Детский мир Ибрагимов Канта
Чтобы как-то тоску развеять, да и денег нет, — решила она попытаться здесь, в Хасавюрте, устроиться на работу. Пошла в одну больницу — не получилось, в другой не было на месте руководства, и пока Роза перед корпусом месила грязь, дожидаясь главврача, ее имя кликнули, потом еще и голос знаком, — неужели Яндар Туаев? Точно, лица не видно, все перебинтовано, но это он.
— Роза, Роза, моя спасительница, — она попала в крепкие объятия. — если бы не ты — где бы я сейчас был? Понимаешь, какое-то наваждение, вот только тебя вспоминал, и вдруг выглянул в окно: ты — не ты? Я здесь долечиваюсь, наверное завтра выпишусь, полечу в Москву.
Конечно, она ничего не обдумывала, просто слово «Москва» зародило в ней, наверное, сумасбродную идею, и она сходу ляпнула:
— Возьми меня с собой. Правда, денег нет, потом верну долг.
— Ты что? О каком долге говоришь? Это я у тебя по гроб жизни в долгу, и мало того, что мы родственники, мы еще соседи и коллеги. А ты раньше была в Москве?
Москва! Такой красы, столько дорогих машин, нарядных людей Роза никогда не видела.
— Ты смотри, — выглядывая из окна машины, все удивлялась Роза, — у нас разруха, а здесь цветущий край.
— Ну, ты как медик, — отвечал ей Яндар, — изучала теорию эволюции Дарвина. Вот она, борьба за существование, и как сказал классик: «у сильного всегда бессильный виноват».
— Яндар, я знаю, ты ведь глубоко верующий человек. Неужели ты признаешь теорию Дарвина и вправду считаешь, что люди произошли от обезьян?
— Раньше не признавал. С возрастом стал сомневаться, а, побывав сейчас в Грозном, убежден: некоторые людские особи точно произошли от обезьян, если не от шакалов.
— Да, за этот месяц войны я себя не раз на этой мысли тоже ловила.
— Конечно, к счастью, или, еще можно сказать, доля этих нелюдей невелика. И что парадоксально, они среди всех народов есть, на любом языке говорят, любой цвет глаз и кожи имеют, и их просто так не отличить. И одна на них управа — это строгость законов и неминуемость их исполнения. А если этого нет, то их алчность, хищность и человеконенавистность начинают выпирать наружу, как сейчас в России, и тем более в Чечне.
— И откуда они взялись? — не на шутку удивлена Роза.
— Как «откуда»?! Сколько у нас незаконнорожденных выродков — почти все мужчины направо-налево гуляют. А эти браки, не всегда благословленные Богом, — у нас, и без венчания — у них. А сейчас здесь вообще модны так называемые «гражданские браки»; и кто от этих браков родится?
— Что это за «гражданский брак»?
— Когда супруги, в принципе, вольны что угодно делать.
— Это мой брак с Гутой, — просто невольно вырвалось у Розы, она смутилась, отвернулась.
— Гм, гм, — кашлянул Яндар и больше они не говорили.
Яндар — кандидат медицинских наук, доцент, вот-вот защитит докторскую, уже двенадцать лет работает в Москве, а работа хирурга, Роза знает, не из легких, и тем не менее своего жилья нет — снимает, а семья большая: четверо детей, — да Яндар не унывает.
— Теперь и в Москве, как на Западе, некоторые врачи очень хорошо зарабатывают. Но, правда, это к общей хирургии не относится. Но все равно, жаловаться грех. Врач, тем более чеченец, здесь богатым не станет, но, работая, без куска хлеба тоже не останется. Так что живи, Роза, у нас и отдыхай.
Жены Яндара ранее Роза не видела, все переживала, а хозяйка почти ее ровесница, оказалась женщиной простой, абсолютно неиспорченной цивилизацией. На следующий день по приезде, повела она Розу в магазин, и, наверное, никогда в жизни Розе не было так стыдно, как во время примерок — пережившие войну ее грубые ботинки и пальто были не только избиты и изношены — пропитались кровью, гарью так, что хорошенькие молодые продавщицы, не представляя такую жизнь, с отвращением воротили носы, явно не желали обслуживать, и лишь когда жена Яндара, как бы между прочим, продемонстрировала тугой пресс американских банкнот, обоняние многих притупилось.
А потом были в парикмахерской, в косметическом салоне, и не раз, так что через пару дней глянула на себя Роза в зеркало — не узнала, даже расплакалась.
И так получилось, как положено, погостила она в свое удовольствие три дня, сдружилась с хозяйкой и не сдержалась: как-то ночью, за чаем, на кухне поведала ей свою потаенную затею. Как бы там ни было, а она законная жена Гуты Туаева, и не раз, а два раза муллы совершили меж ними положенное у мусульман брачное благословление. И если в первый раз не сам Гута, а посредством братьев какую-то процедуру развода с ней совершил, то на сей раз ничего такого не было.
— Мне стыдно, даже тебе говорить стыдно, — вытирая платком лицо, пряча слезы, дрожащим голосом продолжает тихо Роза, — но я боюсь старости, боюсь одиночества. Гуте я не нужна, но у нас была дочь, он еще мой муж. И как ни стыдно, может, и порочно, но я хочу, чтобы он немного пожил со мной, пока я, если Бог даст, не забеременею. А больше мне от Гуты ничего не надо, копейки не попрошу, сама ребенка, законнорожденного ребенка, как Бог даст выращу. Поймите меня, простите и, если можете, помогите. Я знаю, что отношения меж Туаевыми не совсем ровные, но все равно он Яндару брат. И уже всхлипывая: — Может я дура?… Ты пойми меня, я такое в Грозном видела и пережила, что любой мог бы свихнуться. Хотя, может, так суждено, а я пытаюсь чем-то спекулировать, пользуюсь вашей добротой.
Ничего ей хозяйка ответить не может, сама горше Розы плачет, закрыв лицо руками, головой мотает.
Проснулась утром Роза, голова болит, жалеет о сказанном, да слово не воробей, и она чувствует, этим уже веет, на той же кухне Яндар перед работой завтракает, и жена его, понятно, там, и тема та же — обороты набирает, а земляки ее вряд ли поймут: вне рамок традиций такие нюни распускать.
Дождалась Роза в постели, пока Яндар и взрослые дети не ушли, только тогда встала и, увидев хозяйку, вся виновато согнулась, руки жалобно на груди сжала и молящим голосом:
— Я и так вам много должна. Дай, пожалуйста, еще денег на билет и подскажи, как до Грозного добраться.
— С чего бы это?
— Прости меня, наболтала я лишнего, совсем ума и воли лишилась.
— Перестань, Роза, — как родная сестра обняла ее жена Яндара. — Может, не в таком виде, но эту проблему мы не раз обсуждали.
От таких слов Розе не легче, теперь она стесняется видеть Яндара. К ее радости, Яндар через пару дней возвращается домой очень поздно, и как его жена замечает — очень злой.
— Отправь меня домой, — в очередной раз взмолилась Роза.
— Ты что, муж еле-еле с Гутой связался, и пойми, это не только твоя, это нашей семьи забота, ведь мы, как ни крути — Туаевы.
Даже в воскресенье Яндар рано ушел, очень поздно вернулся, позвал Розу на разговор, а она вся задрожала, как во время бомбежек в Грозном.
— Роза, — очень официально начал Яндар; лицо его было сурово и решительно, — с одной стороны я считаю себя сугубо светским человеком; с другой, как меня учил с детства отец, я мусульманин, и как позволяет жизнь в Москве и моя работа, выполняю многие предписания. Гм, гм, — кашлянул он. — С какой стороны ни смотри, а твое пожелание мне кажется абсолютно правильным, чисто материнским. И если смотреть шире, то это проблема не только твоя, у нас масса одиноких женщин, а учитывая войну и крайнюю бедность — будет еще хуже.
Роза как можно ниже опустила лицо, нервно теребила ткань платья.
— Ну, я не буду пред тобой долго философствовать, — продолжал Яндар, — перейду к делу. Гм, как мне не обидно, но мой двоюродный брат Гута — дрянь, если мягко выразиться. Сидел он в тюрьме — каждый день звонил, записки присылал, мол, вытащи, век слушать буду.
— Он что в тюрьме был? — не сдержалась Роза.
— Хм, был. Я думал, что за все его статьи он лет двадцать получит. И вроде помочь ему некому было, у меня таких денег нет, а он через три месяца на свободе. Что из тюрьмы говорил, быстро позабыл, вновь тем же Гутой стал, вновь те же аферы, те же казино и прочее, в общем, вновь ему не до нас, и я лишь через его молодую жену Оксану смог на Гуту выйти — важной птицей стал.
— Оксана не молодая, может, старше меня, — как обычно, не сдержалась Роза, еще больше после этого склонила голову.
— Ты, наверное, говоришь об Оксане из Калмыкии? Он ее, как и тебя, бросил. А теперь у него жена, гм, по крайней мере они это так называют, — молодая девица, — не знаю, где он ее подцепил. Да дело, думаю, не в этом. У этой Оксаны отец очень богатый и влиятельный человек — начальник, плюс своя дочь от первого брака, или как это называется?. А теперь, вроде, и от Гуты беременна. В общем, у них мир, любовь, семья, и нам советовали не лезть в чужую частную жизнь.
И без того смуглое лицо Розы стало совсем мрачным, темные прожилки выступили на шее и висках:
— А у нас, значит, жизни нет, — гневно выдавила она, и бросилась в другую комнату.
Более удерживать в Москве ее никто не смог бы. На следующее утро она вылетела в Махачкалу, к вечеру уже была в Хасавюрте. Будто речь шла о другой, вкратце, без эмоций пересказала матери московские новости, и не вытерпев более материнских слез, вопреки мольбам решила поехать в Грозный.
— Нана, ты за меня не переживай, — успокаивала она мать. — Я хочу быть там, я должна быть там. А ты поживи здесь, пока в Грозном не угомонится, да за братьями присматривай.
В первые дни марта Роза вновь была в Грозном. И хотя разруха, весь город в руинах, но все равно солнышко здесь как-то по особому светит, и птички здесь, не как в иных местах, а по-особому поют — войну перепеть хотят, а ей здесь роднее, и впервые за многомного дней она тихо счастливо улыбнулась и, глядя в голубое небо, словно в колыбель, нежно прошептала:
— Может, я более не рожу, не судьба! Но этот город родил и вырастил меня, и как могу — я постараюсь возродить его!
Даже не думая, она первым делом направилась в родную больницу.
— О-о-о! Роза! Как я рад! Я знал, что ты обязательно вернешься, не поменяешь родную стихию на чужой покой, — так восторженно встречал ее главврач. — А теперь все хорошо будет. По крайней мере зарплату, и не малую, как в России, платить обещают, медикаменты уже завезли, один корпус восстановили. Так что жить в родном городе можно, и главное, нужно — очень много больных, и почти что все престарелые люди.
Трудоустроившись, она хотела решить вопрос с жильем. Жить можно и у соседей, как родные, даже в подвале. Пришла она на свою улицу, сердце защемило; разруха, ни единой души, здесь была «зачистка» — от всех зачистили, трупный смрад кругом, даже собак здесь нет.
Побежала она от этого места к центру города, где люди есть, и лишь дойдя до Сунжа, вспомнила: здесь рядом, прямо над «Детским миром» ее двоюродная сестра живет.
Уже в подъезде она поняла, что здесь давно никто не живет. Все равно поднялась по разбитой лестнице на второй этаж; дверь прострелена, чуть приоткрыта, а внутри бардак, слой пыли, сквозняк, от реки сырость доносит, и свеча на печи, до конца догорела, лишь воск растекся, и кругом детские вещи, она их невольно понюхала, — запах безвинных детских испражнений еще есть, и почему-то ей захотелось здесь остаться, эти детские одежонки в порядок привести. Однако на улице уже сумерки сгущаются, а в войну они вдвойне темнее, страшнее, не до романтики — наоборот. И думая о ночи, она сквозь весь город бросилась под единственную крышу — в больницу; заступила на бессрочное дежурство, здесь и жила, пока неотвязная мысль — постирать детские вещи — не повлекла ее к «Детскому миру». И почему-то не посмела она эти вещи даже вынести из разбитой квартиры, что-то держало здесь не только их, а теперь и ее. И как только она получила первую зарплату, купила кой-какой стройматериал, попросила у главврача помощи. Организовал главврач белхи[9], строителей больницы привлек. И не только квартиру, а даже подъезд и отчасти двор привели в сносный порядок. Так что Роза здесь стала жить. Прожила все лето, осень, и зима в одиночестве началась, пока, как-то вечером не постучали, она испугалась, а там знакомый басок Мальчика. Началась новая жизнь. А какой может быть жизнь одинокой женщины и сироты ребенка, если к тому же и родство меж ними есть?! Это жизнь в мечтах, как сказка
Глава четвертая
Афанасьева Анастасия Тихоновна или, как ее нарек Мальчик, бабушка Учитал, родилась в 1925 году. Ее отец — Гнедин Тихон Иванович, потомственный дворянин, очень богатый и известный человек, имевший где-то под Калугой огромное поместье, был царским офицером. Он тяжело пережил отречение царя от престола, противостоял февральской революции, а от октябрьского переворота просто рассвирепел. Понятное дело — стал одним из предводителей белого движения. Дрался до конца, и после поражения на юге России не бежал, как многие офицеры через морские порты, а тайком с горсткой преданных людей перебрался на Урал, потом, выполняя какую-то ответственную миссию, попал на Дальний Восток, и там поражение, а он не мог с этим смириться и боролся бы до конца, и лишь тяжело раненого сослуживцы вывезли его в китайский Харбин.
Жить в Харбине Гнедин не пожелал; как только чуть выздоровел, стал искать пути переезда в Париж; там Европа, где он много раз бывал, он свободно говорит по-французски, а главное, ему кажется, что оттуда ему легче будет вернуться в Россию, где у него осталась семья — жена, сын и дочь.
Лишь в 1925 году, после семи лет разлуки, под видом новоиспеченного нэпмана, Гнедин смог объявиться на территории, где некогда располагалась его усадьба. Ничего нет, все разрушено, не узнать. Зато семью он нашел, и не в Калуге, а в Орле, подсказали добрые люди. И, наверное, смог бы он семью вывезти из России, во всяком случае все уже было готово, да вот беда — на московском вокзале встретился со своим бывшим батраком. И надо бы потерпеть, проглотить слюну, опустить голову, да Гнедин не смог:
— Ты был холуй, холуем и останешься, — люто бил он бородатого красноармейца.
Тут же Гнедина арестовали. Будучи уже беременной, его жена, Екатерина Матвеевна, еще двое суток бродила с детьми по вокзалу, пытаясь что-либо узнать о судьбе мужа, — ничего. И лишь на третьи сутки, пожалев голодных детей, она бросила эту затею и начала иные поиски: в добрые старые времена у них в Москве было много родственников и знакомых.
Многие особняки были разбиты, в других обосновался непонятный грязный люд, и лишь в одном месте, в весьма притесненных условиях, она нашла старого знакомого — известного московского врача. Еще больше потеснились, приютили Гнединых, и уже зная порядки, старый доктор посоветовал расстаться с известной фамилией и, когда родилась Анастасия, старинного дворянского рода уже не было, для удобства взяли фамилию доктора, Афанасьев, и только отчество осталось отцовское.
Прирожденная аристократка, мать Анастасии никогда ни в чем не нуждалась, даже в годы гражданской войны: ценя ее щедрость и добрый нрав, ее по старой памяти поддерживали крестьяне с бывшего имения. А тут Москва, разруха, надвигается голод, и старый доктор кормил их как мог, да времена в стране Советов настали тяжелые, и как только младшей Анастасии исполнилось полгодика, оставив ребенка на попечении старших детей, Екатерина Матвеевна впервые в жизни стала искать работу.
У нее было две возможности: она владела тремя иностранными языками и виртуозно играла на фортепиано. По рекомендации доктора, ей предложили работу воспитательницы на дому, и семья вроде достойная, из старых дипломатов, и оклад хороший, но она не могла позволить себе быть в чьем-то доме гувернанткой, тем более как ныне принято — домработницей.
За первые два года она побывала на нескольких работах: была почтальоном, референтом в иностранном консульстве, помощником большого начальника, даже кассиром, пока не увидела как-то случайно на остановке объявление: «курсы актерского мастерства приглашают на работу квалифицированного музыканта».
И здесь бы она не задержалась бы долго, да доктор дал совет:
— Доченька, выходи замуж. Не будут к тебе мужчины приставать. А так считают, что зря краса пропадает.
Так в жизни Анастасии, когда ей было четыре годика, появился новый мужчина — отчим, человек мягкий, интеллигентный, тоже из музыкальной среды. И, казалось бы, жизнь нормализовалась, да жизнь в стране, несмотря на бравые лозунги, становилась все хуже и хуже, и это не могло не отразиться на семье.
Первым заболел доктор, видимо, он заразился вирусом в больнице и вскоре умер. Потом тяжело заболела младшая Анастасия, следом и старшая сестра. Анастасия чудом выжила, тогда она ходила во второй класс обычной школы и уже заканчивала третий в музыкальной школе по классу скрипки, где ее непосредственным педагогом был отчим.
В 1941 году, перед самой войной, Анастасия Афанасьева в пятнадцать лет окончила музыкальную школу, и чтобы уровнять ситуацию, экстерном сдала выпускные экзамены в общеобразовательной школе. Сомнений не было и дальше, она должна была поступать в консерваторию, но тут отчим как-то тихо сказал:
— В этой стране музыка мало кому нужна — лишь марши да гимны. Может, лучше пойти учиться туда, где специальность есть, хоть на хлеб себе заработаешь.
Это было верно. Мать Анастасии призадумалась, тут началась война, и, хотя фронт был еще далеко, дабы не искушать судьбу, не рисковать, направили дочь учиться в самый ближайший вуз, что был через дорогу, лишь специальность позволили Настеньке выбрать самой, и она выбрала почему-то физику, а конкретно — еще романтичнее, астрофизику.
Осенью, когда фронт уже приближался к столице, Анастасия, как и ее единственный брат, подались в добровольцы. Как от несовершеннолетней, заявление Анастасии отклонили, а брат ушел на фронт; вскоре от него получили сразу два письма, а третье было — похоронкой.
К первой сессии на физическом факультете осталось совсем мало студентов и преподавателей. Фронту требовались медработники, и Анастасия хотела было бросить институт и пойти на медкурсы, но ее заявление попало в руки молодого нового декана.
— Вы еще юны и не понимаете нашей исторической миссии, — вежливо советовал ей декан Столетов. — Мы победим, обязательно победим, ибо нами руководит товарищ Сталин. А что будет завтра? Что, вся страна переквалифицируется в медперсонал? Кого вы собираетесь лечить? Мы должны, мы обязаны смотреть вперед, вверх. А будущее — за авиацией, за космонавтикой! Только мы, советские люди, можем первыми открыть путь к луне и к звездам. Афанасьева, у тебя большое будущее, вся наука в наших руках. Учись, и мы с тобой станем первооткрывателями Вселенной! Ты ведь видела звездное небо в телескоп?! Какое это чудо! Вот наш фронт, вот линия нашей атаки! И, несмотря на тяжелейшую войну, партия думает о будущем и мы должны, мы обязаны этому следовать.
Аналогичные речи стал вести Столетов с Афанасьевой почти каждый день, приглашая юную студентку в свой кабинет. Выдав очередной пламенный лозунг, он слегка хлопал ее по щеке, ласково говоря:
— Как ты юна!
Потом каждый раз раскрывал массивный деревянный шкаф, медленно, с чувством разливал в два стакана чистый спирт и воду, быстро опорожнял, долго сопел, закусывал и тогда просил Анастасию присоединиться к еде. Она всегда отказывалась. На этом их диалог заканчивался. Будто ее и нет, декан закуривал длинную папиросу и выходил в широкий коридор, где, заложив руки за спину, медленно прохаживался, вглядываясь в портреты ученых на стене, видимо, мечтая, что вскоре и его фото будет так же здесь красоваться.
Длилось это недолго. Линия фронта стремительно приближалась к Москве. В городе было тревожно, даже страшно. И зима наступила лютая, отопления не было, занятий тоже, институт пустовал, а Столетов просил:
— Хотя бы ты, Афанасьева, приходи, а то я один здесь весь день — жуть как тоскливо.
Кутаясь в старую мамину шубу, благо недалеко, Анастасия каждый день бегала в институт.
— О-о! Как я рад, как я рад! Хоть одна осталась студентка, — восторженно встречал ее Столетов, грациозно приглашал в свой кабинет и со временем стал с ней обращаться все более и более галантно, ухаживая как за дамой, опекая как дитя. — Надо выпить. Смелее, это ведь разбавленный спирт, лекарство от простуды, согреешься, станет лучше. Вот так. И закуси, закуси.
Эти встречи стали регулярными, и Анастасия поймала себя на мысли, как ей тяжело и одиноко в выходные дни. А потом был общеинститутский митинг по поводу проводов добровольцев на фронт. И там так эмоционально, так громогласно и завораживающе выступил декан, что все были в восторге, долго аплодировали, несмотря на мороз, а Афанасьева даже заплакала, так он стал ей симпатичен, близок и мил.
И это было неудивительно. Аркадий Яковлевич Столетов — высокий, стройный, импозантный мужчина, с густой шевелюрой каштановых волос, с замысловатой, ухоженной бородкой — нравился многим женщинам. Пойдя по стопам отца, он быстро защитил диссертацию, уже декан, и все бы вроде неплохо, несмотря на войну, да война недалече, враг у Москвы, и вроде была бронь, а тут Столетову повестка пришла. Кто бы видел его состояние: весь ссутулился, обмяк, бородку сбрил, коротко подстригся, и, как было принято, надел на себя военную форму, высокие хромовые сапоги.
— Ты понимаешь, — даже студентке Афанасьевой он пытался разъяснить важность ситуации. — Ведь я ученый, самый молодой кандидат наук, мне и тридцати нет, и если бы не война, уже готова была бы докторская. И меня на фронт! А сколько я учился? Сколько государство вложило в меня средств; и под пули, в окопы? А кто будет повышать обороноспособность? Ведь здесь, в тылу, не легче. Да и какой это тыл, каждый день бомбят.
В эти дни он сильно пил и от страха смерти всплакнул. Афанасьевой стало так жаль этого большого человека, она с ним так сблизилась, что, вспоминая своего погибшего брата, она тоже плакала, даже хотела декана по-родственному обнять, успокоить, да что-то ее сдержало, и взамен она предложила:
— А давайте я вам на скрипке сыграю.
— Что? — округлились глаза Столетова. — Какая скрипка?
Тотчас побежала Анастасия домой.
— Нельзя на мороз инструмент, — взмолился отчим.
— Я обещала добровольцам, — был веский аргумент.
— Ты просто талант, ты виртуоз! — восторгался от игры Столетов. — И как я с тобой расстанусь?! — и в этот момент он ее впервые обнял, поцеловал в лобик, потом в щечку, страстно задышал. Она этого еще не знала, знала только, что так нельзя, и надо бы вырваться, хотя бы уклониться, да за инструмент боится, так и застыла, словно изваяние, быстро шепча:
— Нельзя, нельзя. Мне не положено. Увольте. Мне всего пятнадцать.
— Да-да, — от этих слов он резко отпрянул. — Прости. Я по-братски. Но так играешь! Я так тебе благодарен, ты и твоя музыка вдохнули в меня жизнь. Сыграй еще, пожалуйста, прошу, — и он очень галантно поцеловал ее ручку. — Ты и завтра принеси скрипку.
Но завтра Анастасия не смогла пойти в институт — заболела мама, потом она сама. Им было очень тяжело, голодно, доедали последние горстки муки. И, наверное, только через неделю Анастасия вновь смогла пойти в институт, а декана уже не было, сказали — на воинских сборах, а с них — на фронт. И тогда, будто родного человека потеряла, она горько заплакала, поняла, как привыкла к Столетову, как он ей симпатичен и как ей с ним хорошо, тепло и даже сытно.
И какова была ее радость, когда она вновь увидела высокого, здоровенного Столетова; если бы эта встреча произошла бы не на улице, то она, наверное, его обняла, а так — улыбалась, словно с войны близкий вернулся.
— Все хорошо, хорошо, — как ровне, делился с ней декан. — Во всем разобрались. Ну, конечно, не без подсказки добрых людей. Словом, такими как я, родина должна дорожить. У меня очень ответственная миссия: эвакуация сверхсекретного оборудования в Среднюю Азию. Ну, как понимаешь, я единственный специалист по телескопам. В общем, послезавтра поезд. Кстати, я делюсь с тобой государственной тайной. Тебе можно доверять? Ты умеешь молчать и быть верной?… Вот и прекрасно, — он похлопал ее по плечу, и рука его, как бы машинально, скользнула в область талии. — У меня времени в обрез, — его глаза странно блеснули, и он наклонился, вглядываясь в ее лицо, — хочешь, плюну на все и завтра устроим проводы. Что молчишь? Ты желаешь меня достойно проводить?
Она лишь кивнула, что-то предчувствуя, смутилась.
— Тогда завтра после обеда. В два, когда народ разбредется. И скрипку возьми. Обязательно возьми. А я для тебя специально припас шоколад и шампанское.
На следующий день она от всего опьянела, играла самозабвенно, очнулась только от боли, потом плакала.
— Ну, перестань, перестань, дорогая, — успокаивал ее Столетов, — я ведь не знал, что ты так юна. Не плачь. И смотри, никому ни слова. Мы ведь так договорились? А это возьми, угостишь маму, — он совал в сетку остатки щедрой еды. — Я буду тебе писать «до востребования». Я люблю тебя, война кончится, и мы будем вместе, — целовал сухо в щечку. — А теперь иди, уже темно, комендантский час.
Дрожа от страха и стыда, бледная Анастасия с замирающим сердцем пришла домой. Укутавшись в одеяла, мать уже спала, отчим заботливо пригласил поесть, но она, сославшись на недомогание, пошла тоже спать, думая, что не заметят. Вроде так и случилось, и она уже крепко заснула, когда ее разбудила мать.
— Ты последняя из Гнединых, — тихо и сурово говорила мать, — честь рода надобно строго беречь. И как бы мы ни страдали, а объедки с чужого стола в наш дом больше не приноси. И эти пьяно-табачные запахи нашей семье чужды.
Остаток ночи Анастасия проплакала, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал, как она мечтала повернуть время вспять, чтобы предыдущего дня не было. И думала она наутро все начистоту матери поведать. Да утром иные, доселе незнакомые, чувства в ней преобладали, захотелось ей вновь видеть и слышать Столетова, сытно есть, пить, смеяться.
Побежала она через весь город на Казанский вокзал, чтобы напоследок попрощаться с деканом. На перроне еще были сотрудники института, которые удивленно приветствовали Афанасьеву, и Столетов был; даже не поздоровался, за ручки вел своих деток, и лишь когда вежливо помог подняться в вагон своей габаритной жене, он соизволил повернуть голову в ее сторону, но никакого жеста, никакого движения, только желваки скул недовольно всколыхнулись.
Не из-за наивности, тем более любви, а просто выполняя обещание, Анастасия ровно год ходила на почту и была рада, что писем нет. И ее чувство обманутой девчонки стало проходить, она уже забывала Столетова, как в институте, со спины, увидела эту крупную фигуру, крепкую загорелую шею. Он обернулся, словно чувствовал ее негодующий взгляд: свеж лицом, и при милой улыбке странно щурится: сам в тюбетейке, и точно — азиат.
— Настя, Настенька, как я рад, — не стесняясь, при всех, он фамильярно взял ее за руки, поманил в кабинет.
Она повиновалась, и лишь в кабинете резко, даже грубо отстранилась:
— Прошу вас впредь называть меня по фамилии, — не ожидая от себя такой решимости, твердо заявила она и, больше не говоря ни слова, сильно хлопнув дверью, ушла.
Это было полдела из того, что она намеревалась сделать. Другая половина была сложнее. Дело в том, что она уже встречалась, и не просто так, со своим однокашником по музыкальной школе Женей Зверевым. Женя, белокурый, светлый парнишка, специализировался на фортепиано, а они еще со школы исполняли в паре всякие этюды, и у них с первого раза все синхронно получалось. С тех пор, вот уже полгода, они почти всегда вместе, и мать Анастасии очень рада этой дружбе.
Рада и сама Анастасия; любит она Женю и не может этого скрыть. Вот только чувствует она какую-то вину перед ним. И когда Столетов объявился, она повела Женю в институт, показала декана и ничего не тая, без слез все рассказала Жене.
— Зря, — после долгой паузы сказал Зверев.
— Что «зря»? — удивилась Анастасия.
— Зря рассказала мне. А теперь, прошу, забудь и ты и я. И еще, мне кажется, ты не должна больше здесь учиться. Наше призвание — музыка, консерватория.
Так они и решили. Однако мать Анастасии постановила: Гнедины с полпути не сворачивают: — заканчивай хоть заочно свою астрофизику, получи диплом, а потом как желаете.
Снова молодые стали думать; решили в институте переходить на заочное отделение и поступать в консерваторию.
Словно жизнь заново начиналась, так счастлива была Анастасия. Шло лето 1943 года. Фронт ушел на запад, и в победе никто не сомневался. Мама и отчим снова были востребованы на работе, в доме стало веселее и сытнее. У нее был Женя, и всего одна проблема — заявление о переводе должен подписать декан.
Она специально пошла в институт утром, чтобы было люднее, и, встретив прямо в коридоре Столетова в военной форме, изумилась:
— Аркадий Яковлевич, а вы, оказывается, капитан?
— Майор, майор, а должен был быть уже подполковником, ведь вы что думаете, фронт только там, где стреляют — в тылу еще тяжелее, — поднял он многозначительно палец, снисходительно улыбнулся; вновь отращивал свою мудреную бородку.
— Ну, заходи, заходи, — подтолкнул он ее в свой кабинет, и, на удивление Афанасьевой, демонстративно сел за свой огромный пыльный стол, заваленный бумагой, со следами от стаканов и консервов.
— Подпишите, пожалуйста, заявление, — с ходу о своем начала студентка.
— М-да, — изменился в лице декан, потом чинно постучал пальчиком по столу. — А ты знаешь, что бронь автоматически пропадает?
Только сейчас он оторвался от листка, и вновь лицо его изменилось, губы сжались, сощурился. За прошедшие полтора года Анастасия изменилась, полностью вобрала девичий сок; стала стройной, высокой красавицей, с чарующими большими карими глазами.
— Ты можешь попасть на фронт, — вновь, уже очень тихо повторил он.
— Я еще в сорок первом записалась в добровольцы. А сейчас поступаю в консерваторию.
— Чего? — Столетов встал. — Ты хочешь поменять астрофизику на какую-то песенку? Настя, что ты делаешь? — он резко вышел из-за стола, — через полтора года у тебя диплом, — уже приблизился он и, пытаясь обнять за талию, завораживающим шепотом, — еще три года — и ты кандидат наук.
Еле вырвавшись из объятий, она ушла; на следующий день пришла с отчимом. Столетов сразу же подписал заявление и, отдавая листок, заявил:
— Кстати, вскоре я тоже ухожу на фронт.
— Что значит «тоже»? — оцепенел отчим.
— Ну, как вы знаете, с сегодняшнего дня у гражданки Афанасьевой нет брони.
— Она поступает на очное отделение консерватории.
— Ну-у, пока она поступит и документы дойдут до комендатуры, ха-ха-ха, может, и война кончится.
— Не знаю, то ли он ученый, то ли военный, — после встречи со Столетовым насторожен был отчим, — уж больно пакостный он тип с виду и глаза, как у крысы, плутоватые.
Эта тревога оказалась ненапрасной. Анастасия на «отлично» сдала лишь первый основной экзамен по скрипке, как пришла повестка. В те времена шутить с властью было невозможно, могли моментально посадить за дезертирство. Правда, отчим пытался чем-то помочь, взял какую-то справку из консерватории.
— Все решает комиссия, — объяснили в военкомате.
И каково же было удивление Анастасии, когда среди членов военно-медицинской комиссии, помимо врачей и трех офицеров, она увидела сидящего с боку Столетова.
Сама комиссия была сущей формальностью: стукнули по коленкам молотком, посмотрели в рот, попросили наклониться.
— Жаль такую отсылать, — не вытерпел чей-то бас.
— Годна к строевой, — был скорый вердикт.
И когда она одевалась, над перегородкой показалось довольное лицо Столетова:
— Не забудь скрипку взять. Со мной не пропадешь, будет единственное твое занятие.
Мать рыдала, убивалась, не смогла пойти провожать. Отчим и Женя провожали ее на вокзале более суток. Их состав, будто второстепенный, уступал всем дорогу, ежечасно останавливался, и у станции Сафоново пошел на запасной путь. Среди ночи высадили, построили, и в свете прожекторов она издали, средь командного состава, увидела самого высокого Столетова, и, может, чувства ее к нему остались прежние — с оттенком презрения, однако, теперь она хотела, чтобы он ее увидел, даже стремилась попасть в его поле зрения.
Этого не произошло, женщин отвели в отдельные казармы барачного типа, около месяца муштровали по строевой подготовке, стрельбе, физкультуре. Кормили плохо, так что когда началось долгожданное распределение по назначению, изнуренная Афанасьева уже спрашивала: «не знает ли кто майора Столетова?»
Столетова никто не знал, но когда закончилось распределение, она удивилась калибровке нового подразделения — «спецвзвода особого назначения», — куда попали лица совсем не молодые, даже не армейского возраста и сложения, в основном лысые очкарики, про которых ее отчим только бы сказал — «мерзопакостные типы», и как они будут воевать? А как она будет воевать? Другие девушки медсестры, связисты, а она кто?
Ее настроение было близко к паническому, и она тайком пускала слезу, когда их взвод отдельно через весь разрушенный город повели обратно на вокзал. И здесь, издали увидав Столетова, она бросилась бы к нему, да уже знала — строй нарушать нельзя.
— Товарищ подполковник, спецвзвод особого назначения доставлен в ваше распоряжение, — доложили как положено Столетову.
Сразу же после быстрой поверки посадили в вагон. Столетова вновь не видно, да Афанасьевой стало полегче, вагон не как ранее — комфортабельный, с отдельной кухней, и ее «степенные» сослуживцы стали вольготно, не по-армейски, вести себя, и многие из них друг друга давно, оказывается, знают, и вскоре по кратким репликам Афанасьева поняла, что это в основном специалисты-реставраторы, оценщики драгоценностей и антиквариата.
Долго были в пути, мало проехали. Высадили на каком-то полустанке. С важностью командира Столетов сел в черную легковушку, остальные — в крытые грузовики. Ехали почти весь день без обеда. Не раз застревали в грязи, и тогда лысым «пакостникам» пришлось потрудиться, вымазаться в болотной грязи, отчего они после долго возмущались.
На краю небольшого городка в огромном помещении бывшего завода для них уже организовали место первичной дислокации. У Столетова два заместителя. Из женщин — два повара, две технички, врач, писарь-делопроизводитель — Афанасьева; всего сорок семь человек, не считая отдельную многочисленную охрану.
На первых порах службы никакой нет, правда, реставраторы куда-то ездили, оказывается, попали под бомбежку — один погиб, двое раненых; привезли какой-то скарб, место которому, по мнению Афанасьевой, где-либо на свалке, а тут «пакостники» поработали и доказывают — мебели более ста лет, а какой-то табурет оценен в такую сумму, что она только смеется, все записывая в инвентарный журнал.
В общем, служба оказалась не в тягость, единственное — отношения со Столетовым, и вроде они сугубо служебные, и даже если он пытается как-то к ней подойти, то она теперь весьма сурова, вновь с презрением косится на него. И потом она догадывалась, выпытывала у Столетова, но он молчал, да ее в первые же дни службы навсегда приучили.
Заместитель Столетова по политчасти что-то ей приказал, она выполнила, а он все недоволен, и она в ответ попыталась поспорить, ей трое суток ареста. Она аж засмеялась, думала, шутка. Тут же еще трое суток, взяв под козырек объявил замполит.
Буквально через полчаса явились солдаты охраны и сопроводили в обрешеченное помещение. И Афанасьева уже готова была впасть в истерику, да это только цветочки, вскоре ее перевезли на гарнизонную гауптвахту — вот где жуть, мрак, сырость, цемент и даже сесть не на что. А матерые, здоровенные солдаты-охранники аж прыгают от восторга:
— Вот нам девку подарили! Ночью такой хор устроим. Здесь не до истерик, пискнуть она боится, забилась в цементный угол, на корточках сидит, тихо всхлипывает, маму зовет, а от холода и страха — зуб на зуб не попадает, и не знает она, когда ночь настанет — мрак, лишь лампочка в коридоре еле горит. Да ей повезло, либо так было положено или договорено, словом, к ней приставили крепкую женщину, которая, окончательно ее сломив, заставила догола раздеться, забрала бушлат, пилотку, часы, ремень и хотела было сапоги, но сжалилась, обувку вернула.
Какой-то вонючей баландой кормили два раза в сутки, и только поэтому она понимала, что прошло двое суток, и она уже вконец обессилела, уже не плакала, а лишь скулила, скрючившись калачиком на холодном полу, как загремел замок — значит, надо встать по стойке смирно и ответить: «рядовая Афанасьева».
Повинуясь страху, вскочила, вдруг ноги ее обмякли и, чтобы не упасть, она отпрянула в угол, как изношенный, грязный, вонючий чулок, тихо сползла. Перед ней на корточки опустился Столетов, благоухая ароматом спиртного, жирной еды и важностью.
— Ну что, рядовая Афанасьева, — не строго, тихо заговорил он, да в голоске его приторная ухмылка, — не хочешь понять, что ты в армии, что война, надо чтить дисциплину, а при появлении старшего по званию, тем более командира, положено по стойке смирно встать.
Она не встала, еще больше обмякла, спрятав голову меж колен, пуще прежнего зарыдала.
— Ну что ж, — чуть строже голос Столетова, — слезами войну не выиграть. Надо соблюдать устав, — уже металлические струнки уловила музыкальным слухом Анастасия.
— Я хотел было ходатайствовать о твоем досрочном освобождении. Вижу, что напрасно, еще рано. А так, мы не сегодня-завтра выдвигаемся на запад, а ты, как получится, может, нас догонишь, а скорее всего, тебя направят в другую часть: служба — она везде служба.
— Нет-нет, — хотела вцепиться в него Афанасьева, однако Столетов резко вскочил, отошел в сторону.
— Ты еще ничему не научилась? Думаешь, это детсад, и с тобой кто-либо будет цацкаться, — выше тон богатырского голоса. — Как надо вести при появлении командира.
Хватаясь за стенку, она с трудом встала, попыталась занять стойку «смирно» и — сиплым голосом:
— Товарищ подполковник, рядовая Афанасьева.
— Отставить, — Столетов сделал шаг, издали, вытянутой рукой небрежно пальчиками схватил ее подбородок. — Мордочку, эту смазливую мордочку надо поднять. Вот так. Сопли утри. Мне некогда. Так, забрать тебя, раскошеливаясь и кланяясь коменданту в колени, или оставить, как положено по. — он не окончил, лишь еще выше вздернул ее подбородок. — Я не понял.
Она ничего не могла ответить, вся дрожала, слезы ручьем текли, лишь головой мотала.
— Ну что ж, — он сделал демонстративно шаг назад, — если не хочешь по уставу, то, как говорится, баба с возу.
— Нет-нет, — прохрипела она, стала кашлять.
— По уставу, по уставу, рядовая Афанасьева.
— Как прикажете, товарищ подполковник.
Столетов вновь шагнул к ней, заложив руки за спину, ухмыляясь, прогнувшись, вглядываясь в ее лицо:
— А на скрипке будешь играть?
— Так точно, товарищ подполковник.
— Ну ладно, пойду унижаться перед комендантом.
Она мечтала, что ее вскоре освободят, но время шло, и по тому, что еще дважды приносили баланду, она определила — прошли еще сутки; все тело ломило, охватил озноб, ей стало все безразлично, порой не соображала, а когда сознание прояснилось, она уже жалела, что прогнулась.
— Афанасьева, на выход, — наконец-то прозвучал приказ.
За ней явился замполит, везли сквозь ветер и моросящий дождь в открытом кузове. Прибыв в подразделение, она буквально упала.
— Что за фашизм! Какая бесчеловечность! — окружили ее со всех сторон лысые «пакостники». — Принесите аптечку, врача!
— Ей нужны тепло и покой, отведите ее в кабинет командира, — стал заботливым замполит.
— Да-да, там чисто и тепло, — поддержали все.
Так она оказалась на диване в покоях Столетова, где рядом и его кровать. Пока она болела, командир лишь изредка появлялся, даже давал советы врачу, как ее надобно внимательно лечить. А как только ей стало лучше, среди ночи Столетов заставил ее пить спирт, а потом приказ: «Ублажай!»
Эти несколько недель, пока они не снялись на новое место, были самыми отвратительными в ее жизни. Столетов, этот здоровый и сильный мужчина в расцвете лет, требовал от нее невообразимое, упивался ее молодостью, изяществом и красотой. А она с детства обучена держать данное слово, скрежеща зубами, порой сквозь рвоту, исполняла любую похотливую блажь.
А потом они переезжали дальше за линию фронта на запад, и у нее был отпуск, когда она совсем не видела Столетова. И если раньше она на всех этих высоковозрастных сослуживцев смотрела как бы свысока, с издевкой, то теперь она принижена, все на нее косятся, даже чураются общаться, а одна повариха назвала ее «подстилкой».
Это было несноснее, чем гауптвахта, и как только спецвзвод прибыл на новое месторасположение, Афанасьева попросила у Столетова перевода в регулярные войска, на фронт.
— Пиши рапорт, — бесстрастен голос командира, и как только она написала, он аккуратно сложил листок. — Вот теперь в любое время я отправлю тебя на фронт, так сказать, «по собственному желанию». А пока служи здесь, ты у нас на воинском довольствии. И чем ты недовольна — ночью блаженствуешь, днем службы никакой.
И действительно, службы как таковой не было, они стояли где-то на болотах Белоруссии, Столетов злился, постоянно сквернословил, пил. Теперь не только ночью, а даже днем он издевался над Афанасьевой, сделав из нее обыкновенную служанку. И это продолжалось до тех пор, пока замполит по поручению командира где-то не раздобыл скрипку. Инструмент оказался не ахти какой, будто из сельского клуба, Анастасия не могла его настроить, да у Столетова слух и вкус на уровне цыганских романсов, это получалось на таком инструменте.
Командир нашел забвение в музыке и в спирте — вроде угомонился. А лысые «пакостники» оказались ценителями не только древностей и богатства, многие оказались ценителями музыкального искусства. И они, когда Столетов, упившись, спал или отсутствовал, просили Афанасьеву сыграть то одно, то другое серьезное произведение, и услышав, как она без нот, на таком жалком инструменте исполняет, пришли буквально в восторг. И теперь длинными зимними вечерами вместо запрещенных карт в табачном дыму — музыкальные вечера, и отношение к Афанасьевой в корне изменилось, стало где-то отеческим, и под этим общим настроем сам Столетов стал к ней относиться более внимательней, теплее.
Эти сольные концерты длились недолго. Вслед за линией фронта вновь тронулись на запад, попали в восточную Пруссию, стали под Кенигсбергом, и тут началась служба. Вагонами, грузовиками, на телегах и в чемоданах стали доставлять всякие драгоценности, которые Афанасьева называла барахлом. Не только днем, даже ночью приходилось вести опись контрибуции. Работы было очень много, у Афанасьевой уже рука от ручки болела, а порой доходило до того, что ей самой приходилось наугад оценивать «барахло», а это ковры, картины, статуи, люстры, ювелирные изделия, старинная мебель, оружие, книги и еще столько всякого, многому из которого, по мнению Афанасьевой, место на свалке.
Афанасьева думала, что «пакостники» будут недовольны столь значительной нагрузкой, — оказалось совсем наоборот: «засучив рукава» она сутками корпели над «барахлом», все это разбирали, проверяли, сортировали, сами выезжали на «объекты». И Столетов изменился, с энтузиазмом следил за всем, возбужденно потирает руки и пьет теперь только шнапс и французское вино, и наверное от этого и манеры его стали для фронта изысканными, и с Афанасьевой он уже внимателен. И по ночам ему не до нее.
Почти каждую ночь командир и еще двое самых пожилых «пакостников» закрываются в кабинете, пить вино за картами, а наутро Столетов вызывает Афанасьеву:
— Анастасия, перепиши, пожалуйста, вот эти акты и эту страничку. Хм, ошиблись старые придурки. А я из-за них могу под трибунал пойти. Хм, кстати, ты тоже на службе, не забывай, мы все материально ответственные. Так что, молчи всегда, молчи везде, и партия тебя не забудет. Впрочем, о партии. Я думаю, тебе уже пора вступить в нашу партию. Пора. Ты не соскучилась по мне? А я очень! Да, как видишь, дел невпроворот. Я тебе стал верить, даже многое доверять. В общем, мы в одной упряжке, на благо родины служим!
Еще через пару суток, ночью, он вызвал Афанасьеву, был навеселе:
— Анастасия, я во многом был с тобой не прав. Извини. Это тебе, — он накинул на ее плечи роскошную шубу, потом взял руку, сам надел кольцо с большим бриллиантом, поцеловал кисть. — Прощаешь?… Спасибо. Только это тут держать нельзя. Завтра утром наш курьер отправляется в Москву. Дай адрес и еще что-либо, только не объемное, выбери для мамы в подарок.
Сразу она не сообразила, а потом всю ночь мучилась — брать или не брать, и как к этому отнесется мать. А потом вспомнила рассказы матери, как она после пропажи отца за бесценок продала все свои драгоценности и меха, чтобы прокормить семью. И вот дочь сделает подарок. Решено.
С тех пор прошло немало времени, и Анастасия уже забыла об этом, как ее вызвал Столетов; глаза его горели:
— Что это такое? Что? — в руках от сотрясал исписанный листок. — Видать, твоя мать такая же дура, как ты. — «Шуба с чужого плеча», — стал Столетов злорадно паясничать. — «Чужое кольцо» — «это недостойно Гнединых», — цитировал он, — «мародерство».
— Читать чужие письма, действительно, недостойно.
— Что?! Дура! Да ты знаешь, что это такое? А если это письмо и другие читали? Ты знаешь, что это такое?
— Теперь знаю, мать объяснила.
— Что? Ах ты дура, ах ты дрянь. А я из нее хотел человека сделать, — он схватил ее за ворот бушлата и стал хлестать рукою по лицу и так, чтоб не больно, а чтоб оскорбительно было.
После этого Афанасьеву перевели в посудомойку. В те же дни готовились к переезду в Польшу.