежность к новой аристократии.

Не исключено, что эта практика будет развиваться. Российским миллионерам и миллиардерам все настойчивее будут предлагать вкладывать деньги в России. Уже не раз звучали официальные заявления о том, что в ходе новой волны приватизации пакеты акций российских компаний должны будут продаваться на российских торговых площадках. Призывы к крупным «офшорным» капиталистам приехать и вложить средства в российские активы были дополнены законом, запрещающим чиновникам иметь счета в иностранных банках[257].

Итак, в постсоветском «русском» ордере есть элементы и дореволюционного, и сталинского, и, шире, советского режимов. В постсоветском жилье, как и в советском, стоимость доминировала над эстетикой. Разница в том, что в нынешнее время стоимость должна быть максимально высокой, а не максимально низкой, как во времена массового жилого строительства. Жилье – это актив. Для большинства граждан это в первую очередь единственный капитал. Капитал в стране, чьи граждане исторически были лишены какого-либо капитала[258].

Цена и ликвидность здесь важнее удобств, инфраструктуры и архитектурных качеств постройки. Эстетики этот ордер не предполагает. Место большого стиля занимала в этой системе ценностей высокая стоимость квадратных метров. А значит, стиль эпохи 2000-х – первой половины 2010-х по определению менее долговечен, чем сталинский, ведь разрушить его может не физическое воздействие, а кризис рынка недвижимости.

Глава 10. Недостроенный дом

1. Милость от государя

Мой дед в 1970 году получил трехкомнатную квартиру в Беляеве. Мне нравится думать, что это был тот самый надел земли, на который он мог бы претендовать, если бы никакой революции не было. Если бы не было коллективизации, у деда был бы отличный дом на высоком берегу Оки. Там жила бы большая семья. В той воображаемой жизни, в которой не было бы ни коллективизации, ни выдавливания людей в города, детей в семье было бы много (в реальной советской жизни у деда был только один сын, мой отец). Та воображаемая семья, впрочем, наверняка мечтала бы отправить детей учиться в город. Деду пришлось бы откладывать деньги или взять ссуду на образование в каком-нибудь губернском банке. У моего отца в таком случае был бы шанс стать горожанином в первом поколении. А может быть, только у меня был бы такой шанс.

Так или иначе, в реальном СССР за несколько лет до пенсии дед получил квартиру в городе, в столице страны. Можно ли считать это проявлением высшей справедливости? В конце концов, многие из бывших крестьян – ровесников деда вообще не дожили до раздачи квартир, сгинули в годы коллективизации и на войне. Они все потеряли и ничего не получили. В этом смысле деду повезло: он и выжил, и получил жилье в свои 55 лет.

Массовое строительство квартир в хрущевские и брежневские годы – социальная революция, повлиявшая на образ жизни, уровень образования и структуру семей. Это явление, соизмеримое по масштабу с коллективизацией, в каком-то смысле коллективизация наоборот. Если события 1929–1930-х годов представляли собой массированное уничтожение прав, лишение собственности, разрушение стоимости, то события начала 1960-х – 1980-х годов – это появление огромного количества новых прав, создание собственности и стоимости.

На рубеже 1920-х и 1930-х бльшая часть населения страны, деревенские жители, потеряла свою землю, имущество и связь с традиционным местом жительства. В годы войны многие из тех, кто устроился в городах, потеряли все снова. По одной из оценок, в 1710 городах и поселках, оказавшихся в зоне оккупации, была уничтожена примерно половина жилого фонда. Всего в годы войны было разрушено более миллиона домов[259]. Выше мы говорили о том, что около 25 миллионов советских граждан после войны осталось без крова.

Государство, созданное большевиками, отказалось от рынка и заявило свое право распоряжаться любой собственностью от имени народа. Вот только теперь на руках у этого государства было самое большое бездомное население в Европе. Собственность теперь нужно было не делить, а создавать – в отсутствие частных застройщиков. Строительство и раздача жилья стали долгом государства перед людьми, а жилье для людей – правом. В конце концов, они не по собственному желанию отдали свою землю в колхоз и отправились в города жить в бараках. Это не просто конституционное «право на жилище» (которое, впрочем, включили в Конституцию СССР только в 1977 году), а что-то более серьезное: право надеяться на государство, которое взяло у тебя столько сил и энергии и теперь должно вернуть долг.

И государство стало его возвращать: с 1960-х по 1980-е годы бывшие крестьяне и их дети, теперь городские жители, получили квартиры в многоэтажках. Квартиры стали для них чем-то вроде земельных наделов, которые в другой исторической ситуации они получили бы в крестьянской общине. Этой большой общиной управляло теперь государство. Оно постепенно вызволяло бывших крестьян из коммуналок и бараков и давало им небольшую жилую площадь в панельных домах на бесчисленных новых выселках.

Нехватка жилья была больным вопросом системы: советской власти исполнилось 40 лет, а жизнь была теснее, чем до революции. Да и идеологически это была непростая тема: возвращение частной жизни в социалистическом обществе нужно было как-то объяснять. Например, вводить через литературу. Личная жизнь и жилье – главная тема повести Ильи Эренбурга «Оттепель» (она была опубликована в 1954 году и дала название эпохе). В «Оттепели» вопрос об отдельности жилья и качестве частной жизни по значимости становится вровень с производственными заботами. В этом, собственно, оттепель и состоит. Один из главных героев повести, директор завода Журавлев, представляющий сталинский стиль управления, настаивает на приоритете производства – вкладывает в производство выделенные на жилье деньги – и проигрывает, потому что время изменилось. Директор теряет уважение даже со стороны собственной жены (Лены) и в конце концов остается и без жены, и без работы.

«Летом секретарь горкома Ушаков при Лене сказал Журавлеву, что нельзя оставлять рабочих в ветхих лачугах и в бараках, фонды на жилстроительство выделены еще в прошлом году. Иван Васильевич спокойно ему ответил: „Без цеха для точного литья мы бы оскандалились, это бесспорно. Вы ведь первый нас поздравили, когда мы выполнили на сто шестнадцать процентов. А с домами вы напрасно беспокоитесь – они еще нас переживут. В Москве я видел домишки похуже“. Не хочет себя расстраивать, думала Лена, на все у него один ответ: „Обойдется“. Эгоист, самый настоящий эгоист!»[260]

Писатели, сценаристы, режиссеры, архитекторы, инженеры, дизайнеры, специалисты по интерьеру – все так или иначе участвовали в кампании по подготовке и осуществлению культурного прорыва к частной жизни. Архитекторы рисовали новые дома, дизайнеры создавали новую мебель, мастера искусств подбирались к запретным темам.

Хрущев не понимал современного искусства, но тоже был по-своему радикален. Он стремился уйти от эксклюзивности, от распределения по принципу лояльности и прийти к коммунистическому распределению – каждому по потребности. Условия для этого были. Делить старые здания приходилось все реже. При Хрущеве лишь от 5 до 10 % новой жилплощади давалось в коммунальное заселение – в старых и новых больших квартирах. Все остальные миллионы метров были новыми малометражными квартирами, тесными, но отдельными. Объемы строительства подскочили в 1957 году до 3 миллионов квартир, достигли пика в 1959-м и несколько снизились в дальнейшем, достигнув плато на уровне 2,2 миллиона квартир в год. Впервые в советской истории власти в массовом порядке распределяли новое жилье, а не делили старое[261].

Но сделать подход к раздаче жилья полностью автоматическим, основанным только на потребности (то есть создать в СССР действующий коммунистический институт) государству не удалось. Историк Стивен Харрис в своем исследовании процесса распределения жилья в Советском Союзе на материале ленинградских архивов цитирует исполкомовского чиновника: «Не должно получиться так, что парикмахеры получат жилье первыми, а рабочие останутся в хвосте»[262]. Общая очередь, о которой так хорошо помнят все, кто жил в СССР, в реальной жизни, особенно в том, что касалось жилья, не была ни «общей», ни «очередью».

Государство не сумело сделать очередь единой, отобрав все полномочия по распределению жилых метров у предприятий. Заводы и организации всеми силами боролись за сохранение «своего» жилья, поскольку именно это было их главным козырем в привлечении лучших работников. Кроме того, при передаче списков очередников из ведения предприятий в ведение советов менялась логика очереди, снова встревали блат и коррупция, так что в сознании граждан завод мог оказаться «хорошим», а государство – «плохим». Переадресация вины за неполучение жилья была не менее важной процедурой, чем собственно выдача жилья.

Очередь в результате оказалась не коммунистическим институтом, а сложным социально-политическим феноменом. Место в ней нужно было выслужить, высидеть, вымолить, а в идеале необходимо было достигнуть таких высот, на которых квартиру дают вне очереди. Номенклатура возвышалась над общей очередью, хотя и там были свои очереди. На шансы всех остальных влияло положение в партийно-государственной системе, место профессии в социальной иерархии, личные заслуги, возраст, длительность проживания в городе (коренной ленинградец, москвич и т. д.), награды, судимости и проч.

Факт включения или невключения в состав очередников стал важнейшим способом установения связи между человеком и государством. Вспомним, что граждане СССР рассматривали жилье как право. Это право было ключевым новым основанием для осознания связи со страной. Надежда получить собственные, отдельные от других жилые метры и сделать свою жизнь частной, по сути, позволила в постсталинские годы обновить неписаный договор между государством и человеком[263].

Страх постепенно переставал быть раствором, скрепляющим общество. Но вместе с ним исчезал и прежний главный стимул к самоотверженной работе – мобилизация перед лицом смертельных угроз. Конечно, ритуальный идеологический фон холодной войны поддерживал тему внешней угрозы, но у нее уже не было прежней силы. Да и государство, благодаря Хрущеву, отказалось от террора как инструмента принуждения к труду. Необходим был позитивный стимул к работе – и обещание частной жизни в отдельной квартире стало таким стимулом. Нужно только помнить, что к частной жизни советское общество пришло через страх. Оно вышло из страха, было сформировано страхом и стремлением укрыться в собственной маленькой квартире.

Полностью уйти от расслоения, созданного номенклатурным распределением, тотальное советское государство не могло. Но частично деполитизировать распределение жилья, то есть начать раздавать его по потребности, а не по близости к власти, удалось. Да и сами масштабы распределения – выше мы говорили, что за годы правления Хрущева и Брежнева до 140 миллионов граждан переехали в новые квартиры, – сделали общество гораздо более инклюзивным.

Конечно, распределялась площадь не между всеми и не поровну. Конечно, «наделы» партийной элиты были значительно лучше средних. И все-таки в целом, учитывая сильно сглаженную по сравнению с рыночными странами разницу в доходах, в 1960–1980-х годах российское общество было гораздо более эгалитарным, чем сегодня. По подсчетам, основанным на советских и американских исследованиях 1991 года, коэффициент вариативности жилой площади на душу населения был в США в два раза выше, чем в СССР. Кстати, и основной показатель неравенства, коэфициент Джини, был в США в то время значительно выше (0,41), чем в Советском Союзе (0,29). Сегодня в этом смысле мы гораздо ближе друг к другу: у США – 0,45, у России – 0,42[264].

Американская исследовательница Джейн Зависка отмечает, что участвовавшие в ее опросах в середине 2000-х годов россияне говорили о приобретении квартир в необычном для американца (но хорошо понятном нам) пассивном залоге: «Нам дали квартиру», «Квартиру нам выделили». Часто так говорили и молодые люди, задаваясь риторическим вопросом: «Кто теперь даст нам квартиру?» Несмотря на значительно выросшие показатели неравенства, россияне, пишет Зависка, в целом смотрят на владение жильем как на всеобщее право[265]. Отголоски послевоенного общественного договора, таким образом, живы до сих пор.

С некоторой долей иронии можно говорить о том, что послевоенный общественный договор и его постепенная реализация в последующие десятилетия были той самой «милостью от государя» (см. главу 7), которой ждали крестьяне в XIX веке. Только вместо земли теперь распределялась жилплощадь. Квартиры, как и общинная земля, подвергались регулярному переделу: в семье вырастали дети, им нужно было отделяться. Если была возможность, квартира разменивалась, доля сына в квартире его родителей объединялась с долей дочери в квартире ее родителей, и вот – новое тягло и новый надел. Это, конечно, в лучшем случае. Если молодые не имели квартиру, нужно было становиться в очередь и ждать, пока новый надел обеспечит государство. Привязка к земле существовала в форме обязательной прописки по месту жительства, так что аналогия с государственным крестьянством не так уж и натянута. Государь в лице советского правительства отнял землю у помещиков и попов и раздал трудящимся людям – только в виде квартир и не очень поровну – и с большим историческим опозданием.

2. Собственность без рынка

Борьба между социалистической очередью и рыночным распределением оказалась долгой. Появление рыночных механизмов должно было окончательно превратить частное пространство из привилегии в обычный товар, сделав его при этом доступным. Можно ли понять, насколько успешным был переход от распределения жилья к рынку?

Ну, например, при успехе перехода связь между уровнем доходов и жилищными условиями должна была бы усилиться. Но это произошло только в очень ограниченной степени. Да, бльшая часть жилых квартир и домов в России находится в частной собственности. Но распределение жилья во многом продолжает быть отражением советской очереди: потомки советской элиты распоряжаются бывшими элитными квартирами, потомки инженеров и интеллигенции – квартирами в панельных домах. Слишком малая доля населения может себе позволить купить новую квартиру, хотя доля эта уверенно росла до 2014 года. Значительная часть рынка – это передел имеющегося советского фонда. Зависка называет это «собственностью без рынка».

Если в советской стране жилья не хватало на всех по административным причинам, то в стране постсоветской – по рыночным. Да, за последние 20 лет в самой большой по площади стране мира жить стало несколько просторнее, чем в СССР. Если советский человек был обеспечен жилым пространством на четверть от американского уровня, то постсоветский человек – на треть[266]. Отметим, что этот результат связан не только с новыми квадратными метрами, но и со снижением численности населения. Но ощущение тесноты по-прежнему преследует.

«В крохотной Голландии или Венеции квартирки больше, чем у московских муравьев. Снаружи – крохотный дом, а внутри простор. В России наоборот», – замечает человек, которому приходится часто принимать большое количество людей в обычной московской квартире. Это не преувеличение: средний размер квартир в странах, сильно стесненных площадью, таких как Дания и Голландия, в два раза больше среднего российского. Кроме того, и в Дании, и в Голландии больше квартир на 1000 человек, чем в России[267].

В течение 1980-х годов российский жилищный фонд вырос почти на треть, в тяжелые 1990-е темпы роста замедлились в два раза, а в успешные 2000-е увеличились всего на 14 %. При темпах прироста обеспеченности жильем, характерных для 2000-х, Россия смогла бы преодолеть отставание от Германии примерно за 50 лет, а от США – более чем за 100 лет, показывает Михаил Дмитриев в одном из своих исследований и отмечает, что рост доходов к 2012 году перестал подталкивать вверх рейтинг президента России именно потому, что проблема нехватки жилья и его неадекватности потребностям вышла на первое место в списке претензий к властям[268].

По данным на 2009 год, 42 % взрослых граждан России, живущих в городах, были обладателями отдельной квартиры для ядерной семьи (родители плюс дети). Половина проживала совместно с большой семьей (три поколения и больше); 3 % снимали квартиры в составе ядерной семьи и 4 % жили в условиях общежития или коммунальных квартир[269]. Условия жизни молодой части населения за 1990–2000-е годы даже ухудшились. Доля молодых людей, имеющих отдельную квартиру, снизилась с 44 % в 1995 году до 35 % в 2009-м. Кроме того, две трети респондентов жили в квартирах, где было столько же комнат, сколько поколений[270].

Помимо количества, есть еще и качество жилья, которое удручает, если учитывать данные по всей стране, включая сельские территории. Каждый четвертый дом в России не имеет канализации, каждый третий – горячей воды, каждый пятый – водопровода (данные Росстат). В Ингушетии на ветхое и аварийное жилье приходится 21 % его общей площади, в Туве и Дагестане – около 19 %, в Якутии – 14 %[271].

В целом с доступностью жилья за постсоветское время произошли две ключевые перемены. Во-первых, соотношение цен на жилье с доходами граждан сильно ухудшилось по сравнению с бывшим СССР: цены на жилые метры росли гораздо быстрее доходов. Но, во-вторых, людей, способных купить жилье на свои или заемные деньги, стало больше. Их доля выросла за постсоветское время с 10 до 19 %[272]. В целом это вполне естественный ход событий для бывшего нерыночного государства.

Важно при этом понимать, что в России изначально был выбран американский путь развития рынка жилья (консультанты были американские), рассчитанный на рост кредитования населения, а не на стимулирование особых жилищных сбережений по европейскому образцу. Исследователи опасаются, что механическое воспроизведение американских институтов, особенно института секьюритизации ипотечных кредитов (выпуск ценных бумаг под выданные кредиты), может стать миной замедленного действия. Будущий российский кризис ипотеки может оказаться хуже того, что случился в Америке в 2006–2007 годах, поскольку в России меньше возможностей для оздоровления рынка, чем в США[273].

Впрочем, пока это теория. До кризиса российские граждане в массовом порядке брали кредиты на технику и автомобили, а не на жилье. И это только усугубляло проблему тесноты: одежда, бытовая техника, мебель – все, купленное в тучные годы, перестало помещаться в советских квартирах, проектировавшихся для другого уровня потребления.

Возможность приобретения жилья при помощи собственных накоплений и ипотечного кредита в 2013 году была только примерно у 27 % семей, из которых в реальных сделках ежегодно участвует менее четверти. Это говорит о том, что пока рыночные институты в жилищной сфере обслуживают граждан с наиболее высокими доходами. Другие 73 % населения не имеют реальных доступных вариантов улучшения жилищных условий[274].

При этом люди все активнее решают свои жилищные проблемы сами, понимая, что традиционный для Запада ипотечный путь для них закрыт. Это характерно для России: многие проблемы люди здесь решают индивидуально – и в здравоохранении, и в образовании, и даже в обеспечении безопасности. История с жильем между тем особенно масштабна. Доля индивидуального жилищного строительства приближается к объемам жилья, вводимого профессиональными застройщиками: 30 миллионов квадратных метров против 40 миллионов в год (данные за 2013 год). По размерам жилой площади (43 % всей площади строится индивидуально) Россия достигла уровня 1940-х годов. Здесь, впрочем, нужно учитывать разбивку по регионам: в южных и восточных регионах строят гораздо больше, чем в северных и западных[275].

Исследователи выражают доступность жилья в количестве лет, в течение которых семья может накопить на квартиру при предположении, что та живет по-монашески и все полученные деньги откладывает на главную покупку. Например, для проекта «Доступное жилье» (был такой проект, за который когда-то, еще до своего президентства, отвечал Дмитрий Медведев; этот проект периодически пытаются реанимировать) Институт экономики города рассчитал «коэффиецинт доступности жилья». Это отношение средней рыночной стоимости квартиры в 54 квадратных метра к средним доходам семьи из трех человек за год. Российский результат сейчас составляет 4,3 года, но, по прогнозу, должен снизиться в 2015 году до четырех лет[276].

Это неплохо, если учесть, что в международных исследованиях порогом доступности жилья принято считать три года. Если жилье в стране «стоит» больше трех лет, то оно считается недоступным[277]. Но что такое эти 54 квадратных метра? Ведь это по 18 метров на человека – ниже среднего даже по нашим меркам (в США средняя обеспеченность жильем – около 65 квадратных метров на человека). Да и семья из трех человек – это меньше, чем нужно для воспроизводства населения. Коэффициент доступности был разработан так, чтобы задача выглядела выполнимой и можно было отрапортовать о результате. Но в итоге получился показатель недоступности человеческого жилья и вымирания населения.

Если воспользоваться оценками Всемирного банка, то в 2009 году в России доступность жилья составляла 7 лет. Для московской семьи этот показатель – около 6,7 года, для подмосковной и петербуржской – 7,2 года, в Белгородской области и Пермском крае – 5,7 и 5,2 года соответственно. По тем же оценкам, в том же году в Лондоне жилье «стоило» 4,7 года, в Токио – 5,6, в Стокгольме – 6, в Амстердаме – 7,8. «Дешевле» трех лет (это условная планка доступности) жилье стоит, например, в Кливленде, Лас-Вегасе, Сент-Луисе, Хьюстоне[278].

Не стоит, конечно, забывать, что одновременно во многих странах, в том числе и в Европе, где растет безработица, жилье становится менее доступным. Волна протестов, прокатившаяся по «богатому» миру в 2011–2012 годах, вызвана в том числе и этим. Во время акций «захватчиков» Уолл-стрит в США, демонстраций в Израиле и Западной Европе постоянно звучала тема дороговизны жизни и недоступности жилья. Виноваты и кризис, и рост цен в некоторых странах. Но специалисты, следящие за рынками жилой площади на Западе, начинают бить тревогу, когда медианная цена дома или квартиры переваливает за пять лет[279]. В России такая ситуация – повседневная реальность.

Конечно, все показатели доступности условны. Они сильно зависят от выбранных вводных и оставляют за скобками множество деталей. Попробуем взглянуть иначе. Если мы вспомним советское время, то увидим, что и там путь к собственному жилищу измерялся годами – годами выслуги или временем ожидания в очереди. Мой дед получил свой надел – трехкомнатную ведомственную квартиру в панельном доме примерно после 20 лет работы в большом государственном учреждении. При этом мой дед вел вполне раскованную жизнь (см. главу 1), не имел сбережений и, конечно, даже не слышал об ипотеке. Работал он электриком. Сегодняшний электрик-мигрант, то есть такой же приезжий, как и мой дед, такой же москвич в первом поколении, как и мой дед, не может и мечтать о трехкомнатной квартире в черте города.

О такой квартире может, наверное, мечтать твердо стоящий на ногах представитель верхней части среднего класса. Выплачивая по 2 тысячи долларов в месяц, он может купить ее в кредит примерно за те же 20 лет. Но у него могут возникнуть и другие идеи. За те деньги, которых стоит трехкомнатная квартира в советском панельном доме в Беляеве, с его устаревшей инфраструктурой, с пробками и характерным пейзажем, он сможет купить квартиру на берегу Средиземного моря.

В любой стране, где, как в России, высока концентрация человеческой активности в нескольких гигантских городах, работающий человек вынужден сталкиваться с крайне неприятной цепочкой выборов. Мириться с долгой дорогой до места работы, но продолжать карьеру или найти менее оплачиваемую работу ближе к дому. Снимать квартиру или купить в кредит плохое жилье, попав в крепостную зависимость от банка на 20–30 лет. Остаться в своей стране или найти способ переехать в другую, что, возможно, будет означать работу на будущее детей и крест, поставленный на собственном развитии.

Современному государству вроде бы легче, чем советскому. Ему не нужно строить дома собственноручно и придумывать лозунги о будущем. Достаточно лишь создать условия для того, чтобы строительство было выгодно бизнесу, а получившиеся квартиры – сравнительно доступны для граждан. О будущем граждане позаботятся сами. Но они в своих планах крайне ограничены именно потому, что жилье в России, особенно в больших городах, по мировым меркам недоступно. Чем крупнее город, тем больше в цене жилого метра издержек на административный рынок: стоимость процедур получения разрешений, подключений к коммуникациям, коррупционный налог.

Квартиры переоценены еще и из-за того, что жилые метры – особенно московские – это активы. Других объектов для надежных вложений мало (завод отнять легче, чем квартиру), законы и правила меняются каждый день. Поэтому в квартиры вкладывают деньги все, кто вообще может вкладывать деньги. Эти инвесторы поддерживаются государством, поскольку его представители сами инвестируют в квартиры и заинтересованы в росте их цены, что и делает недвижимость недоступной для обычных граждан. Цели государства и цели составляющих его чиновников противоречат друг другу.

Сверх того, финансовый рынок наказывает всех нас за покупку квартиры гигантскими ставками по кредитам. Все это вместе складывается в крайне высокую цену частной жизни и минимального бытового комфорта.

Впрочем, одно существенное отличие российского сегодняшнего дня от лучшего советского времени, если считать таковым 1987 год (рекорд объемов строительства, перекрытый, кстати, в 2014-м), есть. В 1980-х, на пике промышленного домостроения, индивидуального жилья строилось немного, около 10 %. Но за постсоветские годы его доля выросла больше чем в четыре раза и теперь стремится к половине всего объема. В прошлом году индивидуально было построено 43 % из итоговых 80 миллионов квадратных метров.

Это соотношение, характерное для 1940-х и начала 1950-х, когда советское правительство еще не запустило программу массового жилого строительства[280].

У возросших объемов постсоветского строительства жилья, идущего по советским экстенсивным лекалам, будет одно важное последствие. Вложения в старое жилье и инфраструктуру сильно отстают от вложений в новое строительство. Бесчисленные новые многоэтажки на вчерашних пустырях становятся проблемой. Дальнейшее строительство без увеличения вложений в дороги, сети и ремонт старых домов приведет к катастрофическим последствиям для городов и их жителей[281].

Решение государства раздать в собственность гражданам занимаемые ими квартиры всеми приветствовалось, но оно закрепило результаты советского иерархического распределения жилой площади. Элитные квадратные метры в лучших городских районах стали наследственной собственностью тех, кто преуспел в советских условиях. Но и самые обычные метры в многоэтажных панельных домах на выселках тоже стали собственностью. Миллионы граждан, имея за собой некоторое количество ценной жилой площади, получили доступ к отношениям нового типа: эти отношения требовали гораздо меньше личных сетевых связей и, тем самым, не плодили клиентских зависимостей, в том числе от государства. Возможность сдавать и покупать жилье создавала некоторый потенциал независимости. В соединении с готовностью работать и зарабатывать квартирная собственность помогла оформиться целому классу новых, самостоятельных горожан. Многие из них в конце концов почувствовали себя гражданами.

3. Рынок без собственности

Если раздача квартир была похожа на коллективизацию наоборот, то большая приватизация – явление, равновеликое революции 1917 года. Невообразимые по стоимости активы были национализированы большевиками. Столь же масштабные активы были распределены в собственность в 1990-х годах. Этот процесс восстановил, а может быть, и усугубил несправедливость дореволюционной ситуации. А дореволюционная несправедливость, как мы знаем, крайне болезненно воспринималась обществом и в конце концов привела к социальному взрыву.

Впрочем, в сегодняшней России акценты расставлены иначе. Чем крупнее и важнее актив, тем «условнее» права на него. Кремль выстроил отношения с собственниками так, чтобы те не только не покушались на роль независимых агентов, но были максимально послушными инструментами той или иной политики. Бизнесмены по первому зову вкладывают деньги в любимые проекты Кремля, финансируют предвыборные кампании, покупают медийные ресурсы, контроль над которыми представляется Кремлю необходимым. «В противоположность ожиданиям и догмам западной политологии, крупная собственность в постсоветской России стала инструментом авторитарного режима в его борьбе с либеральными принципами, а вовсе не бастионом демократии», – пишут в своем суровом анализе ситуации крупной частной собственности в России социологи Владимир Шляпентох и Анна Арутюнян[282].

Сравнивать эти отношения с феодальными вполне возможно. Судьба крупных активов часто зависит от воли верховных «феодалов». Но есть и тонкости – не зря российские компании на протяжении всего постсоветского времени регистрировались за границей. Перед нами если и феодализм, то с капиталистической страховкой, но об этом позже.

Нет сомнений, что и приобретение крупных активов, и главные угрозы потери собственности связаны с государством. Государство, утверждая свой статус «конечного собственника», опирается на широкую общественную поддержку, само эту поддержку дополнительно укрепляет. Между тем нелегитимность собственности может в конечном счете ударить по устойчивости и самого государства[283].

Потенциальная возможность передела всегда где-то недалеко – каждый предприниматель и собственник это знает. Это удивило бы капиталистов многих других стран, но источником угрозы в 2000-х годах часто оказывалось государство, а не традиционная организованная преступность. «Реальный бизнес-климат в России формируют рейдеры, милиционеры и судьи», – писала предприниматель Яна Яковлева, ставшая жертвой сфабрикованного обвинения, сумевшая защитить себя и создавшая общественную организацию для защиты бизнеса от правоохранителей-рейдеров[284].

Знаковой стала трагическая история юриста Сергея Магнитского. Магнитский распутал сложную схему, позволившую преступникам, имевшим сообщников среди высокопоставленных чиновников, украсть 5,4 миллиарда рублей из российского бюджета. Магнитский думал, что его работа будет нужна государству, но государство проявило интерес к Магнитскому совсем не в том смысле, в каком он рассчитывал. Юриста арестовали по обвинению в уклонении от уплаты налогов и продержали в предварительном заключении 11 месяцев. В ноябре 2011 года Магнитский был убит в тюрьме в возрасте 37 лет[285].

«Бизнес боится родного государства больше, чем экономического кризиса и всех конкурентов, вместе взятых. И как ему не бояться, если в Уголовном кодексе причинение ущерба по делам экономической направленности заменено получением дохода, а санкции таковы, что предприниматели могут быть осуждены (и осуждаются!) на сроки более длительные, чем сроки, назначаемые убийцам, – писал в 2011 году первый заместитель председателя Верховного Суда РФ в отставке Владимир Радченко. – Дальнейшее сохранение существующей уголовной политики все больше и больше приближает Россию к точке невозврата – невозврата в страну населения и капиталов»[286].

Даже представители власти одно время признавали, что созданная в стране «деловая» атмосфера выдавливает из России людей и деньги. Бывший председатель Высшего арбитражного суда Антон Иванов приводит пример: есть здание в центре Москвы, его купили за 1 миллион рублей 15 лет назад. Теперь оно продается за 1 миллиард рублей. По российскому учету разница в 999 миллионов рублей – это налоговая база по налогу на прибыль и НДС. То есть в совокупности надо отдать государству 38 % этой суммы, или почти 380 миллионов рублей. А если бы это здание принадлежало офшору, а купил бы его другой офшор (как это на практике и происходит), российские налоговые органы даже не узнали бы об этой сделке, не говоря уже об уплате налогов. «Согласитесь, смешно, когда два кипрских офшора судятся за здание парикмахерской в Москве. А у нас были такие дела», – говорил председатель ВАС[287]. Смешно или нет, а со времен этого интервью в уравнении кое-что изменилось: офшорная собственность как была, так и осталась атрибутом ведения бизнеса в России, а вот арбитражные суды, с упразднением ВАС, влились в вертикаль судов общей юрисдикции.

Сегодня в России около трех четвертей промышленной продукции производится на предприятиях, которые формально не имеют российских собственников. Они контролируются фактическими владельцами через цепочку фирм, зарегистрированных в странах, удобных для ведения дел. Деньги офшорных компаний составляют львиную долю иностранных инвестиций, приходящих в Россию. Это капиталы российских предпринимателей, ведущих бизнес с использованием иностранных юрисдикций. Но уходят деньги из России еще большими темпами и объемами. Еще задолго до начала политического и экономического конфликта с Западом российские предприниматели вкладывали за рубежом больше денег, чем возвращали в страну[288].

Важно оговориться, что ни использование офшоров, ни вывод средств сами по себе не являются, конечно, только российской проблемой. Офшорный бизнес глобален, его услугами пользуются компании и частные лица всего мира. Но Россия – новая, растущая экономика, которой капитал необходим для развития. Между тем наша экономика ведет себя как «старая», которой деньги уже не нужны. За последние годы Россия – единственная из числа стран, входящих в неформальный клуб BRICS (Бразилия, Индия, Китай, Южная Африка), – инвестировала за рубеж больше, чем получала извне[289].

Из-за того, что правосудие внутри страны управляемо, а услуги насилия продаются на рынке, русский капитал, по сути, арендует институты других стран: хранит там ценности, решает конфликты в судах. Так создаются условия для поддержания привилегированной, отдельной от общества «элиты», обладающей своей моралью, своей двухслойной идеологией, своим, отдельным от общества, законом.

Наличие такой как будто чужеродной элиты – не только российская проблема. Экономисты, стремящиеся понять, почему одни страны оказываются благополучнее других, уверены, что дело в том, по каким правилам идет игра в экономике и политике (см. главу 5). Элита в странах, где поддерживаются такие институты, пользуется силовыми возможностями государства, чтобы зарабатывать состояния, перераспределять собственность и создавать входные барьеры для «чужих». По сути, государство становится в этом случае не союзником общества, а инструментом защиты привилегий для элиты. И, как показывают наблюдения над множеством исторических ситуаций, механизм этот способен воспроизводить себя даже при смене политического режима[290].

В России так и случилось. Несмотря на то что с момента крушения советской системы прошло уже больше 20 лет, страна остается как будто бы недостроенной. Рынки и цены есть, а разделения властей, независимых судов, независимого регулирования, возможностей добиваться применения законов о честной конкуренции к монополистам нет. Конечно, можно сказать, что это просто результат незавершенности реформ.

Но это можно рассматривать и как законченный проект. Карательный аппарат практически без реформ перешел в руки постсоветских правительств, поскольку ни одна из групп, оказывавшихся у власти за постсоветские годы, не желала с ним расставаться. Силовики – какие есть – всегда были нужны им, чтобы выставить вокруг себя охрану.

Нереформированные спецслужбы и МВД мешали созданию в России современных институтов защиты прав граждан. Но реформировать спецслужбы и МВД федеральная власть всегда опасалась, поскольку в случае масштабной смены персонала, ограничения полномочий и внедрения современных механизмов отчетности силовики перестали бы быть лояльными Кремлю. Без опоры на «специалистов по безопасности» Кремль боялся браться за структурную модернизацию. С другой стороны, при сохранении опоры на архаичные постсоветские силовые органы подлинную модернизацию провести нельзя, поскольку карт-бланш, выданный силовикам, означает невозможность гарантий прав, включая и право собственности. Порочный круг.

Итак, задачей, решить которую не удалось ни за один день, ни за много лет, оказалось установление всем понятных и для всех единых правил игры в экономике и политике. Советское зазеркалье, о котором мы говорили в самом начале (см. главу 1), оказалось крепким орешком. Правовая сторона развития – верховенство права, в том числе права на свободу, собственность и адекватное представительство интересов, – была исключена коммунистами из их версии модернизации. Это отсутствующее «полушарие» общественного устройства не удалось включить простым нажатием кнопки под названием «приватизация». Общественное здание осталось недостроенным.

Глава 11. Выход: уехать или достроить дом

1. Собственность без права

Российское общественное здание не всем кажется недостроенным. Для многих это вполне завершенный проект. Несогласие между теми, кто считает дом едва начатым, и теми, кто считает, что он всего лишь нуждается в косметическом ремонте, – глубокое и принципиальное. В чем, собственно, недостроенность? Политолог сказал бы, что либерализация режима не сопровождалась его демократизацией. Вслед за освободителем не пришел строитель демократических институтов. В результате процесс перехода застрял на половине пути, и историю нельзя считать законченной, а конструкцию стабильной: «Наполовину построенный дом не может устоять»[291].

Официальными российскими идеологами это представление, конечно, отбрасывается, как враждебное. В России трудно себе представить понятие более дискредитированное, чем «демократизация». Официально принятая точка зрения состоит в том, что российский недострой – это вполне законченный на сегодняшний момент проект и никакая демократизация, тем более по чужим планам, стране не нужна. Современные авторитарные системы, уверен политолог Иван Крастев, не спешат к переходу в новое состояние и отлично чувствуют себя в серой зоне между демократией и авторитаризмом[292].

Руководители автократий, возможно, чувствуют себя хорошо, но большинство таких систем, как показывают периодические вспышки общественного недовольства, все-таки нестабильны. Нестабильна и российская политическая система. Планировался ли в российском случае переход от либерализации к демократизации? Конечно. Беда только в том, что переход к более инклюзивному типу государственного управления был делом крайне невыгодным и просто опасным для новой элиты, а потому и оказался отложен на неопределенное время.

Авторы реформ, ключевым элементом которых были либерализация рынков и приватизация, видели свою задачу в том, чтобы «деполитизировать» экономику. А под политизированностью понимали то, с чем мы не раз сталкивались, – преобладание задач удержания власти над задачами развития.

В Советском Союзе государственные предприятия в первую очередь были призваны поддерживать социальный порядок, а не преследовать экономическую выгоду. Это и хотели изменить реформаторы. «Государственные предприятия неэффективны, поскольку они превращаются в средства, с помощью которых политик достигает своих целей. Раздутые штаты, искусственное поддержание занятости на предприятиях, расположение заводов и фабрик в экономически неэффективных местах, регулирование цен на производственную продукцию – все это нужно политику, чтобы получить голоса на выборах или избежать мятежей»[293].

Эта ситуация не просто не ушла в прошлое, а является характерной чертой сегодняшнего дня. Государство по-прежнему руководствуется принципом верховенства безопасности, понятой предельно прямолинейно и включающей безопасность конкретной правящей группы. Государственные предприятия по-прежнему в первую очередь поддерживают социальный порядок, а уже во вторую являются собственно экономическими единицами.

Охранительные политические задачи, по сути, противопоставлены задачам развития. Право «большой» частной собственности (крупные активы, а не квартиры и дома) в его российском исполнении стало инструментом утверждения тех самых отношений господства, которые оно призвано было демонтировать. Слишком невыгодно было отказываться от рычагов власти.

Можно смотреть на успех или неуспех трансформации как на проблему курицы и яйца. С одной стороны, чтобы получить выгоды от приватизации, нужно построить рыночные институты, с другой – неясно, кто обеспечит поддержку подобных реформ, если не сформирована критическая масса частных собственников, – рассуждают один из ведущих мировых исследователей приватизации Уильям Меггинсон и экономист Сергей Гуриев в своем совместном исследовании[294]. Нельзя сказать, чтобы в одних переходных странах спрос на честные правила был заведомо сформирован, а в других – нет. Просто в одних случаях игра по правилам поддерживалась правительствами и оказалась в конце концов выигрышной, а в других – нет.

В российском случае она выигрышной не оказалась. В 1980-хгодах, в момент утраты всех ориентиров, граждане инстинктивно бросились к демократической форме правления – к выборам как ко всем известному проявлению демократии. И были во многом правы. Выборы – конкурентные, свободные и справедливые – это и есть демократия, если пользоваться определением Йозефа Шумпетера[295]. Но это определение основано на минимуме требований. Наверное, этого минимума достаточно для западных культур, но для нашей – крайне мало. В таком кратком определении за кадром оказываются элементы политической системы, без которых выборы будут лишь инструментом правящего класса: гарантии прав, включая право на свободу высказывания, защита права выдвигаться на выборные должности, защита права на собрания, равный доступ к СМИ для кандидатов, всеобщий доступ к альтернативной информации, защита автономии партий и общественных организаций[296].

Поскольку все эти механизмы остались на втором плане, молодая российская демократия хорошо сработала «на вход», но очень плохо – «на выход». Группа, пришедшая к власти в начале 1990-х, не захотела уходить. Между тем еще одно классическое определение (оно принадлежит Адаму Пшеворскому) говорит нам, что демократия – это режим, при котором политики и партии могут терять власть в результате выборов[297]. Прийти к власти с помощью демократии российские лидеры согласились, а уходить нет.

Политолог Владимир Гельман напоминает, что новые российские власти начали приносить политические реформы в жертву экономическим еще осенью 1991 года. От всеобщих выборов глав исполнительной власти регионов осенью 1991 года решено было отказаться. Да никто и не торопил. В ситуации потери сбережений, утраты социальных ролей, статуса, разрушения всего прежнего уклада жизни гражданам было не до того. Созданный в 1993 году Евросоюз, перспектива вхождения в который могла бы простимулировать правовые реформы (как, например, в Турции), нас не ждал. А к проведению добровольных институциональных реформ, ограничивающих власть, правительство не было готово – да и редко какое правительство бывает к такому готово[298].

Ельцин распустил парламент в сентябре 1993 года, поскольку не мог или не желал продолжать споры о конструкции власти. Начавшийся после этого мятеж сторонников парламента был подавлен. Фактически нынешняя Конституция России, принятая на референдуме 1993 года, была знаменем победы в борьбе за «свободу рук». Ее продуктом и является политическая система, которую в 2000-х годах нужно было лишь довести до ума, что и сделал Владимир Путин. Лихорадка «сражения», привычно объясняющая чрезвычайные меры – от борьбы с возвращением коммунистов в 1990-х до борьбы с иностранными агентами, а теперь и со всем Западом, – так и осталась основой политики Кремля.

Две стороны, столкнувшиеся в 1993 году в конфликте президента и парламента, не нашли способа решить дело миром. Победа любой из сторон означала бы политическую бесконтрольность победителя. Институты, способные быть арбитрами и проводниками интересов общественных групп – суд, партии, общественные организации, – могли стать реальной силой только в случае ничьей. Ничья означала бы соглашение элит и, возможно, толчок к формированию независимого суда. Ведь в этом случае был бы нужен арбитр, которому доверяли бы обе стороны.

Смысл развилки 1993 года не в том, кто именно должен был одержать победу, а в том, что это был шанс на возникновение нового, невиданного в России равновесия равных. Победа одной из сторон снова установила привычное в русской истории равновесие неравных.

2. Демократия без права

Было ли произошедшее в 1993-м и, позже, в 1996 году («управляемые» выборы Ельцина на второй срок) «предательством» демократической революции начала 1990-х? «Отцы [нынешних протестующих] предали ту самую революцию, которую они совершили, – пишет Владимир Пастухов. – Они разменяли свободу на приватизацию и таким образом выбрали для новейшей России ту судьбу, которую она заслуживает»[299]. Ценности действительно были принесены в жертву интересам. Но ценности не столько демократические, сколько правовые. Вопрос о честных правилах игры перестал быть значимым.

Демократия настолько поразила всеобщее воображение – особенно воображение противников реформ, – что вытеснила гораздо более фундаментальный вопрос об основаниях для демократии. Но по большому счету, если четких правил ограничения власти нет, то власть не будет действовать в интересах общества в любом случае – вне всякой зависимости от того, сосредоточена ли она в руках одного человека в лице президента или в руках «народа» в лице парламента.

Самые существенные правила – это ограничения. Кто может действительно ограничить власть? Только тот, у кого есть защищенное право. Например, право собственности. Это такое право, которое власть не может преступить: буквально не может перейти порог дома и уж тем более не может отнять собственность. Это право, вследствие действия которого политик может потерять власть. Политик, таким образом, теряет власть не в результате выборов как таковых. Выборы – это процедура. Он теряет власть, потому что проиграл и должен уйти, чтобы не нарушить права избирателей. Действие права (а не действие собственно выборов) оказывается сильнее власти.

Изменения начала 1990-х, из-за которых слово «либералы» стало в России ругательным, не имели ничего общего с либерализмом. Напомним, что для основателей либерализма фундаментальной ценностью было «право на жизнь, свободу и собственность» (см. главу 4). Авторы приватизации делали акцент на понятии «собственность» и объясняли всем, что появление независимых собственников сделает экономику конкурентной и эффективной. Но из поля зрения выпало понятие «право». А без права нет и собственности.

Стоит понимать, что никакой институт сам по себе не является целительной пилюлей для страны – ни демократия, ни суд, ни частная собственность, ни какая-либо другая. «Я утверждаю, что частная собственность не является наиболее оптимальной и конкурентоспособной, – говорит экономист Александр Аузан. – Также я не могу назвать оптимальным никакой другой вид собственности, ни режим свободного доступа. Представьте, что у вас в гардеробе висят шуба, фрак, джинсовый костюм и купальник. На вопрос, какая одежда лучше, вы не можете ответить, не задаваясь другим вопросом: что вы намерены делать? Потому что если вы намерены плавать, я бы не рекомендовал вам надевать шубу – кончится как с Ермаком Тимофеевичем»[300].

В русской культуре собственность была и есть. Вспомним, как важно сегодняшним россиянам иметь именно собственное жилье. Аренда приживается крайне плохо. Но и власти воспринимают идею полностью защищенного права крайне болезненно. Церковь в этом смысле – их союзник, поскольку тоже не любит право (грех может не быть нарушением права, а исполнение закона теоретически может быть грехом). Это сознание не принимает «чужое» – право владеть независимо от власти – внутри «своего». Для архаичного российского государства частная собственность – это и есть «чужое» внутри «своего».

Введение в России рыночного режима было по преимуществу «экономической реформой». Ею занимались экономисты, то есть, в советской логике, на которой по-прежнему основан государственный механизм в России, – технические специалисты. Специалисты должны были по готовым инструкциям собрать «новую экономику», в которой все работало бы как на Западе. Но установить главную деталь этого западного конструктора – верховенство права – экономисты просто не могли. Реформой занимались они, но ключевые перемены в сфере политики и права были за пределами их влияния. Они работали на правительство, а все, что связано с правоохранительной системой и судами, в России традиционно – «царская» сфера, то есть сфера контроля первого лица. Туда экономистов никогда не пускали и не пускают по сей день[301].

Всерьез надеяться на успех «рыночных реформ» 1990-х можно было только теоретически. Инклюзивная система управления, предполагающая подконтрольность власти и подчинение ее общему для всех закону, не возникает сверху, по воле правителя. Если оставить в стороне реформы, проведенные в результате насильственной оккупации, как это было, скажем, в послевоенной Германии и Японии, то можно утверждать, что либеральная демократия никогда не устанавливалась в результате обдуманных уступок благонамеренного правителя. Она, как мы видели раньше, является результатом конфликтов и торга между разными группами в обществе[302].

3. Правоохранение без права

У российского общества особые отношения с правоохранительными службами. Да, они давно уже нам не «начальники», а мы давно уже – граждане без кавычек, мы должны быть равны перед законом, нам конституцией обещано право на справедливый суд, но практика эти обещания опровергает. Наследие чрезвычайного подхода к правосудию, наследие «социалистической законности», для которого государственная целесообразность была важнее прав граждан, сказывается до сих пор.

Конечно, правоохранительная система в наше время вполне способна выполнять многие предписанные ей функции, но она не является автономным институтом. Не является, потому что с ее помощью решают свои проблемы и власти, и частные игроки. Управляемые приговоры и бесчисленные случаи использования права, особенно уголовного, для устранения соперников в бизнесе и приобретения имущества доказывают это слишком красноречиво.

Почему наша правоохранительная сфера – такая? Российская судебная система, несовершенная, но развивавшаяся благодаря реформам Александра II, была ликвидирована большевиками. По декрету «О суде» от 22 ноября (5 декабря) 1917 года прежние суды были заменены трибуналами и народными судами. При решении вопроса о виновности и правомерности действий они руководствовались законами «лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию». Отмененными считались законы, противоречащие декретам и программам социал-демократов и эсеров. Адвокатура, судебное следствие и прокурорский надзор были отменены, а полиция разогнана еще Временным правительством[303].

Однако советские спецслужбы требовали полномочий арестовывать и казнить людей, заподозренных в причастности к контрреволюции, без соблюдения «формальностей». Зампред Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК) Мартин Лацис говорил в 1919 году: «ЧК – это не суд, это – боевой орган партии. Она уничтожает без суда или изолирует от общества, заключая в концлагерь. Что слово – то закон»[304].

Гражданская война закончилась, но чекисты настаивали на необходимости сохранять чрезвычайные полномочия контроля над действиями и мыслями людей. На каждого интеллигента должно быть дело, партия должна подвергаться постоянной чистке – белогвардейцы, меньшевики, предатели виделись победившей партии всюду. В начале 1930-х годов были созданы тройки НКВД в составе начальника местного ОГПУ, начальника милиции и начальника следственного отдела прокуратуры, которые во внесудебном порядке могли отправлять за решетку «социально вредные элементы». Другие тройки, в составе начальника ГПУ, секретаря обкома партии и прокурора, решали вопросы о высылке в отдаленные местности «кулаков» и их семей. А в июне 1933 года была учреждена независимая от Наркомюста Прокуратура СССР. Она объединила сразу четыре функции: расследование преступлений, надзор за следствием, поддержка обвинения в суде и надзор за исполнением законов госорганами. Этот сталинский институт был частично демонтирован только несколько лет назад, с отделением Следственного комитета от прокуратуры. В результате из одного суперведомства родилось два ведомства, ведущих между собой позиционную борьбу за влияние. Оба при этом остались орудиями системы.

Параллельно государство расширяло круг потенциальных преступников и ужесточало наказания: 7 августа 1932 года, в период голодомора, Центральный исполнительный комитет СССР выпустил закон «Об охране имущества госпредприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной социалистической собственности», названный народом «законом о пяти колосках», – по нему голодного крестьянина за вынос нескольких колосков или картофелин с колхозного поля могли приговорить к расстрелу или (при смягчающих обстоятельствах) к 10 годам лишения свободы.

В 1937 году ЦК ВКП(б) одобрил «физические методы воздействия», то есть пытки обвиняемых в государственных преступлениях. В январе 1939 года Сталин писал: «ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод»[305].

Самой серьезной попыткой «институционализации» правоохранительной сферы было и остается использование так называемой палочной системы. В своей основе она состоит из трех частей: количественные показатели (например, число совершенных, раскрытых или предотвращенных правонарушений), ожидаемое изменение этого показателя (рост или снижение) и его вес в оценке деятельности какого-либо правоохранительного подразделения[306]. Описание звучит вполне нейтрально, как будто перед нами просто система отчетности, но в реальности это не только отчетность, но и план. Существование «плана преступлений» заставляет правоохранителей скрывать или «генерировать» преступления, поскольку количественные показатели («палки») – основной критерий оценки их деятельности, в силу которой их наказывают или награждают.

О том, что эта практика глубоко порочна, хорошо знали еще советские власти. Постановления ЦК КПСС о работе милиции 1950–1980-х годов с незавидным постоянством фиксировали одни и те же недостатки: многочисленные произвольные задержания, избиения и пытки задержанных. Милиционеры избивали задержанных ради выполнения плана по раскрытию преступлений.

В постсоветской России условия деятельности органов правопорядка формально изменились. Их работа регламентируется законами, которые декларируют приоритет конституции и защиты прав граждан. Но советская практика «плана по преступлениям» сохраняется. В новых условиях без нее не обойтись, поскольку, как объясняет социолог Вадим Волков, она выполняет важную неявную функцию: хотя бы минимально дисциплинирует правоохранителей, привязывая их мотивацию к формальным целям государственной организации, которая дает им соответствующие ресурсы и полномочия.

Абсурдность самой идеи «плана преступлений» только кажущаяся. Если взять простой пример дорожной полиции, то мы увидим, что под план инспекторы получают бланки протоколов. Они обязаны оформить определенное количество нарушений каждого вида. Что было бы, если бы такого плана не было? Инспекторы вообще не тратили бы усилия на оформление протоколов и взимание штрафов в казну, а штрафовали бы себе в карман. А так – сначала поработай на государство, а уже потом – на себя. Тот же принцип и у следователей и других работников системы[307].

Сейчас Россия по числу судимых и осужденных к лишению свободы находится на уровне СССР первой половины 1960-х годов. Притом что ее население уступает Советскому Союзу 1960-х в полтора раза. Увеличение населения лагерей в 1990-х годах до миллиона человек (!) можно объяснить ростом преступности и несовершенством Уголовного кодекса, не успевавшего за изменениями общественной и политической системы, а жесткость правоохранителей – стремлением устрашить потенциальных нарушителей закона. Но и сегодня в России в год осуждается почти в два раза больше граждан, чем в РСФСР[308].

С июля 2002 года предварительное заключение под стражу в России возможно только по суду, Уголовно-процессуальный кодекс и закон об адвокатуре предписывают в кратчайший срок предоставлять задержанному адвоката. В декабре 2003 года была отменена уголовная ответственность за мелкие преступления. Но, несмотря на позитивные изменения, правоохранительная система остается по преимуществу «обвинительной».

Принципиально важно даже не то, что суды выносят почти исключительно обвинительные приговоры. У судей тоже отчетность, им тоже нельзя допускать сбоев в работе, а оправдание или отмененный высшей инстанцией приговор – в их системе координат – это сбой. Именно поэтому фактическое решение о виновности лица и реальный сбор доказательств происходят до возбуждения уголовного дела. Судье достаются уже «верные» дела. Еще одно обстоятельство, делающее правосудие по сути неправовым, состоит в том, что виновность человека определяется на том этапе (до суда), когда ответственность правоохранителей за свои действия минимальна, а права подозреваемого ничем еще не защищены[309].

И еще одно обстоятельство, существенное и до, и во время суда. Возможности защиты несопоставимы с возможностями обвинения. Материалы дела, которое рассматривается в суде, собирает прежде всего следователь. Сбор доказательств обвинения регламентируется 103 статьями российского Уголовно-процессуального кодекса, доказательств защиты – всего тремя. Адвокат, в отличие от следователя, не имеет права назначать экспертизу, самостоятельно приобщать к делу доказательства невиновности подзащитного. Он может лишь ходатайствовать об этом перед судом и следствием, которые могут отказать ему в этом. Обжалование отказа – сложная и трудоемкая процедура.

Исторически сложившиеся представления о том, что «органы не ошибаются», свойственны не только следователям и полицейским. Более трети судей в России – бывшие прокуроры и сотрудники милиции, сдавшие квалификационный экзамен, но не освободившиеся от неизбежных деформаций предыдущей профессии. Часто они не беспристрастно рассматривают дела, а продолжают «бороться с преступностью». Наконец, в наше время следователи и судьи осознали, что личная свобода обвиняемого, его возможность распоряжаться собственностью являются высоколиквидным товаром на рынке соответствующих услуг.

Реформирование советских правоохранительных институтов свелось к тому, что они научились жить в рыночных условиях. Исчезнувшее идеологическое и административное содержание заместилось коррупционным механизмом. Силовики и судьи свои полномочия частично монетизировали, а по большей части продолжают выполнять их в плановой логике. При этом все органы правопорядка как были, так и остаются «царскими», то есть подведомственными только президенту. В этом смысле они стоят в одном ряду с ФСБ, ФСО, Госнаркоконтролем и прочими силовыми структурами.

Команды, находившиеся у власти в России, не важно, реформаторские или консервативные, что бы они ни делали, стремились сохранить за собой ручное управление политическими и экономическими процессами – сохраняя контроль над «царскими» ведомствами. Постсоветским властям аппарат чрезвычайного насилия был нужен именно в том виде, в каком он существовал при коммунистах: в виде «боевого органа партии», то есть надзорно-карательной, а не правоохранительной системы. Партия не выжила, а ее боевой орган со всеми своими методами работы выжил. После краха СССР партийного контроля над спецслужбами не стало, и они превратились в наемников и силовых предпринимателей[310].

У правительства много задач – оно должно защищать собственность, устанавливать режим налогообложения, решать какие-то административные проблемы. Даже если представить, что мы откуда-то возьмем самое компетентное правительство в мире, работать ему придется сидя за одним столом с тираннозавром – непредсказуемым хищником из другого века. Вот законы и правила, а вот «боевой орган», для которого все эти правила ничего не значат. Любая политическая мера, предпринятая правительством, оказывается по определению однобокой или «хромой».

4. Открытая дверь

Жизнь в недостроенном доме – в доме, на который у его жителей нет гарантированного права, – приводит к тому, что живут тут по необходимости. Не уходят из дома те, кто не может. Те, кто может, – уезжают. Это очень странная ситуация. Она задает крайне тяжелую ментальную петлю самосбывающегося пророчества: мы думаем, что у этого места нет перспектив, поэтому не будем планировать здесь будущее. Если мы не планируем здесь будущее, то перспектив действительно не будет.

Задача достройки здания представляется, видимо, настолько сложной и долгой, что немалая часть населения России задумывается об отъезде из страны[311]. Воспринимать эти слова буквально не стоит: ни 10 %, ни тем более 20 % населения уехать не может и никогда не уедет. По-настоящему уезжают лишь единицы. Для большинства разговоры об отъезде – это смесь культурной памяти об эмиграции советских времен с недовольством качеством жизни в сегодняшней России. Но то, как люди думают, влияет на то, что люди делают. А реальность постоянно подбрасывает им новые свидетельства того, что в стране будущего нет.

Еще более значимо – в смысле отчетливости сигнала – то, что те самые игроки, которые выигрывают от существования недостроя – от бесправия и отсутствия единых правил игры, – сами эвакуируют близких и собственное богатство (см. предыдущую главу). Это поведение, помимо неверия в будущее страны, свидетельствует о вере в фатальную цикличность русской истории. В этом мифическом представлении за протестами граждан обычно следует период реакции, а за ним – революция. Возможно, по этой причине видимый триумф политической системы после протестов 2011–2012 годов – с арестами и цепочкой репрессивных законов – никого из инсайдеров не обманул. Бегство капитала не прекратилось, а ускорилось, ведь люди знают: за реакцией следует революция. Когда? Неизвестно. Но когда-то она обязательно последует – такова логика колеи. Гигантские суммы, пересекающие границы, и очередь за инвестиционными визами в Британию – это вполне определенное прочтение российской истории.

Невысказанная вера в неизбежность очередного обнуления (см. главу 1) всегда будет работать как самосбывающееся пророчество. Эта вера похожа на представления сектантов, убежденных в скором конце света, – они избавляются от всех вещей и готовятся не к обычному земному будущему, а к встрече со Спасителем.

В годы, предшествовавшие новому, резко антизападному курсу Кремля, взятому в 2012–2014 годах, традиционная для России картина с эмиграцией и ее политическим измерением перевернулась. «Русского зарубежья» – активной и политизированной части эмиграции – в прежнем смысле давно не существовало. Активная гражданская и политическая позиция стала гораздо более осмысленной в стране, чем вне ее пределов.

Бизнес эмигрировал практически весь: активы годами регистрировались за границей, дела велись по законодательству других стран, все значимые собственники без исключения получили заграничные виды на жительство.

Эмигрировали и семьи многих чиновников, что внесло забавную путаницу в картину. В Европе, в городах, где когда-то жили революционеры и беглецы от советского режима, поселились семьи российских губернаторов. Губернаторские дети на променаде в Ницце сталкивались с детьми налоговых чиновников, следователей и строителей непостроенных дорог. До революции 1917 года в Россию тайком везли книги. В советское время везли книги и вывозили рукописи. Теперь вывозят и ввозят деньги[312].

Герцен 150 лет назад провернул хитроумную операцию по выводу причитавшегося ему состояния из России в Европу (см. главу 8). В постсоветские годы на тысячи «Герценов» работала и работает целая индустрия. Чиновники и силовики со своими поместьями и предприятиями стали карикатурами на беглецов прошлого. Они бежали из страны, в которой называли себя «элитой».

В постсоветские годы в жизнь вернулись элементы домосковской вольности. Той вольности, которая позволяла боярам сохранять за собой права на вотчины, даже если они переставали служить князю. Только в нулевые годы эти вотчины оказались вынесенными за пределы границ российского государства – туда, где действует право собственности и большинство граждан равны перед законом.

Экономист Альберт Хиршман ввел в экономический и политический обиход понятия «выход», «голос» и «верность»[313]. Хиршман предложил смотреть на отношения между компаниями и клиентами или между государствами и гражданами через призму трех этих возможностей: если не доволен продуктом или не согласен с политикой, то можешь перестать покупать или уехать («выход»), а можешь выразить протест («голос»). А если всем доволен или возможностей бороться нет, то твой выбор – лояльность («верность»). Один из выводов Хиршмана, существенных для нас, – ответ на вопрос о том, почему госуслуга плохого качества может оставаться плохой несмотря на наличие альтернативы. Альтернатива в случае с государством не всегда работает как источник конкурентного давления. Те, кто может себе позволить перестать пользоваться, например, российскими железными дорогами, ездят на автомобилях или вовсе уезжают из страны и начинают пользоваться железными дорогами во Франции или Испании, но у остальных нет выбора.

Политолог Иван Крастев уверен в том, что именно в этом и состояла основа стабильности российского политического режима в период, предшествовавший резкому антизападному повороту России в 2013–2014 годах. «Парадокс в том, что открытие границ и появление возможности жить и работать за границей привели к замиранию политической реформаторской активности, – пишет Крастев. – Те, кто с наибольшей вероятностью могли быть расстроены низким качеством госуправления в России, – это те же самые люди, которые с наибольшей вероятностью были готовы и способны покинуть страну. Для них уехать из страны было проще, чем реформировать ее. Зачем пытаться превратить Россию в Германию, если на это может не хватить человеческой жизни, а сама Германия при этом находится всего в нескольких часах перелета?»[314]

Эта ситуация уникальна в русской истории. В прошлом большинству граждан России редко доводилось выбирать между «верностью», «выходом» и «голосом». Были моменты, например при Сталине, когда не было ни «выхода», ни «голоса». Для многих выбор был между «верностью» и небытием – профессиональным, гражданским, а возможно, и просто физическим. В нашей истории выбор, как правило, был между «верностью» и «выходом». Конечно, не у всех он был одинаковым. У верхушки дворянской и советской элиты выбор существовал, и людей с такими возможностями всегда были единицы.

Меньше всего было возможностей подать «голос». А вот «выходить» русский человек научился хорошо. Российская история хранит одну из самых богатых коллекций «выходов», уходов, исчезновений и «эскейпов» всех типов и оттенков. Бывали громкие политические истории – например, бегство Андрея Курбского при Иване Грозном, отъезд Александра Герцена при Николае I или решение Рудольфа Нуреева не возвращаться в СССР при Хрущеве. Бывали – в огромном множестве – истории негромкие: бегства, отъезды, невозвращения малоизвестных людей, ставшие достоянием статистики. И больше всего во все времена было «выходов» тихих, не попавших ни в газеты, ни в статистику.

Исторически, именно «выход» и есть «русская свобода» (вспомним про значимость «выхода» для крестьян, см. главу 7). Отказ от работы, связанной с политически чувствительными сферами, с политикой, физический труд, уходы в молчание, в себя, в религию – самый давний и миллионами людей опробованный путь.

Собственность в русской культуре, в отличие от англо-американской, исторически не была равна свободе, была даже противоположна ей. Потому что право владеть утверждалось сверху и включало собственность одного сословия над другими. Отсюда и проблема с «введением» верховенства права. Закрепление за одним человеком права владеть чем-то признанно ценным воспринималось – и будет восприниматься – как закрепление несправедливости.

Выбор в пользу «верности», лояльности более прямолинеен. Самые лояльные и при царях, и при генсеках, и при президентах получали доступ к эксплуатации ресурсов (природных, бюджетных, человеческих), как правило в форме условного держания, и должны были платить за это сделками с совестью, готовностью перешагнуть через близких и коллег. «Верности» приносились и человеческие жертвы – в виде доносительства. Еще одна плата за «верность» – полная потеря «голоса».

В этом смысле важным исключением было положение богатых дворян в последние 100 с небольшим лет царствования Романовых. Возможности самовыражения, возможности подать «голос» – вплоть до прямой критики режима (во второй половине XIX века) – становились все более доступными и не влекли за собой потерю доступа к ресурсам, о чем мы подробно говорили выше (в главе 8). При советской власти и даже в постсоветское время отношения между монархом и элитой были в этом смысле скорее «доекатерининскими».

В 2000-х годах доступ к ресурсам снова стал требовать безусловной лояльности, а попытки критических выступлений по отношению к власти снова стали оборачиваться утратой благосклонности власти. Конечно, в постсоветское время это правило распространяется на узкий круг олигархов и приближенных президента. Поддерживается «верность» не столько силой, сколько созданием зависимости от источника благ, от возможности зарабатывать. Касается этот древний уклад только очень небольшого круга людей, хотя не исключено, что принцип будет распространяться все шире.

Там, где этот принцип действует, он действует во всей своей древней полноте: желание обрести «голос» может означать потерю лицензии на кормление. Возможности публичного высказывания, владения активами и доступа к ресурсам остаются условными. Эти возможности не гарантированы, а обусловлены соблюдением неписаных правил, определяемых «верностью» власти.

Круг замкнулся: новая Россия пыталась отбросить зависимость и привилегии, как пережиток, но вернулась к ним. Внутри России по-прежнему самой эффективной в экономической игре оказывается установка не на защиту своих прав, не на прибыль и независимость, а на поиск привилегий. Это удивительно прочная константа.

Но есть, или было до 2014 года, бесчисленное множество новых возможностей «выхода». Можно менять занятия, переезжать из города в город и из своей страны в другую страну: государственные границы открыты. Свободы передвижения, доступной такому большому количеству людей, у русских не было никогда. Каждый день, можно сказать, стал «Юрьевым днем».

Стоит, при этом, отметить, что, по официальным цифрам, количество граждан, покидающих страну, с каждым годом снижается, а не растет. По данным Росстата, в 2003 году их было чуть меньше 100 тысяч человек, а в 2010-м – 33,5 тысячи человек[315]. Эти цифры, впрочем, раскрывают лишь часть истории, поскольку множество людей, получающих вид на жительство за пределами России, сохраняют российские паспорта и постоянно передвигаются между странами. И конечно, эти цифры не позволяют судить о качестве современной эмиграции.

Экономист Владислав Иноземцев предложил рассматривать людей, связанных с Россией, но живущих за границей, не как единое целое, а как Русский мир I и Русский мир II. Русский мир I – это люди, в основном по своей воле очутившиеся за границей и начавшие встраиваться в общества тех стран, где они оказались. Русский мир II – это те, кто в большинстве своем оказался не способен уехать из стран, образовавшихся после распада СССР, и те, кто стал «профессиональным русским» – не желающим встраиваться в новую жизнь. Представителей Русского мира I десятки и сотни тысяч в Вене, Берлине, Лондоне, Париже, Нью-Йорке. Они занимают высокооплачиваемые рабочие места (в США средний заработок таких «русских» превышает национальный средний на 39 %), имеют высокий уровень образования (в тех же США работает более 6 тысяч «русских» профессоров колледжей, в Европе – не менее 4 тысяч). Они контролируют и управляют в Америке и Европе активами, стоимость которых превышает триллион долларов. По сути, пишет Иноземцев, Русский мир I создал вне России экономику и интеллектуальное сообщество, вполне соизмеримые с самой Россией[316].

Глядя на ситуацию начала 1990-х, можно было бы подумать, что стремление к независимости, которую дает собственность, должно было бы стать определяющим в новой, постсоветской России. Да, российское общество – в том, что касается индивидуальных возможностей, – в наше время свободнее, чем когда-либо. Но свобода может иметь разные основания.

Основанием свободы может быть прочная связь с землей и уверенность в завтрашнем дне, основанная на понятных и соблюдаемых всеми правилах игры. Но свобода может быть основана и на отсутствии прочной связи с землей и страной. Жизнь в осознании неясности правил, в постоянной готовности сняться с места (при условии, что возможность для «выхода» все-таки есть) – тоже свобода. И это до сих пор наш случай – свобода уйти, уехать или просто не вкладываться в будущее.

Именно свободу «выхода» власти принялись ограничивать в 2012–2014 годах (когда писалась эта книга). Приняты законы об ограничении для госслужащих владения собственностью за рубежом и возможностей держать средства на счетах в иностранных банках, закон о необходимости заявлять в миграционную службу о существовании у гражданина второго гражданства или вида на жительство в другой стране, негласные правила, ограничивающие выезд сотрудников силовых министерств и части других государственных организаций за рубеж.

Это может означать, что принято принципиальное политическое решение отказаться от установки на хранение собственности за рубежом. Это решение, дополненное и усиленное заявлениями о восстановлении традиционных ценностей, должно, вероятно, свидетельствовать о том, что границы закрываются, и, таким образом, будет постепенно исчезать прежде доступная возможность пользования зарубежными институтами защиты права.

Но не станем забывать, что именно в свободе «выхода», в традиционной российской свободе, заключается одна из ключевых гарантий стабильности политической системы в том виде, как она сформировалась в постсоветской России. Открытая дверь – это решение той самой проблемы недостроенного политического дома, о которой мы говорили в начале главы. Не так важно, сколько именно людей может выйти за пределы огороженной территории и уехать. Не так важно, уезжают они на время или навсегда. Важно, что эта возможность, как «Юрьев день», существует в сознании общества.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Молодая, свободная от комплексов женщина Света не испытывает недостатка внимания со стороны мужского...
Издание включает в себя две книги из серии «Записки из Детского Дома».Автор книг на протяжении десят...
«Здесь живые и мертвые бьются плечом к плечу, не разбирая оружия, ибо не в оружии дело. Здесь в битв...
«Здесь живые и мертвые бьются плечом к плечу, не разбирая оружия, ибо не в оружии дело. Здесь в битв...
На основе понимания процессуальной функции следователя как уголовного преследования в досудебном про...
Тысячи книг написаны о советском хоккее и столько же будет написано еще. Однако книгу, которую читат...